Вы здесь

Реализм эпохи Возрождения. Эразм Роттердамский и его «Похвальное слово Глупости» (Л. Е. Пинский, 2015)

Эразм Роттердамский и его «Похвальное слово Глупости»

I

Для современного читателя знаменитый нидерландский гуманист Эразм Роттердамский (1469–1536) фактически писатель одной книги – бессмертного «Похвального слова Глупости». Даже его «Домашние беседы», любимая книга многих поколений, потускнели с ходом времени, потеряли свою былую остроту. Десять томов его собрания сочинений, выпущенных еще в начале XVIII века, больше не переиздаются, и к ним обращаются только специалисты, изучающие культуру Возрождения и Реформации, гуманизм, во главе которого стоял автор «Похвального слова Глупости». В наше время Эразм Роттердамский – более знаменитый, чем известный писатель.

Но такими же «писателями одной книги», несмотря на разностороннюю литературную и научную деятельность, остались для потомства и другие великие современники Эразма – корифей английского гуманизма Мор и французского – Рабле. Время – лучший критик – не ошиблось в своем отборе. Причина такого рода литературной судьбы – в особом характере мысли гуманистов Возрождения. Им присуще живое чувство глубокой взаимосвязи различных сторон жизненного процесса, та цельность взгляда на мир, когда творческая мысль не может ограничить себя одним уголком действительности, изображением одной ее стороны, но стремится дать картину всего общества, разрастаясь в своего рода энциклопедию современной культуры. Отсюда «универсальный» жанр таких произведений, как «Неистовый Роланд» Ариосто в итальянской литературе XVI века, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле – во французской, «Дон Кихот» Сервантеса – в испанской, а в гуманистической литературе Англии «Утопия» Т. Мора, где в противовес современной жизни дано всестороннее изображение идеального строя. Мы называем эти произведения поэмой, романом или сатирой, хотя каждое такое произведение слишком синтетично, своеобычно и, подобно «Божественной комедии», составляет свой особый жанр. Литературная форма здесь обычно условна, фантастична или гротескна, на ней сказывается авторское стремление выразить все, передать весь опыт времени через индивидуальное преломление. Такое произведение, одновременно эпохальное и глубоко индивидуальное, как бы конденсирует в себе одном все творчество писателя во всем его своеобразии и, сливаясь для потомства с именем творца, заслоняет все остальное его наследие.

Но для современников Эразма каждое его произведение было большим событием в культурной жизни Европы. Современники прежде всего ценили его как ревностного популяризатора античной мысли, распространителя новых «гуманитарных» знаний. Его «Adagia» («Поговорки») – собрание античных поговорок и крылатых слов, с которым он выступил в 1500 году[14], – имели огромный успех. По замечанию одного гуманиста, Эразм в них «разболтал тайну мистерий» эрудитов и ввел античную мудрость в обиход широких кругов «непосвященных». В остроумных комментариях к каждой сентенции или выражению (напоминающих позднейшие знаменитые «Опыты» М. Монтеня), где Эразм указывает те случаи жизни, когда их уместно применить, уже сказывались ирония и сатирический дар будущего автора «Похвального слова». Уже здесь Эразм, в духе итальянских гуманистов XV века, противопоставляет выдохшейся средневековой схоластике живую античную мысль, ее пытливый, независимый дух. Сюда же примыкают его «Ароphthegmata» («Краткие изречения», 1531), его работы по стилистике и поэтике, а также издания сочинений Сенеки (1515), Светония (1518), «Естественной истории» Плиния (1525), Аристотеля (1531), Тита Ливия (1531), Демосфена (1532), Теренция (1532) и Птолемея (1533). До 1500 года греческий язык не преподавался ни в одном из учебных заведений Западной Европы, и Эразм, который изучил его самостоятельно, перевел с греческого на латынь – международный язык науки XVI века – произведения Плутарха, Лукиана, Ксенофонта, Исократа и Либания, а также две драмы Эврипида. Эразм отстаивал широкое светское образование – не только для мужчин, но и для женщин – и требовал реформы школьного обучения.

Его политическая мысль, воспитанная на традиции античного свободолюбия, проникнута отвращением ко всяким формам тирании, и в этом отвращении легко узнается Эразм из Роттердама, связанный с культурой нидерландских городов, веками отстаивавших свою независимость. Основной политический трактат Эразма «Христианский Государь» появился в том же 1516 году, что и «Утопия» Т. Мора, и через два года после того, как Макиавелли закончил своего «Князя». Это три основных памятника социально-политической мысли эпохи, однако весь дух трактата Эразма прямо противоположен концепции Макиавелли. Эразм требует от своего государя, чтобы он правил не как самодержец, а как слуга народа и рассчитывал на любовь, а не на страх, ибо страх перед наказанием не уменьшает преступлений. Воли монарха недостаточно, чтобы закон стал законом. Эразм не скрывает своего отрицательного отношения к «мусульманскому деспотизму» испанского государства и засилию военщины. В век нескончаемых войн Эразм, возведенный в ранг «советника империи» Карлом V (для которого он и написал своего «Христианского Государя»), неустанно борется за мир между государствами Европы. Его антивоенная «Жалоба Мира» (переведенная известным французским гуманистом Луи де Беркеном) была в свое время запрещена Сорбонной, но в наши годы появилась в новых французском и английском переводах послевоенных лет. В целом политическая мысль Эразма – и это показательно для гуманизма Возрождения, – несмотря на надежды, возлагаемые на реформы сверху, далека от позднейшего идеала просвещенного абсолютизма. Эразм отстаивает широкую местную автономию городов и областей – по нидерландскому образцу – под эгидой императорской власти.

В XVI–XVIII веках читатели особенно ценили также религиозно-этический трактат Эразма «Руководство христианского воина» (1504), переведенный на ряд европейских языков, в том числе и на русский в 1783 году. Здесь, как и в ряде других произведений, посвященных вопросам нравственности и веры, Эразм борется за «евангельскую чистоту» первоначального христианства, отвергая «языческое» поклонение святым и культ обряда, осмеивая суеверие и формализм предписаний «внешнего христианства», – то, что составляло основу могущества католической церкви. Признавая существенным для христианства лишь «дух веры», а не ритуал, Эразм вступает в противоречие с ортодоксальной теологией. Богословские работы Эразма вызывали поэтому самые страстные и ожесточенные споры и давали противникам немало поводов обвинять его во всех ересях.

Главным трудом своей жизни Эразм считал исправленное издание греческого текста Нового завета (1516) и его новый латинский перевод. Этим тщательным филологическим трудом, в котором текст Священного Писания освобожден от вкравшихся на протяжении веков ошибок и произвольных толкований, Эразм нанес удар авторитету церкви и принятого ею канонического латинского текста Библии (так называемой Вульгаты). Еще существеннее то, что в комментариях к своему переводу и в так называемых «парафразах» – толкованиях книг Священного Писания – Эразм применял научные методы исторической критики, указывал на связь Библии с древнееврейскими нравами и придерживался прямой интерпретации вместо аллегорического или казуистического толкования, присущего схоластам. Подвергая сомнению аутентичность отдельных книг и выражений и обнажая противоречия текста, он подготавливал почву для позднейшей рационалистической критики Библии.

