Вы здесь

Рассказы из женского приюта. Дорога в темноте. Эмигранты (Ирис Зимбицка)

Эмигранты

Центральный автобусный терминал и торговый центр Камппи в Хельсинки


Во время переезда каким-то чудом вдруг находятся самые неожиданные вещи. Брошь, которую вы потеряли лет пять назад, и больше ее в продаже не было. Книга, которую вы не вернули в библиотеку еще в студенческие годы, кажется, это было на третьем курсе, и вы трижды продлевали абонемент. Сувенир, привезенный вами из командировки, в последствии ставший ненужным и удаленный с почетного места на книжных полках. Старый фотоальбом с пожелтевшими фотографиями, группками лежащими между страниц. Из-за этой старой привычки вкладывать фотографии между

страниц альбом раздулся и, важно выпятив живот, глазел на вас из пыльной коробки, о существовании которой вы уже и вовсе забыли.

Во время переезда находится много разных вещей. Ложки-одиночки вдруг появляются из ниоткуда, старые перчатки, открытки, подписанные к двадцатилетию; коллекция журналов, записные книжки с номерами телефонов, по которым уже давно никому не дозвониться; огарки свечей, использованных во время сбоя электричества; старые школьные тетради в клетку.

Все эти вещи, как будто заколдованные, ждали своего часа, чтобы вновь предстать перед вашими глазами, оживив давно поблекшие, покрытые пылью воспоминания.

Особое место среди этих находок занимают тетради в клетку. Да, именно в клетку, не в линеечку, и без полей. Те самые тетради, где нужно было отсчитать 4 клеточки скраю и провести красной ручкой поля. Иногда в спешке поля получались кривыми, иногда продавленными на следующую страницу. Эти тетради предназначались для математики, физики и других предметов из точных наук. Но универсальность клетки превзошла ее предназначение, и тетради множились и передавались из рук в руки, из класса в класс с наростающей популярностью. Такие гулящие тетради в клетку называли «анкетами». Они были идейными революционерами своего времени, прародителями соцсетей. С острыми, забавными, риторическими и банальными вопросами, а иногда и вопросами с подтекстом, анкеты составляли целый мир. Свой тайный мир надежд и откровений, планов и любви, с легким налетом игры, в которую были вовлечены все.

Перебирая старые книги и тетради и удивляясь их живучести, я наткнулась на одну, обклеенную наклейками и вырезками из журналов. Во время переезда находится много разных вещей, но мало кто из нас ожидает увидеть вещь, на которую можно было бы повесить ярлык истории. Хотя мы часто сохраняем свои старые игрушки, одну – самую любимую, которую впоследствии разбирают на части наши дети, но, видимо есть какая-то магия в словах, написанных на бумаге, полустертых временем, внезапно ставших нам такими близкими. Я перечитывала старую анкету, как будто прощаясь со всем, что когда-то составляло мою жизнь и окружающий меня мир. А еще через некоторое время эта безмолвная хранительница чужих тайн отправилась на стопку макулатуры, которую в свою очередь переработают и используют в новых целях.

Это был не обычный переезд, пожалуй, даже вовсе и не переезд, а бессрочный отъезд без права на размышления. Эмигрантка – этот статус закрепится за мной с того дня на много долгих лет, разделив жизнь на короткие, но многозначительные «до» и «после». Эти два наречия стали обязательными и неизбежными практически при любом разговоре. С помощью этих же наречий определялась и степень удовлетворенности своим положением.

