Вы здесь

Разговоры (сборник). 3. Нева (С. М. Волконский, 1912)

3. Нева

Барону Николаю Николаевичу Врангелю

Последняя в реке блестящая струя

Жуковский

– Я люблю эти маленькие пристани Финляндского пароходства… Правда? Эти плавучие буфеты…

– Да, это так вырывает из обстановки.

– Вот именно, пересаживает: без всяких усилий с вашей стороны полная перемена пространственных условий и зрительных отношений.

– Дальнее путешествие на близком расстоянии.

– В конце концов, это ведь принцип всякого «эффекта»: дальнее путешествие на близком расстоянии.

– Да. Как это верно и как это звучит бессмысленно!

– Очевидно, ничто не кажется бессмысленнее, чем те конечные формулы, к которым приходят люди друг друга понимающие. Ведь чем точнее, тем меньше слов, чем меньше слов, тем менее понятно для «посторонних». А мы окружены «посторонними».

– Но как я люблю это одиночество!

– О, великая вещь!

– Вот всегда говорят, в единении сила…

– Неправда – в уединении сила; только бессильные ищут единения, значит, – где же сила? Очевидно, не в тех, кто ее ищет у других.

– А это не парадокс? Боюсь, что это парадокс.

– Отчего же вы боитесь парадокса?

– Какой странный вопрос.

– А по-моему, странная трусость.

– Почему странная?

– Да что такое парадокс?

– Парадокс…

– Ну вот видите, вы даже не знаете, чего вы боитесь. Парадокс есть утверждение, идущее вразрез с общим мнением. Разве это так страшно?

– Это, пожалуй, не страшно, но почему вы так объясняете?

– Не я объясняю, а Ларусс, и в своем словаре он прибавляет: «Круглота земли долго принималась за парадокс».

– Значит, парадоксальность измеряется субъективным мерилом?

– Ну разумеется: не верят – парадокс, а поверят – будет истина.

– Ну это тоже парадокс.

– И тоже страшно?

– Даже жутко.

– Вот то-то и есть, мы все боимся, мы рабы слов. В театре хохочем, когда у Островского мать сокрушается, что сын знает мало «умных слов», или когда у Гоголя мать говорит сыну, что при слове «титулярный» ей «так и приходит на ум Бог знает что», а в жизни мы все так: слова для нас имеют смысл помимо их значения. Помню, одна дама однажды говорила, как соблазнительны магазинные окна: так иной раз захочется купить без чего всю жизнь жил, а тут кажется – обойтись нельзя. Да, сказал я, изобретения вызывают потребности. «Как это хорошо, как это великолепно сказано… Теперь, знаете, нам нужно проверить, правда ли это». – «Как так?» – «Да мне говорили, что всякий афоризм ложен». – «Но это не афоризм, – говорил я, – если даже афоризмы ложны, то это не афоризм». – «Да, но оно звучит как афоризм». – «Да не афоризм, не афоризм…» Понимаете, она даже не знала, что такое афоризм, а боялась его… Точь-в-точь как вы с парадоксом.

– Да как же не бояться, когда вы говорите такие вещи, что, пока люди не верят – парадокс, а поверят – будет истина. Ведь это разрушение всякой объективной истины.

– Не я говорю, а Булье говорит в своем словаре: «Многие воззрения, кажущиеся невероятными парадоксами, становятся неоспоримой истиной».

– Вы любите словари?

– Успокоительное чтение… раскрывает ум мироздания в уме человека. Не знаешь, что более достойно восхищения – зеркало или отражение.

– Ну а что такое афоризм? Уж будьте моим словарем.

– Афоризм есть краткое определение, все, что надо знать о каком-нибудь предмете; достоинство – при наибольшей краткости наибольшая полнота.

– И только?

– Только. Страшно?

– Нисколько.

– А знаете, насчет словарей что мы говорили и перед тем насчет одиночества, – ни при одном чтении я так не ощущаю великолепие своего одиночества, как при чтении словаря: вселенная для меня одного.

– Вполне понимаю. Только тот, кто знает цену одиночества, поймет это.

– А как мало таких.

Редко, как все ценное.

– Как же не редко, когда люди не только не ценят одиночества, они платят за то, чтобы не быть одним. Все наши «увеселительные заведения», да даже театр, для большинства – не что иное, как плата за выход из одиночества: играйте мне, пойте мне, танцуйте мне.