Эразм оспаривал авторитеты позднесредневековой схоластики и в противовес им неустанно издавал труды первых отцов Церкви. Восстановление девяти томов сочинений св. Иеронима стоило Эразму, по его собственному замечанию, больше труда, чем автору их написать. Это возвращение к первоисточникам было формой движения вперед, как любил говорить Гегель, так как множило в умах сомнение в бесспорности установленных догм, относительно которых, как оказывалось, колебались сами отцы Церкви. Но тем самым Эразм обосновывал принцип самой широкой терпимости в вопросах веры, которые – за исключением немногих самых общих положений – должны были, по его мнению, стать частным делом убеждений каждого верующего, делом его свободной совести и разумения. Призывая своих последователей переводить Библию на новые языки и оставляя за каждым верующим право самому разобраться в Священном Писании, как единственном источнике веры, Эразм здесь, как и в изучении античности, открывал, по его собственному выражению, «доступ в святую святых всякому рядовому христианину, а не только первосвященникам» теологии.

Но это было – вольным или невольным – подкопом под устои единой, монолитной, «соборной» церкви. «Очищенная» от язычества «внешнего христианства», обоснованная филологическим анализом, новая теология Эразма объективно расчищала путь деизму и вела к отказу от всякой догматики. Неудивительно, что в «эразмизме», осужденном церковью уже в XVI веке, католические и протестантские теологи находили и арианскую ересь (отрицание божественности Христа) и пелагианство (сомнение в спасении верой, в роли благодати). И хотя сам Эразм вполне искренне отстаивал свою христианскую ортодоксию, его убеждение в бесплодности изощренных словопрений, его равнодушие к неразрешенным противоречиям триединства, к спорам о пресуществлении, о спасении верой или добрыми делами, его ирония по адресу всяких окончательных и общеобязательных суждений в подобных вопросах – все это сеяло в умах скепсис и подрывало основы церкви и христианства в целом.

Влияние Эразма на современников было огромным. Его иногда сравнивают с влиянием Вольтера в XVIII веке. Лучше всех других гуманистов Эразм оценил могучую силу книгопечатания, и его имя неразрывно связано с такими известными типографами XVI века, как Альд Мануций, Фробен, Бадий. С помощью печатного станка – «почти божественного инструмента», как его называл Эразм, – он выпускал в свет одно произведение за другим и благодаря личным связям с гуманистами всех стран (о чем свидетельствуют одиннадцать томов недавно законченного собрания переписки)[15] руководил некоей «республикой гуманитарных наук», прообразом позднейшего просветительного движения в XVIII веке во главе с Вольтером. И только поэтому Эразм мог устоять в борьбе с целой армией монахов и теологов, неизменно проповедовавших против него и отправлявших на костер его последователей.

Всей своей деятельностью, в особенности начиная с 1511 года, когда появляется его «Похвальное слово Глупости», Эразм способствовал тому, что в его время «духовная диктатура церкви была сломлена» (Энгельс). В германских странах XVI века это сказалось прежде всего в возникновении протестантства. Поэтому когда в Германии вспыхнула Реформация (1517), ее сторонники были уверены, что Эразм выступит в ее защиту и своим европейским авторитетом укрепит реформаторское движение.

Эразм несколько лет уклонялся от прямого ответа на этот волновавший современников вопрос. Но наконец он решительно разошелся с Лютером (1524), заняв в религиозных распрях нейтральную позицию, которую сохранил до конца дней. За это он навлекает на себя обвинение в измене делу веры и насмешки как со стороны католиков, так и протестантов. В позиции Эразма впоследствии часто усматривали только нерешительность и недостаток смелости. Несомненно, личные качества Эразма, на которые наложили отпечаток условия его рождения и обстоятельства жизни, сыграли здесь известную роль. Незаконнорожденный сын бюргера, «бастард», к тому же по сути беглый монах, скитавшийся по чужим странам, Эразм был вынужден соблюдать дипломатическую осторожность, а как бюргер по происхождению и связям, он питал отвращение к насилию. Но также несомненно, что идеалы Лютера, гораздо теснее связанного со схоластическим богословием, и Эразма были слишком различны даже в вопросах реформы церкви, а тем более в общих вопросах культуры и понимания жизни.

Об этом свидетельствует появившееся еще до выступления Лютера «Похвальное слово Глупости», где свободная мысль гуманизма далеко выходит за пределы узкой тенденции протестантства.

II

Со слов самого Эразма мы знаем, при каких обстоятельствах возник замысел «Похвального слова Глупости».

Летом 1509 года он покинул Италию, где провел три года, и направился во второй раз в Англию, куда его приглашали друзья, так как им казалось, что в связи с восшествием на престол короля Генриха VIII открываются широкие перспективы для расцвета новых гуманитарных наук.

Эразму уже исполнилось сорок лет. Два издания «Поговорок», трактат «Руководство христианскому воину», переводы Эврипида доставили ему европейскую известность, но его материальное положение оставалось по-прежнему шатким (пенсии, которые он получал от двух меценатов, выплачивались крайне нерегулярно, а к этому времени почти совсем прекратились). Однако скитания по городам Франции, Фландрии и Англии и в особенности годы пребывания в Италии расширили его кругозор и освободили от педантизма и кабинетной учености раннего германского гуманизма. Он не только изучил рукописи богатых итальянских книгохранилищ, но и увидел жалкую изнанку пышной культуры Италии начала XVI века. Гуманисту Эразму приходилось то и дело менять свое местопребывание, спасаясь от междоусобиц, раздиравших страну, от соперничества городов и сеньорий, от войны между папским Римом и вторгшимися в Италию французами. В Болонье, например, он был свидетелем того, как воинственный папа Юлий II в военных доспехах, сопровождаемый кардиналами, въезжал после победы над противником через брешь стены в город, подражая римским цезарям, – и это зрелище, столь не подобающее сану наместника Христа, вызвало у Эразма скорбь и отвращение. Впоследствии он недвусмысленно зафиксировал эту сцену в своем «Похвальном слове» в конце главы о верховных первосвященниках.

Впечатления от пестрой ярмарки «повседневной жизни смертных», где приходилось выступать в роли наблюдателя и «смеющегося» философа Демокрита, теснились в душе Эразма во время переезда через Альпы по пути в Англию, чередуясь с картинами предвкушаемой встречи с английскими друзьями – Т. Мором, Фишером и Колетом. Эразм вспоминал свою первую поездку в Англию двенадцать лет перед этим, научные споры, беседы об античных писателях и шутки, которые так любил его друг Томас Мор.

Так возник необычайный замысел этого произведения, где непосредственные наблюдения современной жизни как бы пропущены через призму античных реминисценций. Чувствуется, что госпожа Глупость, произносящая автопанегирик, уже читала «Поговорки», вышедшие за год до этого новым расширенным изданием в знаменитой типографии Альда Мануция в Венеции.

В доме Т. Мора, где Эразм остановился по приезде в Англию (в начале февраля 1510 г.) и ждал прибытия своих книг, за несколько дней, почти как импровизация, было написано это вдохновенное и самое яркое произведение Эразма. «Мория родилась подобно ее мудрой сестре Минерве-Палладе»[16]: она вышла во всеоружии из головы своего отца.

Как и во всей гуманистической мысли и во всем искусстве эпохи Возрождения, той ступени развития европейского общества, которая отмечена огромным влиянием античности, в «Похвальном слове Глупости» встречаются и органически сливаются две традиции – и это видно уже с заголовка книги.