Одна из самых типичных фраз эмигрантов – до переезда мы… а дальше можно услышать все что угодно, от милых детских воспоминаний до сожалений о неудачной карьере или любви. Во время встреч эмигрантов в подобных разговорах участвуют все без исключения – от самых удачливых, чья жизнь после переезда существенно и качественно улучшилась, до самых невезучих, мечтающих о доме, но так никогда и не решившихся вернуться. Эта коллективная ностальгия помогает почувствовать себя частью сообщества внутри большого общества, частью которого мы еще не стали. Чувство принадлежности можно назвать чем-то вроде пункта назначения у эмигрантов, который обычно не обсуждается, но при этом незримо присутствует во всех аспектах нашей жизни. Это постоянная ломка стереотипов, перестраивание и подстраивание, борьба с несчетным множеством внутренних голосов, напоминающих о том, что правильно, что принято, что важно – но только не здесь, а там, откуда мы приехали. Это желание вписаться в общую картину нового общества, какое-то бессознательное чувство благодарности и стремление к изменениям всего, что в нас есть «неправильного», «неподходящего», часто приводит к кризису личности, почти неизбежному разрыву с корнями, что позже проявляется в параноидальном стремлении к воссоединению с родиной – мы начинаем слушать только родную музыку, смотреть только отечественное кино, общаться исключительно со своими земляками, и все, что связано с условным периодом «до», окрашивается исключительно в положительные краски.

Первому поколению эмигрантов всегда сложно. И дело даже не в языке или вынужденной смене профессии. Мы приезжаем со своим багажом традиций, принципов, воспоминаний. Мы пытаемся втиснуться в сложный пазл незнакомого общества и постоянно обнаруживаем лишние углы в своем собственном пазле. Мы подтачиваем их, срезаем, если нужно, чтобы подходить по форме и размеру, иногда жертвуя самым дорогим, но через какое-то время новые углы снова выталкивают нас из общей, казалось бы, законченной картины. И снова начинается процесс преобразования. Он, собственно, никогда и не прекращался, просто иногда границы лунки оказываются настолько размытыми, что нам кажется, мы достигли той самой идеально подходящей формы. Но это чувство никогда не бывает постоянным.

У переселенцев первого поколения есть одна отличительная черта – чем продолжительнее период от того символического барьера, именуемого «после», тем сильнее проявляется метаморфоза родного языка, обогащенного странными словами-мутантами (смесью родного с иностранным), беспардонно внедрившимися в гладкое полотно нашей речи, при этом восприятие значения слов неожиданно обостряется. Так, скажем, английское starvation для меня имеет гораздо меньший эффект, нежели русское голод. А финское koti по глубине восприятия будет слабее, чем русское дом. Эмоциональная связь с родным языком за пределами родины значительно

усиливается, в то время как рамки его использования заметно сужаются.

В эмиграции мы становимся более терпимыми, мы учимся принимать разные культуры и обычаи, даже если они нам чужды и непонятны, мы учимся не привязываться к вещам, ведь однажды мы уже потеряли все – дом, работу, друзей, знакомые маршруты, привычное времяпрепровождения, кучу разных мелочей и даже природу. Наверное, мы даже становимся немного философами.

Ностальгия имеет удивительную черту преображать и видоизменять прошлое. В студенческие годы мы часто собирались большими компаниями дома у знакомого японца, профессора русского языка. У него было много интересных книг на японском, русском и английском. Мы брали их почитать, иногда забывали возвращать и с невинным выражением лица обещали вернуть в следующий раз. Он хорошо помнил место каждой книги на своих полках, занимавших три стены от пола до потолка, и всегда помнил, кому он ее дал – феноменальная память, ведь профессору Йокояме было уже далеко за шестьдесят. Кроме книг в его доме было огромное собрание произведений искусства – от живописи и каллиграфии до японских кукол и всевозможных деревянных фигурок. Для нас, юных студентов факультета филологии, это был не дом, а сундук Пандоры. Удивительными были и люди, бывавшие в гостях у профессора Йокоямы. Зайдя к нему на чай, можно было встретить музыкантов-барабанщиков Кодо, чьи ритуальные барабанные ритмы воспроизводят обычаи древних аграрных традиций Японии; актеров гастролировавшего тогда у нас театра Кабуки; мастеров икебана.