– Своего рода чесание пяток?

– Ну да.

– Зато когда кто понимает…

Ценно, как все редкое. Вы знаете стихи:

О мука! О любовь! О искушенья!

Я головы пред вами не склонил.

Но есть соблазн, соблазн уединенья.

Его никто еще не победил.

– Чье это!

– Не скажу.

– Почему?

– Вы ее не любите.

– Кого?

– Автора.

– Поэтесса?

– Да.

– Ах, так это Зинаида Гиппиус.

– Не знаю.

– Удивительно, как люди не хотят признавать друг друга способными на беспристрастие. В какой хотите добродетели – сколько хотите очков вперед, в беспристрастии – никогда: самый близко знакомый в подозрении.

– Ну хорошо. Нравятся стихи?

– Прекрасны.

– Зинаиды Гиппиус.

– Я так и знал.

– Ну послушайте! Это уж маленькое преувеличение. У древних греков «я узнал» значило то же самое, что «я знаю», у них для этого было даже особое прошедшее время – аорист, но сказать «я так и знал» про то, чего раньше не знал, и сказать только потому, что только что про это узнал, это уж…

– Нисколько не преувеличение. Вы, субъективист знаменитый, должны бы знать, что такое точка зрения.

– Отлично знаю.

– Значит, не отлично, если не допускаете, что можно сказать «я знал» про то, что только что узнал.

– Не понимаю.

– Это лишь точка зрения: передвижение точки зрения во времени… Что вы на меня уставились?

– Да, кажется, теперь вы заговорили парадоксами.

– А вам стало страшно?

– О, мне от слов страшно не бывает. А точки зрения? Да чем чаще они меняются, тем интереснее. Вы знаете, кто-то сказал: «Дайте мне любую доктрину, и я берусь ее доказать».

– Да, и посмотрите теперь с нашей «точки зрения» – только не временной, а пространственной, – посмотрите, как хорош Троицкий мост.

– Правда, даже ужасный Троицкий мост… Бедный Петербург! Его краса гаснет, как луч багряного заката.

– А что же вы, например, не поднимаете голоса иногда? Вхожи, приняты, бываете, а что из того?

– Кто вам говорит, что не говорю? Раз даже писал. По поводу гауптвахты на Синявинской площади…

– По поводу?..

– Гауптвахты… на Синявинской площади.

– Простите, не знаю.

– Мало кто знает. Я сам не знал. Раз ночью случайно проезжал, увидал эту прелесть, извозчика остановил, обошел кругом, посмотрел название улицы – Синявинская площадь. Понимаете, маленький домик, прелестнейший ампир, капризный ампир. Я не знал, что это такое, но там бы сад разбить, а это бы осталось посредине павильоном… Вдруг через два месяца читаю в газете: Дума постановила снести гауптвахту на Синявинской площади. И вспомнил я, как одна старая тетушка, по происхождению балтийка и по-русски плохо понимавшая, посылала камердинера справиться о здоровье тяжко больного. Камердинер возвращается и докладывает: «Приказали долго жить». «Ну, – прибавляла тетушка, рассказывая об этом, – я тут же все и поняла».

– Почему же это?

– Почему Дума постановила, не знаю, но газета прибавляла: «И в самом деле, уже давно она мозолит глаза обывателям». Мозолит глаза, – потому что гауптвахта, понимаете? На той же площади ужаснейшее здание, электрическая станция, – это не мозолит, а перл ампирного искусства… Но что вы хотите, чего ждать от газеты или от Думы, когда художник Репин высказывается против ампира, потому что… он будит в нем воспоминание аракчеевщины! Было время, мы дилетантов осуждали за то, что они некрасивые произведения любят за воспоминания, а теперь художники осуждают прекрасные произведения за напоминания.

– А если бы эту самую гауптвахту превратили в туалетный киоск…

– Простили бы.

– Знаете, это идея: самое ненужное превратить в самое нужное.

– Ради содержания примириться с формой? Не в первый раз… А то еще помню, по поводу Дворцового моста я говорил с одним из наших городских голов…

– Вы говорите так странно, во множественном числе, точно это гидра.

– Да ведь по латинской поговорке, одну отломишь – другая появится.

– Так что же вы говорили?