С одной стороны, сатира написана в форме «похвального слова» (греч. «энкомион»), которую культивировали античные писатели, Гуманисты возродили эту форму и находили ей довольно разнообразное применение. Иногда их к этому толкала зависимость от меценатов, и сам Эразм не без отвращения, как он признается, написал в 1504 году такой панегирик Филиппу Красивому, отцу будущею императора Карла V. Искусственность этих льстивых упражнений античной риторики – «нарумяненной девки», как ее называл в древности Лукиан, – вызвала еще в поздней софистике жанр пародийного похвального слова, образец которого оставил нам, например, тот же Лукиан («Похвальное слово мухе»). К жанру иронического панегирика – наподобие известного в свое время «Похвального слова подагре» нюрнбергского друга Эразма В. Пиркхеймера – внешне примыкает и «Похвальное слово Глупости».

Но гораздо более существенно влияние Лукиана – великого насмешника, прозванного «Вольтером древности», – на универсально критический дух этого произведения. Лукиан был самым любимым писателем гуманистов Возрождения, и Эразм, его почитатель, переводчик и издатель, заслужил у современников репутацию нового Лукиана, что означало для одних остроумного врага предрассудков, для других – опасного безбожника. Эта слава закрепилась за ним после опубликования «Похвального слова» (1511).

С другой стороны, «Глупость, царящая над миром», не случайный предмет восхваления, как обычно в шуточных панегириках. Сквозной линией эта тема проходит через поэзию, искусство и народный театр XV–XVI веков. Любимое зрелище позднесредневекового и ренессансного города – это карнавальные «шествия дураков», «беззаботных ребят» во главе с Князем Дураков, Папой Дураком и Дурьей Матушкой, процессии ряженых, изображавших Государство, Церковь, Науку, Правосудие, Семью, как сборище плутов, лицемеров и глупцов. Девиз этих игр – «Число глупцов неисчислимо». Во французских соти («дурачествах»), голландских фарсах или немецких «фастнахтшпилях» (масленичных играх) царила богиня Глупости: глупец и его собрат шарлатан представляли в различных обличиях все разнообразие жизненных положений и состояний. Весь мир «ломал дурака».

Эта же тема проходит и через всю литературу эпохи Возрождения. В 1494 году вышла поэма «Корабль Дураков» немецкого писателя Себастьяна Бранта – замечательная сатира, имевшая громадный успех и переведенная на ряд языков (в латинском переводе 1505 года – за пять лет до создания «Похвального слова Глупости» – ее мог читать Эразм). Эта коллекция свыше ста видов глупости по энциклопедической форме уже напоминает произведение Эразма. Но сатира Бранта еще полусредневековое, чисто дидактическое произведение. Намного ближе к «Похвальному слову» тон свободной от морализации жизнерадостной народной книги «Тиль Эйленшпигель» (1500). Ее герой под видом дурачка, буквально исполняющего то, что ему говорят, проходит через все сословия, через все социальные круги, насмехаясь над всеми слоями современного общества. Эта книга уже знаменует рождение нового мира. Мнимая глупость Тиля Эйленшпигеля только обнажает царящую над жизнью Глупость – патриархальную ограниченность и отсталость сословного и цехового строя. Узкие рамки этой жизни уже тесны для лукавого и жизнерадостного народного героя.

Гуманистическая мысль, провожая уходящий мир и оценивая рождающийся новый, в своих самых живых и великих созданиях часто приближается к этой «дураческой» литературе, и не только в германских странах эпохи Реформации, но и во всей Западной Европе. В великом произведении Рабле мудрость одета в шутовской наряд. По совету шута Трибуле пантагрюэльцы отправляются за разрешением всех своих сомнений к оракулу Божественной Бутылки, ибо, как говорит Пантагрюэль, часто «иной дурак и умного научит»[17]. Мудрость «Короля Лира» выражает шут этой трагедии, а сам герой лишь тогда, когда впадает в безумие. В романе Сервантеса идеалы старого общества и мудрость гуманизма причудливо переплетаются в голове полубезумного идальго.

Конечно, то, что разум вынужден выступать под шутовским колпаком с бубенчиками – отчасти дань сословно-иерархическому обществу, где критическая мысль должна скрывать свое жало под маской шутки или забавного развлечения, чтобы «истину царям с улыбкой говорить». Но эта форма мудрости имеет и более глубокие корни в конкретной исторической почве и идейной атмосфере переходной эпохи.

Для народного сознания периода «величайшего прогрессивного переворота, пережитого до того человечеством», не только многовековая мудрость прошлого теряет свой авторитет, поворачиваясь «глупой» своей стороной, но и складывающаяся буржуазная культура еще не успела стать привычной и естественной. Откровенный цинизм внеэкономического принуждения эпохи первоначального накопления (вспомним близкую во многих отношениях «Похвальному слову Глупости» «Утопию» Т. Мора, опубликованную через пять лет после «Похвального слова»), разложение естественных связей между людьми представляется народному сознанию, как и гуманистам, тем же царством «неразумия»[18]. Глупость царит над прошлым и будущим. Современная жизнь – их стык – настоящая ярмарка дураков. Но и природа и разум также должны – если хотят, чтоб их голос был услышан, – напялить на себя шутовскую маску. Так возникает тема «Глупости, царящей над миром». Она означает для эпохи Возрождения здоровое недоверие ко всяким отживающим устоям и догмам и критическое отношение к новым веяниям, насмешку над косностью старого мира и равно над претенциозным доктринерством нового общества как залог свободной социальной мысли.

В центре этой литературы «дураческой» темы, как ее наиболее значительное обобщение в лукиановской литературной форме иронического «похвального слова», стоит книга Эразма. Не только своим содержанием, но и манерой освещения она передает колорит своего времени и его угол зрения на жизнь.

III

Композиция «Похвального слова» отличается внутренней стройностью, несмотря на некоторые отступления и повторения, которые разрешает себе Мория, выкладывая в непринужденной импровизации, как и подобает Глупости, то, «что в голову взбрело». Речь открывается большим вступлением, где Глупость излагает тему и представляется аудитории. За этим следует первая часть, доказывающая ее «общечеловеческую», универсальную власть, коренящуюся в самой основе жизни и в природе человека. Вторую часть составляет описание различных видов и форм Глупости в обществе от низших слоев народа до высших кругов знати. За этими основными частями, где дана картина жизни, как она есть, следует заключительная часть, где идеал блаженства – жизнь, как она «должна» быть согласно христианскому вероучению, – оказывается также лишь высшей формой безумия вездесущей Мории[19].

Для новейшего читателя, отделенного от аудитории Эразма веками, наиболее живой интерес, вероятно, представляет первая часть «Похвального слова», покоряющая неувядаемой свежестью парадоксально заостренной мысли и богатством тонких оттенков. Глупость неопровержимо доказывает свою власть над всей жизнью и всеми ее благами. Все возрасты и все сословия, все чувства и все интересы, все формы связей между людьми и всякая достойная деятельность обязаны ей своим существованием и своими радостями. Она основа всякого процветания и счастья. Что это – в шутку или всерьез? Невинная игра ума для развлечения друзей или пессимистическое «опровержение веры в разум»? Если это шутка, то она, как сказал бы Фальстаф, зашла слишком далеко, чтобы быть забавной. С другой стороны, весь облик Эразма не только как писателя, но и как человека – общительного, снисходительного к людским слабостям, хорошего друга и остроумного собеседника, человека, которому ничто человеческое не было чуждо, любителя хорошо поесть и энтузиаста знаний, – весь облик этого гуманиста, во многом как бы прототипа Пантагрюэля Рабле[20], исключает безрадостный взгляд на жизнь как на сцепление глупостей, где мудрецу остается только, по примеру Тимона, бежать в пустыню (гл. 25).

