5. Глинский
Озеро Дальнее, Урал
Все напоминало давно ушедшие советские времена, но – странно – эти ассоциации не были неприятны Глинскому, вроде бы не имевшему никаких оснований упомянутую советскую власть любить. Реяли на морозце разноцветные стяги и флажки, на свежесколоченную, пахнущую тесом трибунку наспех прилаживали микрофоны. Нарядная праздничная толпа с шариками и – атрибут современности – маленькими бутылками пива клубилась на небольшой площади, точнее – площадке перед зданием нового цеха. Здесь же крутились дети, которых Глинский, подумав, разрешил провести на территорию завода. Правда, не надеясь на ответственность родителей, Кузьма задействовал двадцать дружинников с повязками, основной задачей которых было следить за мелкими. Да и за взрослыми тоже, если кто ослушается приказа, разрешавшего до фуршета из спиртных напитков только пиво.
Дети в ярких куртках, флаги, шарики, бравурная музыка из огромных колонок, а главное, радостное возбуждение толпы – все это и придавало празднику сходство с канувшими в Лету первомайскими демонстрациями. Точнее – с ноябрьскими: снежок легко припорошил заводские корпуса, а морозец вдарил аж неделю назад, рановато даже для здешних не южных мест.
– Ну что, начнем? – спросил Глинский Кузьму.
– Давай, Мефодьич, – торжественно ответил тот. – Скажи речь. Есть повод.
– Да уж, повод есть, – согласился Глинский. Даже его, в последнее время не столь увлеченного бизнесом, момент волновал. Что уж говорить про Кузьму, для которого завод стал главным делом жизни, а новый пресс – любимым ребенком. Правда, Кузьма не был ни инженером, ни экономистом, но Глинский отдавал себе отчет в том, что одного его финансового гения могло и не хватить, чтобы поднять эту глыбу. «Еще бы знать, стоит ли все заплаченной цены», – грустно подумал он. Впрочем, вопрос был скорее риторическим, и он сам это понимал.
– Давай, Мефодьич! – торопил Кузьма. – Люди ждут.
«Тоже мне народный представитель», – подумал Глинский, но послушно полез на трибуну, некстати вспомнив, что народным представителем был он сам. Кузьме в депутаты путь был заказан, с учетом статей его отбытых сроков.
Глинский поднялся по шатким скрипучим ступеням («Вот же разгильдяи! Завод построить могут, а ступеньки нормально сбить – нет!»), повернул к себе микрофон. Он вдруг сообразил, что ни разу не выступал на улице перед толпой. Даже в депутаты его продвигали заезжие «рекламисты»-политтехнологи, не столько хваля его, сколько критикуя оппонента, то есть используя протестный электорат.
Он помолчал, откашлялся. Толпа замолкла и терпеливо ждала, переминаясь с ноги на ногу, только дети пищали чуть в стороне, играя под чутким присмотром дружинников.
– Товарищи! – привычно начал Глинский и осекся. С некоторых пор это простое русское слово стало своего рода политическим паспортом. Он еще раз всмотрелся в толпу. Большинство лиц было ему знакомо: здесь стояли строители, монтажники, но больше всего было заводчан, особенно – из шестого цеха, в котором устанавливали новое оборудование.
– Друзья! – сам себя поправил Глинский. – Сегодня необычный день. Мы впервые с советских времен запускаем новое, самое современное оборудование. Вы знаете, как оно нам досталось. Мы экономили на всем, чем можно, а зачастую и на том, на чем нельзя.
Толпа, понимая, одобрительно зашумела. Зарплата на заводе действительно была заморожена на год. Недовольных было достаточно, но угроза увольнения в городке, где другой работы вообще нет, заткнула рты большинству ворчунов. Меньшинству заткнули рты люди Кузьмы. («Мои люди, – мысленно поправил себя Глинский. – Даже если я чего-то не знал, то это были мои поступки».) Справедливости ради надо отметить, что личные выплаты хозяевам предприятия тоже были ограничены, хотя Глинский хорошо понимал, что, ограничивая себя в покупке нового «мерса», он ограничил других в покупке новой одежды, а многих – мяса в будние дни.
– Зато построен прокатный стан! – закончил он и речь, и свои внутренние размышления.
