Вы здесь

Ранняя философия Эдмунда Гуссерля (Галле, 1887–1901). Часть II. Философы старшего поколения в Университете Галле-Виттенберг (Н. В. Мотрошилова, 2017)

Часть II. Философы старшего поколения в Университете Галле-Виттенберг

Глава 1. Рудольф Гайм

Когда Гуссерль попал на философский факультет Университета Галле, он не мог обойти вниманием внушительную фигуру патриарха философии профессора Рудольфа Гайма (Heym, 1821–1901), которого по справедливости называют «Нестором философии Галле» (Spirituskreis, S. 47). Действительно, его жизненная судьба была тесно связана с Университетом Галле и вообще с этим городом. Он изучал теологию, философию и классическую филологию в Галле и Берлине, в 1843 году в Галле же получил степень доктора философии. Некоторое время преподавал в гимназии Берлина, затем стал свободным публицистом. В 1845–1848 годах снова оказался в Галле. Во время революции 1848 года Гайм был членом Немецкого национального собрания; в 1849/50 годах он снова свободный писатель в Грюнберге и Галле. В 50-х годах начинается преподавание Гайма в университете Галле: с 1850 года он – приват-доцент философии, с 1860 года экстраординариус, а с 1868 года – ординариус философии и истории литературы. В разное время Гайм занимался журналистикой: так, в 1850 году он был редактором газеты «Konstitutionelle Zeitung» («Конституционная газета»); в 1858–1864 годах основал издание «Preuβische Jahrbücher» и был его Herausgeber (в нашей терминологии – главным редактором). В 1866/67 годах Гайм избирался в Прусский парламент.

Как можно заметить, Гайм стал ординариусом довольно поздно – в 1868 году ему было 47 лет. Причинами исследователи считают его умеренный политический либерализм (Spirituskreis. S. 153), постоянное вмешательство в политику. Сам Гайм называл себя правым национал-либералом (Ibidem). Известность в ученом мире – и не только среди философов – Гайму принесли его книги «Гегель и его время» (Hegel und seine Zeit, 1857) и «Романтическая школа» (1870). Он обладал замечательным талантом ясно, ярко и в то же время содержательно воспроизводить философские идеи в контексте эпохи и в процессе их внутреннего развития. И всякому, кто хочет ознакомиться с философией Гегеля, можно и сегодня рекомендовать прочитать названное сочинение Гайма. К слову, оно всегда было популярным в нашей стране, а в 1891 году было переведено на русский язык.

В 80–90-х годах XIX века Р. Гайм и И. Э. Эрдманн уже были, так сказать, осколками уходящей в прошлое философской школы – самой влиятельной в Германии первой половины века, хранившей традиции немецкой классической мысли. В начале развития Гайма как мыслителя наибольшее воздействие на него оказывала не философия Канта, а философия Гегеля. А ведь к концу столетия, как известно, философская мысль решительно поворачивала «назад к Канту!». Это имело место и в Университете Галле. Ко времени прибытия Гуссерля в этот Университет позиции гегельянства были здесь окончательно утрачены. Кстати, и раньше в Галле они не были особенно сильными, и их справедливо связывали скорее с авторитетом самого Гайма. Исследователи констатируют: к тому периоду, когда в Галле нахлынули кантианцы (их духовным лидером был энергичный Бенно Эрдманн), университет «правда, располагал в лице “последних гегельянцев” И. Эрдманна и Р. Гайма представительной линией связи с классическим идеализмом раннего XIX столетия. Но уже немало лет оба ученых были обязаны оказываемым им уважением скорее своему личному авторитету и своей теперь уже исторической славе, нежели непосредственному влиянию их философии на отдельные науки» (Spirituskreis, 227).

Причины сложившейся ситуации были и общего, и местного характера. Казалось бы, не так много времени прошло с тех пор, когда споры вокруг философии Гегеля доминировали в немецкой мысли. Но разочарование в гегельянстве было весьма сильным, что можно в первую очередь отнести к влиянию социально-исторических изменений, затребовавших иной тип философского мировоззрения и вызвавших к жизни волны позитивизма, который был особенно враждебен идеалистическим концепциям гегелевского типа.

Неправильно было бы забывать и о том известном факте, что после смерти Гегеля его дело оказалось в руках соперничавших представителей его школы, которые отнюдь не были слабыми в интеллектуальном отношении фигурами, но, конечно, по глубине философского анализа, новаторству никак не могли сравниться с учителем, родоначальником школы. Главное же, они растаскивали философию Гегеля в противоположные стороны в угоду своим леворадикальным или, напротив, правоконсервативным социально-политическим позициям. Недаром же и Гайм в искреннем письме своему сыну (11 июня 1880 г.) писал, что в студенческие годы «с энтузиазмом читал Фейербаха и Руге, позволив себе увлечься их радикальными взглядами». И – признается Гайм – это увлечение пришло раньше, нежели он оказался в состоянии «контролировать эти взгляды с помощью Гегеля, Канта и т. д.»: ведь произведения самих этих классиков, «как солидную пищу», он во время увлечения левым гегельянством еще не освоил.[61] В таком же положении оказалось немало молодых людей, прошедших через подобные увлечения, но – в отличие от Р. Гайма – так и не возвратившихся к первоистоку, т. е. к самому Гегелю. Итак, к концу XIX века мало кто в философии Германии надеялся, что раздастся клич: «Назад к Гегелю!» (Правда, новое движение в этом направлении было не за горами.) В других странах в это время, кстати, к великому немецкому философу относились благосклоннее, чем на родине. Впоследствии влияние философии Гегеля так или иначе сохранялось, то возрастая, то уменьшаясь. Но для нас важно, что именно в конце XIX и начале XX века и как раз в Германии кривая этого влияния резко поползла вниз.

Обрисовать специально эту ситуацию в данной работе не представляется возможным, тем более что она достаточно подробно освещена в специальной литературе. Здесь для нас существен вот какой объективный результат: поколение Гуссерля выросло, не только не испытывая еще недавно мощного воздействия философии Гегеля, но все более отчуждаясь от нее. И впоследствии Гуссерль редко и в основном неодобрительно отзывался о гегелевской философии.

Правда, в высшей степени сложная тема «Гуссерль–Гегель» никак не укладывается в рамки такой оценки: на деле связь двух феноменологий, гегелевской и гуссерлевской, более прочна, чем это представляется на первый взгляд и чем это рисовалось самому Гуссерлю (здесь мы не можем вдаваться в эту специальную тему сколько-нибудь основательно).

Трудно сказать, повлияло ли и как повлияло на Гуссерля то обстоятельство, что среди его коллег в Галле был такой известный исследователь Гегеля и, несомненно, яркий философ, как Рудольф Гайм. Полагаю, на молодого ученого, вчерашнего математика больше воздействовала атмосфера того противодействия, которое оказывали линии Р. Гайма – И. Эрдманна как сконцентрировавшиеся в Галле неокантианцы, так и представители других, прежде всего позитивистско-реалистических философских направлений. К 80-м годам оба названных патриарха университетской философии не имели во всех общих делах факультета сколько-нибудь заметного влияния и веса. А главное, представляемые ими теоретические линии воспринимались как рудименты навсегда утраченного философского времени. Поэтому антигегельянские интенции системы философского образования, еще в Австрии усвоенные Гуссерлем, в Галле могли лишь закрепиться. Наличие монументальной фигуры Гайма здесь мало что могло изменить. Правда, впечатляли преданность этого философского патриарха идеям и ценностям гуманитарной культуры, его острый и глубокий ум, интеллигентность, доброжелательность, такт, яркое перо, – все, чего никак нельзя было не заметить и что, вероятно, все-таки оказывало влияние на коллег Гайма. Полагаю, что молодому Гуссерлю, как и другим его коллегам, не были чужды тревоги Гайма по поводу прагматизации всего уклада жизни, обесценивания культуры, выхолащивания смысла все более суетливой и лицемерной политики. Этот философ, проживший свою долгую жизнь в XIX веке, с тревогой и прозорливостью всматривался в будущее своей страны. Вот отрывки из его писем: «Даст Бог, мы после всей этой великой политики когда-нибудь еще обретем хоть немного философии, морали и поэзии. Выборы, ландтаг, рейхстаг приносят мало радости»,[62] – пишет Гайм в письме от 22 марта 1877 года. (Как это, кстати, перекликается с горькими ощущениями философов других стран и эпох – когда, как в наше время, приходится желать восстановления влияния «философии, морали и поэзии»!) Или по существу та же тема в письме от 26 февраля 1890 года: «И что выйдет из нашего прекрасного Немецкого Рейха? Как будет называться история последних десятилетий нашего столетия? Не приведет ли нас со всей необходимостью наш демагогический избирательный закон к погибели (ins Verderben?)».[63]