Сам автор – в предисловии и в позднейших письмах – на этот вопрос дает противоречивый и уклончивый ответ, полагая, очевидно, что sapienti sat – «мудрому достаточно», и читатель сам в состоянии разобраться. Но если кардиналы забавлялись чтением «Похвального слова» как шутовской выходкой, а папа Лев X с удовольствием отмечал: «Я рад, что наш Эразм тоже иногда умеет дурачиться», – то некоторые схоласты сочли нужным выступить в «защиту» разума, доказывая, что раз Бог создал все науки, то «Эразм, приписывая эту честь Глупости, кощунствует». В ответ Эразм иронически посвятил одному из этих «защитников разума» – некоему Пьеру Ле Куртурье – две апологии. Даже среди друзей кое-кто советовал Эразму для ясности написать «палинодию» (защиту противоположного тезиса) типа «Похвалы Разуму» или «Похвалы Благодати»… Не было недостатка, разумеется, и в читателях, вроде Т. Мора, оценивших юмор мысли. Любопытно, что и новейшая буржуазная критика на Западе стоит перед этой дилеммой, но в соответствии с реакционным истолкованием культуры гуманизма и Возрождения, характерным для модернистских работ, «Похвальное слово Глупости» все чаще интерпретируется в духе христианской мистики и прославления иррационализма[21].

Однако заметим, что эта дилемма никогда не существовала для непредубежденного читателя, который всегда видел в произведении Эразма под лукавой пародийной формой защиту жизнерадостного свободомыслия, направленную против невежества, во славу человека и его разума. Именно поэтому «Похвальное слово Глупости» и не нуждалось в дополнительной «палинодии» типа «Похвалы Разуму»[22].

Через всю первую «философскую» часть речи проходит сатирический образ «мудреца», и характеристика этого антипода Глупости оттеняет основную мысль Эразма. Отталкивающий и дикий внешний вид, волосатая кожа, дремучая борода, облик преждевременной старости (гл. 17). Строгий, глазастый, на пороки друзей зоркий, в дружбе пасмурный, неприятный (гл. 19). На пиру угрюмо молчит и смущает неуместными вопросами. Одним своим видом портит публике всякое удовольствие. Если вмешается в разговор, напугает собеседника не хуже, чем волк. Если надо что-либо купить или сделать – это тупой чурбан, ибо он не знает обычаев. В разладе с жизнью рождается у него ненависть ко всему окружающему (гл. 25). Враг всякой чувствительности, некое мраморное подобие человека, лишенное всех людских свойств. Не то чудовище, не то привидение, не знающее ни любви, ни жалости, подобно холодному камню. От него якобы ничто не ускользает, он никогда не заблуждается, все взвешивает по правилам своей науки, все знает, всегда собой доволен, один он свободен, он – все, но лишь в собственных помышлениях. Все, что случается в жизни, он порицает, словно безумие. Не печалится о друге, ибо сам никому не друг. Вот он каков, этот совершенный мудрец! Кто не предпочтет ему последнего дурака из простонародья (гл. 30) и т. д.

Это законченный образ схоласта, средневекового кабинетного ученого, загримированный согласно литературной традиции этой речи – под античного мудреца-стоика. Это рассудочный педант, ригорист и доктринер, принципиальный враг человеческой природы. Но с точки зрения живой жизни его книжная обветшалая мудрость – скорее абсолютная глупость.

Все многообразие конкретных человеческих интересов никак не сведешь к одному только знанию, а тем более к отвлеченному, оторванному от жизни книжному знанию. Страсти, желания, поступки, стремления – прежде всего стремление к счастью как основа жизни – более первичны, чем рассудок. И если рассудок себя противопоставляет жизни, то его формальный антипод – глупость – совпадает со всяким началом жизни. Эразмова Мория есть поэтому сама жизнь. Она синоним подлинной мудрости, не отделяющей себя от жизни, тогда как схоластическая «мудрость» – синоним подлинной глупости.

Речь Мории в первой части внешне как бы построена на софистической подмене абстрактного отрицания конкретной противоположностью: страсти не есть разум, желание не есть разум, счастье не то, что разум, следовательно это неразумное, то есть глупость (по приему «не белое, следовательно черное»). Мория пародирует софистику схоластических аргументаций. Но здесь заключена и более глубокая ирония: догматическая «мудрость», воюя с жизнью, превращает все начала в свою противоположность. Мория, якобы поверив «тупому чурбану», «некоему мраморному подобию человека», что он и есть подлинный мудрец, а вся жизнь человеческая не что иное, как забава Глупости (гл. 27), попадает в заколдованный круг известного софизма о критянине, который утверждал, что все жители Крита – лгуны. Так же, как через сто лет это положение повторяется в первой сцене шекспировского «Макбета», где ведьмы выкрикивают: «Прекрасное – бесчестно, бесчестное – прекрасно» (трагический аспект той же мысли Эразма о страстях, царящих над человеком). Доверие к пессимистической «мудрости» и здесь и там подорвано уже самым рангом этих прокуроров человеческой жизни. Чтобы вырваться из этого заколдованного круга, надо отбросить формалистическую логику рассуждения («не рассудочное, следовательно неразумное, глупое») или – что то же самое – сомнительный исходный тезис, где «мудрость» противопоставляет себя «неразумной» жизни.

Мория первой части – это сама Природа, которой нет нужды доказывать свою правоту «крокодиллитами, соритами, рогатыми силлогизмами и прочими диалектическими хитросплетениями» (гл. 19). Не категориям логики, а природному желанию люди обязаны своим рождением – желанию «делать детей» (гл. 11). Желанию быть счастливыми люди обязаны любовью, дружбой, миром в семье и обществе. Воинственный угрюмый «мудрец», которого посрамляет красноречивая Мория, – это в своем роде весьма развитый псевдорационализм средневековой схоластики, где рассудок, поставленный на службу вере, педантически разработал сложнейшую систему регламентации и норм поведения. Старческому рассудку схоластов, скудеющей мудрости невежественных опекунов жизни, почтенных магистров теологии противостоит Мория – новый принцип Природы, выдвинутый гуманизмом Возрождения. Этот принцип отражал прилив жизненных сил в европейском обществе в момент рождения новой эры.

Жизнерадостная философия речи Мории вызывает часто на память раннюю ренессансную новеллистику, комические ситуации которой как бы обобщены и сентенциях Глупости. Но еще ближе к Эразму (в особенности своим тоном) книга Рабле. И как в «Гаргантюа и Пантагрюэле» «вино» и «знание», физическое и духовное, неразрывно связаны как две стороны одного и того же, так и у Эразма наслаждение и истинная мудрость идут рука об руку, Похвала Глупости – это похвала разуму жизни. Чувственное начало природы и мудрость разума в цельной гуманистической мысли Возрождения еще не противостоят друг другу. Стихийно-материалистическое чувство жизни уже преодолевает христианский аскетический дуализм схоластики. Но, далекое от законченной систематизации, оно еще не пришло к тому односторонне рассудочному и абстрактному пониманию жизни, отвергающему свободные и яркие краски, о котором говорят Маркс и Энгельс, характеризуя в лице Гоббса материализм XVII века как «враждебный человеку»[23].