– Ур-ра!!! – грянули заводчане, лица которых успели покраснеть от мороза и предвкушения фуршета, накрытого в теплом ангаре по соседству.
После него на трибуну влез швед. Он плохо говорил по-русски, но был необычайно искренен, чему способствовало немалое количество спиртного, принятого с утра. В России он был впервые, и многое его просто сразило: от веселых и красивых уралочек (среди которых рослый швед пользовался заслуженным успехом) до квалификации персонала.
Об этом стоит сказать особо. Перед монтажом одной из главных деталей стана трое пьяных рабочих, решив, видно, выступить инициаторами нового стахановского движения, начали процесс по собственной инициативе. В результате стрела шеститонного крана упала на кабину, сам кран опрокинулся набок, а пьяный крановщик чудом успел выпрыгнуть из кабины, всего-навсего сломав себе обе ноги. «Лучше бы он умер», – тихо сказал почерневший от злобы Кузьма, узнав о происшествии. Глинскому пришлось взять с него слово, что никаких физических мер воздействия к незадачливым монтажникам принято не будет.
Господин Ларссон, прибежав к месту аварии, сокрушенно ходил вокруг сильно поврежденного агрегата. Рядом с ним осматривали дефекты и два заводских бригадира. Наконец один выплюнул дотлевшую папиросу (еще одна экзотическая деталь, поражавшая шведа) и сообщил, что монтажники, конечно, паскуды, но, пожалуй, за неделю исправить можно. Только нужно вызвать с пенсии сварщика Петра Ильича, который чудеса творит с нержавейкой и аргоном. Швед только печально улыбнулся: он хорошо знал супероснащенные цеха шведского завода-изготовителя.
Каково же было его потрясение, когда через неделю полный тезка русского композитора восстановил не только систему трубопроводов, замятых при падении, но и гораздо более тонкие вещи, требовавшие стапельной вывески и позиционного трехмерного контроля! Короче, в этой стране господину Ларссону было чему удивляться.
Кстати, в процессе монтажа швед практически не пил, но после вчерашнего подписания акта приемки ни в чем себе не отказывал. А уж угощали его все, кому не лень. Шведа народ в принципе любил, и аплодировали ему после краткой экспрессивной речи не менее горячо, чем Глинскому.
Завершил торжественную часть глава местной власти, которая, в полном соответствии с нормами жизни городков, построенных как придаток крупного завода, была в абсолютной зависимости от власти заводской.
Ему хлопали меньше, несмотря на то что он призвал народ к празднику и, как Ленин с броневика, указал рукой путь к светлому будущему. Люди, не теряя времени на аплодисменты, рванули к ангару.
Ангар считался теплым, но тепло там было только готовой продукции – цветному металлопрокату, поэтому на длиннющих столах частоколом стояли бутылки с горячительным. Отдельно стоял детский стол, на котором вместо водки стояла фанта и были добавлены тарелки с наваленными на них недорогими конфетами. Кроме водки в огромном количестве наблюдались парящие, только что сваренные пельмени и традиционно вкусные горячие пирожки с начинкой не менее десяти видов. От одного запаха слюнки текли, но в дверях была некоторая заминка: на входе толпу фильтровали серьезные молодые люди, они же вели учет вошедших.
– Двести шестьдесят три человека – с детьми, но без начальства, – доложил Кузьме крепкий коротко стриженный парень. Несмотря на погоду, он был в кожаной куртке, хотя в отличие от остальных стражей порядка повязки дружинника не имел. Впрочем, его и так признавали.
– Лады, – принял рапорт Кузьма. – Детей накормите, вручите подарки (идея Глинского, но Кузьме она тоже понравилась) и – на автобус. Упившихся – в «пазик». Наберется с десяток – развозите по домам, сдавать только на руки. Врачиха пусть сидит до конца. Как закончится, подгоните автобусы. Если кто не влезет, ждать в караулке, под присмотром.
– Все сделаем, Виктор Геннадьевич, не беспокойтесь.
– Я не беспокоюсь, – тихо сказал Кузьма, а крепыш бригадир вдруг как-то сразу стал меньше ростом и побледнел. Кузьма, отлично знавший свое умение «производить впечатление», успокоил бедолагу: – Пока все ништяк. Но если будут проблемы…
– Не будет проблем, Христом богом клянусь, – сразу осипшим голосом сказал парень.