Вникая в материалы, характеризующие Гайма как личность и как философа, обрисовывающие его жизненный путь,[64] и пытаясь представить, как Гуссерль мог относиться к этому патриарху философского факультета (остававшемуся его профессором как раз до того года, когда Гуссерль покинул Галле), сначала можно подумать, что ориентации, устремления, пути двух коллег, старого и молодого, совершенно противоположны. Действительно, жизнь и труд Гайма были связаны с его бурным социально-политическим (либеральным) темпераментом, с попытками примкнуть к реформаторским кругам везде, где они появлялись – в политике, в сфере образования, в религиозной практике. Гуссерль же, и не только в молодости, но и во время своего успешного профессорства в Геттингене и Фрайбурге, стоял в стороне от политической деятельности, не занимался непосредственно даже политикой в сфере образования и науки. И еще одно: Гайм был религиозным мыслителем; с молодости он живо интересовался проблемами политики государства в сфере религии. Гуссерль же, незадолго до приезда в Галле (26.04.1886 г.) перешедший в протестантство и остававшийся преданным этой вере до конца своей жизни, не проявлял, однако, ни особого практического, ни теоретического религиозного рвения – в том смысле, что проблемы теологии, философии религии не были в центре его работы. Правда, немало серьезных исследователей феноменологии, опираясь главным образом не на опубликованные работы, а на рукописи, придали теме «Отношение Гуссерля к религии» особое значение. И, например, такой вдумчивый исследователь, как Эберхард Аве-Лаллеман (в статье, помещенной в книге «Гуссерль в Галле»), показал, что проблематика метафизики в философии Гуссерля то и дело восходила к темам религии и что с периодом пребывания в Галле это связано тесным образом.[65] Мы не будем специально вникать в этот частный, пусть и важный вопрос, ограничившись констатацией факта: ни в ранних, ни в последующих работах Гуссерль не был ни религиозным мыслителем, ни тем более исследователем теологии. Правда, упоминания о Gottesfrage, о вопросе, касающемся бога, нередко встречались в гуссерлевской феноменологии (Ibidem. S. 97) и разрабатывались в феноменологической литературе.[66] Что касается личной религиозности, то приходится констатировать: выбор Гуссерля между теологией и философией был сделан уже в молодости, притом раз и навсегда. И он был весьма серьезным. Как пишет Аве-Лаллеман: «Хедвиг Конрад-Марциус (ученица Гуссерля. – Н. М.)…часто рассказывала об одном разговоре с Гуссерлем во время ее визита к нему во Фрайбург. Гуссерль указал на “Новый Завет” на своем столе и сказал: он всегда лежит здесь; но поставленный перед выбором – углубиться в него или продолжать мой труд, я выбрал бы последнее, ибо я знаю, что в противоположном случае утратил бы свою миссию… Последствия этого шли еще дальше: он высоко ценил церковь, но со всей очевидностью не участвовал в ее жизни» (Ibidem. S. 104). Кстати сказать, религиозно ориентированные ученики и последователи Гуссерля потом нередко озадачивали его вопросами об отношении к вере и религии – и почти всегда получали сходные ответы. Он, де, не религиозный философ. Но исходит из того, что феноменология, не ставя перед собой конкретные религиозные цели, все же в конечном счете прокладывает «путь к богу» (Ibidem. S. 106). Что касается церкви, то ее деятельность часто представлялась Гуссерлю «слишком политической, посюсторонней».[67]

Все это, считаю, важно не только само по себе, но и для сопоставления двух личностных типов – Гайма и Гуссерля. Гайм в молодости был вовлечен в деятельность студенческих либеральных союзов, которая нацеливалась также и на церковные реформы. Но присмотримся к делу пристальнее. Именно в ту пору, когда Гайм сдавал экзамены в университете Галле и предпринимал первые попытки габилитации, закончившейся неудачей (1843–1845 гг.), он присоединился к кружкам и союзам («Протестантские друзья», «Друзья света» – «Lichtfreunde»), которые «под влиянием философии разума и просвещения выступили против духовного и клерикального попечительства со стороны государства и церкви».[68] Итак, Гайм был на деле вовлечен не во внутренние «реформы» церкви, а именно в проблематику дальнейшего освобождения и всей жизни обычного человека, и прежде всего сфер образования, культуры, от излишнего попечительства со стороны церкви и религии. Он выступал против закостенелости, догматизма теологических и религиозно-философских учений. Кружки, к деятельности которых подключился молодой Гайм, прекратили существование из-за внутренних споров. К тому же идеи церковной либерализации переросли в политический либерализм (Ebenda. S. 6). На его почве Гайм потом пытался работать в качестве журналиста.

В то время в Германии – не в первый, и не в последний раз в ее истории – речь шла об объединении страны (собственно, в это время под эгидой Пруссии). В философию Гайм пришел уже после того, как попробовал свои силы на поприще политики; впрочем, там он не добился особого успеха… Но и став достаточно популярным профессором в Галле, Гайм, как сказано, вплоть до 1880 года участвовал в политической деятельности и борьбе. Когда Гуссерль прибыл в Галле, Гайму было 66 лет. За плечами почтенного профессора было несколько работ, о которых уже говорилось. Ко времени знакомства этих двух философов было совершенно очевидно, что книги Гайма «Гегель и его время», «Романтическая школа» (1870) принадлежали к числу наиболее известных, даже популярных и заметно повлиявших на немецкую культуру философских произведений.

Вряд ли возможно, чтобы Гуссерль в молодости совсем не заглядывал в них – хотя бы в учебных целях. Правда, от его непосредственных интересов и философия Гегеля, и романтика отстояли достаточно далеко. Да и тип личности беспокойного Гайма, долго метавшегося между политикой и философией, вряд ли был близок молодому ученому, твердо избравшему научный тракт и колебавшемуся только в отыскании своего конкретного пути на столбовой дороге науки.

Однако есть по крайней мере одна и принципиально важная линия, где у двух столь разных личностей, к тому же представителей разных поколений, могли совпадать ценности и устремления. Это были все тот же дух и все те же ценности науки, научности, свободного исследования, высокой культуры, благородного призвания человека, ценности разума и разумности, которые были одинаково дороги и Гайму, чей жизненный путь закончился в первый год нового века, и Гуссерлю, только вступавшему на дорогу самостоятельной творческой жизни. В то время уже началось наступление на этот поистине классический сплав ценностей со стороны позитивизма в самом широком, не узкофилософском смысле этого слова. И несмотря на все личностные и философско-теоретические различия, Р. Гайм, Г. Кантор, философы-кантианцы, Гуссерль реально принадлежали к одному духовно-интеллектуальному лагерю, хотя не всегда отчетливо осознавали и признавали это.

Гуссерлю, в отличие от Гайма, довелось жить в то время, когда последствия утраты европейским человечеством коренных, объединяющих его ценностей и смыслов обернулись двумя мировыми войнами, нацизмом, тоталитаризмом. Последняя работа Гуссерля «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» – это горькое осознание глубины и неотвратимости многообразных исторических потрясений, в том числе и в духовно-нравственной сфере. И не утративший актуальности призыв к «героизму разума», возрождению Европы, всего человечества из огня разрушений и сомнений. «Ибо только дух бессмертен», – слова Гуссерля из этой книги, под которыми вполне мог бы подписаться его коллега по университету Галле Рудольф Гайм. Подобные слова, кстати, могут быть отнесены и к самой сердцевине философии Гегеля.

Глава 2. Гуссерль и неокантианцы Университета Галле. Бенно Эрдманн

На философском факультете Университета Галле, в особенности на одной из кафедр, в 80-х годах XIX века ведущие позиции принадлежали кантианцам. Сначала среди них наиболее значительными фигурами были Б. Эрдманн и Г. Файхингер. Затем присоединился А. Риль.

Бенно Эрдманн (1851–1921) был профессором сначала в Киле, Бреслау, а с 1890 года стал ординариусом в Галле, заняв кафедру вместо уехавшего К. Штумпфа. С 1892 по 1894 годы Б. Эрдманн состоял в сенате философского факультета. С 1898 года он – ординарный профессор в Бонне. В начале 90-х годов Б. Эрдманн уже был достаточно известным философом. А впоследствии (1911 год) его заслуги были оценены весьма высоко: он стал действительным членом Прусской и Баварской Академий наук. Б. Эрдманн – один из приехавших из Бреслау (другим бреславцем был основатель Spirituskreis Эдуард Майер), против засилья которых в официальной политике философского факультета горячо протестовал Георг Кантор. Г. Кантор также восставал против того, чтобы на эту политику оказывали влияние мнения, сформировавшиеся в неофициальном кружке (Spirituskreis). (См. особый раздел о SK в Приложении). 8 декабря 1892 года в собственноручном язвительном дополнении к протоколу факультетского заседания он прямо написал: «в нашем университетском кругу обнаружился некий кружок, на котором по вечерам делают доклады представители наук о духе (по-немецки: geisteswissenschaftlicher Vortragsabend)» – и это-де «импортированная копия образца, появившегося еще в Бреслау».[69]

Б. Эрдманн (наряду с гуманитариями Майером, Пишелем, Конрадом и Диттенбергером – о них см. в Приложении о “Spirituskreis”) принадлежал к кругу более молодых ординариусов Университета Галле, которые в университетской и факультетской политике сформировали своеобразный единый фронт против своих более старших коллег, что проявлялось в постановке и решении самых разных организационных вопросов.

Гуссерль, по всей видимости, стоял в стороне от этих внутриуниверситетских размежеваний. Во-первых, он принадлежал к еще более молодому, чем Б. Эрдманн, поколению университетских преподавателей. Его положение, как мы знаем, было неупроченным, так что ввязываться в размежевания более старших коллег не имело смысла, тем более что этого не предполагали и тогдашний статут университетов, и повседневная практика университетской жизни. Во-вторых, в таких жизненно важных и для Гуссерля процедурах, как добывание стипендий, прошений о должностях экстраординарных и ординарных профессоров, накопилось немало проблем, касавшихся более старших коллег. И Гуссерлю всякий раз нужно было ждать своей очереди. (Впрочем, мы уже знаем, что о нем факультет отнюдь не забывал и всегда пытался использовать в его пользу открывающиеся возможности.) В-третьих, при изучении строя жизни Гуссерля ясно, что он всегда более или менее сторонился борьбы университетских группировок. И когда он стал университетским профессором, в такие перипетии вникал лишь тогда, когда нужно было оказать протекцию какому-либо способному молодому ученому. В-четвертых, – и это главное – в Галле все его время и все его усилия были посвящены освоению философии, логики, психологии и разработке самостоятельных философских позиций. А вот на этом пути встреча с точкой зрения, представленной Б. Эрдманном, и вообще с неокантианским направлением, просто не могла не произойти. Тогдашний (первый), но никак не последний гуссерлевский «поворот к Канту» в немалой степени зависел также и от отношения молодого ученого к идеям неокантианцев, включая и его тогдашних университетских коллег.

