© Яков Михайлович Сычиков, 2017
ISBN 978-5-4485-1278-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Комнатный мальчик
В то яркое жёлтое лето мы с двоюродным братом отправились в Тамбовскую область – в деревню Хомутовка, где у него жила бабушка. В той же самой деревне, совсем недалеко от братовой, – жила когда-то и моя бабушка. Она, правда, была и его бабушкой – уже второй по счёту, в то время как у меня числилась одной единственной.
Такая вопиющая несправедливость усугублялась ещё и тем, что, по наущению какого-то залётного, дальнего и дурного родственника, моя бабушка (в разгар денежной нестабильности) второпях продала дом за копейки; и приезжать в деревню Хомутовка мог я теперь только в гости к своим двоюродным братьям, а никак уже не в собственный родной дом к собственной любимой бабушке. На чужие пироги пасти не разинешь.
Шурику шёл пятнадцатый, а мне было ещё тринадцать, как и другому – мне двоюродному, а Сашке родному – брату Лёше, который уже ждал нас в деревне.
В поезде мы всю дорогу распивали пиво, храбрясь, что такие взрослые и едем в деревню одни. И, конечно, трепались о девочках. Шурик вводил меня в курс деревенской жизни. Всё предыдущее лето, по рассказам, прошло за игрой в «бутылочку», посиделках у костра с гитарой и в других тому подобных простых сельских радостях.
Особенно расхваливалась Светка, с которой Сашке часто выпадало целоваться и о чьих достоинствах знал он не понаслышке. Также упоминалась Оля, которую он не особо жаловал. «Это тебе, наверно, подойдёт», – говорил он с ухмылкой, посасывая «Балтику-трёшку». Намекая, гад, на моё не худенькое телосложение. «Посмотрим», – отвечал я, глядя на тянувшуюся за окном белую полосу пустеющей русской жизни и оставляя позади футбол с друзьями во дворе, игровую приставку и родных сердцу комнату и маму.
По приезду, мы сразу стали Капечкиными и должны были забыть на время московские фамилии, так как в деревне такая традиция – носить фамилию дома, в котором живёшь.
Лёха возился в сарае с безнадежно старым мотоциклом, и мы вдвоём с Шуриком отправились проведать соседей. Светку мы нашли равнодушной и скучающей. Она сидела на лавочке, ковыряя в земле прутиком. На меня даже не посмотрела. А я так надеялся тут всех очаровать и утереть братьям нос.
Пока Сашка болтал с ней, я уверился, что Света порядком подзаскучала, и никакая «бутылочка» нам уже не светит. Так и было. Вскинув белокурую прядь волос и щурясь от солнца, она наконец уведомила нас, что завтра уезжает обратно в Москву.
«Ну как?!» – спросил меня Сашка, когда они закончили, и мы отошли в сторону.
«Да так себе», – ответил я, держа ещё в памяти её красные большие пальцы на ногах, с остриженными «до мяса» ногтями. Возможно, они огрубели, пока Светка носилась с местной пацанвой по полям (впрочем, судя по её тоскливому виду, она вряд ли так весело проводила время). Или моё детское воображение делало их особенными, когда они на самом деле были самыми обыкновенными. Но так или иначе, это не было причиной считать её недостойной. И я, конечно, обманывал. Себя, брата. Да и её тоже.
Зато Оля была – совсем другое дело. Вся такая крепенькая, короткостриженая и кудрявая, как овечка (братья так и дразнили её: барашком). И она никуда не спешила, с ней предназначалось провести нам лето. И не знаю, как смотрели на это братья, но я был очень даже рад.
В отличии от местных девчонок, с которыми мы знакомились по ночам и, играя во всякие «кис-брысь-мяу», целовались под звёздным, близким как потолок, небом, не видя толком лиц и наделяя друг друга несуществующими чертами, – Олю мы встречали каждый божий и не только довольствовались лицезрением, но позволяли себе и шлепки по заднице, а то и щипки за грудь. И за них Оля, взвизгивая, отмачивала нам увесистые оплеухи. Благо, это того стоило. Её юная мякушка тела напоминала наощупь нежный деревенский сыр. И иногда хлеб. И вообще, свежие продукты питания.