– Мы сидели рядом в какой-то комиссии по постановке памятника, и я воспользовался этим, чтобы обратить внимание на то, что Дворцовый мост нельзя рассматривать как одиночную постройку, что он есть составная часть огромного архитектурного рисунка, в котором Биржа есть центр, а Дворцовый мост лишь одно крыло, другое крыло – мост, соединяющий Биржу с Петербургской стороной; что, следовательно, если желательно, чтобы Дворцовый «гармонировал» с Биржей, то желательно, чтобы другой мост гармонировал с Дворцовым.

– И что же?

– Что?

– Что он сказал?

– Что же он мог сказать? Разве в таких случаях говорят что-нибудь иное, кроме любезностей? Но скажи я обратное, то есть что Дворцовый мост должен «гармонировать» с Зимним дворцом, а отнюдь не с Биржей, и я получил бы в ответ такую же любезность.

– Как хорош был проект Александра Бенуа.

– Мало ли что… А строят Мельцеровское рококо.

– Бедный, бедный Петербург!..

– А Москва?! Разве это не пятно на художественной России, что архитектурная Москва отказалась от себя. Эта американская Москва внутри Китай-города; эти готические Мюры и Мерилизы рядом с ампирным великолепием Большого театра; эти магазинные вывески, которые всегда кричат о себе, только о себе, и закрывают столько великолепных домов, – о себе кричат и заставляют молчать архитектуру!

– Я ужасно люблю, когда иностранцы, не бывавшие в Москве, говорят о ней как о настоящем, старом, типичном русском городе.

– Да, привести бы такого иностранца в Скатертной переулок, показать эти «настоящие, старые, типично русские» гримасы, кафельные ванны – дворянские бани, вывороченные наизнанку.

– То, что в публике называется «декадентский стиль». Вот тоже слово, ожидающее своего определения.

– Декадентский? Никогда никто не определит.

– Мне каждый раз, как я его слышу, хочется остановить и сказать: «Позвольте, сперва объясните, что это значит».

– Одну даму я раз спросил. Она сказала: «Ни одной прямой линии». А один господин сказал: «То, что воняет». У него два сына училось в гимназии, а в этот период семейной жизни эстетический кодекс родителей весьма часто руководствуется принципами довольно смутными, в которых критерий художественный так же смешивается с нравственным, как впечатления зрительные или слуховые с обонятельными.

– Метафора более яркая, нежели определенная.

– Вот определенности вы никогда и не дождетесь. Когда Роден – «декадент», и реклама мыла «Гелиотроп» – «в декадентском стиле». Когда под одной кличкой понимается и художественно прекрасное и художественно позорное…

– Это еще не так ужасно, как то, что людей, восхищающихся первым, признают сторонниками второго. «Вот вы восхищаетесь Роденом, так вот вам, в вашем вкусе, для вас» – и показывают вам рекламу пудры «Селестин». И удивление, что вам не нравится!

– А обратное удивление. Я ужасно люблю обратное удивление. Вы признанный декадент, вас окрестили, от клички не умоетесь. И вдруг – о удивление! Вы любите старых итальянцев, вам нравится Боровиковский, вы говорите, что вы Баха предпочитаете Рихарду Штраусу! И тогда говорят: «Он сдал, поправел, как говорят французы – подлил воды в свое вино. Неспроста, тоже знает, откуда ветер дует»…

– А когда начинается объяснение поступков – для чего он говорит, для чего он пишет, для чего старается, – люди думают, что они ух как тонки, насквозь угадали человека, а они только приписали ему свои же собственные побуждения.

– Не будем говорить о людях… Смотрите, солнце заходит: пожар во всех окнах Дворцовой набережной.

– Да, солнце всегда будет садиться.

– «Und morgen wird die Sonne wieder scheinen»[1].

– И это тоже всегда.

– Очевидно: «Hier vorne geht sie unter und kehrt von hinten zuriick»[2].

– Вы ужасно умеете давать настроение и разбивать его. «Мечты, мечты, где ваша сладость»!..

– Вот опять одна из бессмысленных поговорок.

– Во-первых, это не поговорка. Не будьте как тот автор, который писал: «Как гласит французская пословица, – никто не пророк в своем отечестве».

– Неужели! Кто это?

– Кто, это все равно. Только он не знал, что это из Евангелия. А еще в книге по церковному вопросу.

– Ну хорошо, но ведь я же сказал «поговорка» не в смысле происхождения, а в смысле употребления – прибаутка, присказка. Я не понимаю, как и поэт мог написать такую чепуху.