Теперь подробнее о Б. Эрдманне как философе и человеке и при возможности особенно о линии «Эрдманн–Гуссерль», поскольку она касалась все более занимавшего Гуссерля отношения к Канту, а также других проблем, в осмыслении и решении которых пересекались исследования обоих философов.

Бенно Эрдманн (1851–1921), изучавший философию, математику, естествознание в Берлине и Гейдельберге, защитил в Берлине габилитационную диссертацию и к 1876–1878 годам уже прошел путь от приват-доцента до ординарного профессора, и «через Бреслау (1884) добрался до Галле».[70] В Галле вышел 1 том его важной (в том числе и для Гуссерля) книги «Логика» (Logik, Bd. 1, Halle 1892). В этом городе сложились воззрения Эрдманна по проблемам психологии, истории философии (особенно XVII и XVIII столетий), педагогики. Он стал видным представителем неокантианства. Оттенки его философских позиций, его отношения к Канту и будут нас здесь интересовать в первую очередь – и потому именно, что Гуссерль, несомненно, вникал в эти оттенки в период своего философского становления в Галле, тем более что Б. Эрдманн принимал активное и чаще всего позитивное участие в судьбе приват-доцента Гуссерля.

Но не следует упускать из виду, что в Галле Эрдманн был не только авторитетным философом. Он принадлежал к числу тех, кто весьма энергично занимался внутриуниверситетской политикой и вместе с рядом других единомышленников, специалистов в Geisteswissenschaften, в науках о духе, прилагал большие усилия для демократизации университетского дела. Авторы книги «Spirituskreis…» пишут: «Развернутая или поддержанная Эрдманном инициатива обновления отношений на факультете была нацелена на достижение равного положения всех ординариусов, и она была постольку неразрывно связана с борьбой философских направлений (поддержанной его единомышленниками), поскольку относительная демократизация, к которой он стремился, создавала более благоприятные условия в споре против представителей позитивизма и, естественно, в борьбе против той политики реформ 1890 года, которая велась с благословения Вильгельма II и в соответствии с требованиями усиливающегося (aufkommenden) немецкого империализма» (S. 201 ff).

В философской деятельности Б. Эрдманна (и здесь она была тоже тесно связана с влиянием неофициального сообщества – Spirituskreis…) прослеживается настойчивое стремление защитить позиции философии, вообще наук о духе, от нового напора позитивизма, натурализма, материализма, а также от все более настойчивых устремлений соответствующих кругов и инстанций в сторону политики «реального», «прагматического» образования, которые находили многочисленные проявления не только в Германии, но и в других странах Европы. В принципе и Гуссерль, и его учитель, покровитель, друг Г. Кантор могли с сочувствием отнестись к этой борьбе. Как будет специально показано, выдающийся математик Г. Кантор всегда воздавал должное философии, а также философски ориентированным математическим исследованиям. Он вовсе не чужд был интересам гуманитарного образования и наук о духе в целом. А уж что касается Гуссерля, то и основания более поздней его философии, и идеи, складывавшиеся в Галле, обнаруживают несовместимость с плоским натурализмом, позитивизмом, с попытками просто подчинить философию, психологию натуралистическим методам и устремлениям. В «Кризисе европейских наук и трансцендентальной феноменологии» Гуссерль ретроспективно свяжет усиление подобных умонастроений с общим кризисом Европы, европейского духа и тем самым всей человеческой цивилизации.

О том, каковы были ценностные установки великого ученого Г. Кантора, будет подробно рассказано в посвященном ему разделе. Но здесь речь идет скорее не о ценностях, а о такой тонкой жизненной материи, как личностные отношения и размежевания. А отношения между Кантором, его друзьями и кругом Б. Эрдманна сложились неблагоприятно.

В частности, Б. Эрдманн и его единомышленники запальчиво и несправедливо усматривали в Г. Канторе противника их социальной, образовательной программы. Под такое подозрение отчасти подпадал, наверное, и друживший с Кантором Э. Гуссерль. Как отмечают историки, «в размежевании между неокантианством и позитивизмом, по видимости ориентированным на естествознание, кульминацией стало объявление Кантором в зимнем семестре 1891/90 гг. занятий по теме “О понятии числа” – как философских лекций; это надо рассматривать в связи с появившимся в 1891 году сочинением приват-доцента по философии Э. Гуссерля, вышедшего из школы Ф. Брентано, под заглавием “Философия арифметики” и с его лекциями на тему “Избранные вопросы философии математики» – или с посвященными тем же темам сочинениями и лекциями Б. Эрдманна. Следует добавить, что Гуссерль, как и Кантор, позднее ни разу не читал в Галле лекции на названные темы, что позволило историкам оправданно предположить: «речь идет о полемических мероприятиях (Veraustaltungen), вызванных актуальными поводами» (Ibidem. S. 205).

Справедливости ради надо учесть: в разных делах, так или иначе касавшихся Б. Эрдманна, его единомышленников по Spirituskreis, сам Г. Кантор вел себя весьма запальчиво, язвительно обличая прежде всего бреславцев уже за их попытки в приватном кругу регулярно заслушивать научные доклады. Итак, поведение с обеих сторон было не вполне рациональным, хотя оно вызывалось к жизни достаточно весомыми соображениями. В случае Б. Эрдманна и его единомышленников это была понятная борьба философов, ученых-гуманитариев против проявлений упадка культуры нации, угроз со стороны чисто прагматических реформ образования, подрубающих корни богатейших духовных традиций Германии и всей Европы, акцентирование преимущественной полезности естественно-научного, технического и т. д. образования. А ведь и сегодня мы во всех европейских странах сталкиваемся с подобными угрозами и проблемами. (Нечто подобное, увы, происходит сейчас в «новой» России.) Итак, история повторяется – и, к сожалению, из нее так и не извлекаются уроки…

Теперь мы кратко осветим деятельность Б. Эрдманна в Spirituskreis (далее кратко SK). (Читатель должен иметь в виду, что в упомянутом Приложении он сможет в общем и целом познакомиться с целями и работой этого весьма интересного неофициального сообщества ученых-гуманитариев Галле.) Б. Эрдманн регулярно (т. е. каждый год) выступал с докладами на вечерних собраниях SK. И это были доклады, которые, с одной стороны, подчинялись общему тематическому плану кружка, с другой стороны, были продиктованы интересами и устремлениями самого ученого. 9 января 1891 года Б. Эрдманн выступал с докладом на тему «Условия развития философии XVII века», что отвечало его многолетнему интересу к XVII и XVIII столетиям и их роли в развитии европейской философии. 19 ноября 1892 года им был зачитан доклад «К теории восприятия (апперцепции)» – Zur Theorie der Wahrnehmung (Apperzeption). Весьма интересен по своей теме доклад, сделанный 6 января 1894 года – Zum Wissen vom Unbewuβten (К вопросу о знании о бессознательном). Доклад от 9 июня 1895 года назывался «Метафизика как наука» («Die Metaphysik als Wissenschaft»); 9 мая 1896 года был доклад Б. Эрдманна «Über Worte der Vorstellungen», что можно перевести так: «О словах [отнесенных] к представлениям»; 8 мая 1897 года он прочитал доклад на весьма важную тему «Догматический реализм Канта» (Kants dogmatischer Realismus); 6 ноября 1897 года – «[Нечто] метафизическое по поводу психологии» (Metaphysisches zur Psychologie). В последующие годы Эрдманна, как известно, уже не было в Галле.

Анализируя тематику докладов этого ученого, можно с уверенностью утверждать: все избранные им темы тесно соприкасались с проблематикой, над которой в тот же период усиленно трудился Гуссерль. На данном примере (как впрочем, и на других примерах) можно видеть, что заседания SK, которыми был так недоволен Г. Кантор, посвящались таким (в данном случае – философским) вопросам, которые живо интересовали научное сообщество и, в частности, тех его представителей, которые, несмотря на молодость, напряженно и новаторски работали на переднем крае своих дисциплин. Следовательно, для междисциплинарного сообщества, объединявшего не только философов, но и историков, юристов, экономистов, филологов, теологов, то была бы великолепная и завидная возможность ознакомиться с новейшими разработками коллег из других научных областей, поставить и обсудить наболевшие теоретические и методологические вопросы. Но и недовольство Кантора не было беспочвенным: сколь не помешало бы всему этому, если бы присутствовали и делали доклады естествоиспытатели, математики, коими славился университет Галле и кои, что потом будет показано в этой книге на примере Г. Кантора, в Германии всегда были неравнодушны к философско-метафизическим и гуманитарным проблемам! Но – не случилось…

И еще одно: SK был кружком, объединившим более молодых, но все-таки ординариусов, хоть и боровшихся за «равенство возможностей» с более старыми, совсем уж маститыми профессорами, но все же сознательно не приглашавших на свои закрытые собрания более молодых талантливых коллег. На элитарных встречах SK не было места таким ученым, как Гуссерль: он еще не пробился в университетскую элиту. Не отсюда ли возникнет настойчивое стремление Гуссерля – когда он станет признанным учителем, «Мастером», что произойдет уже в Гёттингене, – окружить себя молодыми людьми, студентами и преподавателями, открыть для них свой дом и свое сердце, создать вместе с ними неофициальное сообщество единомышленников-феноменологов?

