Родом из детства. Первый учитель
В детстве я не мечтал быть актером.
Мальчишкам вообще, как мне кажется, больше свойственно мечтать быть теми, кого артисты играют. И мы хотели быть похожими на героев знаменитых в те годы кинолент «Чапаев», «Броненосец «Потемкин», «Путевка в жизнь». Вряд ли кто-то из нас тогда обращал внимание на имена исполнителей ролей, и то, что это игра, вряд ли приходило нам в голову. Герой и актер сливались в воображении воедино – на коне с саблей наголо скакал сам Чапай, а не актер Борис Бабочкин.
Больше всего нас увлекал сюжет. Знаю по себе: сколько бы я ни смотрел фильм, каждый раз, как впервые, с замиранием сердца переживал опасность, которая грозила нашим, сжимал кулаки при виде врагов, в избытке чувств, когда наши побеждали, стучал вместе с другими ребятишками ногами по полу и громким шепотом горячо обсуждал увиденное на экране: «А он сейчас как стрельнет!», «Посмотри, посмотри, как он сейчас понесется!». Замечательна эта мальчишеская способность – все заранее знать и переживать горячо, как впервые. Хоть в сотый раз смотришь фильм, знаешь все движения героев картины, а все принимаешь взаправду, всамделишно.
Вот эта удивительная способность детей быть непосредственными, безоговорочно верить в происходящее на экране или на сцене и есть та самая столь редко достигаемая актерская мечта. Сохранить детскую восприимчивость, безоглядную веру в игру и ее правду, сочетать это со взрослым, может быть, горьким жизненным опытом удается только большим талантам. Все это я узнал много позже, а не тогда, мальчишкой, когда бегал в кино.
Кино я любил. А театр? О нем до пятнадцати лет я понятия не имел. Правда, в городок Тара, где мы жили, наезжала актерская труппа из Тобольска, и, выпросив у мамы денег, я ходил на спектакли. Но пожалуй, я видел в них лишь сказку, которая не имеет ко мне никакого отношения. Она не вызывала желания участвовать в ней, уж тем более сильных переживаний и духовных потрясений. В самом Тобольском театре я не бывал, но знал его по фотографиям. Из резного дерева, сказочно прекрасный терем-дворец стоял на холме, на виду всего города. Театр был одной из главных достопримечательностей Тобольска, его гордостью. Но случился пожар, и он сгорел.
А в Таре представление давалось в огромном, вроде ангара, помещении. Потолком в нем служила крыша, состоявшая из пригнанных друг к другу лубяных реек. Когда шел дождь, возникало ощущение, словно сидишь внутри барабана, по которому бьют сотни палочек. И актеров в дождливые дни почти не было слышно. Однако я верил тому, что происходило на сцене, так веришь в сказку. Веревочная кольчуга на рыцаре казалась мне кованной из железа, меч – настоящим. Помню спектакль, который назывался «Старая мельница». Там сражались между собой, кажется, немцы и французы. Для меня не это было важно, а само действо, зрелище. Однако не настолько, чтобы я заболел театром, захотел сам быть среди играющих на сцене. Какая-то неосознанная тяга возникала, но сама собой и исчезала.
Я вообще человек спокойный. Никогда не было у меня страсти, которую мог утолить только театр. Но однажды возникла мысль: а не попробовать ли? И я вкатился в эту профессию, как колобок, без особых своих усилий. Не мечтая быть актером, я стал им – за то низко кланяюсь людям, которые помогли найти мне судьбу. И родителям, которые поддержали меня на моем пути.
Семья наша состояла из отца, Александра Андреевича Ульянова, матери, Елизаветы Михайловны, меня и младшей сестры Маргариты. Старый сибирский городок Тара, где мы жили, когда-то был, как и его ровесники Тобольск, Тюмень, Сургут, крепостью, построенной казаками во времена завоевания Сибири.
