Вы здесь

Рассказы по алфавиту. Броуновское движение (Алексей Ивин)

© Алексей Ивин, 2016


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Броуновское движение

Семену Подольскому надоело жить. Сперва он ушел от родителей, потом из института, потом от жены. Когда он снова вернулся в родительский дом, мать уже умерла. На завтрак, на обед и на ужин они с отцом ели картошку в мундирах с солеными огурцами. Подолгу на одном месте Подольский работать не умел: надоедало. Он мечтал иметь автомобиль марки «пежо», нескольких красивых любовниц разных национальностей, друзей, много денег, фирменные джинсы, загородную виллу, яхту. Ничего этого у него не было. Ему исполнилось тридцать пять лет, он начал седеть. Носил брюки, сшитые на калининской швейной фабрике, и отцовскую клетчатую рубаху. У отца жил уже шесть недель. Сперва все было внове, казалось, что он возвратился в счастливое детство, потом навалилась тоска. Отец получил пятьдесят два рубля пенсии, и они вместе ее пропили. Отправляться в дальние странствия теперь было не на что. И тогда Подольский решил, что надо попробовать повеситься.


Он взял веревку, ловкий маленький топорик, толстый баржовый гвоздь и вышел из Бусыгина по Новолазаревской дороге. «Решат, что я опять в лес пошел», – подумал он: иногда он уходил в лес, сооружал там шалаш и ночевал в нем. Так поступал он в том случае, если отец говорил, что пора бы ему браться за ум и устраивать свою судьбу; «слава богу, не двух по третьему», ворчал отец. В шалаше было очень тихо, никто не досаждал, только звенели комары да ухал филин; проснувшись, Подольский завтракал кореньями, щавелем и черникой, купался в реке и ловил рыбу, которую съедал вечером. «Если повеситься не смогу, пойду снова в лес», – подумал он. Гвоздь он взял неспроста; конечно, в лесу достаточно прочных суков, но ему хотелось оформить это дело культурно. Одно такое культурное место он знал, но там не на чем было повиснуть даже картине, не то что человеку.


Он вышел за околицу и вдохнул застоявшийся воздух ячменных полей, окутанных сумраком. Над низкой лощиной поднимался сизый туман; черные ивовые кусты стояли по пояс в тумане неподвижно, как лошади на водопое. Было безветренно и душно. Навстречу, обволакивая небо и землю, неуловимо и бесшумно, но неуклонно надвигалась пепельно-сизая грозовая туча, изредка разрывая мрак проблесками отдаленных молний. От ее неукротимого движения на душе у Подольского было весело и страшно. Оцепенелая окрестность тягостно ждала, как сладостного бичевания, порывистых натисков крепкого, тугого ветра, дождевого шквала, фосфорического сияния молний, которые вонзаются в землю, распространяя богослужебный дым.


Подольский свернул на придорожную тропу. Поля остались позади. Тропа вилась среди ольшаника и молодых берез. Они заслоняли горизонт. Подольскому хотелось знать, что происходит на небе, но он видел только кусты, кусты и огромную ель впереди, у переплетенных корневищ которой кочевые цыгане разводили костер и разбивали палатки. Здесь они чинили сбрую, повозки и говорили на своем наречии, а угрюмая ель вслушивалась в их толки. Минуя пепелище, Подольский увидел цветную тряпку в траве да обгорелую оглоблю – вот и все, что осталось от их пристанища. Мальчиком Подольский любил убегать к цыганам, хотя мать говорила, чтобы он держался от них подальше, потому что они способны наводить на людей обморочную порчу: люди от этого становятся беспечными и готовы отдать не только деньги, но и последнюю нательную рубаху.


Быстро и зловеще темнело. Разорванное облако, провозвестник грозы, меняя очертания, пронеслось над головой, и сзади стало так же темно, как впереди. Но под ногами твердо стукала кремнистая тропа, и Подольский шел быстро, уверенно, в каком-то бодром возбуждении. Он шел навстречу грозе, отдаленно рыкающей, как разбуженный зверь, он вызывал стихию на единоборство, он ждал той минуты, когда в грудь ударит тугой сгусток ветра и согбенные березки испуганно залепечут покорной листвой, он безумно и радостно ускорял шаги. «Успею до грозы в этот сарай!» – подумал он в ребяческом азарте и улыбнулся. Он любил этот сарай, как и свои шалаши в лесу. Там хорошо и свободно думалось. В сарае, прислоненная к стене, стояла, ощетинясь зубьями, заржавленная борона. Больше в нем ничего примечательного не было. Одна доска оторвалась, и в щель просматривалась дорога, убегающая за поворот. На стене было написано черным грифелем: «Вовка Кудеяров – Фантомас!» Новолазаревские и бусыгинские мальчишки часто съезжались сюда на велосипедах покурить без присмотра и поговорить о жизни. «Они меня и обнаружат», – подумал Подольский.