– Почему чепуху?

– Да разве мечты могут утратить свою сладость? Мечты никогда не могут утратить свою сладость.

– Он вовсе не говорит, что мечты свою сладость утратили, а что он утратил мечты, а так как…

– А так как мечты сладки – понимаю… Какой чудный вечер!

– Да, уж вечер.

Уж вечер… облаков померкнули края,

Последний луч зари на башнях умирает…

Последняя в реке блестящая струя

С потухшим небом угасает…

– У-га-са…ет…

– Нельзя почувствовать красоту Петербурга и не вспомнить Пушкина.

– Пушкина?

– Ну да, ведь это «Пиковая дама».

– Да, «Пиковая дама», вставной номер, текст Жуковского.

– Как я завидую вашей канве.

– То есть?

– У вас все впечатления ложатся на канву; даже когда воображение «свой мечет пестрый фараон».

– Уж не знаю… А что мы говорили насчет прибауток… Да, знаете, есть целая масса прибауток, которых я прямо слышать не могу, которые так обтрепались, что больше ничего не значат.

– С этим согласен.

– Я знал одну полковую даму в провинции, которая никогда не говорила просто «но», она всегда прибавляла: «увы и ах».

– Цветистый образ речи?

– Обойного характера – с возвращающимся рисунком. Ах, как у нас любят обои! А все эти «се нон э веро», «де густибус», «а ля гер ком а ля гер»…[3].

– И «сапиэнти сат»[4].

– И «сапиэнти сат», которым сдержанная оскорбленность заканчивает свое «письмо в редакцию».

– А кстати, что вы скажете о перестрелке Волконского с Философовым по поводу того, что тот назвал его «культурный князь», а он обиделся.

– Он не обиделся, это было бы глупо.

– Тогда зачем же об этом писать?

– Так он не с личной точки зрения писал, а как признак известного отношения людей друг к другу. И хотя Философов очень пространно не то извинялся, не то пояснял, все же нельзя не сказать, что вообще в известного рода печати с титулами у нас не умеют примириться: их или выплевывают, или проглатывают. В прошлом году, по поводу не помню кого, писали «титулованный лектор». Ну разве интересно – титулованный или не титулованный. Интересно: скучный или занимательный, идиот или не идиот, говорит или шамкает.

– Ну а как же, вы говорите, проглатывают титулы?

– «Присутствовали такие-то: С.А. такой-то, И.В. такой-то и господин Голицын». Это я читал.

– И, очевидно, это должно что-нибудь обозначать, потому что иначе и про других сказали бы «господин». Но что это должно обозначать?.. Не понимаю…

– Много на земле непонятного… Смотрите, звезды зажигаются.

– «И светла адмиралтейская игла».

– Не хочется уходить…

– А что я еще хотел у вас спросить: почему это Волконский так с Далькрозом носится?

– Потому что Волконский – паук, прицепившийся к орлу.

– Ну уж это извините.

– А что, не паук?

– Этого не знаю. А только Далькроз, я думаю, не орел.

– Ах вы!.. Было однажды интервью с одним из актеров Михайловского театра; оно кончалось так: «Vivrons, ver-rons»[5], – сказали мы симпатичному артисту.

– Вольный перевод?

– Скорее, перевод с вольностями.

– Так что – орел?.. Вы никогда не спорите, когда заходит речь о Далькрозе.

– Никогда.

– Не убеждаете.

– Никогда.

– Не обижаетесь.

– Никогда.

– Не сердитесь.

– Никогда.

– Не осуждаете.

– Я жалею.

– А когда смеются?

– Еще больше жалею.

– А когда всполошенная стыдливость кричит о поругании благопристойности?

– О, тогда уж я окончательно молчу.

– Но вы думаете?

– И очень.

– Что же вы думаете?

– Что лучше руководствоваться звездами, чем пресмыкающимися.

– Уважаю.

– Спасибо…

– Вам не пора?

– Куда?

– Куда-нибудь.

– Никуда мне не пора.

– А мне пора.

– Куда?

– Куда-нибудь.

– Бегство из одиночества?

– Может быть, наоборот…

– Жажда одиночества?

– Не обижайтесь.

– Уважаю.

– Спасибо.

– Ну что же, до свиданья.

– До свиданья.

Павловка,
11 октября 1911