Дождливым вечером
Сентябрьский лазурный полдень томился в солнечных лучах, навевая сон и покой. Деревенская улица, запрятанная в садах, была пустынна. Только несколько рябых кур грелись, лежа в песке. Ни звука, ни шороха.
Дед Матвей, семидесятилетний старик, копал картошку. Слабый ветер шевелил тонкие повылезшие волосы на его голове, седые, как паутина в изморози. Копал он не спеша, скупо, как будто даже нехотя. Картофелины не подбирал, а, поддев на лопату, отбрасывал в общую кучу, потому что наклоняться мешала нога, простреленная еще в финскую кампанию. Выкопав десяток картофельных кустов, садился отдыхать на траву. Сидел, умильно щурился на солнце, разминая папиросу толстыми пальцами, и на благодушном лице его было написано: «Как хорошо-то, Господи Боже!»
В один из таких перекуров он услышал, как сзади скрипнула калитка. «Что-то рано сегодня Петька с работы пришел», – подумал он и обернулся. Но увидел почтальоншу Клаву. Она шла прямо по некопаной гряде, на ходу доставая газеты из сумки.
– Труд на пользу, Матвей, – поздоровалась она. – Что это тебе, старому, дома-то не сидится? Петька-то небось поздоровей тебя, шел бы да и копал сам.
– Ну, и я еще мужик хоть куда, – возразил Матвей, лучезарно улыбнувшись, так что озарилось все его седобородое патриаршье лицо, и попытался приподняться навстречу.
– Сиди, сиди, мужик, – поддразнила она его. – Я тут тебе телеграмму принесла и пенсию. Пенсию-то ты получишь или Петьке отдать?
– Я, как же, я! Только и радости-то, а ты – Петьке отдам…
– Ну, на, расписывайся вот здесь.
Она протянула ему ручку и ведомость. Он поставил свою подпись так же любовно и тщательно, как до того копал картошку. Потом тревожно спросил:
– А телеграмма-то от кого?
– Откуда мне знать, – бросила Клава через плечо и пошла к другой избе.
Матвей пересчитал деньги, аккуратно завернул их в носовой платок и положил в нагрудный карман спецовки. На телеграмме значилось: «Корепанову Петру Матвеевичу».
«Петьке», – подумал Матвей, и хотя он никогда прежде не читал ни писем своего сына, ни других бумаг, что-то заставило его распечатать телеграмму.
«Умерла мама приезжайте похороны двенадцатого =Лида».
После третьего прочтения до Матвея дошел смысл написанного, и лазурный полдень померк для него. Он долго сидел неподвижно, возвышаясь в траве, как валун на засеянном поле. Сидел и думал. Потом встал и тяжело заковылял к дому, повторяя в уме, как молитву: «Что я тебе говорил, старуха? Что я тебе говорил? Врозь помрем… Разведут нас дети… Вот и вышло так!»
К вечеру собрались тучи, пошел дождь, как это бывает осенью, – сначала крупный, веселый, затем моросящий, холодный, зарядивший надолго. Матвей сидел у окна, подперев голову руками, в глубокой задумчивости. Он не заметил, как с работы вернулся сын.
Петька пришел поздно. Это был крупный, живой, предприимчивый мужчина. Жена с ним развелась, детей не было. Маленькие глазки на его безбровом лице оживленно и неуловимо бегали, словно ртутные шарики. Шумно раздевшись в передней, стряхнув воду с плаща, он прошел в горницу и, увидев отца, спросил:
– Ты чего в потемках сидишь?
Матвей очнулся. Петька включил свет, задернул шторы и ушел на кухню. Было слышно, как он чиркнул спичкой, чтобы зажечь газ; загремел кофейник.
– Ты завтра в обед дома будь, – сказал он оттуда. – Не вздумай к соседям уйти. Я договорился со знакомым шофером, он привезет шифер. Поможешь разгрузить. В субботу начнем крышу перекрывать. Я мужиков приведу. Помощник из тебя неважнецкий, ну да уж что делать… Сидишь тут целыми днями, хоть бы кофе разогрел.