На разгоряченный лоб упала капля дождя. Легкий шелест пробежал по кустам, словно в них ожили и задвигались, волоча длинные шлейфы, таинственные духи тьмы. «Не успеть!» – подумал Подольский, раздражительная торопливость овладела им. Он побежал. Хотелось бежать, бежать, бежать и прибежать куда-нибудь на Командорские острова, зайти по горло в воду и увидеть дельфина: говорят, у дельфинов есть какая-то цивилизация, с ними можно поиграть и подружиться. «Надо бы спросить, нет ли у кого в поселке бросовых щенков», – подумал Подольский на бегу: он все-таки еще хотел жить и подыскивал запасные варианты. Он бежал, ощущая душевный подъем. Казалось, что, вырвавшись из сумрачного сторожевого оцепенения кустов к сараю, он преодолеет сопротивление своей косной оболочки. Тело, хотя и послушное каждому движению души, мешало, сковывало. Мешал топорик за поясом; Подольский, остановившись на бегу, вынул его; теперь бездеятельная праздная рука могла с силой сжимать холодное отполированное топорище. Упало наземь с шорохом еще несколько капель дождя. И вот все затихло. Потом впереди послышался нарастающий ропот, словно дальний отзвук снежного обвала, и в лицо ударила лавина встречного ветра. Подольский вырвался из кустов – и остановился; гулко бухало сердце. Он оглянулся, потому что показалось, что кусты его догоняют, простирая жадные ветви. Кусты отшатнулись и застыли на месте. «Псих», – подумал он про себя и побежал к темневшему слева сараю, но запнулся и упал. Грубый толчок земли неприятно отрезвил его, земля под телом покачнулась и поплыла; ему захотелось остаться лежать здесь, дожидаясь ливня. Топор тупо прозвенел в стороне, и пока Подольский разыскивал его, ощупывая траву, его не покидало ощущение, что нужно торопиться.


Когда он подбегал к сараю, сверкнула молния, короткая, призрачная, ослепительная, озарив зловеще искаженную местность, сорванные с петель двери, прислоненные к стене. Молнийный свет скользнул, как стальной клинок, в черную глубину сарая, рассыпался и исчез в щелях. Тотчас оглушительно треснуло, и могучие жернова загрохотали вверху. Подольскому захотелось рассмеяться, как от щекотки. На секунду ослепнув и оглохнув, он ощупью пробрался в сарай и прижался к шершавым доскам. Чудные восходящие токи омывали тело, соединяя его со стихийной природой.


Где-то здесь, – Подольский помнил об этом, – должен был валяться чурбан. Он отыскал его впотьмах и приставил к стене. Затем взобрался на него и принялся вбивать гвоздь. Удары по железу звучали странно, глухо, вязли в воздухе. Подольский приготовил петлю и привязал веревку к гвоздю; потом потянул за веревку и убедился, что гвоздь выдержит. В мозгу вертелись чьи-то стихи:


Я пошел и удавился.

Кончил эту селяви,

И никто не удивился,

Ни чужие, ни свои.


Мысли в голову приходили заемные, дурашливые. Он вдруг почему-то вспомнил древнеиндийское изречение: «Слава тебе, Бедность! Благодаря тебе я стал волшебником. Ведь я вижу всех, а меня никто не замечает». «Не смогу я удавиться, – подумал он. – Но попробую». Он накинул петлю на шею; веревка была колючая. «Ну что, теперь надо оттолкнуть чурбан – и дело с концом», – подумал он.


Дождь усилился и перешел в ливень, то и дело сверкали молнии, ближний лес приглушенно шумел и водянисто булькал, пахло сырой и бодрой свежестью. Хотелось жить, хотелось бушевать, как этот восхитительный ливень. С петлей на шее, зачарованный, Подольский смотрел и смотрел, как низвергаются потоки дождя.


