Раневская и комиссар
Крым был последним островком старой России. Но волна Гражданской войны, дышащая смертью и водочным перегаром, докатилась и сюда. Здесь, в Крыму, нашли последнее прибежище не только офицеры и юнкера, но и артисты, театры и цирки-шапито. Крым агонизировал, задыхался в дыму пожарищ, отчаянно веселился. Все праздновали неизбежную смерть старого мира, а очень многие – еще и свою собственную.
Они умирали. Вечером пели и танцевали в кабаках до полного изнеможения, за фамильные драгоценности покупали последнюю ночь у красавиц, а утром шли умирать. И пели при этом…
Власть в Крыму принадлежала непонятно кому. Она, как настоящая проститутка, отдавалась сегодня одному, завтра – другому, потом уходила к третьему, самому сильному.
Фаина Раневская очень мало рассказывала о том времени, когда Гражданская война дошла до Крыма. Не могла. Всхлипывала от ужаса, давно уже пережитого, взгляд ее застывал, и она вся замирала, не в силах говорить дальше. Там, в Крыму, на берегу моря, у пирса актриса однажды пережила страшнейший шок.
Уже вошли в Крым красные, были разбиты последние части белых. Комиссары организовывали охоту, выискивали среди населения всех, кто хоть каким-то образом походил на их врага. А таковыми являлись все, кто не носил юбку, не был стариком или ребенком.
Однажды Фаина Раневская, тогда совсем еще юная, вышла к морю, чтобы хоть как-то отвлечься от смерти и крови. Она увидела, как на длинный бетонный пирс красные гнали мужчин, полураздетых, в одном исподнем. Была осень, с моря дул холодный пронизывающий ветер, на пирс залетали соленые брызги.
– Не стреляйт! Мы – большевик! Мы – коммунист! – кричали на ломаном русском люди, гонимые штыками.
Но их вели дальше, дальше…
А потом раздался залп. После него зачастили друг перед другом одиночные выстрелы. Тела падали в море, а оно в ответ бросало на пирс кровавые брызги.
Фаина Раневская стояла совсем рядом, близко. Ей казалось, что она слышала, как звонко ударяли пули в голые груди мужчин.
Волны качали трупы, били их о железобетон. Вода стала красной. Она лезла на желто-грязный песок, прямо к ногам Фаины Раневской, онемевшей от ужаса.
А ей завтра нужно было идти в театр. Ведь пьяная матросня требовала каждый вечер спектаклей. Они были нужны новой, красной власти.
И их ставили.
В завтрашнем спектакле у Раневской была роль, где ей требовалось много ходить по сцене, приближаться к самой рампе. Не смогла. Нет, она отыграла какой-то пустой водевиль, но близко к краю сцены подойти не сумела. Перед ней возникал пирс. Внизу бились кровавые волны.
Наступил голод, куда более страшный, чем тот, что был до этого. Новая большевистская власть тут же прибрала к рукам все театры, как большие, так и маленькие, но платить артистам жалованье никто не желал. Сборы от зрителей были мизерными – победители ведь не платят. Наступил момент, когда ни у кого в труппе не осталось еды. Никакой.
Бывшая графиня, сейчас актриса их труппы, все это время поддерживала других последними кусками сахара. Теперь она упала в обморок во время репетиции.
Тогда Фаина Раневская пошла на прием к самому главному комиссару, который был тогда в городе. Было ли ей страшно?
Поставьте себя на ее место, и вы все поймете. Она была свидетелем того, как этот самый комиссар совсем недавно отдавал приказ о расстреле невиновных людей на том пирсе. Фаина знала, что по малейшему подозрению в нелояльности к новой власти ее могли расстрелять как пособника мирового империализма без суда и следствия. Да что там какие-то подозрения! Она шла туда, где всякая мораль и нравственность отныне были заменены красными лозунгами, настолько страшными, что ей не хотелось даже вникать в их суть, чтобы сохранить для себя хоть какое-то равновесие мира, окружающего ее.
Могла Раневская не вернуться из того особняка, который нынче стал средоточием красной власти? Еще как! Любой матрос уже на подходе к этому особняку был верховным судьей, мнил себя богом.
Она боялась? Да, Фаина Раневская всегда вспоминала этот поход с содроганием. Любая нормальная женщина, конечно же, должна бояться невоспитанного человека с оружием, опьяненного властью и вседозволенностью. Но ее просила вся труппа. На нее смотрели грустные глаза графини, той самой, которая знала наизусть всего «Евгения Онегина», пришла в театр, потому что хотела играть. Сейчас, теряя сознание от голода, эта женщина не дала никому подумать о том, что сожалеет о своем решении. Она отказалась от жизни графини, выбрала жизнь актрисы, театр.
Фаина Раневская сжалась от омерзения. Она вздрагивала от почти физически липких взглядов красноармейцев. Актриса пошла к комиссару.
– Товарищ комиссар, к вам тут артистка… молодая. – Часовой, стоявший у двери, приоткрыл ее и говорил вглубь. – Нет, на контру не похожа. Конечно, мы свое дело знаем. – Он прикрыл дверь, повернулся к Раневской, замершей перед ним, поудобнее забросил винтовку с длинным штыком на плечо. – Ну-ка, барышня, руки-то подними, пощупаю тебя. – Красноармеец гоготнул и добавил миролюбивее: – А то тут одна такая револьвер несла, стрельнуть хотела.
