Глава 4
Возвращение папы
Виктор Шнейдеров. – Папа Адольф и мама Юля. – Война. – Завидово. – Лидия Семеновна Баланеско. – Поиски работы для папы. – Шок от «родственника». – Шуня у генерала. – Работа в Мичуринске. – Дом Сидоровых. – Еда.
Встретив папу 6 июня сорок первого года, отвезли его к нашему другу Виктору Шнейдерову.
Почему не домой? Потому что все бывшие политзаключенные по пунктам 58-й статьи – у папы были пункты 6 и 7, шпионаж и контрреволюционный заговор – не имели права находиться на территории больших городов, тем более в столице. Уголовников это не касалось.
Виктор Шнейдеров – друг родителей со спортивной юности, сын замечательных Адольфа Матвеевича (пол-Москвы звало его папа́-Адольф) и Юлии Густавовны Шнейдеровых, младший брат ставшего впоследствии очень известным кинорежиссером Владимира Шнейдерова (фильм «Джульбарс» видели все). Старшие, вероятно, были потомками обрусевших немцев. Но тогда в их широком «тесном кругу» ни национальная, ни даже материально-социальная принадлежность никого не интересовала и, конечно, антисемитизм не полыхал. Важными были лишь интересы: спорт, театр, дружеские связи.
Теннисистки Софья Мальцева, Ольга Ольсен и Адольф Матвеевич Шнейдеров
До революции и во время нэпа Адольф Матвеевич занимался какой-то коммерческой деятельностью, был, как и Шустовы, среди видных руководителей Яхт-клуба (находился на Стрелке, на Москва-реке, где теперь громоздится церетелиевский Петр) – то есть был не богачом, но «в достатке».
«Мама Юля». Юлия Густавовна Шнейдерова, мать Виктора
Жили на Малой Никитской, в просторной по тем временам квартире на первом этаже, куда каждый подвыходной, а позже – в субботу, без приглашения приходили к накрытому столу старшие – друзья Папа́ Адольфа и Мамы Юли и следующие поколения – сыновья с действующими и бывшими женами (все дружили), соответственно друзья их поколения, и дети, дети всех.
Этот дом – одно из самых светлых воспоминаний моего детства. Шуня водила меня туда с тридцать пятого года (моих семи лет) и до начала войны. Взрослых было велено называть по имени (без «тетя», «дядя») и на «ты». Володя Шнейдеров приводил туда и актеров, которые у него снимались. Сильнейшее впечатление – крошечная кореянка (из «Джульбарса») распустила волосы – и они были до полу…
Итак – Виктор Шнейдеров. Был хоть и из мелкой, но буржуазной семьи и совсем еще юным стал яростным комсомольцем: вступил в ЧК и вместе с Виктором Кином[2] устанавливал на Дальнем Востоке советскую власть… Затем работал в Москве и в 1937 году был, естественно, арестован. Были выбиты зубы, отбиты почки и печень, но по приходе в 1938 году Берии был полуживой, но выпущен. Выходили, остался больным на всю жизнь; ему было в это время сорок лет. Очень обозлился, но продолжал быть наивным – вернулся в НКВД, считая, что сможет бороться за справедливость. Стал абсолютно бесстрашен и без минуты колебаний взял бывшего зека к себе пожить. Напоминаю, это было 6 июня 1941 года…
Все близкие скинулись и решили послать Шуню и Шуру недели через две-три отдохнуть в Крым. 22 июня утром Костя Масс повез папу на ВДНХ: показать, чего достигла советская власть кроме лагерей, и покормить мороженым – папа его обожал. Когда он это мороженое доедал, в 12 часов дня выступил Молотов – объявили войну. Тут же вернулись, и стало ясно, что в Москве оставаться нельзя. Вечером мы с мамой провожали папу на Ленинградском вокзале на сто первый километр, в Завидово – куда до этого сразу после возвращения он съездил, зарегистрировался в НКВД и снял комнату в деревне.
Туда же через неделю меня и мою жесткошерстную девочку-фокстерьера Дорьку отвезла мама. Так что первую бомбежку Москвы 23 июля видела в виде красного зарева. Было значительно страшнее, чем потом, когда во время бомбежек была в Москве.
Мне было тринадцать, я до этого не виделась с папой более шести лет, и, естественно, было необходимо время для узнавания и привыкания. Я обязана считать, но и сама так думаю, что я человек счастливый: даже с детства, в самые-самые трудные моменты Господь-судьба посылает мне замечательных людей.