Неожиданно по тропе сквозь равномерные звуки дождя послышалось постороннее хлюпанье: кто-то, застигнутый грозой, бежал, оскальзываясь в грязи и впопыхах разбрызгивая лужи. Подольский снял петлю, спрыгнул с чурбана и выглянул, но было так темно, что ничего не увидел. Он прижался к дверному косяку и принял непринужденную позу, чтобы показать, что он здесь спасается от дождя, что он залюбовался грозой, как мальчишка фокусническими трюками. Он стоял в проеме, чтобы его сразу можно было заметить. Сердце учащенно билось.


Из темноты вынырнула молодая женщина и устремилась навстречу ему, под спасительную крышу. Мокрые волосы облепляли ее плечи и открытую шею.


– Сюда! Сюда! – подбадривающе сказал он и рассмеялся. – Что, каково!?


– Ох! – только и смогла вымолвить незнакомка, движением тонких рук убирая налипшие волосы со лба.


Дождь припустил еще сильнее, однако небо просветлело. Насыщенный влагой лес блаженствовал, а воздух, напоенный озоном, стал необыкновенно желанен.


– Я сперва под елкой стояла, потом вспомнила, что тут сарай есть. И в самый-то дождь попала! Ну и дождище! – сказала незнакомка.


– Скоро кончится, – сказал Подольский, чтобы поддержать разговор.


Говорить было не о чем. Женщина была очень милая, с чистым умытым простым лицом; она все подымала острые локти и без конца поправляла волосы. Подольский чувствовал раздражение. С женщинами ему не везло. Он не умел ухаживать за теми, кто ему нравился; вместо порожних ритуальных слов всегда хотелось взять женщину пониже пояса и долго молча целовать в губы, в шею и в грудь. Вот и сейчас он подавил это желание и почувствовал себя очень несчастным и одиноким. «Сейчас я с ней разругаюсь в пух и прах», – в тоскливом бешенстве подумал он.


– Вы в Новолазаревку?


– Да, – буркнул он сердито.


Незнакомка взглянула на него внимательно и удивленно.


– А интересно, – сказала она, – что вы здесь делаете?


– Да вам-то что за дело? – ответил Подольский совсем уже грубо. – Повеситься хотел, да вы помешали.


В его голосе послышались слезы и ярость; он и сам не ожидал, что вложит в эти слова столько тоскливой боли.


– Вы это серьезно? – шепотом спросила незнакомка. Он промолчал отвернувшись. – Э-э, не шутите так. Дайте-ка мне вашу руку. – Незнакомка взяла его негнущуюся руку, и Подольский почувствовал мокрое тепло ее ладони и тихое умиротворение, словно бунтующие волны в его душе прорвали заградительную дамбу и улеглись, усмирились в этом простом, слабом пожатии. – Да вам, кажется, не очень везет…


Это было уже лишнее: везет ему или не везет – не ее дело; не хватало еще, чтобы его жалели бабы.


– Я вас что-то не встречал раньше… – резко сказал Подольский, обрывая чувствительную тему.


– Мы возле деревни работаем, курган раскапываем – слышали?


– Слышал. Даже ходил смотреть, Нашли что-нибудь?


– Пока ничего интересного. Но не в этом дело! Вы… Как вас зовут?


– Семен.


Подольский ответил неохотно: незнакомка оказалась излишне любопытной и явно лезла в душу; от этих ее неловких болезненных прикосновений Подольский потихоньку терял сдержанность и заводился.


– Семен, вы что-то скрываете от меня? Что случилось, Семен? Что произошло? Откуда такие желания? Вы в своем уме? Ну-ка живо выкладывайте, что стряслось?!


– Знаете что! А идите-ка вы… куда подальше! – рассвирепел Подольский. Он был сложный человек: страдалец и гордец, он пуще всего боялся, как бы его страсти, его мысли и побуждения не низвели до простых, легко объяснимых, доступных всем людям, как бы не подорвалась вера в его собственную исключительность; без этого сатанинского самолюбия ему нечем было бы жить.


– Как хотите, – обиделась незнакомка. – Только я никуда не пойду. Вместе пойдем: нам ведь по пути. Но вообще вы испорченное дитя, Семен, испорченное самолюбивое дитя. Посмотрите, какая благодать вокруг! Стоит ли переживать, держать такие мысли в голове? Вы считаете, что уже во всем разуверились? Крупно не повезло? Ну, не отнимайте у меня руки! Смотрите, какие испарения поднимаются! Как легко дышится! Да надо быть круглым дураком, простите меня, чтобы думать об этом. Вас что, не любил никто? Сколько вам лет? И вы думаете, что в тридцать пять лет все потеряно? Жизнь прекрасна и бесцельна – дыши и живи. Вы о броуновском движении ничего не знаете? А случалось наблюдать, как движется комнатная пыль в солнечных лучах? Кажется, пылинка вот-вот сядет на пол, а воздух ее снизу подхватывает, и она летит к потолку. Так они и толкутся, эти пылинки: одна падает, другая взлетает. Это и есть броуновское движение. Лучшего определения жизни я не знаю. Не отчаивайтесь, Семен, все наладится…


– Хватит об этом, – сказал Подольский, ему было грустно. – Дождь кончился. Я пойду.