– Ну и ладненько, – подытожил Кузьма, вынув расческу и подровняв короткую седую стрижку. – Наши какие планы? – спросил он у Глинского, подошедшего со шведом.
– Думал со всеми побыть, – сказал Глинский. – Но что-то не хочется.
– Ты чем-то недоволен? – расстроился Кузьма.
– Нет, – честно ответил Глинский. – Просто, может быть, ожидал слишком многого. А это всего-навсего большой пресс.
– За шесть лимонов баксов, – уточнил Кузьма. – Всего-навсего.
– Ничего-то ты, Кузьма, не понимаешь, – улыбнулся Глинский.
– Куда уж нам, серым, – обиделся тот.
– Да ладно тебе. – Глинский здоровенной дланью приобнял Кузьму за плечи. – Сделали – и хорошо. Можно о другом думать.
Кузьма сразу повеселел:
– Не хочешь здесь оставаться, давай махнем куда-нибудь.
– Может, на Дальнее?
– Оно небось уж застыло.
– Ну и что? В домике – печка. Вода есть, жратву прихватим. За Вадькой заедем – и вперед.
– А швед?
– С собой возьмем.
– Идет.
Через час юркий «Сузуки» уже скакал по кочкам лесной дороги. Вадька, как всегда за городом, прилип к стеклу, рассматривая огромные ели с обвисшими от снега ветвями. Здесь снега было несравнимо больше, чем на городских улицах.
– Ты краски взял? – спросил Глинский сына.
– Да, – коротко ответил тот. Отец понял, что Вадька уже снова далеко, и не стал ему мешать.
Сзади рядом с Вадькой храпел разомлевший в тепле Ларссон. За рулем сидел Кузьма, хищно вглядываясь в слабо угадываемую из-за начавшейся метели лесную дорогу.
– Сейчас кончится, – сказал он, угадав ход мыслей Глинского. – Там всегда тихо.
Это было чистой правдой. Так тихо было только в Мерефе и на озере Дальнем. Потому Глинского туда и тянуло. А может, потому, что маленький домик из толстых лиственничных кряжей, большую часть которого занимала огромная печь, был первым приобретением молодого инженера Глинского и его совсем тогда юной жены.
Глинский вспомнил Елену. Сердце снова заныло. Вот ведь вранье, что время лечит.
– Пап, давай сразу на озеро?
– Может, сначала в дом, сынуль?
– Нет, я хочу на озеро. Потом стемнеет.
– Как скажешь.
Кузьма включил музыку. «Ой, мороз, мороз…» – полилось из динамиков. Кассета была записана Еленой еще лет восемь назад в одной из деревень. Ни инструментов, ни филигранного владения вокальной техникой. Собрались три бабульки и два деда – все население почти вымершей уральской деревушки. И поют о том, чем живут. Никакого искусства. Просто, как жизнь.
Не успели дослушать кассету, как впереди показалась местами заснеженная гладь озера.
– Я ж говорил – замерзло! – обрадовался Кузьма.
– Может, все-таки к домику? – спросил Глинский у Вадьки.
– Ты же обещал, – расстроился сын.
– Ладно-ладно, – быстро согласился Николай Мефодьевич. – Только недолго, хорошо? Подойдем к берегу, погуляем – и в дом.
Шведа решили не будить. Кузьма с Вадькой пошли к берегу, петляя среди приземистых, толстых снизу елей, а Глинский остался. Решил дослушать кассету.
«Вот мчи-ится тройка почтова-а-я…» – чистенько выводил тонкий старушечий голос. Можно даже спутать с детским, девчачьим, если б не чуть надтреснутые обертоны и совсем не детская печаль.
«Лена, Лена…» Глинский частенько ловил себя на мысли, что обижается на нее за то, что ее нет. Так же, как раньше обижался, когда она надолго уезжала в свои фольклорные экспедиции или приводила в дом всех этих ужасных поющих старух. Правда, когда они начинали петь, Глинский смирялся. И из экспедиций она всегда возвращалась, а дом снова оживал.