Впрочем, было бы совершенно неправильно говорить о том, что сам Б. Эрдманн демонстрировал превосходство над более молодыми коллегами и учениками. Приведу развернутую и выразительную характеристику, которую дал весьма противоречивой личности своего коллеги умный, доброжелательный, объективный Р. Гайм. В 1893 году Гайм так писал в Берлин Г. Шмоллеру о Б. Эрдманне: «Он производит на меня впечатление своей силой и гордым здоровьем (напомню: Б. Эдманну в это время 42 года. – Н. М.). Его работоспособность чрезвычайно эффективна, а его память и острота его интеллекта постоянно оказывают ему добрую службу. При этом он с равной основательностью осуществил и детальное историко-философское исследование в области философии нового времени, и – будучи хорошо образованным в математике и в психологических вещах – внес достойный самой высокой оценки вклад в историю познания и психологию, а в самое недавнее время серьезно разработал логические проблемы, соединив всестороннюю ученость с остротой суждений […] Поскольку он владеет знаниями во всех вышеназванных дисциплинах, а к тому же и в модной науке педагогике […], то в процессе преподавания способен оказывать самое широкое и плодотворное воздействие; и он делает все это иначе, чем скромный Штумпф. В процессе учебных упражнений (Übungen), к которым он относится с необыкновенной прилежностью, он воспитывает в молодых людях способность к строгой методической работе. […] От его докладов всегда исходит импонирующая определенность, проистекающая из его сущности человека, не ведающего сомнений в самом себе. Ибо он совершенно категорический человек, который, собственно, не позволяет вести с собой диалог и который, напротив, высказывает свое мнение тем, кто задает вопросы и ведет с ним разговор, с известной жесткостью. В нем со всей очевидностью проявляется склонность к доминированию… Также и в деловых вопросах, в факультетских проблемах он проявляет сильную склонность придать значение своей особе (sich geltend zu machen), подавать заявки, выступать за новшества, брать все в свои руки, причем и во второстепенных вопросах отстаивать свои права. От неудобных личностей он пытается дистанцироваться […] Я знаю, что здесь и другие старшие коллеги испытывают по отношению к нему те же чувства, что и я; но я также знаю, что выходцы из Бреслау никак не хотели бы потерять его и что более молодые здесь – а именно и те люди с других факультетов, которые непосредственно имеют с ним дело, – ценят его не только как ученого, но и как товарища. В его тщательности – когда при современном состоянии философии с такой легкостью отказываются от продуцирования оригинальных идей – не приходится сомневаться.[71] Сказанное создает противоречивую картину. Но одно несомненно: Б. Эрдманн был высокопрофессиональным, эффективным ученым и в высшей степени активным деятелем университетского сообщества Галле. Вспомним это, когда установим, что Э. Гуссерль в ФА, а потом и в ЛИ ссылается на ряд работ Б. Эрдманна, включая его философские, логические и психологические исследования.

В содержательном философском плане главным в деятельности Б. Эрдманна были его работы, посвященные философии И. Канта.

Вклад Бенно Эрдманна в историю кантоведения

За несколько лет до приезда Гуссерля в Галле вышла из печати книга, благодаря которой Б. Эрдманн навсегда вписал своё имя в историю кантоведения. Эта книга называется «Размышления Канта над критической философией. На основе рукописных заметок Канта изданы Бенно Эрдманном» (Reflexionen Kants zur kritischen Philosophie. Ans Kants handschriftlichen Anzeichnungen herausgegeben von Benno Erdmann. Leipzig 1882/1884). Значимость этой публикации лучше всего передают слова выдающегося современного кантоведа Норберта Хинске, который в 1992 году осуществил переиздание данного труда: «Издание Бенно Эрдманном “Размышлений (Reflexionen) Канта над критической философией” причисляется к публикациям, которые в области кантоведения имеют историческое значение. Файхингер в 1887 г. называет её “важнейшей публикацией подобного рода за последние годы”».[72] Влияние, ею оказанное, видно уже и внешним образом – в терминологии. Со времени Эрдманна и благодаря ему обсуждение «Размышлений» («Рефлексий»), соответственно «Размышлений из наследия» Канта, становятся в кантоведении чем-то само собой разумеющимся. Вместе с этим изданием на самом деле пробуждается живой интерес к кантовскому наследию, который глубочайшим образом изменил наш образ Канта».[73] Б. Эрдманн выпустил два тома рукописного наследия Канта, снабдив их введениями и комментариями; первый том относится к темам кантовской антропологии; второй том содержит кантовские размышления и заметки, касающиеся «Критики чистого разума». Б. Эрдманн справедливо говорил в Предисловии к своей публикации об огромном объеме работы (S. V–VI). Видимо из-за этого задуманная и объявленная в Предисловии работа над текстами Канта по эстетике, этике, философии религии, которые были вынесены Эрдманном за рамки антропологии, – эта работа не была выполнена.

Согласно оценке Н. Хинске, исследования, которые осуществлялись на последующих стадиях кантоведения, в трех отношения продвинули вперед, усовершенствовали анализ рукописного наследия Канта. Во-первых, Б. Эрдманн сделал из него извлечения, выписки; в издании Прусской Академии тексты из наследия впоследствии были опубликованы полностью. Во-вторых, считается, что в целом ряде случаев издание Академии более удовлетворительно оформляет тексты. В-третьих, продвинулась работа над научным датированием тех или иных кантовских заметок. Если Эрдманн в своих попытках определить время возникновения заметок руководствовался чисто содержательными соображениями и критериями, то Адикес счел эти попытки неудачными (N. Hinske, op. cit. S. 9), предложив иной метод (Stellungsindizen), который, по мнению Адикеса, является объективным – в отличие от субъективного метода Б. Эрдманна.

Однако специалисты (в частности, упомянутый Н. Хинске) находят в публикации Эрдманна и ряд преимуществ по сравнению с последующими изданиями.

Одно из них: упорядочивание наследия, касающегося проблем метафизики. Адикес в XVII и XVIII томах Академического издания разбил его на части и тем затруднил использование кантовских текстов. Б. Эрдманн, который руководствовался чисто содержательными соображениями, собрал тексты в одном месте, что делает их «обозримыми» для читателей. «Как раз это обстоятельство, – пишет Н. Хинске, – вообще впервые придает многим постановкам вопроса у Канта всю ту весомость, которой они и должны обладать. Не в последнюю очередь автобиографически акцентированные рефлексии Канта о его собственном пути к критицизму (“подлинный свет, – пишет Кант, – я увидел в 1769 году”), которые Эрдманн под заголовком «Нечто к истории развития [Канта]» опубликовал в самом начале II тома (II 3–5), впервые обрели свою преобразующую силу (Sprengkraft) именно благодаря такому расположению» (N. Hinske, op. cit, S. 11).

Далее: специалистами высоко оценены комментарии самого Б. Эрдманна к кантовским заметкам, особенно комментарии ко II тому, т. е. к кантовской рефлексии по поводу «Критики чистого разума». Это были текстологические комментарии (например, сравнение с похожими идеями Канта в других произведениях); далее, имели место ссылки на кантоведческую литературу, знакомство Эрдманна с которой Н. Хинске находит «удивительным» (S. 11), приводя в подтверждение мнение современника Эрдманна и тоже кантоведа Х. Файхингера, подчеркнувшего в своей рецензии «полноту учености» (Fülle von Gelertsamkeit) Б. Эрдманна. Остановлюсь на данном пункте специально.

В обсуждаемой теме мы находим одно из подтверждений того, что кантианцы, кантоведы университета Галле Б. Эрдманн и Х. Файхингер – и как раз к тому времени, когда там появился Гуссерль – зарекомендовали себя как ведущие специалисты в области конкретного кантоведения (как я его называю), т. е. в издании и подробнейшем специальном комментировании сочинений Канта. И что бы ни говорили и ни думали те исследователи Канта, которые видели и видят свою главную цель в создании собственных концепций на основе кантовской философии, упомянутое конкретное исследование для многих поколений читателей остается непреходящим источником, основой, благодаря которым тексты сочинений Канта постоянно публикуются, уточняются, комментируются. В этом специальном деле оба интересующих нас кантианца из Галле действительно входят в когорту классиков, работы которых сохраняют значение до настоящего времени. Остается вопрос, в какой мере их работу использовал Гуссерль. К нему мы обратимся позже. Вернемся к разбираемой публикации Б. Эрдманна.

Вопреки тому, что в кантоведении тексты издания Прусской Академии ставятся выше, чем публикации Б. Эрдманна, Н. Хинске считает (и убедительно доказывает это на конкретных примерах): в очень многих случаях как раз Б. Эрдманн гораздо лучше, адекватнее, наконец, понятнее презентирует рукописи Канта.

Отвлекаясь от первого тома эрдманновского издания, посвященного специальной проблеме антропологии Канта (вернее, заметок и рефлексий великого философа по поводу собственной антропологической концепции), остановлюсь на материалах второго тома, касающихся критической работы Канта над своей «Критикой чистого разума». А здесь специалисты справедливо выдвигают на передний план проблему антиномий, как её понимает, интерпретирует, развивает Бенно Эрдманн. В своем объемистом Введении ко второму тому Б. Эрдманн интерпретирует тему антиномий как ключевой момент для понимания истории становления и развития философии Канта. Тем самым, разъясняет Н. Хинске, Б. Эрдманн в своем Введении повел речь о той теме, которая стояла в центре внимания тогдашнего, со времени Куно Фишера развивавшегося кантоведения. Эта тема: фазы развития кантовской мысли (N. Hinske, op. cit., S. 17). (Не случайно, что Хинске именно в данном месте своего рассуждения опять сослался на Г. Файхингера и на 1 том его Комментария к «Критике чистого разума»).