В Сибири – мне пять лет – хозяйка тетя Луша, не старая, совсем деревенская женщина. Как сейчас помню, умная и очень по-русски добрая. Когда идет доить корову, берет меня с собой и велит пить молоко, набирая его в кружку прямо из вымени: полезно, как материнское, теплое, не процеженное. Жалеет и самого зека, и жену его, и малую дочку…
И, конечно же, Лидия Семеновна Баланеско, которая была с нами рядом до конца своих дней. Она приехала из Москвы в нашу сибирскую деревню чуть позже нас, в 1933 году. У нее в лагере был муж. Мама была единственной москвичкой на станции Яя, они, естественно, сразу же познакомились. Лидия Семеновна пережила страшную трагедию. Была замужем за румыном Баланеско (у него в фамилии было «у»), были сын и дочка. Случился ужас, по разным причинам все (!) умерли в течение одного года. Она начала сходить с ума. И тогда смолоду влюбленный в нее двоюродный брат повез ее в путешествие на Алтай. Поженились, его арестовали, сослали в Сибирь…
Лидия Семеновна привязалась к маме и ко мне на всю жизнь. Жила рядом, не работала, а занималась мною. Рассказывала, когда гуляли в тайге, содержание всех опер и пела арии из них… Когда мужей перестали выпускать в деревню, а потом и перевели в другие лагеря, Лидия Семеновна, как и мы, вернулась в Москву. Жила, по счастью, недалеко от нас и бывала у нас постоянно. Ее мужа перевели в лагерь города Углич, где он и погиб. В Москве ею занималась мама, а после маминого ухода из жизни я. Возила продукты, а позже, когда она стала совсем старенькой, готовую еду. А жившие рядом с ней родственники не помогали совсем. Взять ее к себе мы с Зямой не могли, в тот момент было некуда. Устроили в лучший в то время дом для престарелых. Опять же счастье! По закону мы, не родственники, не имели права оплачивать пребывание престарелого человека. «Почему?» – «Можете в любой момент отказаться!» Но дивная работница этого дома поняла, что мы не откажемся…
Лидии Семеновне уже было девяносто три года, и она пробыла в этом «лучшем» кошмаре совсем недолго. Когда ее не стало, хоронить ее выпало нашему зятю Валере Фокину, потому что мы были на гастролях в Японии… По приезде должны были осуществить и осуществили завещанное: развеять прах. Оказалось – очень трудно! Не завещайте такого никогда…
Лидия Семеновна Баланеско с семьей
А здесь, в Завидове, деревенская женщина – хозяйка, у которой живем, полностью поняла ситуацию и помогла мне необыкновенно: во время бомбежки крепко держала, обняв, и все время сближала меня с папой, обучая заботиться о нем. Научила топить русскую печь, варить в ней в чугуне пшенную кашу, считать малые деньги… Правильно поступают люди, ведущие дневники: помню ее и всегда буду помнить, облик вижу, а имени вспомнить не могу… кажется, Наталья…
По приезде в Завидово папа сразу пошел в военкомат, проситься в армию (ему сорок шесть лет, брали и старше). Ему отказали, но послали на две недели на рытье окопов.
Я осталась с – будем так ее звать – Наташей. Телефона не было, мама раз в три дня присылала поддерживающие телеграммы: «Шибза (так она меня ласково звала), дорогой мой, держись, скоро увидимся…» Папа вернулся, на работу никуда не брали, решено было искать в округе. Поехали на станцию Редкино (следующая за Завидовым), а оттуда прошли восемь километров до ТОС (торфяная опытная станция), где работал инженером Гриша Натансон, муж маминой младшей сестры Лизы. До этого я его знала, хотя сестры общались мало. Мама была одна, папа был в лагере, а Лиза объявлялась только тогда, когда что-нибудь было надо. Но тут адрес дала… Когда мы нашли дом и на наш стук вышел Гриша, случилось то, что никогда не забуду: его объятое страхом лицо и крик «Уходите, уходите сейчас же!» «Дай Тане воды» (был разгар июля, и мы прошли длинную дорогу), – сказал папа. – «Нет, уходите!..» Мы повернулись, и через несколько домов женщина, работавшая в огороде, вынесла к забору нам ведро воды…
Через три года Лиза, Гриша с дочкой Леной возвращались в Москву из эвакуации, куда уехали осенью сорок первого. Им надо было где-то остановиться, так как их комната была еще занята. Мама пустила их к нам, но меня отослала к тете Жене и бабушке, понимая невозможность нашей встречи.