Напротив, Мория Эразма – субстанция жизни в первой части речи – благоприятна для счастья, снисходительна и «на всех смертных равно изливает свои благодеяния». Она, как материя Бэкона, «улыбается своим поэтически-чувственным блеском всему человеку»[24]. Как в философии Бэкона «чувства непогрешимы и составляют источник всякого знания», а подлинная мудрость ограничивает себя «применением рационального метода к чувственным данным», так и у Эразма чувства, порождения Мории, страсти и волнения (то, что Бэкон называет «стремлением», «жизненным духом» как извечными формами движения) направляют, служат хлыстом и шпорами доблести и побуждают человека ко всякому доброму делу (гл. 30).

Мория, как «поразительная мудрость природы» (гл. 22), – это доверие жизни к самой себе, противоположность отвлеченной мудрости схоластов, которые навязывают жизни свои предписания. Поэтому ни одно государство не приняло законы Платона, и только естественные интересы (например, жажда славы) образовали общественные учреждения. «Глупость» создает государство, поддерживает власть, религию, управление и суд (гл. 27). Жизнь в своем основании – это не простота геометрической линии, но игра противоречивых стремлений. Это театр, где выступают страсти и каждый играет свою роль, а неуживчивый мудрец, требующий, чтобы комедия не была комедией, не больше как сумасброд, забывающий основной закон пиршества: «либо пей, либо вон» (гл. 29). Раскрепощающий, охраняющий молодые побеги жизни от вмешательства «непрошеной мудрости», пафос мысли Эразма обнаруживает характерное для гуманизма Возрождения доверие к свободному развитию, родственное идеалу жизни в Телемском аббатстве Рабле с его девизом «Делай что хочешь». Мысль Эразма, связанная с началом эры буржуазного общества, еще далека от позднейшей идеализации неограниченной политической власти в XVII веке, ее миссии направляющего и регламентирующего центра национальной жизни. Сам Эразм держался вдали от «пышного ничтожества дворов» (как он выражается в одном из своих писем), а должность «королевского советника», которой его пожаловал император Карл V, была не более как почетной и доходной синекурой. И недаром Эразм из Роттердама, бюргер по происхождению, достигнув европейской славы, отвергает лестные предложения монархов Европы, предпочитая независимую жизнь в «вольном городе» Базеле или в нидерландском культурном центре Лувене. Философия его Мории коренится в исторической обстановке, где еще не победил абсолютистский порядок.

Эту философию пронизывает стихийная диалектика мысли, в которой дает себя знать объективная диалектика переживаемого во всех сферах культуры исторического переворота. Все начала перевернуты и обнаруживают свою изнанку: «любая вещь имеет два лица… и лица эти отнюдь не схожи одно с другим. Снаружи как будто смерть, а ежели внутрь заглянуть, увидишь жизнь, и наоборот, под жизнью скрывается смерть, под красотой – безобразие, под изобилием – жалкая бедность, под ученостью – невежество, под мощью – убожество, под благородством – низость, под весельем – печаль, под преуспеяньем – неудача, под дружбой – вражда, под пользой – вред» (гл. 29). Официальная репутация – и подлинное лицо, видимость – и сущность всего в мире противоположны. Мория природы на самом деле оказывается истинным разумом жизни, а отвлеченный «разум» официального учения – это безрассудство, сущее безумие. Мория – это мудрость, а казенная «мудрость» – худшая форма Мории, подлинная глупость. Чувства, которые нас обманывают, если верить философам, приводят к разуму; практика, а не схоластические писания, – к знанию; страсти, а не стоическое бесстрастие, – к доблести. Вообще «Глупость ведет к мудрости» (гл. 30). Уже с заголовка и с посвящения (где сближены Мория и «столь далекий от ее существа» Томас Мор, Глупость и гуманистическая мудрость) вся парадоксальность «Похвального слова» коренится в диалектическом взгляде, согласно которому все вещи сами по себе противоположны и «имеют два лица». Всем своим неувядаемым очарованием философский юмор Эразма обязан этой живой диалектике.

Жизнь не терпит никакой односторонности. Поэтому рассудочному «мудрецу» – доктринеру, схоласту, догматику, который жаждет все подогнать под бумажные нормы и везде суется с одним и тем же мерилом, – нет места ни на пиру, ни в любовном разговоре, ни за прилавком. Веселье, наслаждение, практика житейских дел имеют свои особые законы, критерии «мудреца» там неуместны. Ему следовало бы кончать самоубийством (гл. 31). Односторонность отвлеченного принципа убивает все живое, ибо не мирится с многообразием жизни. Но умирает этот непримиримый догматик уже как безрассудный служитель Мории. Все односторонности переходят в свою противоположность. Чистая «мудрость» кабинетных ученых, например грамматиков, плодит никому не нужные знания, а «глупой» жажде славы люди обязаны изобретением превосходных наук и искусств (гл. 28).

Поэтому пафос произведения Эразма направлен прежде всего против культа формальных предписаний, против всякого рода самоуверенного доктринерства. Вся первая часть речи построена на контрасте живого древа жизни и счастья и сухого древа отвлеченного знания. Эти непримиримые всезнающие стоики (читай: схоласты, духовные «отцы народа»), эти высокомерные чурбаны готовы все подогнать под общие нормы и отнять у человека все радости. Но всему свое место и время. Придется этому «стоику» отложить свою хмурую важность, покориться сладостному безумию, если он захочет стать отцом (гл. 11). Рассудительность и опыт подобают зрелости, но не детству. «Мальчик, рассуждающий, как взрослый, всем противен». Беспечности, беззаботности люди обязаны счастливой старостью (гл. 13). Игры, прыжки и всякие «дурачества» – лучшая приправа пиров: здесь они на своем месте (гл. 18). И Лета забвения для жизни также благотворна, как память и опыт (гл. 11). Снисходительность, терпимость, а не глазастая строгость – основа дружбы, мира в семье и всякой связи в человеческом обществе (главы 19, 20, 21).

Практическая сторона этой философии – светлый широкий взгляд на жизнь, отвергающий все формы фанатизма. Этика Эразма примыкает к эвдемонистическим учениям античности, согласно которым в самой человеческой натуре заложено естественное стремление к благу, – тогда как насильственно навязанная ей «мудрость» полна «невыгод», безрадостна, пагубна, не пригодна ни для деятельности, ни для счастья (гл. 24). Самолюбие (Филавтия) – это как будто родная сестра Глупости, но может ли полюбить кого-либо тот, кто сам себя ненавидит? Поэтому самолюбие, неотъемлемая «приправа жизни», создало все искусства. Оно стимул всякой полезной для общества деятельности, всякого радостного творчества, всякого стремления к благу (гл. 22). В мысли Эразма намечаются позиции Ларошфуко, нашедшего в самолюбии основу всего человеческого поведения и всех добродетелей. Но Эразм далек от пессимистического вывода моралиста XVII века и скорее предвосхищает материалистическую этику XVIII века (например, учение Гельвеция о творческой роли страстей). Без Филавтии, «поразительной мудрости природы», «не обходится ни одно великое дело». Эразм здесь близок к итальянскому гуманисту Пико делла Мирандола (любимому учителю Т. Мора), автору знаменитой речи «О достоинстве человека», прославляющей «дивное назначение человека быть тем, чем он захочет». Вместе со всеми гуманистами Эразм разделяет веру в свободное развитие человека, но держится ближе к простому здравому смыслу. Он избегает чрезмерной идеализации человека, свойственной Пико, и фантастики в переоценке «неограниченных его возможностей» как односторонности. Филавтия тоже имеет «два лица». Она стимул к развитию, но она же – там, где не хватает даров природы, – источник самодовольства, «а что может быть глупее самолюбования?» (гл. 22).