Позиция Б. Эрдманна в вопросе об антиномиях, если говорить суммарно и коротко, состоит в следующем. На пути Канта к критицизму 1769 год был поворотным (результатом и стала диссертация 1770 года). А содержательно поворот оформился, согласно Бенно Эрдманну, как раз в идее антиномий и благодаря ей. «Поскольку решение, принятое [Кантом] в этом вопросе и было решением, касающемся диспозиции критики чистого разума, – писал Б. Эрдманн, – а благодаря этому было принято решение о подлинном (letzen) смысле её руководящих идей, – постольку я хочу подробно обосновать мою позицию (Annahme), как это сделано в моем Введении к “Пролегоменам” (Bd. II, S. XXIV)».[74]

Оценка Н. Хинске: на две трети посвятив свое Введение ко II тому оправданию своих исходных тезисов, Б. Эрдманн существенно, глубоко изменил понимание философии Канта и проложил путь для «метафизической интерпретации Канта последующими поколениями» (N. Hinske, op. cit. S. 18). Рукописное наследие Канта, относящееся к проблемам метафизики, в самом деле привлекло особое внимание последующих поколений, что вполне оправданно связывать, как это делает Н. Хинске, также и с очень серьёзным, глубоким – не прекращающимся и сегодня – воздействием идей, позиций, публикаций Б. Эрдманна в области «конкретного кантоведения». И здесь нам снова интересна ссылка Хинске на следующую оценку – и оценку очень высокую – вклада Б. Эрдманна со стороны коллеги из Галле Х. Файхингера: «Эта позиция может быть оценена как один из самых прочных результатов нового кантоведения».[75]

Теперь особо поразмыслим об идеях и позициях другого неокантианца из Галле – Ганса Файхингера.

Глава 3. Г. Файхингер и ранний Гуссерль: опыт не вполне обычного сопоставления

Ганс Файхингер (он родился вблизи Тюбингена в 1852 году) в молодости испытывал различные философские и литературные влияния: он то увлекался Новым Заветом, то переходил к «пантеизму с его воодушевлением природой», то восторгался книгой Гердера «Идеи истории человечества», то погружался в восторженное же изучение диалогов Платона, то становился поклонником философской поэзии Шиллера. Все это, как рассказал сам Файхингер, происходило ещё в школьные годы.[76]

Поступив в 1870 году в Тюбингенский теологический институт, – тот самый «Тюбингенский штифт», в котором в конце XVIII века учились Гегель, Шеллинг, Гёльдерлин, – Файхингер обнаружил, что порядки в нем теперь были вполне либеральными: молодым воспитанникам, утверждал он позже, предоставлялась полная свобода. За работу на тему «Новые теории сознания» воспитанник института Файхингер получил свою первую научную премию, позволившую ему предпринять путешествие в Швейцарию и Италию. Философию в институте тогда преподавал интересный и значительный философ, логик Хр. Зигварт (на которого ссылался, с которым впоследствии полемизировал молодой Гуссерль). Студент Файхингер испытывал противоречивые чувства: он отдавал должное тому, что Зигварт реформировал логику; но в собственно философских вопросах, признавался Файхингер, Зигварт нагонял на него страх (S. 179).

В студенческие годы Файхингер увлекался античной философией. Но ни с чем не сравнимое впечатление, по собственным словам философа, произвела на него – в те же студенческие годы – философия Канта. «Во всех отношениях он действовал на меня освобождающе, ничем меня не связывая» (S. 180). Особенно впечатляющим казалось Файхингеру кантовское учение об антиномиях. А идея о примате практического разума, писал философ, отвечала самой «внутренней сущности» его собственной личности. Впечатление от систем Гегеля, Фихте, Шеллинга было не таким сильным, хотя в Тюбингене их, понятное дело, требовалось изучать весьма основательно.

Файхингер пережил также сильное увлечение учением, в частности, пессимистическими идеями Шопенгауэра, истолковав их как средство переносить тяготы жизни, не утрачивая её этического смысла (S. 180, 181). (Здесь было и личное признание: Файхингер, с детства страдавший тяжелой формой близорукости, а вместе с тем наделенный активным жизненным темпераментом, остро переживал это несоответствие и преодолевал его, что вполне можно понять, не на пути оптимизма, а принимая в расчет иррациональные, темные стороны бытия и в то же время не давая им одержать над собой победу.)

Философия немецкого идеализма, как она развивалась после Канта, тем разочаровывала Файхингера, что была слишком рационалистической и не признавала, не истолковывала значимости иррационального, что она возводила на пьедестал логическое, не признавая и не объясняя алогичное. А потому коррекция к немецкому идеализму, к философии Канта, предложенная Шопенгауэром, была горячо принята молодым Файхингером. (Хотела бы заметить, что в России в тот же период наблюдалось сходное по направленности воодушевление философией Шопенгауэра.)

Все эти студенческие увлечения Файхингера не мешали изучению классических языков, археологии и германской филологии.

В 1874 году Файхингер защитил в Тюбингене свою первую диссертацию по уже известной нам теме отмеченного премией сочинения – «Новые теории сознания». Во время пребывания в Лейпцигском университете, куда Файхингер отправился вскоре после защиты, на него особое влияние произвела (вышедшая еще в 1866 году) знаменитая и вызвавшая громадный интерес книга Фридриха Альберта Ланге «История материализма». Её обычно считают «часом рождения» неокантианских направлений в последних десятилетиях XIX века. Нам нельзя забыть о том, что и Гуссерль в «Философии арифметики» проявит внимание к этой работе Ланге, которую он будет цитировать уже по третьему изданию 1877 года. (Эта связка: Ланге–Гуссерль будет – в силу её конкретной связи с текстом ФА – анализироваться в разделе о данной гуссерлевской работе.) Присмотримся к тому, как книга Ланге воздействовала на одного из тех, кого к этим направлениям причисляют, на молодого Ганса Файхингера. То обстоятельство, что Файхингер, как и Гуссерль, пользовался более поздними ее изданиями, весьма важно. Файхингер отмечал: первое издание работы Ланге страдало недостатками, которые особенно бросались в глаза привыкшим к научной аккуратности немецким философам. Последующие издания, заметно исправленные и дополненные, как раз и стали вехой, событием в творческой жизни Файхингера. Он сам писал об этом не в сухой, абстрактной, а в личностной, исповедальной манере: «Теперь я наконец нашел человека, которого понапрасну искал четыре года пребывания в Тюбингене: я нашел руководителя (Führer, фюрера – тогда это немецкое слово ещё не было одиозным. – Н. М.), мастера, “Идеального учителя”. Здесь царил тот дух, который и раньше вел меня вперед, оставаясь то смутным, то более ясным; но теперь он выступил с полной ясностью и одновременно под формой красоты: с одной стороны, высочайшее внимание к фактам, точное знание естественных наук и одновременно владение всей историей культуры; с другой стороны – кантовский критицизм, однако, смягченный и расширенный Шопенгауэром – а прежде всего высокий этический взлет; в отношении же религиозных догм, с одной стороны, острейший радикализм в теории, с другой стороны, великодушная толерантность на практике» (S. 188–189).

Для истории философии и культуры такие свидетельства современников чрезвычайно интересны. Обилие произведений науки и культуры, которые на протяжении десятилетий и столетий как бы встают в один ряд, конкурируя друг с другом, затмевает тот факт, что отдельные сочинения (о которых впоследствии забывают или судят с поверхностной снисходительностью) в исторический момент их появления могли играть роль поистине поворотных событий в истории духа, в истории философии. Названная книга Ф. А. Ланге и была таким событием. Кстати, именно так она была воспринята философами далекой России, и не только ими: книгу Ланге сначала в оригинале, а потом в переводе читали также и естествоиспытатели, литераторы, врачи, словом широкая интеллектуальная публика нашей страны, интересовавшаяся философией.

Вернемся к Файхингеру. Наряду с работой Ланге он осваивал всё самое интересное, что имелось в то время в философии, психологии, особенно немецкой. Отметим такой любопытный факт. Файхингер фиксирует, как значительное для него обстоятельство, прибытие в Лейпциг осенью 1875 года Вильгельма Вундта (1832–1930), уже известного в то время психолога и философа. Напомню, что в 1876 году лекции Вундта в Лейпциге слушал и Э. Гуссерль. Имя этого философа ещё встретится нам: Гуссерль нередко ссылается на его работы в «Философии арифметики». Для нашего конкретного – здесь: историко-философского – исследования необходимо зафиксировать, как причудливо порою пересекаются «линии судеб» в творческом развитии мыслителей, принадлежащих к различным направлениям, но в «пространстве философии» так или иначе встречающихся с одними и теми же идеями, интеллектуальными веяниями.

Файхингер выразил свое отношение к некоторым из этих идей и веяний в своей первой книге «Гартман, Дюринг и Ланге. К истории философии в XIX веке. Критическое эссе» (Hartmann, Dühring und Lange. Zur Geschichte der Philosophie im 19. Jahrhundert. Ein kritischer Essay).

А в 1876 году он написал объемистое габилитационное сочинение, общий заголовок которого – примечательно для будущей гуссерлевской философии – гласил: «Логические исследования. I часть»! Правда, подзаголовок был таким, какой, казалось бы, (и такое всё еще кажется сциентистским читателям Гуссерля, особенно логикам) никогда не мог появиться в более поздней одноименной гуссерлевской работе: «Учение о научных фикциях». Не забудем, вместе с тем, что в жестком логицистском пространстве I тома уже гуссерлевских «Логических исследований» все законы естествознания – в противовес истинам логики и математики – тоже названы «идеализирующими фикциями»! Сам Файхингер отмечал, что по смыслу и содержанию его диссертация уже включала в себя идеи того учения, которое позже, в 1911 году, было предложено им в качестве целостной «философии Als-Ob», «философии как если бы», тогда и принесшей Файхингеру шумную, даже несколько скандальную известность.