«Кис-брысь-мяу» – я совершенно не помню правил игры. Да они и не были важны, главное – сохранились в памяти поцелуи. Сухие. Влажные. Робкие, с дрожащими губами. Хмельные, с языком. Трепетные, с громким сердцем.
Помню, как, осмелевший и пьяный, я тронул кончиком языка губы одной, а она, оторопев и зажав рот рукой, как будто я укусил её, забилась в угол и сидела там, чудная.
Это было в заброшенной ветхой избушке, в которую мы часто водили девчонок. От избушки, впрочем, остались одни стены, крыша кому-то приглянулась и была растащена. Остатки избы принадлежали живой ещё местной старухе Марфутке, которую родня пустила по миру и теперь кормила гнилой картошкой за пропалывание на их огороде грядок. Марфутка возвращалась иногда сюда, в своё оскверненное жилище. И расхаживая, ворчала потом, тряся поросшим реденькой бородой подбородком.
Но это было по ночам. С девчонками. А солнечные дни посвящались купанью на пруду, рыбалке и прогулкам с Олей, которая проводила с нами время лишь от скуки. И только по старой дружбе с братьями терпела наши глупые шутки и утомительные поползновения залезть к ней в трусы. Даже старший и «опытный» Шурик был в её глазах пустым юнцом.
Будучи из тех девчонок, что взрослеют рано, Оля тянулась к ребятам постарше – к крепким деревенским парням. Но днём ей было скучно одной, и она таскалась с нами, потому что деревенских парней, обычно занятых в это время своими дюже мужскими делами, заполучить легче было ближе к ночи, когда возле дома главного заводилы в Пахотном угле Сеньки Мотыля собиралась вся местная молодёжь; выносились колонки с магнитофоном и устраивалась дискотека.
Деревенские танцевали обычно под самую примитивную попсу без лишней агрессии и какой-либо претензии на искусство. Даже такие короли рейва как «Prodigy» ставились крайне редко. Разве что в разгар пьяной драки. Видимо, в грудных клетках этих людей таилась такая грубая и дикая сила, что они и сами боялись выпускать её; и принимали к тому все предосторожности.
В последнюю нашу дискотеку в деревне мы, как по заказу, имели возможность наблюдать сельское веселье в своём апогее, когда даже сам заводила и «ди-джей» Сенька, порвав рубаху на груди, прыгнул с рёвом в кучу дерущихся, а в толпу всё ещё танцевавших людей чуть не врезался на мотоцикле Коля Рыжий, подоспевший на подмогу. Свет фонаря вырвал из темноты его синий «Ижак» с заблёванной коляской, в которой он катал весь вечер какую-то московскую дурочку. Со слабым, не как у деревенских, желудком.
А мы стояли и смотрели на всё это, как лохи, покуривая в сторонке; и если спрашивали закурить, то мы охотно доставали наши дорогие сигареты, потому что иначе было нельзя. Попробуй мы только, – и наше московское дерьмо смешали бы с тамбовской грязью.
Тем вечером Ольга подошла ко мне раскрашенная и пьяная и, попыхивая сигареткой, произнесла: «Ну что, поцелуемся на прощанье, дружок?!» И я робко подставил ей не оперившуюся свою щёку. А она расхохоталась и, как бесстыжая гетера, смачно чмокнула, испачкав меня помадой. «Не смывай смотри!» – бросила, и пошла дальше, хохоча и шатаясь. Неуклюжая и смешная, на высоких каблуках.
На обратной дороге к дому мы с Лёшкой не могли не подраться, как всегда, обсуждая наших зацелованных и томящихся на печках в ожидании свадьбы пассий, которых мы уже поделили между собой и называли не иначе как «моя», «твоя» и «его». И шли поэтому молчаливые и злые, пока Сашка не обозначил гулко своё присутствие в ночи, так что даже проезжавший на велосипеде мужик с удочкой обернулся на нас и как-то очень ловко выругался; тогда мы заржали, как кони, позабыв о ссоре и вспарывая хохотом ночную тишину.
Подходя к повороту на Хомутовку, мы узнали у кустов синий «Ижак» Кольки Рыжего. Коляска была пустой и чистой; её он где-то уже обтёр то ли травой, то ли очередной юбкой. Но мы точно знали, чьей она могла быть. Мы подошли и прислушались: ни стонов, ни возни. Но все чуяли, что где-то там, чуть поодаль, на лоне природы сельский увалень бессердечно разгадывает в ночной траве все тайны нашей славной Олечки. Все её чёртовы тайны. Перед уходом с «пятака» мы видели её залезающей к нему в коляску.