Но эта – собственно сатирическая – сторона мысли Эразма развивается больше во второй части речи Мории.

IV

Вторая часть «Похвального слова» посвящена «различным видам и формам» Глупости. Но легко заметить, что здесь незаметно меняется не только предмет, но и смысл, влагаемый в понятие «глупость», характер смеха и его тенденция. Меняется разительным образом и самый тон панегирика. Глупость забывает свою роль, и вместо того чтобы восхвалять себя и своих слуг, она начинает негодовать на служителей Мории, возмущаться, разоблачать и бичевать «морионов». Юмор переходит в сатиру.

Предмет первой части, как мы видели, – это «общечеловеческие состояния») различные возрасты человеческой жизни, многообразные и вечные источники наслаждения и деятельности, коренящиеся в человеческой природе. Мория там совпадала поэтому с самой Природой и была лишь условной Глупостью – глупостью с точки зрения отвлеченного рассудка. Но все имеет свою меру, и одностороннее развитие страстей, как и сухая мудрость, переходит в свою противоположность. Уже глава 34, прославляющая счастливое состояние животных, которые не знают никакой дрессировки, никаких знаний и «подчиняются одной природе», – двусмысленна. Значит ли это, что человек не должен стремиться «раздвинуть границы своего жребия», что он должен уподобиться животным? Не противоречит ли это как раз Природе, наделившей его интеллектом? Поэтому счастливое состояние, в котором пребывают дураки, юродивые и слабоумные, не убеждает нас следовать «скотскому бессмыслию» их существования (гл. 35). «Похвальное слово Глупости» незаметно переходит от панегирика природе к сатире на невежество, отсталость, косность общественных нравов.

Принцип природы – фермент всякой жизни. Позднее у Ларошфуко «самолюбие и порок входят в состав всех добродетелей, как яды в состав всех лекарств», – все зависит от условий, дозы и меры. Точно так же и у Эразма глупость входит в состав всего живого, но в своем одностороннем «раздувании и распухании» она становится окостенелым свойством, существом и «безумием» жизни. Глупость тогда переходит в различные маниакальные страсти: мания охотников, для которых нет большего блаженства, чем пение рогов и тявканье собак, мания алхимиков, азартных игроков (гл. 39), суеверов, паломников ко святым местам (гл. 40) и т. д. Здесь Мория жизни уже показывается с такими своими спутниками, как Анойя (Безумие), Мисопония (Лень), Комос (Разгул), Нигретос-Гипнос (Непробудный Сон), Трюфе (Чревоугодие) и т. д. (гл. 9). И теперь мы вспоминаем, что она еще во вступлении отрекомендовалась как дочь паразитического Богатства и невежественной Юности, плод вожделения, зачатая в состоянии похмелья на пиру у богов (гл. 7.), вскормленная нимфами Опьянение и Невоспитанность (гл. 8). Эразм здесь выступает как предшественник просветителей XVIII века, но только ход его мысли, как и у других гуманистов (например, у Рабле или Шекспира), обнаруживает обратную последовательность: от прославления «природы» – к рационалистической критике, от Руссо – к Вольтеру.

В первой части речи Мория как мудрость природы гарантировала жизни разнообразие интересов, движение и всестороннее развитие. Там она соответствовала гуманистическому идеалу «универсального» человека. Но безумствующая односторонняя Глупость создает фиксированные, косные формы и виды человеческой жизни: сословие родовитых скотов, которые кичатся благородством происхождения (гл. 42), или купцов-накопителей, «породу всех глупее и гаже» (гл. 48), разоряющихся сутяг или наемных воинов, мечтающих разбогатеть на войне, бездарных актеров и певцов, ораторов и поэтов, грамматиков и правоведов. Филавтия, родная сестра Глупости, теперь показывает другое свое лицо. Она порождает самодовольство разных городов и народов, тщеславие тупого шовинизма и самообольщения (гл. 43). Счастье лишается своего объективного основания в природе всего живого, оно уже теперь всецело «зависит от нашего мнения о вещах… и покоится на самообмане» (гл. 45). Как мания, оно уже субъективно, и всяк по-своему с ума сходит, находя в этом свое счастье. Как мнимая «глупость» природы, Мория была связью всякого человеческого общества. Теперь, как доподлинная глупость предрассудков, она, напротив, разлагает общество.

Общефилософский юмор панегирика Глупости сменяется поэтому социальной критикой современных нравов и учреждений. Теоретическая и с виду шутливая полемика с античными стоиками, доказывавшая, не без приемов софистического остроумия, «невыгоды» мудрости, уступает место колоритным и язвительным бытовым зарисовкам и ядовитым характеристикам «невыгодных» форм современной глупости. Впоследствии многие сатирические мотивы речи Глупости будут драматизированы в диалогах и своего рода маленьких комедиях Эразма, объединенных в «Домашних беседах»[25].

Универсальная сатира Эразма здесь не щадит ни одного звания в роде людском. Глупость порождает «силу всякого вздора» в народе, так же как и в придворных кругах, где у королей и вельмож не найти и пол унции здравого смысла (гл. 55). Независимость позиции Эразма, народный здравый смысл, которому он всегда остается верен, сказывается также в издевательстве над «морионами» собственного гуманистического лагеря, над «двуязычными» и «трехъязычными» педантами, над буквоедами – филологами и грамматиками, раболепствующими перед любым словом древнего автора. Сам Эразм в 1517 году организовал в Лувене «Школу Трех Языков», где впервые изучались наряду с латинским греческий и древнееврейский языки, но, энтузиаст изучения древности, он был врагом новой «гуманитарной» схоластики и рабского подражания античности в сфере мысли, как и в стиле. Против неолатинского педантизма – модной болезни века – направлена позднейшая сатира Эразма «Цицеронианец» (1528), одно из остроумнейших его произведений. Нозопонус, некогда дородный, завидного здоровья малый, совсем отощал и исчах за ревностным изучением Цицерона, которого он штудирует целых семь лет. Он поставил себе за правило не употреблять ни одного слова, которого нет у Цицерона, и уже составил несколько словарей: в одном приведены все употребленные оратором слова, в другом те, которыми начинаются или кончаются его периоды, и т. д. Книги других авторов он держит под замком, чтоб не впасть в соблазн их прочесть. У него нет ни жены, ни детей, он нигде не служит, и его дневную пищу составляют десяток виноградных ягод: все отдано изучению Цицерона. Современники полагали, что в Нозопонусе осмеян гуманист П. Бембо, который утверждал, что у него имеется сорок папок слов и выражений Цицерона, и перед тем как выпустить в свет повое сочинение, он с ними сверяет свой стиль. Этой сатирой Эразм нажил себе немало врагов среди поклонников П. Бембо.

Заметим, что автор «Домашних бесед» – произведения, по которому, несмотря на преследования реакции, ряд поколений обучался изящной латыни, – дал образец ясного, гибкого, легкого стиля, «который нравился всем, а не только ученым», как признается один из противников Эразма[26]. В стиле латыни Эразма дух всей его этики.

И хотя все его книги написаны по-латыни, слово Эразма, больше чем кого-либо из гуманистов, оказало влияние на литературную речь новых европейских языков, формировавшихся под влиянием неолатинской литературы. Эразм привил своим стилем вкус к непринужденной «природе» разговорной речи. Он секуляризировал литературный язык и освободил его от педантизма схоластической и церковной элоквенции.

