Марш к Полоцку
Провожаемые всем почти городом, вышли мы за Московскую заставу и ночевали на Пулковой. Сколько новых предметов, сколько новых ощущений для каждого в этом первом походном ночлеге! Кто знал тогда, далеко ли он идет и придет ли когда-нибудь назад? Засыпая в углу крестьянской избы, всякий из нас посвятил минут 10-ть на то, чтобы подумать и помечтать о предстоящем поприще, которого окончания никто не предвидел. (Я говорю: 10-ть минут, потому что усталость, верно, каждому сомкнула глаза.)
На другой день ночлег и дневка были в Гатчине. Этот переход уже был довольно силен для новичков, которые до тех пор, прогулявшись пешком на Крестовской, всегда воображали, что очень далеко сходили. Тут в первый раз от роду привелось провесть две ночи в дымной избе чухонца. Впоследствии часто случалось пользоваться этим же удовольствием, особливо в Литве, но для первого раза очень неприятно было лежать на лавке и не сметь подняться кверху, чтоб не очутиться в дымной, удушающей атмосфере, проливной же дождь мешал выйти из избы.
Первый переход из Гатчины был самый жестокий для той дружины, в которой я находился (14-я). Так как всякий день невозможно было поместить всю колонну на ночлег по большой дороге, то иным доставалось верст по 5 идти в сторону, и от этого на другой день выходило иногда 10-ть верст больше противу счастливейших дружин. Точно то же было и с этим переходом. Дымная моя гатчинская изба была в 5-ти верстах от большой дороги, общий переход к следующему ночлегу был в 32 версты, нам же приходилось еще 5-ть верст своротя с большой дороги, следственно, уже 42. Одно же небольшое приключение заставило меня сделать гораздо более. Обеденный привал продолжался обыкновенно два часа. Соскучась дожидаться так долго, мне вздумалось с одним товарищем отправиться вперед, рассчитывая, что я часом ранее приду на ночлег и успею прежде других отдохнуть. Дорогой присоединились мы к другой дружине, уже выступившей с привала, нашли знакомых и в очень приятных разговорах о будущих наших подвигах прошли до самого вечера. Тут стали уже на дороге попадаться квартиргеры разных дружин, и я у первого же расспросил о ночлеге нашем. Узнав и затвердя название деревни (Подгорье), я с бодростью пошагал вперед. Начинало смеркаться. Товарищ мой стал крепко уставать. Я все еще храбрился и от души смеялся одной его выдумке, а именно: он полагал, что надобно только чаще отдыхать, чтоб истребить всякую усталость, и потому почти бегом уходил от меня 1/4 версты вперед, садился и дожидался, покуда я, идя ровным шагом, догоню его. Вскоре оказалось, что расчет его неверен и что он не в состоянии идти далее. Проходя в это время чрез одну деревню, в которой уже одна дружина остановилась на ночлег, он нашел тут одного знакомого и решился ночевать у него, а меня просил уведомить об этом нашего ротного начальника. Таким образом, я уже пошел один и ночью поминутно спрашивал: далеко ли та деревня, которую мне назвал первопопавшийся квартиргер? «Еще две версты», – сказали мне, и я, собрав последнюю бодрость и силы, пустился скорым шагом. Далеко ли две версты? Вот я и пришел! Что же? Какое грустное известие поразило меня? Я действительно пришел в Подгорье, но это было Большое Подгорье и назначено для ночлега (кажется) 6-й дружине, а Малое, где должны были мы ночевать, осталось назади и было 4 версты своротя с большой дороги. Тут я внутренне упал духом, но, подстрекаемый самолюбием, пустился тихим шагом назад. Мало-помалу силы мои ослабевали. Едва передвигая уже ноги, я рассчитывал, что уже прошел в тот день около 50-ти верст. Поминутно встречались мне отсталые, я всех расспрашивал, где и куда своротить мне с дороги? Большая часть отвечали мне самым национальным образом: не могу знать, и при всяком ответе шаги мои становились медленнее. Наконец увидал я какой-то поворот с большой дороги, и у поворота стоял (о восторг!) наш урядник-квартиргер. Это придало мне бодрости, и я побрел с ним по мяконькой проселочной дороге. Вскоре, однако, почувствовал я, что бодрость умственная не заменяет ног. Силы мои решительно и совершенно истощились. Еще несколько минут молчал я, удерживаемый чувством стыда, но наконец усталость все победила; я сел на дороге и объявил уряднику, что не могу идти далее. Он уговаривал меня, уверял, что уж недалеко, показал вдали мелькающие огни, – все напрасно, я совершенно был не в состоянии двинуться с места. Еще до сих пор помню это тягостное, непостижимое чувство. Несколько раз употреблял я всю силу воли своей, чтоб принудить себя встать, и решительно не мог. С некоторым отчаянием растянулся я на траве и сказал уряднику, что он может идти в деревню, а что я останусь ночевать тут, где лежал. Урядник, побоявшись капитана, не послушался меня, а решился подождать, пока я отдохну. С полчаса лежал я в расслаблении, наконец ночной холод стал пронимать меня, я начал для пробы пошевеливать ногами и с удовольствием почувствовал, что они несколько повинуются моей воле. С помощью урядника встал я на ноги, покачался с минуту на месте и тихо побрел, держась за руку своего проводника. Кое-как добрался я наконец до обетованной деревни; кое-как втащили на лесенку в капитанскую избу, и, увидав в углу постланную для нас солому, кинулся на нее, не сказав никому ни слова. Все осыпали меня вопросами. Лежа рассказал я им глупое мое происшествие и просил капитана поставить меня на рапорт больных, чтоб уж на другое утро ехать на обозе. «Э, вздор, братец, – сказал капитан, – заснешь, отдохнешь и поутру встанешь свежехонек!» Я уверен был в невозможности им сказанного, но не имел уже сил и противоречить ему. Отказавшись от всякого ужина, я чрез несколько минут захрапел.