Городок раскинулся на высоком левом берегу Иртыша, в окружении бескрайних урманов – тайги. До революции в Таре жили в основном купцы. Город славился деревообрабатывающей, маслодельной промышленностью, кожевенным ремеслом. В нем было семь или восемь церквей, построенных в основном в XVIII веке. Прекрасный вид открывался на город с реки. На меня, мальчишку отнюдь не сентиментального, он производил завораживающее впечатление: прииртышская луговина, дома на взгорке и красавицы церкви, освещенные солнцем. Когда мы, следопыты малые, уходили далеко в луговую сторону, к Иртышу, то издалека на высоком берегу видели очень красивый город с белыми, как головы сахара, церквами. Потом происходило непонятное. На моих глазах многие церкви уничтожали. Кирпич, из которого они были сложены, хотели использовать для постройки Дома культуры. Но кирпичи были намертво слиты воедино, и пришлось стены взрывать, блоки – долбить. В конце концов все это превратилось в щебенку, пригодную разве что для засыпки дорог.
Житье-бытье в Таре по нынешним временам вольготным не назовешь. Осенью ее дороги превращались в болота, а летом пыль стояла столбом. Но нас, городскую мелюзгу, «музыкальные», как клавиши, деревянные тротуары всегда выводили куда надо. Зимой, когда сугробы поднимались выше заборов, ничего не было лучше, чем, идя утром в школу, прицепиться к розвальням едущего за сеном обоза. А после школы – на лыжи и по горкам, которых много у реки Аркарки. И опять игра в колдуны, в казаки-разбойники. С лихими погонями с горы на гору, с отчаянными спусками. Летом, отмахиваясь от комаров, сидишь на той же Аркарке с самодельной удочкой, упрямо надеясь наловить рыбешки на уху.
Прекрасно мальчишечье время, время открытия мира, время безграничной, бесконечной жизни впереди, время, когда ты еще никто, но можешь стать всем, время, когда силы еще только копятся, собираются, множатся. Прекрасное, но опасное время! Когда можно оступиться и стать калекой на всю жизнь. Когда можно ждать, ничего не делая, и ничего не дождаться. Когда после первой неудачи кажется, что жизнь кончилась, и очень нужен рядом друг, который поддержал бы и заставил поверить, что, даже если впереди еще много будет неудач, все равно жизнь прекрасна. Когда ты стоишь, как богатырь у трех дорог. По какой пойти? По какой хочется пойти? По какой лучше пойти? По какой нужно пойти? А не попробовать ли найти еще одну дорогу? Время серьезное, раздумчивое и решающее…
В 1994 году Тара отмечала четырехсотлетний юбилей. Город по-прежнему был красив. Почти все церкви восстановлены, построены новые жилые дома, прекрасный Дом культуры, с большим зрительным залом, хорошо оборудованной сценой. А в Тобольске давно построен новый театр. Казалось бы, радоваться надо. Но вместо деревянного чуда, редкого по красоте произведения искусства, соорудили в Тобольске безликий железобетонный новодел…
В детстве я жил счастливой мальчишеской жизнью. Ездил в пионерский лагерь, ходил на рыбалку, участвовал в спортивных соревнованиях, помогал матери по хозяйству. В нашем городке люди сами себя кормили. Почти у всех были огороды, корова, другая живность. А учился я средне. Из всех предметов больше всего любил литературу, поэтому охотно участвовал в литературных вечерах.
Помню, мой товарищ, впоследствии один из крупных военных инженеров, моя одноклассница Руфа и я играли в постановке по поэме «Русские женщины» Некрасова. У меня была роль губернатора, и я ходил в военных галифе, которые мне отец прислал с фронта. Естественно, важничал, как всякий чиновник высокого ранга… Забавные мы были! Учительница литературы, которая организовывала эти вечера, с трудом сдерживала смех.
Помимо губернатора я играл старца Варлаама из «Бориса Годунова». До сих пор ощущаю привкус кудели, из которой была сделана моя борода. В спектакле мы почему-то все время ели капусту, и кудель эта лезла в рот. С не меньшим азартом я участвовал в лыжных соревнованиях или в распилке дров для школы. Сибирские морозы жестокие. Дров надо много, и ученики помогали школе.
Вот так, без особых интересов, без ясных мечтаний, жил я счастливой мальчишеской жизнью, с радостью игр, горечью ссор с друзьями, с новизной пионерских лагерей, с осенними походами в тайгу за кедровыми шишками.