Вернулись в Завидово, и через несколько дней через милицию папе предложили место в конторе колхоза в довольно близкой деревне. Перебрались втроем: папа, я и фокстерьер Дорька. Но через шесть дней папу вызвали в НКВД и дали предписание уехать в течение 24 часов. Он должен был указать, куда он поедет, учитывая при этом все минус-пункты. Он указал Рязань, так как для ее достижения надо было проехать через Москву.
Москва была уже на военном положении, и для въезда в нее нужен был пропуск, но деревенские энкавэдэшники об этом не думали. На Ленинградском вокзале нас встречали Шуня и тетя Женя. Мы являли собой, как я теперь понимаю, довольно странную компанию: высокий, красивый, не старый, но совершенно седой мужчина, загорелая девочка-подросток с породистой собакой и две молодые явно москвички… Бог есть – может, поэтому нас не остановили. Плюнув на все, поехали домой, и на следующий день умная и смелая Шуня пошла в главное милицейское управление к генералу по паспортизации Москвы и Московской области. Посмотрев папины бумаги, он сказал, что «они идиоты, все минусовики не имеют права жить в областях, находящихся на военном положении, в Рязанской в том числе». И даже, естественно, по Шуниной просьбе выдал за своей подписью бумажку, в которой были названы «чистые» области, среди них – Тамбовская.
Москва – большой город, но есть группы, вернее, круг людей, постоянно общающихся. Я уже говорила, что театральная, спортивная и музыкальная Москва составляла такой круг. Руководитель замечательного ансамбля скрипачей Большого театра Юлий Реентович (с родителями знаком не был!) сообщил, что в городе Мичуринске (Тамбовской области, ранее и теперь город Козлов) живет после лагерей его тетка, Софья Александровна, у которой по приезде можно поставить чемодан. Так и поступили. «По велению» Шуни Александр Викторович пошел прямо в НКВД, сказав, что все равно «с улицы» его, с его бумагами, на работу никто не возьмет. И действительно, они направили его в контору Облторфсоюза, в которой нуждались в грамотных людях и где он, неплохо образованный в Московском университете и в семье, благополучно проработал тринадцать лет, вплоть до реабилитации, когда смог вернуться в Москву. Он был чрезвычайно полезен руководству этого учреждения, так что даже посылали изредка в командировку в Москву.
Прожив в Мичуринске три дня у Софьи Александровны, с ее помощью снял комнату у стариков Сидоровых. Эти люди тоже из числа тех, кого в трудные минуты посылает небо и кого я буду помнить до конца моих дней. Старик (так мне тогда казалось, наверное, ему было около шестидесяти – в армию не взяли) Иван Васильевич работал на местном спиртзаводе. При всей его порядочности дом был полная чаша. Хозяйка, его жена Мария Петровна, дивная, хваткая, добрейшая русская женщина, с помощью кормов с этого завода держала корову, свиней, кур-гусей…
Когда мы, мама и я, получив, наконец, пропуск на выезд и въезд в Москву, приехали в Мичуринск, то первое, что меня потрясло, был кипящий самовар, в котором по всей его окружности варились яйца, а на столе стоял огромный сладкий (на сахаре, а не на сахарине) бисквитный пирог, не говоря о твороге, ветчине… С ума сойти! Мы не голодали, но есть хотелось всегда: на иждивенческую карточку (мою) триста граммов хлеба, на служащую (мамы) – четыреста, но она почти сразу после начала войны стала донором, и в те месяцы, когда сдавала кровь, получала рабочую карточку – пятьсот граммов. Еще у нас было некоторое подспорье из Мичуринска: когда удавалось туда съездить, привозили постное масло, купленное на деньги от продажи спичек. В Москве кооператоры стали делать спички не в коробках, а пачечки с обламывающимися спичечками (такие много позже я увидела более аккуратно сделанные фирменные, в дорогих гостиницах и ресторанах в Европе). Они были недороги, мама их покупала и продавала по три рубля на базаре в Мичуринске. Торговкой дочка капиталиста была той еще: однажды был очень большой спрос, и вокруг нее образовалась толпа покупателей. Кто-то крикнул: «Дай за пять, возьму все», на что она без паузы отвечала: «Дороже трех не отдам!»
Недавно кто-то меня спросил: «Вот ты много где была, на разных континентах и в разных странах, какое самое большое удовольствие от еды у тебя было в жизни?» Я вспомнила жареных голубей в Каире, суши в Токио, устриц в Париже, сардины в Лиссабоне, всю грузинскую еду и много чего еще и поняла – самый большой восторг от еды у меня был в сорок третьем году, когда мама, приехав из Мичуринска, привезла постное масло, сварила мороженой картошки, поставила ее и это масло и сказала: «Ешь сколько хочешь!..»