Раневская никак не ожидала, что ее будут обыскивать. Первые прикосновения грязных рук с траурными каемками под обгрызенными ногтями она восприняла как ползанье крыс по своему телу. Она не смогла унять дрожь. Красноармеец вроде даже как-то виновато облапил ее бока, примял груди, а вот ниже пояса не тронул.
Он вдруг встретился взглядом с Раневской, чуток отшатнулся и заявил:
– Да чего смотришь так! Служба у меня такая. Больно надо мне!.. Иди! – Боец стукнул в дверь, открыл ее перед Раневской.
Комиссар стоял напротив освещенного окна. Раневская в первый момент увидела черный силуэт – и больше ничего. Темный и страшный. Замерший, прямо как коршун перед взлетом.
– Слушаю! У вас пять минут, меня ждут, – сказал он резко, но не грубо.
Этот голос будто включил в Фаине Раневской все сразу: свет, цвет, звук, понимание.
Она увидела этого самого главного в их городе комиссара: ниже среднего роста, высокий лоб, волосы зачесаны назад, чем-то смазаны. Серое лицо.
Фаина взглянула ему глаза, и ей стало ясно: этот ничего не поймет. Для него главное – революция. Он не разумеет ничего в жизни, только приказы командиров и марксистко-ленинское учение. Причем так, как его воспринимали тогда все: «до основанья, а затем…» Пока не разрушили до основанья все старое, нечего было и думать о будущем. Об этом станут размышлять другие. Дело комиссара – революция.
Фаина Раневская, еще совсем юная, тогда поняла это. Мгновенно. Она уразумела, что такого человека ничем не пронять – ни просьбами, ни уговорами, ни обещаниями. Он не примет никаких доказательств, ему глубоко безразлично, что там с актерами театра, вообще все вокруг, кроме революции, которую он делает, и войны, которую он сейчас ведет. Потом, когда великие дела закончатся полной победой, комиссар будет беспокоиться о театре.
И Раневская… заплакала.
– Нам… театру нечего есть. Актеры падают в обморок. – Ее слова кое-как пробивались сквозь всхлипывания.
Она вдруг решила для себя, что этого человека в кожанке, здесь, в этом кабинете, один на один может пронять только плач. Искренний, непритворный. Потому что такие мужчины не выносят женских слез. Где-то там, на виду у всех, такой человек, может, и будет молча смотреть на расстрел женщин и детей. Он решит для себя, что они – враги, и выключит таким вот способом свои чувства.
Но один на один в кабинете они не выдерживают. Женские чистые слезы выворачивают их сознание, взрывают мозг, прожигают революционную шелуху и горячими уколами будят в них человеческое. А им от этого становится страшно. Поэтому они так не любят женских слез и боятся их.
Раневская плакала.
Комиссар не стал ее утешать. Он не умел этого делать. Но приказать своему часовому вывести посетительницу из кабинета было бы признанием своей слабости – с девкой не сладил. Комиссар кривился, терпел, потом быстро сел за стол и на клочке бумаги написал несколько слов.
– Хватит плакать. Вот. Найдете товарища Мазурова. – Он протянул Фаине серый листочек.
Раневская не верила своим глазам. Она не смогла понять, что написал комиссар – буквы растекались из-за мокрых глаз, – но уже чувствовала, что не уйдет без ничего.
Так и вышло. Более того, только она спросила у часового, где ей искать товарища Мазурова, как тот мгновенно изменил свое отношение к ней, словно вдруг Раневская надела шинель и буденовку с синей пятиконечной звездой.
Он крикнул своему сослуживцу:
– Быстро отведи к товарищу Мазурову. Товарищ комиссар приказали!
Фаину Раневскую куда-то вели долгими коридорами. Наконец они пришли в огромный то ли сарай, то ли склад с бетонным полом. Пол был скользкий от крови и чего-то еще. Пахло невозможно – тут свежевали коней.
Раневская почти ничего не соображала, ее тошнило до головокружения. Мужчины, измазанные в крови, бросали чего-то в какой-то мешок.
– Хватит, не донесет.
– Не она понесет. Я прикажу – ты потащишь!..
– Я сама справлюсь, – проговорила из последних сил Раневская, мечтающая только об одном: быстрее выбраться на свежий воздух.
Мешок оказался совсем не тяжелым. В нем что-то противно хлюпало, спине было мокро.
– Стой, барышня, дай мешок. – Красноармеец забрал ношу, закинул себе на плечо. – Веди, ведь все одно не донесешь – отберут.
Они шли быстро, но слишком уж долго, как казалось Фаине. Ей очень хотелось дойти поскорее.
Конечно, в мешке было не мясо, ливер: желудок, печень, легкие. Но какой же замечательный бульон у них был на ужин, как упивались они этими минутами!
Старая графиня пила из чашки маленькими глоточками и расспрашивала Раневскую, как та плакала у комиссара.
– Вы – жопа, душечка, – заявила она. – Если бы вы плакали не как девица, а как актриса, вам бы дали мешок настоящей грудинки.
– Вы еще скажите спасибо, что плакали оба моих глаза, – отвечала Фаина Раневская. – Если бы плакал один, я бы принесла пару конячьих членов: вам и мне по одному.