В 1877 году в Страсбурге он защитил «Логические исследования» как свою вторую диссертацию. Файхингер, правда, намеревался дальше работать над первым наброском рукописи. У него также был план осуществить исследование английской философии. Но тут ему пришлось, из-за смерти отца, на несколько лет отвлечься от научной работы и заняться делами семьи.

В Галле экстраординарный профессор Ганс Файхингер появился в 1884 году (т. е. за три года до Гуссерля). Но ещё до приезда в Галле Файхингер усиленно занимался «Критикой чистого разума» Канта, первый том комментария к которой он подготовил к осуществленному в 1881 году в Штутгарте юбилейному изданию этого великого произведения кенигсбергского мыслителя. Второй том вышел только в 1892 году (как отмечал сам Файхингер, усиленная лекционная деятельность в Университете Галле и слабое здоровье затянули выполнение начатого проекта).

Уже в качестве ординарного профессора Университета Галле Файхингер в 1896 году учредил журнал «Кантовские исследования», или «штудии» (Kantstudien) – важнейшее кантоведческое издание, существующее до сего времени. Позднее им будут основаны Фонд Канта и Немецкое кантовское общество. Это были важные, исторически дальновидные инициативы.

А как протекала собственная творческая деятельность философа? Согласно описаниям самого Файхингера, он постоянно – ещё начиная с габилитационного сочинения, во время создания Комментария к «Критике чистого разума», при подготовке и чтении лекций – по крупицам формировал, дополнял, видоизменял свою «философию Als-Ob», «как если бы». «…Ещё между 1877 и 1879 годами, – пишет Файхингер, – я отметил в сочинениях Канта важнейшие “как если бы” места (“Als-Ob-Stellen”)» (S. 194). А потом таких Als-Ob – ссылок, признается философ, накопилось на сотни страниц. К уже накопленному богатству годами добавлялись новые материалы, например, в том же духе использовались учения Ф. Ланге и Ф. Ницше. Наконец, в 1911 году работа над «Философией Als-Ob» была закончена.

Нас более всего интересует тот период в философском развитии Файхингера, во время которого он и Гуссерль трудились, как коллеги, в Университете Галле. Между обоими философами – довольно известным профессором-неокантианцем и пока скромным приват-доцентом Гуссерлем – не было, кажется, особо тесных, тем более дружеских отношений. В «Философии арифметики» Гуссерль на Файхингера не ссылался – столь далека была непосредственная тема его работы от сочинений этого философа. Однако было нечто формально общее, объединявшее старшего и младшего коллег – это, во-первых, интерес к Канту, который вчерашний математик Гуссерль проявил начиная со своих первых работ, а во-вторых, знакомство и Гуссерля, о чем мы уже говорили, с упомянутой ранее работой Ланге. Однако ведь интерес к одним и тем же философам, проблемам, произведениям не обязательно предполагает единство, родство взглядов и подходов. Чтобы осмыслить сходство или различие подходов Гуссерля и других неокантианцев, его коллег – Б. Эрдманна, Г. Файхингера, А. Риля, – надо при осуществлении углубленного исследования ранних гуссерлевских работ не забыть и об этом специальном аспекте темы.

А сейчас обратим внимание на ту же проблему, которая нами уже была поставлена применительно к Б. Эрдманну. Подобно последнему, Г. Файхингер (несмотря на слабое здоровье, на постоянно ухудшавшееся зрение) весьма активно участвовал в университетской и внутрифакультетской жизни. Главные линии размежевания будут более подробно рассмотрены как раз на примере Файхингера. О ней он рассказывает в своей «Автобиографии».

Споры вокруг «позитивизма» и идеи Файхингера

Когда Файхингер начал разрабатывать свою философскую систему, то он дал ей название «позитивистский идеализм», или «идеалистический позитивизм» (Ibidem. S. 195). В этой связи Файхингер упомянул трехтомное сочинение Эрнеста Лааса «Идеализм и позитивизм» (Ernst Laas. «Idealismus und Positivismus», 1884–1886). И напомнил, что как раз в то время Мах, Авенариус, Шуппе активно разрабатывали позитивистское учение, правда, не акцентируя слово «позитивизм» в программных постулатах и обозначениях. А главные направления тогдашней немецкой философии, согласно Файхингеру, все еще оставались верными традиционным идеалистическим ориентациям. С этой констатацией в целом можно согласиться. «Мне казалось, – пишет Файхингер, – что между этими обеими односторонностями необходимо опосредование, тем более что в других странах такие попытки уже с успехом предпринимались. И мне думалось, что настало, наконец, время предоставить слово синтезу идеализма и позитивизма. Успех этого дела показал, что нужное слово было сказано в нужное время» (S. 195–196). Мы присутствуем, тем самым, в начале той истории создания, восприятия, рецепции второго позитивизма, при описании которого редко учитываются оттенки, подобные борьбе Файхингера за протягивание связующих нитей между философией прошлого и новыми позитивистскими веяниями.

Претензии системы, задуманной Файхингером, вообще были весьма широки. Он хотел показать, как философия синтезирует, объединяет подход к природе и подход к сознанию, этим «двум полушариям действительности (beide Hemisphären der Wirklichkeit)» (S. 198), ибо она объясняет проблемы происхождения мира и целей бытия, преодолевая расхождения естественных наук и наук о духе. Беда была, однако, в том, что задуманный философский синтез на этот раз осуществлялся, в основном, в творческой лаборатории Файхингера, оставаясь неизвестным читающей публике. Возможно, Файхингер проговаривал эти идеи на лекциях. Но коллеги-то лекций не слушали… (А когда в 1911 году результаты «синтеза» были опубликованы, оказалось, что они не оправдали ожиданий читателей и не соответствовали завышенным претензиям автора.)

Необходимо подчеркнуть, что весьма своеобразный файхингеровский синтез позитивизма и идеализма, базировавшийся на (необычном) истолковании Канта, по существу перечеркивал гегелевско-фихтевскую идеалистическую линию, о чем четко и откровенно сказал сам Файхингер: «Все более сильный – с течением времени – поворот идеалистической философии, в том числе и неокантианской, к Фихте и Гегелю представляется мне все более сомнительным. Я постоянно придерживался того мнения, что это идеалистическое направление, частью чуждое действительности, а частью ей враждебное, заключает в себе тем бо́льшую опасность для всей немецкой сферы образования (Bildung), что оно соблазняет молодежь к недооценке зарубежной философии, а вместе с нею и всей культуры соседних народов, к недооценке всех их достижений, их духовной и нравственной силы» (S. 195–196).

Этот достаточно необычный подход Файхингера к философии Гегеля и Фихте заслуживает того, чтобы над ним задуматься. Приведенные строки опубликованы в книге 1921 года. Не объясняется ли оценка Файхингера тем, как в конце XIX и особенно в начале XX века интерпретировались, воспринимались молодежью учения великих классиков немецкой мысли? Потому что вывести «философскую ксенофобию» – при внимательном и объективном анализе – из самых их учений довольно трудно. (Возможно и то, что погруженный в кантовскую философию Файхингер во всем том, что касается учений Гегеля, Фихте, Шеллинга, так и остался на уровне студенческих знаний, почерпнутых в Тюбингенском институте.)

Как бы ни обстояло дело в конце пути, ко времени преподавания Файхингера в Галле слово «позитивизм» («идеалистический позитивизм» применительно к собственному учению) им было четко произнесено. Оно оказалось роковым для Файхингера – именно потому, что группа профессоров Университета Галле, возглавляемая антиковедом Эдуардом Мейером (1855–1930), который в 1889 году прибыл в Галле из Бреслау, объявила войну не на жизнь, а на смерть как раз позитивизму. «Уже до 1885 года в Лейпцигском академическо-философском объединении Майер страстно атаковал позитивизм (и там скрестил клинки со своим теперешним коллегой по факультету Г. Файхингером)».[77]

Возникает вопрос – и он совсем не простой: что было такого в концепции Файхингера, что позволило ему присоединить к характеристике своего учения, продолжавшего традиции кантовской философии, ещё и слово «позитивизм»? Файхингер пояснял, что от позиции Ланге расходятся два пути. По одному пошла школа Г. Когена, или марбургское неокантианство. «А можно было соединить неокантианство Л ан ге с эмпиризмом и позитивизмом. Это произошло благодаря моей философии Als-Ob, которая ведет к основательному проникновению в Als-Ob-учение самого Канта» (Ibidem. S. 189).

Поскольку эти самохарактеристики взяты из работы Файхингера 1921 года, можно не сомневаться в том, что понятия «позитивизм», «эмпиризм» были выбраны им и защищались не в некоей молодой запальчивости, а, так сказать, на всю оставшуюся жизнь. Поэтому более поздние поистине чеканные формулы, скорее всего, могут пояснить и более ранние идеи Файхингера, которые зарождались еще во время его профессорства в Галле. Приведу некоторые тезисы этого рода, которые Файхингер называет «убеждениями» своей философии Als-Ob:

«1. В теории познания философский анализ ведет в конечном счете к содержаниям ощущений, а в психологии – к ощущениям, чувствам, стремлениям, соответственно, к действованиям. К другому понятию действительности ведет естественно-научный анализ – он приводит к понятиям массы, мельчайших частиц и их движений. Рассудку по самой его природе недоступно привести эти две сферы действительности в рациональное отношение, которое, однако, в созерцании и переживании образует гармоническое единство.