Печальные его размышления самым бесстыдным образом прервал господин Ларссон. Он громко и даже с каким-то ожесточением пукнул, разом вырвав Глинского из атмосферы светлых воспоминаний.
«Вот гад», – беззлобно подумал Глинский о даже не проснувшемся шведе и чуть приоткрыл окошко со своей стороны.
А уже через мгновение все его мысли были заняты другим.
– Ма-ма-а-а! – услышал он голос Вадьки. «Со стороны озера! – лихорадочно определил Глинский. – Медведь? Кабан? Люди?» Он судорожно нашарил за сиденьем помповое ружье Кузьмы, всегда заряженное картечью, и еще через мгновение буквально летел к берегу. В правой руке, как пушинка, болтался тяжелый помповик.
Не оказалось ни кабана, ни медведя. Совсем рядом, метрах в десяти от берега, в свежепроломленной полынье болтались две головы: Вадьки и Кузьмы. Первым порывом Глинского было броситься к ним. Он ступил на абсолютно прозрачный лед – чистейшая вода Дальнего не содержала никаких примесей, оставаясь прозрачной и в кристаллизованном виде, – мысленно прокладывая наиболее безопасный путь к ребенку.
– Стой! – яростно заорал Кузьма. – Стой, не лезь! Все сдохнем! – Сдабривая речь отборным лагерным матом, он объяснил, что надо делать: в багажнике «Витары» лежал нейлоновый буксирный трос. Умом Глинский понимал его правоту: если лед не выдержал ребенка, то уж под ним-то обломится наверняка. Но бежать к «Витаре», оставив сына в полынье!.. Он буквально оцепенел от страха.
– …твою мать! – бешено заорал Кузьма. – Убьешь сына!
Глинский бросил ружье в снег и отчаянными прыжками понесся к машине.
К счастью, тросик – нейлоновый фал – был сверху и оказался достаточно длинным. Глинский, не ступая на лед, метнул трос – металлическим карабином вперед – в сторону терпящих бедствие. Карабин, как наконечник копья, потащил фал за собой по гладкому льду. Когда он вытянулся во всю длину, Глинский с ужасом понял, что не хватает каких-нибудь двух метров.
– Ложись, сука! – заорал Кузьма, поняв, что Глинский собирается ступить на лед. И он опять был прав. Отмелей на Дальнем озере не было, обрыв шел сразу от берега. Глинский смотал трос, лег на берег и медленно сполз на лед.
Вадька больше не орал. В голове все тупо перемешалось, но Глинский медленно и по-звериному ловко полз вперед. Когда прополз, на его взгляд, достаточно, осторожно размахнулся и направил трос в сторону сына.
– Есть! – услыхал он крик Кузьмы. Глинский и сам почувствовал, что попал, по натяжению троса.
Преодолевая сопротивление на том конце, он медленно, не разворачиваясь, пополз назад, помогая себе коленями и локтями. В какой-то момент движение застопорилось, и он понял: чтобы выдернуть ребят, ему не хватает опоры. На мгновение отчаяние залило сознание. Но Вадька снова вскрикнул, и Глинский решился на акробатический трюк: опершись на руки и максимально высоко задрав обе ноги, он сумел уцепиться за довольно толстый сук, низко нависавший над льдом. Если б не Вадька в ледяной воде, он бы, наверное, улыбнулся, представив себе дородного мужика, ногами обнявшего ветку, а носом бороздившего лед. Но ему было не до улыбок, тем более что согнутую назад поясницу прострелила острая боль.
Глинский зацепил фал за свой собственный ремень и, по-звериному зарычав, оттолкнулся от льда руками. Если бы не добавочное усилие ног, этого было бы недостаточно. Но страх за сына и гимнастическое прошлое сделали свое дело: натяжение на том конце фала сначала выросло, потом ослабло, а потом стало ровным. И даже боль в спине отпустила, не дойдя до приступа.
Глинский поднял голову и увидел, совсем близко от себя, бледное лицо сына. Он держался за трос одной рукой, вторая была в крови. Но Глинский уже отметил, что карабин троса продет сквозь пуговичную петлю и, видимо, защелкнут. Молодец, Кузьма.
Все. Вадька живой.