В июне 1941 года мы услышали по радио, что наступило что-то страшное. Несколько дней спустя после этого из Тары отправлялись на войну десятиклассники. Совсем еще мальчишки, на подбор высокие, ладные. Они весело рассаживались по грузовикам: зачем грустить? Надаем немцу как следует – и встречайте с победой! Люди постарше были полны тревожных предчувствий, особенно матери. Они плакали. Предчувствия их не обманули: из призванных на фронт вернулись два-три человека. А в округе были деревни, куда не вернулся никто.
В августе от городской пристани отошел пароход, на котором были наши отцы. Вместе со всеми уходил на фронт и мой. В детстве я любил с ним ездить по полям, когда он был председателем колхоза. Он провоевал всю войну, был тяжело ранен, но вернулся домой и много еще работал на разных постах. И дядя мой вернулся. Только таких счастливых семей были единицы.
Я однажды видел в газете фотографию большой семьи: десять мужиков стоят, один другого старше. Все они воевали – и все остались живы. Просто сказка, уникальнейший случай! В довоенные времена многодетные семьи были не редкостью, но – трагическая закономерность! – четверо, пятеро и больше сыновей уходили на фронт, и ни один из них не возвращался.
Во время войны в Тару прибывали эвакуированные, сначала из западных областей Советского Союза, а затем и с Дальнего Востока: опасаясь войны с Японией, семьи военнослужащих оттуда тоже отправили в глубь страны. В нашем небольшом пятистенке поселились еще две семьи – в каждой по двое детей. Сегодня представить невозможно, чтобы кого-то пустить на постой в свою квартиру, а тогда это было нормально. Мы жили бедно, в тесноте, но дружно. Читали вслух письма с фронта от отца и от мужей наших квартиранток, вечерами слушали сводки Совинформбюро. Любили радиопередачи из Новосибирска о двух разведчиках, Шмелькове и Ветеркове. Артисты Ленинградского академического театра имени Пушкина А. Борисов и К. Адашевский раз в неделю, словно приходя на побывку с фронта, вели веселую, по-солдатски неунывающую беседу о фронтовых делах. Сказочки-рассказочки, прибаутки и частушки, которые они исполняли, здорово поднимали настроение.
В потоке военных переселенцев в Сибирь были эвакуированы многие театры. В 1942 году в Тару тоже прибыла группа украинских артистов, в основном из Львовского театра драмы и музкомедии имени Заньковецкой. Некоторых актеров я помню: на рынке, куда посылала меня мать, я торговал морковкой, а они ходили по рынку и казались мне людьми из другого мира, чуть ли не иноземцами.
Кроме летнего театра без потолка в Таре был клуб с маленькой сценой, крошечным залом и двумя голландскими печами по краям рампы. В этих помещениях и обосновался театр. Было там холодно и не очень уютно. И все равно зритель приходил туда, чего-то ожидая – какого-то праздника, лучика радости.
Труппа театра была малочисленной. Актеров не хватало даже на немноголюдные спектакли. Но, несмотря на неподготовленность зрителей, убогие декорации, военное время, а может быть, вопреки этому, актеры играли страстные, солнечные украинские пьесы «Ой, не ходи, Грицю…», «Наталка-Полтавка», «Пока солнце взойдет, роса очи выест» и оперетты «Свадьба в Малиновке», «Раскинулось море широко». Также ставили пьесы военного времени: «Нашествие», «Русские люди». Актеры умели все. Позднее, познакомившись с театром ближе, я был очарован замечательным комиком Александром Агарковым, старым актером Яковлевым, черноокой Натальей Костенко, статным, подтянутым Озеровым, игравшим поручика Ярового в спектакле «Любовь Яровая» и Федора Таланова в «Нашествии», Маргаритой Филипповой, ближней помощницей самого театрального режиссера Евгения Павловича Просветова. Когда он проходил по нашим деревянным тротуарам с неизменным портфелем, его взгляд порой казался отсутствующим, как бы обращенным внутрь себя, а порой колюче-внимательным – на встречных прохожих. Именно этот среднего роста человек с бритой головой, как выяснилось позже, решающим образом повлиял на мою судьбу.