Наибольшей резкости сатира «Похвального слова» достигает в главах о философах, епископах, кардиналах и первосвященниках (главы 52–60), и особенно в колоритных характеристиках богословов и монахов – главных противников Эразма на протяжении всей его деятельности. Нужна была большая смелость, чтобы показать миру это «смрадное болото» богословов – темы их диспутов, «архидурацкие тонкости» схоластики – и гнусные пороки монашеских орденов во всей их красе! Папа Александр VI – вспоминал впоследствии Эразм – однажды заметил, что предпочел бы оскорбить самого могущественного монарха, чем задеть эту нищенствующую братию, которая властвовала над умами невежественной толпы. И монахи действительно никогда не могли простить Эразму этих страниц «Похвального слова». Монахи были главными заправилами гонений против Эразма и его произведений. Они в конце концов добились занесения большой части литературного наследия Эразма и в первую очередь «Похвального слова» в индекс запрещенных церковью книг (1554), а его французский переводчик Беркен – несмотря на покровительство короля! – еще задолго до этого кончил жизнь на костре (1529). Популярное у испанцев изречение гласило: «Кто говорит дурное про Эразма – тот либо монах, либо осел»[27].

Речь Мории в этих главах местами неузнаваема по тону. Место Демокрита, со смехом «наблюдавшего повседневную жизнь смертных», занимает негодующий Ювенал, который «ворошит сточную яму тайных пороков», – и это вопреки первоначальному намерению «выставлять напоказ смешное, а не гнусное». Когда Христос устами Мории отвергает эту новую породу фарисеев – богословов и монахов всяческого толка, – заявляя, что он не признает их законов, ибо во время оно обещал блаженство не за капюшоны, не за молитвы, не за посты, а только за дела милосердия, и поэтому простой народ, матросы и извозчики ему угоднее монахов (гл. 54), – патетика речи уже возвещает атмосферу Лютера и страсти Реформации.

От прежней шутливости, благорасположенной к смертным Мории, не остается и следа. Условная маска Глупости спадает с лица оратора, и Эразм говорит прямо от своего имени, как «Иоанн Креститель Реформации» (по выражению французского философа-скептика конца XVII века П. Бейля). Новое в антимонашеской сатире Эразма не столько разоблачение обжорства, надувательства и лицемерия монахов – этими чертами их неизменно наделяли уже на протяжении трех веков авторы средневековых рассказов или ренессансных новелл. Но там они фигурировали как ловкие пройдохи, пользующиеся глупостью верующих. В их поведении человеческая природа давала себя знать вопреки сану. В новеллах монахи поэтому забавны, и рассказы об их проделках питают в умах только здоровый скепсис. У Эразма же монахи порочны, мерзки и уже «навлекли на себя единодушную ненависть». За сатирой Эразма чувствуется иная историческая и национальная почва, чем у Боккаччо. Созрели условия для радикальных изменений, и ощущается потребность в положительной программе действий. Мория, защитница природы в первой части речи, была в единстве с объектом своего юмора. Во второй части Мория, как разум, отделяется от предмета смеха. Противоречие становится антагонистическим и нетерпимым.

Это изменение тона и новые акценты второй половины «Похвального слова» связаны с особенностями «северного Возрождения», в отличие от итальянского, и с назревающим потрясением основ до того монолитной католической церкви. В германских странах историческая обстановка сложилась таким образом, что вопрос реформы церкви стал узлом всей политической и культурной жизни. С Реформацией здесь оказались связаны все великие события века: Крестьянская война в Германии, движение анабаптистов, Нидерландская революция. Но движение Лютера принимало в Германии все более односторонний характер: чисто религиозная борьба, вопросы вероисповедания на долгие годы заслонили более широкие задачи преобразований общественной жизни и культуры, вызванные ренессансным переворотом. После подавления крестьянской революции Реформация обнаруживает все большую узость и не меньшую, чем католическая контрреформация, нетерпимость к свободной мысли, к разуму, который Лютер объявил «блудницей дьявола». «Науки умерли везде, где установилось лютеранство», – с горечью отмечает в 1530 году Эразм.

Сохранилась старая гравюра XVI века, изображающая Лютера и Гуттена несущими ковчег религиозного раскола, а впереди них Эразма, танцем открывающего шествие. Она верно определяет роль Эразма в подготовке дел Лютера. Крылатое выражение, пущенное в ход кельнскими богословами, гласило: «Эразм снес яйцо, которое высидел Лютер». Но Эразм впоследствии заметил, что он отрекается «от цыплят подобной породы».

«Похвальное слово» стоит, таким образом, у конца недифференцированного этапа Возрождения – когда гуманизм еще не отделился от раннего протестантства – и на пороге Реформации.

Сатира Эразма завершается самым смелым заключением. После того как Глупость доказала свою власть над человечеством и над «всеми сословиями и состояниями» современности, она вторгается в святая святых христианского мира и отождествляет себя с самым духом религии Христа, а не только с церковью, как учреждением, где ее власть уже доказана ранее: «христианская вера сродни Глупости», ибо «высшей наградой для людей является некий вид безумия» (главы 66–67), а именно счастье экстаза слияния с божеством.

В чем смысл этой кульминационной «коды» панегирика Мории? Она явно отличается от предыдущих глав, где Глупость приводит в свою пользу все свидетельства древних и бездну цитат из Священного Писания, толкуя их вкось и вкривь и не брезгуя порой самыми дешевыми софизмами[28]. В тех главах явно пародируется схоластика «лукавых толкователей слов Священного Писания», и они прямо примыкают к разделу о теологах и монахах. Наоборот, в заключительных главах нет почти никаких цитат, тон здесь, по-видимому, вполне серьезный, и развиваемые положения выдержаны в духе ортодоксального благочестия и прославления святости. Мы как бы возвращаемся к положительному тону и апологии «неразумия» в 1-й части. Но ирония «божественной Мории», пожалуй, более тонка, чем сатира Мории – Разума и юмор Мории – Природы. Недаром она сбивает с толку новейших исследователей Эразма, которые усматривают здесь настоящее прославление мистицизма[29].

Ближе к истине те непредубежденные читатели и критики, которые видели в этих главах слишком «вольный» и почти «кощунственный дух»[30]. Нет сомнения, что автор «Похвального слова» не был атеистом, в чем его обвиняли фанатики обоих лагерей христианства. Субъективно он был скорее благочестивым верующим. Впоследствии он даже выражал сожаление, что закончил свою сатиру лукавой и двусмысленной иронией, направленной против «лукавых толкователей» – теологов. Но, как сказал Гейне по поводу «Дон Кихота» Сервантеса, перо гения всегда мудрее самого гения и увлекает его за пределы, поставленные им своей мысли. Эразм не раз утверждал, что в «Похвальном слове» излагается та же доктрина, что и в более раннем благочестивом «Руководстве христианскому воину». Однако вождь контрреформации, основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола недаром жаловался, что чтение в молодости этого «Руководства» ослабляло его религиозное рвение и охлаждало пыл веры. И Лютер, с другой стороны, также имел основание не доверять благочестию Эразма, которого он называл «королем двусмысленности». Мысль Эразма, как и автора «Утопии» (также далекого от атеизма), проникнутая в вопросах религиозных широкой терпимостью, граничащей с равнодушием, оказывала плохую услугу церкви, стоявшей на пороге великого раскола. Заключительные главы «Похвального слова», где Мория отождествляет себя с духом христианской веры, свидетельствуют, что в европейском обществе наряду с католиками и протестантами, наряду с Лойолой и Лютером, складывалась третья партия более смелых, хотя по виду более осторожных умов, враждебных всякому религиозному фанатизму. И именно этой, пока еще слабой партии «сомневающихся», партии свободомыслящих, опирающейся на природу и разум и отстаивающей свободу совести в момент высшего накала религиозных страстей, исторически принадлежало будущее.