Передав сына подоспевшему и вмиг протрезвевшему Ларссону, Глинский поспешил на помощь другу. Правда, теперь все было проще: два шарфа – свой и шведа, тросик и ветка-спасительница сделали эвакуацию Кузьмы достаточно безопасным делом.
Огромную печь растапливать не стали, затопили очаг. Для ускорения вынули порох из двух патронов, достали из загашника сухие березовые чурки. Через четверть часа перед очагом было тепло. Но еще раньше раздели и растерли водкой, имевшейся в изобилии, сначала Вадьку, потом Кузьму. Последний и внутрь принял достаточно. Его, в отличие от Вадьки, сразу повеселевшего, еще долго била дрожь. И Глинский понимал ее причину: он не простил бы Кузьме Вадьку. Никому бы не простил, не только Кузьме. Даже богу бы не простил, хотя сама мысль об этом была кощунственной, и Глинский это понимал. Но что уж поделать, если, кроме Вадьки, у него никого нет. А у Кузьмы нет никого, кроме Глинского и Вадьки.
В очаге мягко, без хвойных смолистых брызг, потрескивали березовые дрова. Жар обволакивал недавних утопленников и начавшего успокаиваться Глинского. Швед снова спал, добрав граммов сто пятьдесят из остатков водки.
– Куда ж вы поперлись, Кузьма? – вяло поинтересовался Глинский. Кузьма молчал.
– Пап, я сам, – заступился за него Вадька. – Лед прозрачный, рыбы плавают. Одна большая такая, увидела меня – и прочь! Я хотел разглядеть ее получше.
– Разглядел?
– Не успел, – сокрушенно сообщил Вадька.
Кузьма вынул из сумки фляжку с коньяком и, оставляя на ней кровавые следы, отпил здоровый глоток.
– Перевяжи руки, – сказал ему Глинский. – Бинт на столе. – Вадькины ладони, изрезанные об лед, забинтовали сразу, а про Кузьму в суматохе забыли.
– Я испугался, – ни к кому не обращаясь, вдруг сказал Кузьма.
Глинский ошарашенно уставился на него. Конечно, в том, что человек, чуть было не утонув, испугался, нет ничего странного. Но то, что это слово было произнесено Кузьмой, да еще про себя самого, просто потрясло Глинского. Он с детдомовских времен считал, что отдел мозга Кузьмы, отвечающий за чувство страха, просто не развился. Да и за чувство сострадания – тоже. В душе Глинского всколыхнулось что-то теплое.
– Ладно, Кузя, забудем, – сказал он другу. Тот неожиданно то ли выдохнул, то ли всхлипнул и влил в себя еще глоток коньяку.
Глинский перевязал Кузьме руки, после чего они разбудили вновь прикорнувшего шведа и направились к «Витаре».
На улице уже стемнело. Деревья зловеще чернели на фоне выдираемого фарами из ночи снега.
– Сваливаем отсюда, – скомандовал Глинский, заводя двигатель.
– А мне здесь нравится, – беззаботно заявил Вадька, как будто не он два часа назад тонул в ледяной воде. По-настоящему, не в кино.
– А мне – нет, – закрыл дискуссию отец. Он поддал газу, мотор заурчал, и вездеход запрыгал по снежным ухабам лесной дороги.
«Витара» въехала в город.
– Ты куда, в коттедж или в квартиру? – спросил Кузьма.
– В квартиру, – помолчав, ответил Глинский. Вадька больше любит квартиру. Коттедж пугает его пустыми пространствами. А самого Глинского не тянет ни туда, ни сюда. Пожалуй, в квартире даже хуже. Именно в ней так нелепо умерла Елена. Обронила в ванну включенный фен. И ведь все были рядом – Кузьма вообще был в комнате, ждал Глинского, смотрел телевизор. И сам Глинский отошел-то на пять минут, отвести Вадьку к соседке. Через полчаса собирались вместе ехать в театр.
Что теперь вспоминать… Только себя травить. В глубине души Глинский понимает, что все это – в наказание. Он прекрасно знает за что.
– Едем домой, – еще раз сказал он Кузьмину. И с ходу повернул направо, к их кварталу. Они поедут в квартиру, потому что так хочет Вадька. Глинский давно уже живет только для него. Ну и, может быть, еще для Мерефы.