За годы пребывания в Таре Евгений Павлович показал себя не только замечательным режиссером, но и редким, врожденным педагогом. Имея опыт в театральном деле, он понимал, что с такой малочисленной труппой театру не выжить, и организовал при нем студию. Из-за военного времени в нее в основном ходили девчонки, несколько мальчишек да трое взрослых ребят, вернувшихся по ранению с фронта. Эту небольшую группу Просветов увлек в прекрасные, манящие дебри театра, где все так таинственно, загадочно, ни на что не похоже, и так вроде доступно, и так недосягаемо далеко.
Мое появление в студии было случайным и несерьезным. У Просветова уже занималась моя школьная подружка Хильда Удрас. Однажды она предложила мне пойти с ней на занятия, посмотреть, что они там делают. Я вообще стеснительный, угрюмый человек, поэтому упирался долго. Но Хильда меня таки уломала. Я, скрывая любопытство и заранее относясь к студии предубежденно, вошел в театр. Сел в углу зала. На сцене небольшая группа ребят делала этюды: ловили несуществующей удочкой несуществующую рыбу, кололи таким же способом дрова…
Счастлив ты, если в начале твоего творческого пути стоит учитель, который открывает перед тобой секреты профессии, делится своими знаниями, влюбляет в дело, которому учит, распахивает перед тобой такие дали, что дух захватывает. Не важно, было ли у твоего учителя громкое имя или это был человек, имя которого многим ничего не говорит, главное, что он открыл перед тобой новый мир, угадал твои наклонности, направил по верной дороге. В моей жизни таким учителем стал Евгений Павлович Просветов.
Сейчас не вспомнить, как я решился выйти на сцену. Просто Евгений Павлович, приметив меня в уголке, предложил поработать над стихотворением Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный…», мол, там посмотрим, что получится.
Главным образом Просветов учил нас читать стихи. Это трудное искусство! По моим наблюдениям, далеко не всем, даже именитым, актерам оно подвластно. А Евгений Павлович был прекрасным чтецом. По его настоянию в свободные после школы часы между земными, домашними делами я принялся на все лады декламировать «Рыцаря бедного», пытаясь как можно глубже проникнуть в образ лирического героя, духом смелого и прямого, молчаливого и печального, навек отдавшего свое рыцарское сердце Деве Марии… Видимо, что-то получилось, из студии меня, по крайней мере, не выгнали. Впрочем, оттуда никого не выгоняли: дело добровольное, хочешь – ходи, не хочешь – не ходи.
Впервые я сыграл в спектакле «Цыганы». Собственно, это не был спектакль, скорее литературное чтение в костюмах в сопровождении музыки. Я вышел на сцену в роли одного из цыган у костра. До сих пор помню запах грима и кулис в тот день. И хотя у меня еще не было бесповоротного решения стать актером, запах сцены мне понравился. Следующим студийным спектаклем была «Васса Железнова» по Горькому, где я играл студента Женю. Затем студийцев стали понемногу занимать в спектаклях театра. Там моей первой ролью стал Пикапов в «Любови Яровой» Тренева. Выглядел я тем, кем и был, – мальчишкой с приклеенной бородой – нечто цыплячье и беспомощное. На спектакль я пригласил свою сестру. Она смотрела, смотрела, а когда спектакль окончился, спросила: «И для чего тебе все это надо?»
Вообще отзывы родных о моих актерских работах не отличались восторженностью. Даже много позже, когда я уже сыграл председателя колхоза в фильме по сценарию Юрия Нагибина и был за это удостоен Ленинской премии, мои родители, посмотрев «Председателя», на вопрос «Ну как?» ответили: «Ничего». Это была их самая высокая оценка, и мою известность они воспринимали очень спокойно, родительское тщеславие в них напрочь отсутствовало.
Не только они, но и большинство из моего окружения, люди все работящие, относились к артистам не то чтобы пренебрежительно, а с какой-то жалостью и снисхождением. На спектакли ходили, аплодировали, в душе были благодарны, но профессию актера считали все-таки несерьезной: получают зарплату за то, что ходят по сцене и кого-то там изображают. В Сибири народ в этом отношении суровый, кривить душой не будет.
Сибирь с ее необъятным размахом земли, суровым климатом воспитывала людей работящих, молчаливых, знающих себе цену. Мальчишкой я слышал рассказ одной старухи из «самоходок» о том, как еще до революции она с отцом пришла из России, как над ними потешались «чалдоны». Что это такое, сейчас, наверное, непонятно. А тогда в Сибири существовали такие понятия: чалдон и самоход.