2. Устремления (Streben), которые, вероятно, наличествуют уже в элементарных физических процессах, суммируются в органических существах в побуждения (Trieben), которые уже у высших животных, а наиболее полно у вышедших из животного царства людей развиваются до уровня воли и действия, в свою очередь вызывающих движения, а через посредство возбуждений порождают ощущения.

3. Представления, суждения, умозаключения, следовательно, мышление – все это служит средством для воли к жизни и к господству (zum Herrschen). Мышление, таким образом, первоначально является лишь средством в борьбе за существование, а постольку – лишь биологической функцией» (H. Vaihinger, Op.cit. S. 200).

Задержимся на этих тезисах. Они не составляют всю философию Als-Ob, но являются её исходными постулатами. Что подобные тезисы Файхингер, будучи в 80-х – 90-х годах XIX века профессором в Галле, выдвигал в столь же резкой, задиристой форме, зная о характере этого человека, можно не сомневаться. И нетрудно представить себе, как могли реагировать на них профессора философии и других гуманитарных наук, воспитанные в традициях немецкого идеализма. Скорее всего «эмпиризм» и «позитивизм», акцентируемый Файхингером резко, четко, даже нарочито, представлялся им вульгаризацией, натурализацией, особенно неуместной в случае толкования человеческой мысли, её высочайших результатов, но непригодной и для философского осмысления воли, чувств, побуждений именно человеческого существа.

Впрочем, в этом случае не нужно строить догадки о реакции коллег, настроенных антипозитивистски. Постоянным противником Файхингера на философском факультете университета Галле был уже упомянутый историк-антиковед Эдуард Майер. «В первой половине 70-х гг. Майер развязал – в Лейпцигском академико-философском объединении, основанном Авенариусом, – ожесточенные дебаты с позитивистами, в их числе и с Файхингером» (Spirituskreis… S. 229). В то время сам Майер был в Лейпциге приват-доцентом и трудился над вышедшим в 1884 году первым томом своей «Истории древности», в которой нашли воплощение не только чисто «исторические нарративы», выражаясь современным языком, но и философско-исторические аспекты его взглядов и идей. Специалисты справедливо отмечают, что в конкретной исторической работе самому Майеру отнюдь не был чужд стиль определенного «исторического позитивизма» (Ibidem): он тяготел к «нарративному историческому описанию» (в духе школы Ранке), высоко ценил фактографию. Вместе с тем, идеалистические основания философии истории сохраняли для него непреходящее значение. Иногда говорят даже о «господстве субъективизма и волюнтаризма» в его сочинениях и методологии (Ibidem). Действительно, в центре философско-исторической конструкции Майера – индивидуальное с его неповторимыми, но достойными исторической реконструкции особенностями: «Объект истории – это везде исследование и изображение отдельного процесса, то есть того, что мы наилучшим образом можем суммировать под эгидой понятия индивидуального».[78] Необходимо понять, что «исторический позитивизм» мало совместим с позитивизмом натуралистического толка. И ясно, почему. Ведь в истории, в её описании всегда (возможно, лишь за исключением самых первых этапов) имеют дело уже не с «натуральным», а с историческим субъектом и с событиями не чисто природного, а социально-исторического характера.

Впрочем, и в исторических дисциплинах не за горами был всплеск своего рода «исторического натурализма» – он пришелся на начало XX века. Майер впоследствии даст бой и этим проявлениям натурализма, позитивизма (и «расизма») в его собственной науке.[79] А ещё позже, в 1922 году, он вступит в спор с самим Освальдом Шпенглером (с которым он состоял в переписке до самой смерти). «Майер критиковал у Шпенглера прежде всего те обобщения, – не согласующиеся с результатами исследований древней истории, классической археологии, истории религии, – которые Шпенглер метафизически подводил под понятия “души культуры”» (Kulturseele), народных характеров… «В противовес им и в противоречии с ними (это уже цитата из письма Майера Шпенглеру. – Н. М.) образование специфических политических форм со всеми им присущими задачами и устремлениями создает бесконечное многообразие исторического развития. Так обстоит дело и с современностью. С огромной силой за всеми поверхностными побуждениями поднимается чудовищный облик бездушного, чисто механического капитализма, который стремится подчинить себе все области и подавляет всякое самостоятельное, свободное движение и любую индивидуальность…» (Spirituskreis… S. 253–254). Далее следуют горькие рассуждения о политике, в которых напоминание о путче Каппа соседствует с предсказанием ещё более страшных событий. Но всё это произойдет много позже (хотя Майер как историк справедливо акцентировал взаимосвязь вчерашних, сегодняшних, завтрашних событий).

Вернемся, однако, в интересующий нас период. Оппозиция «Майер–Файхингер» в вопросе о позитивизме – это отнюдь не частный эпизод из истории немецкой мысли. В нем, как в капле воды, отражаются идейно-теоретические, а также и практико-политические веяния времени. В споре, скажем условно, «позитивизма» и «идеализма» должен был разобраться каждый мыслитель, который искал собственный путь в философии, в других науках гуманитарного профиля, да и в науках вообще. Это отнюдь не означало, что ему нужно было непременно примкнуть к позиции той или иной стороны. Более того, вполне оправданно предположить, что, например, в случае Гуссерля некоторые конкретные оппозиции должны были остаться в стороне и что его внимание привлекли лишь те проявления этого общего спора, которые всего более затрагивали предмет исследования молодого ученого, вчерашнего математика, вступившего на стезю философии. А таких проявлений было немало. Особенно выпукло они выступили позже, в исследовательском пространстве I тома «Логических исследований», где имеет место резкое размежевание автора с различными формами натурализма, позитивизма и где среди критикуемых философских героев оказываются отцы «второго позитивизма» Мах и Авенариус. Не следует забывать и о гуссерлевской критике натурализма, физиологизма в психологии. Однако до этого результата – I тома гуссерлевских «Логических исследований» – ещё надо было дожить. Что касается «Философии арифметики», то в этой работе есть всего одна ссылка на Маха – да и то в связи с работой Христиана Эренфельса (Ch. Ehrenfels «Über Gestaltqualitäten»). Гуссерль в одном из примечаний (ФА. S. 210–211), в последний момент включенных в работу, упоминает и об исследовании Эренфельса, и о том, что последнее было вдохновлено знаменитой книгой Эрнста Маха «Beiträge zur Analyse der Empfindungen» (Jena, 1886). И вот очень краткая «реплика» Гуссерля, которая дорого́го стоит: «Поскольку я читал данную работу этого интеллектуального физика сразу после её появления, вполне возможно, что реминисценции от этого чтения оказали влияние на процесс формирования моих мыслей» (Ibiden. S. 211). Вот и верьте после этого «методу ссылок»: всего одно, притом в последний момент вписанное упоминание имени Маха, но какое! Ведь это четкое признание того, что и сочинения таких крупных естествоиспытателей и философов-позитивистов, как Мах, оказали свое влияние на процесс рождения идей раннего Гуссерля. А не сделай этого автор «Философии арифметики», исследователи, возможно, так бы и пребывали в иллюзии, будто позитивистские концепции вовсе «нерелевантны» размышлениям и поискам молодого Гуссерля.

Гуссерль вряд ли мог совсем уж оставаться в стороне от споров почтенных коллег-профессоров, в данном случае от размежевания Майера–Файхингера по вопросу о позитивизме. Ведь спор всё время выплескивался, переливался в практические дела, которые так или иначе затрагивали на факультете всех и каждого. Так, в 1894 году Майер пытался сорвать предоставление Файхингеру должности ординариуса, но, оставшись в меньшинстве, потерпел поражение (Spirituskreis, S. 230). Гуссерль наверняка – с вполне понятным интересом, и коллегиальным, и личным – следил за этими перипетиями. Несомненно, они живо обсуждались в круге Георга Кантора, как известно, враждовавшим с «бреславцами», прежде всего с Майером. Но Гуссерль, чье пребывание в приват-доцентах затянулось, скорее всего, с бо́льшим пониманием относился к ожидавшим должности, нежели к тем, кто пытался приостановить научную карьеру коллеги. Что поделаешь, дела житейские…

Еще в 1884, а особенно к 1888 году философские идеи Файхингера заметно эволюционировали к тому, что коллеги воспринимали как «пессимизм, эволюционизм, позитивизм». Это имело свои явные социальные предпосылки. Сам Файхингер в этом отношении особо выделял 1888 год. «Давно уже скрыто наличествующее и ширившееся гражданское беспокойство (Unbehagen) в это время видело свою задачу в переориентации, в поиске и утверждении новых, достойных употребления (brauchbarer) идеалов…» (Spirituskreis. S. 193). С социально-политической точки зрения речь могла идти, с одной стороны, о целом ряде социально-исторических процессов, например, о международном конгрессе социалистов, состоявшемся 14–20 июля 1889 года в Париже, о формировании II Интернационала, а с другой стороны, об антисоциалистических мерах Вильгельма II и его окружения, выразившихся, в частности, в стремлении сделать «школьное образование – на всех его ступенях – пригодным для того, чтобы противостоять распространению социалистических и коммунистических идей» – (Ibidem). Вникать во все эти процессы разрастания социалистического движения (выборы в Рейхстаг от 20.02.1890 г. с удвоением, до 20 %, голосов, поданных за социал-демократических кандидатов, отставка Бисмарка и т. д.) здесь невозможно, да и лишено, в контексте нашей темы, особой необходимости.