V

«Похвальное слово» имело у современников огромный успех. За двумя изданиями 1511 года потребовались три издания 1512 года в Страсбурге, Антверпене и Париже. За одиннадцать лет оно разошлось в количестве двадцати тысяч экземпляров – успех по тому времени для книги, написанной на латинском языке, неслыханный.

Более чем любое произведение гуманистов, «Похвальное слово» распространяло в широких кругах презрение к теологам и монахам и возмущение состоянием церкви. Но Эразм не оправдал надежд сторонников Лютера, хотя и сам стоял за практические реформы, которые должны были возродить и укрепить христианство. Его гуманистический скепсис в вопросах религиозной догматики, его защита терпимости и снисходительности, его лукиановская непочтительная форма обращения со священными предметами оставляли слишком много места – даже с точки зрения протестантского богословия – для свободного исследования и были опасны для любой церкви, как новой, так и старой. Противники Эразма недаром называли его «современным Протеем». Впоследствии католические и протестантские богословы тщились – каждый на свой лад – доказать ортодоксальность его идей, но история расшифровала идеи автора «Похвального слова» в таком духе, который выводит их за пределы всякого вероисповедания.

Потомство не может упрекнуть Эразма за то, что он не примкнул ни к одной из борющихся религиозных партий. Его проницательность и здравый смысл помогли ему разгадать обскурантизм обоих лагерей. Но, вместо того чтобы возвыситься над обеими односторонностями религиозного фанатизма и употребить огромное свое влияние на современников для разоблачения равно «папоманов», как и «папефигов» (как поступили Рабле, Доле, Деперье и другие свободомыслящие), и для углубления освободительной борьбы, Эразм занял нейтральную позицию между партиями, выступая в неудачной роли примирителя непримиримых станов. Тем самым он уклонился от решительного ответа на религиозные и социальные вопросы, поставленные историей. Мир и покой ему казались дороже всего. «Я терпеть не могу столкновений, – писал он около 1522 года, – и до такой степени, что если начнется борьба, я покину скорее партию истины, чем покой». Но ход истории показал, что мир уже не был возможен и катаклизм был неизбежен. Глава европейской «республики ученых» не обладал натурой борца и той цельностью, отмечающей тип человека эпохи Возрождения, которая воплощена в благородном образе его друга Т. Мора, сложившего голову на эшафоте в борьбе за свои убеждения (за что Эразм его порицал!). Переоценка мирного распространения знаний, а также надежды, которые Эразм возлагал на реформы сверху, были его ограниченностью, которая доказывала, что он мог возглавить движение только на мирном подготовительном этапе. Все последовавшие за «Похвальным словом» наиболее значительные его произведения (издание Нового завета, «Христианский Государь», «Домашние беседы») приходятся на второе десятилетие XVI века. В 20-30-х годах, в разгар религиозной и социальной борьбы, его творчество уже не имеет прежней силы, его влияние на умы заметно падает.

Позиции Эразма в последний период его жизни оказались намного ниже пафоса его бессмертного произведения, вернее, он сделал из философии своей книги «удобный» вывод, что мудрец, наблюдая «комедию жизни», не должен быть мудрее, чем это подобает смертному, и лучше «вежливо заблуждаться вместе с толпой», чем быть «сумасбродом» и нарушать ее законы, рискуя покоем, если не своей жизнью (гл. 29). Он избегал «одностороннего» вмешательства, не желая принимать участие в распрях «морионов»-фанатиков. Но «всесторонняя» мудрость этой позиции наблюдателя и есть ее ограниченная односторонность, ибо что может быть одностороннее точки зрения, исключающей из жизни действие, само участие в жизни. Эразм оказался в положении осмеянного им самим в первой части речи Мории бесстрастного мудреца-стоика, высокомерного по отношению ко всяким живым интересам. А между тем выступления крестьян и городских низов на арену истории «с красным знаменем в руках и с требованием общности имущества на устах» (Энгельс) и были в этот период высшим выражением социальных «страстей» эпохи, тех принципов «природы» и «разума», которые с такой смелостью защищал Эразм в «Похвальном слове», а его друг Т. Мор в «Утопии». Это была настоящая борьба народных масс за «всестороннее развитие», за право человека на естественные радости – против традиционных ограничений и официальных норм средневекового царства Глупости.

Однако между гуманистами (даже такими, как Т. Мор) и народными движениями эпохи, идейно им созвучными, практически лежала целая пропасть. Даже будучи прямыми защитниками народных интересов, гуманисты редко связывали свою судьбу с «плебейско-мюнцеровской» оппозицией, не доверяя «непросвещенным» массам и обычно возлагая надежды на реформы сверху, хотя именно в движении революционных масс и выступала стихийная мудрость истории. Поэтому ограниченность позиций гуманистов сказывалась как раз в момент высшего подъема революционной волны. Эразм, например, порицал Лютера за его призывы «бить, душить, колоть» восставших крестьян, «как бешеных собак». Он приветствовал попытку базельской буржуазии выступить в роли арбитра между князьями и крестьянами. Но дальше этого его мирный гуманизм не шел.

Независимо от личных позиций Эразма, его идеи исторически делали свое дело. «Эразмизм», как ересь «арианская» и «пелагианская», подвергается преследованию в эпоху контрреформации, но его влияние обнаруживается и в скептицизме «Опытов» Монтеня, и в творчестве Шекспира, Бен-Джонсона и Сервантеса. Его внимательно читают французские вольнодумцы XVII века вплоть до П. Бейля (прожившего последний период своей жизни в Роттердаме, родном городе Эразма), автора статьи об Эразме и его продолжателя в рационалистическом подходе к богословским текстам. И эта традиция влияния Эразма приводит к французским и английским просветителям XVIII века, а также к Лессингу, Гердеру и Песталоцци. Одни развивают критическое начало его теологии, другие – его педагогические идеи, его социальную сатиру или этику.

Мыслители XVIII века с новой, невиданной до того силой используют основное орудие Эразма – печатное слово. Лишь в XVIII веке семена эразмизма дают богатые всходы, и его сомнение, направленное против догматики и косности, его защита «природы» и «разума» расцветают, как жизнерадостное свободомыслие Просвещения.

«Похвальное слово» Эразма, «Утопия» Т. Мора и книга Рабле – три вершины мысли европейского гуманизма периода его расцвета.


Современный обскурантизм вызывает тени прошлого из могил. Модные в наше время «семантическое направление» и неотомизм в реакционной философии на Западе пытаются возродить спор средневекового номинализма и реализма, выродившийся уже в XVI веке в борьбу «скоттистов» с «томистами», над которой насмехается Эразм. Можно подумать, что современная реакция намерена установить некий «закон сохранения глупости». На фоне модернизированной схоластики и воинственного обскурантизма всяческого толка сатира Эразма сохраняет силу старого, но меткого оружия.