– Вы все делаете в одиночку? – спросила незнакомка, догоняя его. – Вы даже не интересуетесь, как меня зовут? Меня зовут Вера. Я обижена на вас: вы такой грубый, неласковый, хмурый. Я ведь все равно не отстану от вас, вы можете грубить мне сколько угодно.


– Я груб потому, что… Потому что встреча с вами – лишнее доказательство моего поражения. Нашего поражения.


– Почему?


– Потому что… – Подольский вдруг остановился с сильно забившимся сердцем; сердце билось так, что, казалось, выпрыгнет из груди. – Подойдите сюда, – приказал он слабым голосом. Он задыхался. – Ближе, не бойтесь. – Вера подошла, остановилась на расстоянии шага и при этом взглянула на него как-то испуганно, робко, умоляюще. Их разделял только один шаг. Подольский смотрел на нее пристально, но куда-то мимо. Губы его кривились в странной усмешке. – Ближе, – прошептал он. Вера не двигалась, и тогда он сам шагнул к ней, неуклюже обнял и нагнулся. Вера оттолкнула его и выскользнула из рук. – Вот почему! Вот почему! Вот почему, черт меня побери совсем! – закричал Подольский яростно и расхохотался на весь лес. – Потому что – слова, пустые слова, и ничего больше. Игра! И кто кого переиграет! А мне хочется вас целовать, целовать, целовать! Вот почему я всегда проигрываю. Вот почему я груб! Мне надоели эти условности, жмурки, воловье терпение, к которому я всякий раз должен прибегать, чтобы хоть чего-нибудь добиться. Мне это все надоело. Не могу больше терпеть. Меня унижает это ваше церемониальное броуновское движение, эти бессмысленная толкучка одинаковых пылинок. Да уж лучше быть комом грязи, чем ничтожной пылинкой, пусть даже и в лучах солнца. Что вы от меня удрали за версту? Съем я вас, что ли? На что мне надеяться, если я ком грязи и мне полагается быть всегда на полу, а вы – пылинки, способные вознестись? Что, вы думаете, мне нравится быть хмурым, ожесточенным? Я, может, только в лесу и спасаюсь от вашей благоустроенности. Потому что всякий раз, когда я хочу вас целовать, вас и вам подобных, вы предлагаете мне шиш. Я тридцать пять лет брожу по свету и ни разу – вы слышите? – ни разу не встретил человека, который бы глубоко заинтересовал меня. Да при таком раскладе не только впору удавиться – слезами изойти можно. Все вот так же, как вы, упираются ручонками в грудь и смотрят на меня, словно я убивец какой! Не с кем мне потягаться, черт меня побери, некому подать руку. Все разуверились в своей значимости, в своей крупности, в своей гениальности; обтекаемые медузы, предпочитают ловчить. Не жизнь им нравится, а игра с нею, не человек, а что поиметь с него. Хожу один как мастодонт. Чего вы испугались, скажите мне? Ну, чего?


– Ну, нельзя же так сразу, – сказала Вера виновато, заискивающе. – Я вас боюсь. Такое ощущение, что вы в первый раз в жизни увидели живую женщину. Я ведь вас совсем не знаю. Вы все с какой-то аффектацией делаете, торопитесь… Знаете что, приходите завтра к нам в лагерь, я вас с ребятами познакомлю.


– Мне надо вернуться – я топор оставил, – сказал Подольский.


– Я вас подожду здесь, – сказала Вера.


– Ступайте. Я догоню вас.


Подольский повернулся и пошел по раскисшей дороге. В воздухе была разлита сырость.


В сарае теперь было светлее. Подольский воткнул топор в стену, потом застегнул все пуговицы на куртке, разгладил воротник, откинул волосы со лба; захотелось переодеться во все сухое и чистое. Он встал на чурбан, накинул петлю на шею, еще раз тщательно поправил одежду и опрокинул чурбан.

©, ИВИН А.Н., автор, 1975, 2010 г.
Алексей ИВИН