Матвей тяжело поднялся со стула и проковылял на кухню. Он был еще крупнее сына, что называется – дородный.
– Ты вот что… – Он положил руку на его плечо. – Старуха моя умерла, а твоя мать. Телеграмму вот принесли.
Бегающие глаза Петьки оторопело остановились.
– Вот тебе на! – выдохнул он и сделал движение рукой, точно хотел перекреститься. – Давно?
– Что давно?
– Умерла-то, говорю, давно?
– Двенадцатого хоронить будут, – устало произнес Матвей; он чувствовал, что смотрит в перепуганное, перекошенное лицо с отвращением.
Петька, зажатый между столом и нависшей над ним фигурой отца, бочком протиснулся в горницу – на свободу. На минуту в доме воцарилась тишина, только слышно было, как тоненько сипит кофейник.
– Придется мужикам отказать, – сожалея, проговорил наконец Петька и скомкал телеграмму. – Такое дело…
Он задумался. Мало того, что придется отказать мужикам, – нужно будет еще отказать и шоферу, которого с таким трудом уговорил. Целый месяц соблазнял – привези да привези шиферу, чего тебе стоит. Ленивый народ эти шофера, корыстолюбивый: даром шагу не сделают. А другого такого случая не подвернется. Что делать? Да и начальству ведь придется сообщить. А самое-то главное, что ехать-то полторы тысячи верст, с пересадкой. Так! Сегодня десятое… Нет, не успеть ему, как ни вертись. Как назло, и погода испортилась. Одно к одному!
Из раздумий его вывел Матвей.
– Ну, так что? – спросил он.
– Что! Что! – заорал Петька. – Что! Думай кумполом-то своим – что! Не поеду я никуда – вот что! – Он выругался. – А эта дура, еще сестрой называется, тоже хороша: хоть бы пораньше телеграмму подала. Что старуха, мол, при смерти. А теперь чего? Чем мы теперь матери поможем? Да ничем. Один день остался – куда мы потащимся
– Ты не ори, – тихо сказал Матвей.
– А я и не ору! – взорвался Петька. – Чем она думала, когда телеграмму подавала? Знает ведь, что у меня делов невпроворот. Что я теперь мужикам-то скажу? Что же мне теперь – все бросать да ехать? Подумай сам-то, что городишь.
– Я поеду один, – твердо сказал Матвей.
– Куда? – рассвирепел Петька. – Куда ты поедешь! Ты что, озверел, что ли? Да ты же по дороге загнешься! А дознаются, кто да почему, ко мне опять же прицепятся – зачем отпускал? Сиди дома. Тоже мне – ездок нашелся. До уборной не можешь съездить – водить приходится, а туда же: поеду, поеду…
Матвей, не отвечая, стал собираться: поверх спецовки напялил старый охотничий плащ, нахлобучил кепку. Петька наблюдал за ним, побелев от гнева. И только когда Матвей взялся за дверную ручку, Петька подскочил к нему и, приплясывая возле, как боксер вокруг груши, неистово закричал, брызгая слюной:
– К дочери подался? Плохо тебе со мной? У сына, значит, не живется? Вот ты как! Ладно. Я, значит, худой, а ты, выходит, хороший. Я прихожу с работы, промок весь до ниточки, жрать хочу как собака, а он сидит-посиживает, и горя ему мало! Вот какая мне благодарность! Я тут работай день и ночь, ломи как окаянный, а ему лень помочь машину разгрузить. Смотри не прогадай! У меня ты как сыр в масле катаешься, а у дочери-то у своей и голодом насидишься. Помяни мое слово. Обратно попросишься – не пущу. Хватит надо мной издеваться, я тоже человек!
– Не человек ты… – скривив дрожащие губы, сказал Матвей. – Не сын ты больше мне и покойнице…
И вышел, хлопнув дверью.
Петька отпрянул, словно его ударили по лицу, но, не в силах сдержать злость, душившую его, прокричал вслед:
– Ладно! Еще вернешься! Посмотрим, далеко ли уедешь без денег-то!