C содержательной стороны спор в принципе вполне мог занимать Гуссерля, пусть он и не относился прямо и непосредственно к предметам его исследований в 80-х – начале 90-х годов XIX века. Ведь молодой ученый искал свой путь в философии, и ему было совсем небезразличны дебаты вокруг того, какой философия должна была стать на переднем крае её развития, на рубеже заканчивавшегося XIX века и на близкой заре того нового столетия, в которое он рассчитывал вступить – и действительно вступил – самостоятельным, новаторски мыслящим философом. Из того, что нам известно и об этом пути, и о его первых результатах, вырисовывается непростая, противоречивая, я бы сказала, антиномичная картина, имеющая отношение к спору вокруг позитивизма. Вот что располагается на одной стороне антиномии: Гуссерль вышел из горнила точных наук, он продолжал заниматься философией математики. Логика, в которую он все более погружается, тоже воспринимается им как точная, строгая дисциплина. Не приходится сомневаться в том, что будущий идеал «философии как строгой науки», которому Гуссерль останется верным на протяжении всего своего творческого пути,[80] фактически уже стал для Гуссерля руководством к действию, хотя пока ещё мало выражался в общих и «торжественных» словах. И поэтому ориентирование философии на науку и научность, заявленное позитивизмом, вряд ли было для Гуссерля чуждым лозунгом. Нельзя забывать, что учитель Гуссерля Брентано работал в психологии под броским лозунгом: психология должна ничем не отличаться от естественных наук. Но в пределах этих и подобных ориентаций в философии конца XIX века было немало самых различных оттенков, так что пространство выбора для тех, кто, подобно Гуссерлю, хотел разрабатывать научную и даже строгую философию, оставалось достаточно широким. Можно в общей форме утверждать, что Гуссерль – и уже в первых своих работах – не пошел по позитивистскому, тем более натуралистическому пути.

Потому что была и другая сторона его творческой антиномии: Гуссерль всё-таки ориентировался на математику, логику, а психология, тем более физиология, не будем этого забывать, все же была вторичным объектом занятий. И именно поэтому, как представляется, будущий основатель феноменологии никак не мог одобрить натуралистические подходы разного рода, выражались ли они в попытках биологизации мыслительно-волевых процессов или в чем-либо ином. Еще яснее этот взгляд станет со смотровой площадки «Логических исследований».

Но если в конце XIX века Гуссерль ещё мог воспринимать всё более мощную волну позитивизма, натурализма в науках и философии, прагматизма и практицизма в повседневных делах как скоропреходящую моду, то ко времени написания «Кризиса европейских наук и трансцендентальной феноменологии» опыт поистине страшных исторических событий привел его к хорошо обоснованному и, главное, глубоко пережитому выводу о причастности этих по видимости внутритеоретических болезней времени к всестороннему кризису европейского человечества. Вопреки тому достаточно распространенному в литературе мнению, что и сам Гуссерль в молодости, во время увлечения психологизмом, отдал дань этим модным поветриям, я в этой книге попытаюсь показать: Гуссерль не увлекался ни собственно психологизмом, ни тем более психофизическим натурализмом, а лишь руководствовался идеей дать (также и) психологический генезис математических понятий, что далеко не одно и то же.

Поэтому при всей верности и молодого Гуссерля тезисам о научности философии (а отклонения от него не просматриваются и в раннем творчестве) он вряд ли мог солидаризироваться с ранее приведенными «убеждениями» Файхингера, если последний, что вполне правдоподобно, выражал их в такой же заостренной форме. Однако же и у Файхингера, о чем был предупрежден читатель, натуралистически звучавшие тезисы испытывали впоследствии, в процессе построения целостной теории, довольно заметную трансформацию.

Файхингер сформулировал закон «перевеса средств над целью» и в его духе так рассматривал проблемы мышления: хотя оно в «составе» явлений природы должно было служить ей одним из подчиненных средств, с течением времени мышление всё более отчуждалось от своих практических целей и в конце концов превращалось в самостоятельную теоретическую мысль. А в результате стала блуждать в потемках и философия, потому что она возводила на пьедестал и объявляла первичным, самостоятельным то, что лишь «по видимости» (anscheiend) независимо, первично – так называемый теоретический разум.

И вот – внимание! – делается поворот к «философии Als-Ob»: «Многие мыслительные процессы и образования при таком освещении предстают как сознательно ложные допущения, которые либо противоречат действительности, либо являются самопротиворечивыми, но которые намеренно строятся так, чтобы благодаря подобным искусственным отклонениям преодолеть трудности мышления и такими обходными путями (Schleichwegen) достигнуть целей мышления. Такие искусственные мыслительные образования называются научными фикциями, которые благодаря их Als-Ob-свойствам характеризуются как продукты сознательного воображения» (Op. cit. S. 201).

И таким способом образуется, согласно Файхингеру, целый мир Als-Ob, мир «ирреального», мир ценностей, приобретающий не меньшее, а в этике и эстетике большее значение, нежели «мир – в обычном смысле слова – действительного или реального» (Op. cit. S 202). А в форме религиозного мира он резко противостоит «миру становления, данному в нашем представлении» (Ibidem).

Тема двух «миров», так своеобразно, даже причудливо прочерченная Файхингером в его философии Als-Ob, – все что угодно, только не посторонняя для философии Гуссерля, в том числе и раннего. А уже от «Логических исследований» с их концентрированием на мире «чистых сущностей», на Wesensschau, усмотрении сущностей, к более поздним и самым поздним произведениям тянется прочная преемственная нить постоянного, ступенчатого осмысления этой центральной для феноменологии темы.[81] Трудности, подобные тем, на которые наталкивается и с которыми пытается справиться Файхингер, являются и для Гуссерля предметом все более глубоких, поистине мучительных раздумий. Можно даже исходить из предположения, что мысль Гуссерля сделает своеобразный скачок от I ко II тому «Логических исследований» именно вследствие поворота от принятия онтологизированного, в чем-то ещё не полностью оторвавшегося от платонизма, от математизированного, в духе Больцано, представления о мире «истин в себе» – к трансценденталистской позиции, с точки зрения которой «локализация» чистых сущностей в особом сознании, усмотрении в качестве его неотъемлемого коррелята как бы снимает традиционную и вместе с тем весьма актуальную для конца XIX века тему «двух миров», как якобы самостоятельно существующих.

Что касается сопоставления с файхингеровским подходом, то, с одной стороны, причисление многих «истин», утверждений и т. д. к миру Als-Ob, по существу получит поддержку раннего Гуссерля, который (ещё раз напомню) назовет даже законы естествознания – предмет наибольшей гордости естественных наук – «идеализирующими фикциями». С другой же стороны, Гуссерль категорически отличит от последних настоящие, подлинные, «чистые» истины (математики и логики), хотя призна́ется, что таковых весьма немного.

Но всё это пока что разговор о «высоких» мыслительных образованиях. В отношении же обычной, повседневной жизни Файхингер придерживается взгляда, весьма напоминающего (упрощенную) позицию Маха, Авенариуса и восходящего ещё к Беркли: «То, что мы обычно называем действительным, состоит из содержаний наших ощущений, которые навязываются нам с большей или меньшей неодолимостью (Unwiderstehlichkeit) и в качестве данностей обыкновенно не могут быть отклонены нами» (S. 202). В мире ощущений, по Файхингеру, полностью господствуют закономерности сосуществования и последовательности, изучение которых и является делом, содержанием наук. «Многих удовлетворяет фикция, в соответствии с которой мир рассматривается так, как если бы (als-ob) его создал и его по крайней мере направляет некий совершенный высший дух». Файхингер завершает изложение принципов своей философии таким тезисом: «Бессмысленно спрашивать о смысле мира – это выражено в словах Шиллера: “Знайте, высший смысл вносит в жизнь величие, но не в ней он ищет это величие” (Wisset, ein erhabener Sinn legt das Groβe in das Leben, und er sucht es nicht darin – “Huldigung der Künste”, 1805, – а это и есть позитивистский идеализм» (Ibidem).

Такой, в общих чертах, была «философия Als-Ob» Ганса Файхингера – философия интересная, оригинальная, из которой мы взяли для обобщенного рассмотрения её специфический историко-философский аспект, а именно чисто кантоведческую линию, запечатленную в обширном специальном комментарии к «Критике чистого разума» Канта. Но конкретный его анализ выходит за рамки моей книги. Для этого имеются веские причины.

Во-первых, в этой работе я никак не могу вдаваться в такого рода историко-философские подробности (хотя, говоря в личностном плане, я ими постоянно занималась, и особенно в последнее время – благодаря работе над 2 томом немецко-русского издания Сочинений Канта, содержащим первую кантовскую «Критику»).

Во-вторых, гуссерлевский интерес к Канту (о котором в разных связях в моей книге еще пойдет речь) не был, что ещё предстоит доказать, весьма конкретным и пока (а впрочем, и впоследствии) оказывался достаточно далеким от той специальной, скрупулезной текстологической кантоведческой работы, которую вели неокантианцы различных направлений, включая Файхингера.

В-третьих, само неокантианство, если разбирать его теоретические заявки, разработки, находилось – как и гуссерлевская философия – в процессе становления. Ряду центральных произведений самых влиятельных неокантианцев ещё предстояло выйти в свет и оказать свое влияние. Поэтому история темы «Гуссерль и неокантианцы», в 80–90-х годах XIX века, связанная с именами коллег Б. Эрдманна и Г. Файхингера, – только предыстория. После выхода в свет «Логических исследований» она включит в себя центральные и для неокантианцев, и для Гуссерля темы, а вместе с тем и главные имена представителей неокантианского направления. Тогда Гуссерль на равных будет сотрудничать и дискутировать с корифеями неокантианства.

А ведь пока – в Галле, – он, в сущности, неизвестный ученый, который трудится над своими первыми сочинениями…