Чалдоны – это настоящие сибиряки, их семьи уже во многих поколениях живут в Сибири. Чалдон – человек с Дона. Вероятно, название пошло со времен Ермака. А самоходы – это куда более поздние переселенцы из центральных губерний России. Сами пришли, самоходом. Их нужда гнала в далекую Сибирь за своей долей, за землей, за хлебом. Земли в Сибири было много: работай, паши, сколько хватит сил. И вот эта самостоятельность, по-видимому, и воспитала особый тип человека – сибиряка-труженика, знающего дело, умеющего работать, ненавидящего всякого захребетника и шарлатана. Если такой человек добивался устойчивости в жизни, то не мог без презрения смотреть на никчемного и неимущего лодыря.
В Таре люди жили своим трудом, сами себя кормили. Почти в каждом дворе за высоким забором были огород и корова. Летом все выходили на покос. На зиму запасались мясом, выращивая поросят и телят. И самым уважаемым человеком считался работящий. Поэтому на актеров мои земляки посматривали с легким недоумением, не понимая, в чем их хлеб.
Однако у Евгения Павловича был дар увлекать за собой не то чтобы силой знаний и опыта, но безудержностью своего удивления и восхищения перед искусством. Этим он сумел заразить и меня. Например, рассказывая о «Цыганах», словно призывая нас порадоваться чуду Пушкина, он, устремив взгляд куда-то поверх наших голов, говорил тихо, сосредоточенно и благоговейно, потом глазами возвращался к нам из эмпиреев, будто спрашивая: «Вы тоже видите это?»
А театру нужно было выпускать по новому спектаклю каждый месяц. Ведь зрителей мало, жители Тары не привыкли к театру, он не стал их потребностью. Кроме того, шла война. У всех были родные на фронте. Бесконечная тревога и думы о них, сложный военный быт оставляли мало времени для развлечений. И большинство горожан воспринимали театр как развлечение. Да и сейчас многие ходят в театр в основном отдохнуть, отвлечься, повеселиться. Слов нет, театр – это зрелище. И зрелище прекрасное, но он ведь еще и кафедра. И беда театра, когда он на потребу невзыскательной публике начнет только развлекать, ублажать, потакать. Беда! Это уже не театр. Это балаган в худшем смысле этого слова.
Тем не менее при всех сложностях военного времени наш театр продолжал работать, привлекал вечером огнями, помогал искать и радость, и забвение от тягот жизни, и ответы на трудные вопросы. Конечно, постановочный уровень спектаклей был не всегда высок, но актеры работали с такой отдачей, что зритель неотрывно следил за происходящим на сцене и щедро награждал актеров аплодисментами. Толика успеха доставалась и нам – студийцам, занятым в спектаклях. А главная заслуга во всем этом, без сомнения, принадлежала Евгению Павловичу.
Еще у Просветова был талант воспитывать в студийце желание работать самому, самому искать роль. К его методам общения с учениками вполне применимы слова Станиславского: «Я пытаюсь ввести известную систему в дело воспитания и работы актера над собой, но должна быть определена и известная система взглядов и ощущения жизни для любого художника, который в своем творчестве ищет правды и хочет через свой труд быть полезным обществу». Просветов не подавлял учеников собой, своими знаниями, авторитетом. Он умел взбудоражить фантазию даже у таких зеленых птенцов, какими были мы. Пусть наше исполнение было наивным и смешным. Не важно! Важно другое: он разбудил в нас интерес к таинственному миру театра. Вот, вероятно, тогда, еще не до конца осознанно, и возникло у меня желание быть актером.
Война все шла. Я взрослел, учился в школе, занимался в студии, помогал матери по хозяйству, жил в круговороте дел, не очень задумываясь о будущем. Вообще свои мечты и планы все тогда откладывали на «после войны». Я не мог распоряжаться собой в ожидании призыва в армию, не мог строить планы далеко вперед. Но вероятно, уже тогда что-то увидел во мне Евгений Павлович, во что-то во мне поверил… Понимая, что Тарская студия едва ли может дать мне путевку в жизнь, Просветов вызвал меня однажды к себе и сказал: «Миша, вам, я думаю, надо продолжить актерскую учебу в Омской студии, которую сейчас организует Самборская. Стопроцентной гарантии, что вас туда примут, дать не могу, но попытаться стоит. Я напишу вам рекомендательное письмо. Поезжайте, я вам советую».