Обстановка в доме у профессора всегда была неформальной, поэтому мы так любили этот старый дом в центре Киева, – вверх по небольшому переулку, всего в пяти минутах ходьбы от знаменитых Золотых Ворот, – эту лестницу с огромными пролетами и квартиру на четвертом этаже. Нам никогда не нужен был повод, чтобы зайти к профессору Йокояме, а понятия времени на этом маленьком кусочке Японии в самом сердце беспокойного Киева не существовало в принципе, и мы часто засиживались до полуночи, потом в спешке пытаясь поймать последнее метро.

За свою жизнь профессор много попутешествовал, прежде чем осесть на этом историческом клочке земли, у самых ворот, некогда ведущих в Верхний город, где тысячу лет назад жили бояре и князья Киевской Руси. Он мог в мельчайших деталях описать терракотовую армию у мавзолея первого китайского императора Цинь Шихуанди, Зимний дворец в Петербурге или знаменитый золотой павильон Кинкакудзи в Киото; он цитировал наизусть хайку Басё и тут же их переводил, не полагаясь на книжные переводы, пересказывал целые отрывки из «Войны и мира» Толстого, «Старик и море» Хэмингуэя и других мировых классиков; он был осведомлен о самых новейших веяниях в искусстве, и, казалось, не было предела способностям этого человека. Пожалуй, в чем-то он был похож на свой дом, и мы с ненасытной жадностью вбирали в себя каждую крупицу информации, которой он был пропитан. Однако, несмотря на свою феноменальнуюу память в литературе и искусстве, профессор Йокояма любил повторять свои истории несчетное количество раз, совершенно забыв, что он нам их уже рассказывал. Мы охотно прощали ему эту забывчивость, потому что само присутствие этого необычного человека в нашей жизни было удивительным подарком судьбы.

Его супруга – простая украинская женщина, носилась вокруг нас с закусками и напитками (эдакой смесью славянской и японской кухни), чтобы мы ни в коем случае не ушли домой голодными, отбирала у самых активных бутылки с алкоголем и учила желающих делать суши, которые после многих лет брака с профессором у нее получались не хуже, чем у самих японцев.


– Какой Ваш любимый фильм советского периода? – спросили мы как-то профессора Йокояму, мысленно пытаясь угадать его ответ.

– «Мимино», – не задумываясь ответил профессор и улыбнулся своей загадочной улыбкой.


Я разочарованно вздохнула и посмотрела на своего приятеля (в тот день нас было только двое), на его лице я прочитала то же выражение разочарованности и непонимания. В основе сюжета фильма «Мимино», как мы помним, лежит история летчика Валико в исполнении Вахтанга Кикабидзе, перевозящего грузы в небольшом городке горных районов Грузии. Однажды, застряв на аэродроме в Тбилиси, Валико встречает старого знакомого из летного училища, который теперь управляет большими пассажирскими лайнерами на международных авиалиниях. С того дня Валико мечтает о большой авиации и за этим отправляется в Москву. Однако, добившись своей мечты, герой не чувствует ожидаемого удовлетворения и счастья, и вместо чужеземных панорам перед глазами Валико все чаще всплывают родные горы и его маленький вертолет. «Если связать вертолет цепью, – спрашивает его малолетний племянник, – то кто победит?» «Цепь,» – отвечает Валико.

Я пересматривала этот фильм не один раз, и все время удивлялась, что же такого интересного нашел в нем профессор Йокояма, чтобы назвать его самым любимым среди многочисленных шедевров советского кинематографа. И вот, однажды вечером, на шестом этаже типовой финской семиэтажки, в своей квартире с огромным окном на всю стену и видом на небольшую сосновую рощу я решила снова пересмотреть «Мимино». Без проблем отыскав фильм на Youtube, я с благодарностью подумала о создателях World Wide Web и вспомнила профессора Йокояму. Мне очень хотелось верить, что он все так же принимает гостей в своей просторной квартире у Золотых Ворот и рассказывает им бесконечные истории из своей жизни. С тех пор на вопрос о любимом фильме советской эпохи я всегда не задумываясь отвечаю «Мимино», и загадочная улыбка профессора неизменно проплывает у меня перед глазами.

«Только цепь-то порвалась, – каждый раз хочется сказать мне главному герою, цепь порвалась…»