Барабанный бой и голос капитана разбудили меня на рассвете. Я вскочил и, к изумлению своему, почувствовал, что от вчерашней моей усталости не осталось во мне ни малейшего следа. Сила и бодрость опять возвратились. Одна лень потягивала мои руки и растворяла настежь мой рот, но холодная вода вскоре прогнала и это, и я по-прежнему пустился в поход. Только, пользуясь вчерашним уроком, я никогда уже более не уходил вперед, а смиренно следовал при своем взводе, досыпая на ходьбе до первого привала те часы, которые похищаемы были у меня ранним вставанием. Не подумайте, господа читатели, что фраза: «досыпая на ходьбе» – какая-нибудь риторическая фигура или острота. Нет, клянусь вам, что после сильного перехода, когда не успеешь хорошенько выспаться, встанешь рано, освежишься кое-как, чтобы выступить в поход, то после, идучи в рядах своего взвода, поминутно засыпаешь на ходьбе, видишь сны, спотыкаешься, просыпаешься и вновь погружаешься в сон. Спросите у армейских фронтовых офицеров. Это со многими бывало.
Вторая дневка была в Луге. Примечательного ничего не случилось. Но зато третья очень памятна. Это было у Феофиловой пустыни. Тут мы в первый раз услыхали о взятии французами Москвы!! Напрасно стал бы я стараться передать читателю то ужасное впечатление, которое произвело над нами это известие. Чувство это невыразимо. Совершенное уныние овладело нами. С каким-то грустным равнодушием, с какой-то безмолвной тоской смотрели мы теперь на будущее. Нам казалось, что все уже погибло, что война не имеет уже другой цели, кроме последнего, отчаянного усилия умирающего, кроме конечного истребления остальных русских. До этих пор мы мечтали о славных подвигах; теперь вся перспектива нашего воображения ограничивалась смертью. Окончились шумные наши беседы на ночлегах; молча сходились мы теперь друг с другом, молча пожимали друг у друга руки и, покачав головами, молча отирали навернувшуюся на глазах слезу. Более всего боялись мы унизительного мира, смерть казалась нам гораздо предпочтительнее.
С этими-то тягостными чувствами продолжали мы поход. До Великих Лук ничего примечательного с нами не случилось. Тут приказано было остаться на два дня, побывать всем в бане; исправить всю амуницию и приготовиться на долгую бивачную жизнь. Тут в первый раз услыхали мы о французских мародерах, от которых в Ильинскую пятницу почти весь город бежал. Тут нашли мы в жителях самый радушный, самый бескорыстный прием. Ни за что не хотели с нас денег брать. Мне нужно было купить несколько фунтов сахару. Купец отвесил и очень огорчился, когда я спросил, сколько ему следует? «Да за что ж, братец, я даром-то возьму у тебя?» – «За то, что вы наши защитники, наши спасители!» – «Да ведь если все твои защитники придут брать у тебя товар без денег, так у тебя ничего не останется». – «Да ведь я, батюшко, не один и в городе; нас много – и мы до вашего прихода положили между собою не брать с вас ни за что денег. На мое счастье вы пожаловали, и я рад служить такой малостью вашему благородию!» Я взял и поспешил домой, чтоб рассказать всем об этом патриотическом бескорыстии целого города, но мое известие было уже не новость. Многие прежде меня испытали то же, и к чести всего ополчения должно сказать, что никто в эти два дня не просил себе ничего в запас, а довольствовался радушным угощением жителей. 26-го сентября выступили мы из этого походного Эльдорадо, чтоб долго, долго не лежать на постели, не спать под крышей, не сидеть за столом, не раздеваться, не есть и не пить вдоволь. До сих пор после каждого перехода привыкли мы к вечеру у каждой деревни встречать наших квартиргеров. В этот день нашли мы их в обширном поле, с одной стороны омываемом озером, а с другой увенчанном густым лесом. «Где же наш ночлег?» – спрашивали мы на перерыв у квартиргеров. «А вот где», – отвечали они и указывали на поле, утыканное колышками. Эти колышки была, разграниченная межа между ночлегами разных дружин. Только что разместили всю колонну, отрядили тотчас по взводу в лес, и пошла стукотня, треск и ломка. Запылали костры, повесили котлы, начали вынимать провизию, и, благодаря русскому досужеству, чрез час несколько сот плетеных шалашей красовались уже на пустынном поле, а чрез час потом и весь лагерь спал русским, богатырским сном. Иные спали, правда, беспокойно часто просыпались и выползали из шалашей, чтобы погреться у костров, поддерживаемых часовыми; что ж до меня касается, то молодость и вовсе не сибаритская дотоль жизнь усыпила меня наилучшим образом без просыпа до утра. Неугомонный барабан поднял нас на рассвете. Мы вскочили, побежали к озеру помыться, перекреститься, затянули ранцы – и по вторичному барабану пустились далее. На другой день – такой же ночлег; на третий судьба нас еще раз побаловала. Первый литовский город Невель принял нас под свои крыши для ночлега и дневки. Но какую жестокую разницу нашли мы в чувствах и приеме жителей! Правда, и здесь не требовали с нас денег; да зато ничего и не давали. Обыватели косились на нас и спрятали провизии свои в подвалы; купцы заперли лавки; одни космополиты-евреи бегали вокруг нас, уверяли каждого в неизменной своей преданности к России и выманивали у нас последние деньги.
Конец ознакомительного фрагмента.