Я верил Евгению Павловичу, я уже отравился театральным ядом, уже мечтал… И отважился ехать. А когда я сообщил о своем намерении матери, она отнеслась к этому неожиданно спокойно: «Если ты так решил, я мешать не буду». В Омске жила моя тетушка, так что пристанище у меня было.
Позже, уже учась в Омской театральной студии, я приезжал на каникулы в Тару и почти ежедневно приходил в театр. Дела в нем шли все хуже и хуже: после окончания войны актеры собирались домой. Хотя спектакли шли, а репетиции продолжались, что-то механическое проскальзывало в них. И как ни старался Евгений Просветов сохранить обычный порядок в этой жизни «на чемоданах», было видно, что театр доживает последние месяцы.
Тем не менее, бывая в театре, я по-прежнему старался проникнуть в суть актерской профессии и много разговаривал с Просветовым об «актерах переживания» и «актерах представления». Загораясь, Евгений Павлович рассказывал о Степане Кузнецове – маге и волшебнике перевоплощения, актере Малого театра, одном из лучших исполнителей Шванди в «Любови Яровой».
Мы говорили о путях подхода к образу. Я тогда считал, что актер сначала должен четко представить себе своего героя, понять, как тот смотрит, ходит, говорит, какой у него голос, какое у него мировоззрение и мироощущение, а затем он, актер, начинает воплощать образ на сцене. Но когда я высказал Евгению Павловичу такую точку зрения, он отверг ее: «Неправильно. Это ведет к насилию, к наигрышу, так делают актеры представления, актеры имитации, подражания, хотя среди них есть и люди очень одаренные. Я сторонник актера переживания, актера, который говорит себе: «Если бы я жил в эту эпоху, как бы я вел себя, будучи на месте Яго, Отелло? Какой бы у меня, именно у меня был бы внешний вид в этих условиях?» Каждый образ он делает, не отрекаясь от себя. Актер переживания идет от своей природы. Он создает образы: Ульянов – Яго, Ульянов – Отелло. А не Яго или Отел ло вне индивидуальности Ульянова».
Получив такую жгучую отповедь, я попадал в тупик. А зачем нужно наблюдать жизнь? Можно ли при такой системе перевоплощаться? Если так судить, то образы будут походить друг на друга, как серия портретов одного человека, только в разных костюмах.
Это сейчас мне ясно, что на сцене надо всегда идти от себя, от своих болей, от своего гнева, раздумий, опыта. Тогда роль выйдет искренней и естественной. Однако нельзя черпать лишь из своего колодца, его надо наполнять. Иначе в один не очень прекрасный миг станешь подгонять под себя героя, подчинять его своим человеческим понятиям. А настоящая сложность для актера заключается в том, чтобы, идя от своих волнений и раздумий, стать вровень с героем и быть им.
Много лет пройдет, многое я пойму, многое останется загадкой по сей день. Многое меня разочарует, много я перечитаю теоретических рассуждений, со многими из них не соглашусь. Но настойчивое желание Евгения Павловича Просветова раскрыть творчески слепые глаза мальчишки на прекрасный мир искусства я не забуду никогда.
В начале 1946 года театр в Таре окончательно распался: часть актеров уехала на Украину, а Просветов – в Москву. Там я изредка встречался с ним, уже будучи студентом Щукинского училища. Обыкновенно Евгений Павлович бывал растерянно-грустным, а однажды мне сообщили, что Просветов умер.
Как часто за суетой и за действительно важными делами мы забываем о своих близких, о друзьях и учителях. Подчас у нас не хватает времени для обыкновенных человеческих отношений. Порой для самых важных людей мы не находим слов участия и сил для нужной им встречи. Нет в жизни ничего важнее и существеннее, чем человеческое внимание друг к другу. С бесконечной благодарностью за участие в моей судьбе я чту своего первого учителя по сцене и не могу себе простить, что был так невнимателен к нему в его последние дни.