По обоюдному согласию, мы не осмелились заходить в любопытстве дальше, чем следует, и пошли своей дорогой, в конце которой нас ждал сарай с сеном, чтобы не будить никого в доме Капечкиных и поболтать ещё перед сном. Это мщение было куда более унижающим, чем поцелуй в щёчку.
Как-то за пару дней до этого мы зашли к Оле по утру. Она делала вид, что читает школьный учебник, и дулась на нас за вчерашнее. Её домашний сарафанчик чуть отходил от тела, когда она, склонившись над книгой, сидела, уперев в стол локти, и в разрезе его мы видели её молочную на загорелом теле грудь со вспухшими сосками. И она, зная, что мы подглядываем, продолжала делать вид, что читает.
Оля сердилась на нас за то, что на пруду братья скрутили ей руки, держали ноги и тискали, блея от смеха, как козлы, а я стоял и тупо смотрел на пучок маслянистых чёрных волос у неё под мышкой, боясь вступиться за неё. Зная, что братья обязательно потащат меня за это в воду, как всегда. А я не умею плавать. И буду захлёбываться и хвататься за них. А они будут смеяться и отталкивать. И я буду безрезультатно драться с ними. А она тоже будет, сидя на берегу, смеяться надо мной. А теперь она, по крайней мере, не смеётся, лежит себе и молчит, терпит и ждёт, пока братьям надоест это веселье и они, затисканную, отпустят её.
«Ладно, хватит с неё!» – скомандовал старший.
«Да пусть валит, дура!» – согласился Лёха.
И замученная до слёз, Оля поднялась и пошла прочь, всхлипывая. А братья всё равно с гиком набросились на меня и потащили в воду. И это было ещё обиднее и подлее, после того, как я предал что-то ради них. Или просто из-за себя. Для себя. Во имя себя. И теперь мне стало всё равно, больно и так же мучительно, почти, как и ей, что я ударил кого-то наотмашь и повалился в воду, захлёбываясь. Костяшка стукнулась о твёрдую макушку, и Сашка выругался матерно. И Лёша пнул меня в бок коленкой, а я уткнулся кому-то пяткой в грудь. И мы дрались, и захлёбывался чаще я, чем они. И кровь попадала в воду, расплываясь в ней сразу тонкими струйками. Моя и ещё кого-то. И Оля шла и рыдала, а я всё ещё слышал и видел её. Но не мог догнать, а она остановилась и, махая кулачком в воздухе, кричала что-то нам. Или только мне. И плохо слыша слова её, я старался не верить, что такими неразборчивыми они мне лишь кажутся.
………………………………………………………………………………………
Покидали мы Хомутовку в том же составе: вдвоём с Сашкой. Лёша оставался в деревне. На привокзальной остановке мы узнали в стоявшей с матерью девочке нашу ночную знакомую. И она тоже узнала нас. И стеснительно улыбнулась. А когда села с матерью в автобус, застенчиво помахала нам из окошка. И отвернулась сразу, зардевшаяся.
Она была как раз той, что называлась между нами «моей». «Глянь, твоя!» – горланил Сашка, не унимаясь и ржа, как лось. Впервые мы увидели одну из нами зацелованных при свете солнца, со всеми курносостями, веснушками и прочими естественными особенностями, не тронутыми идеализацией наших фантазий. Меня и самого это вдруг рассмешило. И мы стояли и гоготали с братом, как два гусака. И взяв с собой в поезд пивка, всю дорогу занимались тем же, обсуждая наше не кончающееся лето. По обоюдному согласию привирая везде, где возможно.
Года три спустя, в Москве, я случайно увидел Олю на улице. И машинально толкнул друга локтем, указывая на неё.
– Ну и что? Что за тёлка?! – спросил тот в ответ на моё молчание.
– Да так, – сказал я, не решившись распространяться о ней, – обознался, думал, знакомая…
– Эта толстуха – знакомая?.. – ухмыльнулся товарищ.
Заложив за лямки рюкзака пальцы, Оля шла куда-то такая же насупленная и серьёзная, какой обычно была с нами тем летом. И совсем не казалось мне толстой. Просто – разгаданной.