Вы здесь

РАЁК. Книга 1 (Влада Ладная, 2016)

Книга 1

Часть 1

Мигель де Двадцать Шесть Бакинских Комиссаров был потомком древнейшего революционного рода. Его прапрадед ходил в крестовые походы под красным знаменем. В мрачном замке в Серебряном бору по стенам висели потемневшие фамильные портреты предков: псов-рыцарей Дворцовой площади, герцогов Октябрьских, графов Перекопских, маркизов де Сен-Коллективизация, баронов фон Днепрогэс.

В зале славы сияли алые доспехи, двуручные мечи и пулемёты «максим», с которыми тамплиеры гражданской войны ходили на Деникина и Колчака, рубали махновцев, крошили банды среднеазиатских басмачей-сарацин. Но главной гордостью было пенсне деда Мигеля, Великого Инквизитора Тридцать Седьмого Года, предводителя доминиканцев с Лубянки, личного друга самого папы, кремлёвского Борджиа.

До сих пор по Райку ходят страшные легенды о том, как дед Мигеля лично пытал в застенках святой Аббревиатуры язычников-дворян, поклонявшихся старым богам; еретиков-оппортунистов; писателей-чернокнижников, с помощью своих словес-заклинаний пытающихся изменить мир; колдунов-космополитов, знахарей в белых халатах.

В подвале замка и теперь хранятся испанские сапоги, клейма и дыба, которой дедуля особенно дорожил. За годы своей богоугодной деятельности дедушка собрал богатейшую коллекцию заспиртованных вражеских голов, – она тоже сберегалась в родовом гнезде.

Семейный архив пунктуально и трогательно свидетельствовал обо всех ведовских процессах, аутодафе, расстрелах и погребениях заживо, в которых старик участвовал.

Словом, фамилия была историческая, и теперь я должна была выйти замуж за наследника славных дел.

После ХХ съезда строителей рая на земле для княжеских династий настали не лучшие времена. Доходы упали. Гербы зашатались. Замки реквизировались. Привилегии отменялись. Страдал семейный престиж.

Но даже не это главное.

Сам Мигель оказался в роду паршивой овцой.

Почитывал труды еретиков-диссидентов. В студенческие годы не от нужды в деньгах, а из любви к искусству баловался фарцовкой, этой чёрной мессой буржуев-протестантов.

Ходили тёмные слухи о причастности Мигеля к проклятым сокровищам алчной дочери бровастого императора, о смазливых мальчиках, пользовавшихся благосклонностью княжеского отпрыска.

Родственники пытались спасти положение, загнали князюшку в армию и сплавили с войском кабульского Кортеса нести свет социализма племенам кандагарских ацтеков.

Говорили, что князь храбро сражался с дикими индейцами талибана. Первым ходил в атаку. Закрывал товарищей грудью от пули. Свой командирский паёк делил с солдатами по-братски. Спал на голой земле, укрывался шинелью.

Но с пленными и гражданским населением обращался так, что кровожадным индейским племенам одно имя Мигеля внушало панический ужас.

После того, как в цинковых гробах прибыли куски двух наших офицеров, посмевших ослушаться князя, Мигеля отдали под трибунал.

Дело замяли, но наследнику благородной фамилии пришлось выйти в отставку, лишиться всех орденов и удалиться в поместье на окраине империи, где он коротал время в обнимку с верным «калашниковым» и ящиком водки.

Отчаявшиеся родственники дважды женили непутёвого героя красноепископского престола. Но великие гены большевистского Торквемады нельзя было уничтожить или отменить.

Официальная версия гласила, что первая жена Мигеля умерла в сумасшедшем доме, а вторая покончила с собой.

Поговаривали, что первую привезли в дом скорби с отрезанными носом и ушами. А что касается второй, то она выбрала очень уж странный способ самоубийства: её отрубленную голову нашли в вазе саксонского фарфора, а по бокам вокруг неё были воткнуты огромные чёрно-пурпурные розы.

Дело снова спустили на тормозах, но в результате семья сильно обеднела, если не сказать – обнищала.

Но беда не приходит одна.

Настало Смутное время.

* * *

Конечно, я Мигелю была не пара. Он – революционный князь. А у меня по этой части только бабка – мелкая игуменья стахановского подворья, не дотянувшая даже до местной, поселковой святой. Правда, про неё однажды упомянули в малотиражной летописи «Красные мощи». Но это всё, чем я могла похвастать.

А вот дурная наследственность у меня была налицо. Марксистская церковь никогда не жаловала науку – оплот сомнений, инакомыслия, ереси. Пролетарская религия требовала от прихожан пламенной веры, а не знаний гнилой интеллигенции. А у меня прадед преподавал в дореволюционном университете, брат профессора окончил семинарию, а многочисленные родственники по материнской линии были раскулаченными вождями племён аборигенов, потомками идолопоклонников Золотого Тельца и даже имели тёмное мавританское прошлое в виде лиц, находившихся на оккупированных территориях и в плену.

Во времена торжества святой диктатуры Всех Стран Соединяйтесь Мигель на меня бы и не взглянул.

Но началась Реформация. Скудноволосый Мартин Лютер из Ставрополья потряс империю коммунистических наместников Божьих, а король Борис Годунов Наваррский, пережив Варфоломеевскую ночь на мосту, притворившись для спасения жизни верным католиком (Кремль стоит обедни!), вновь встал во главе протестантов и обнародовал «Эдикт о веротерпимости».

Теперь и такие, как я, могли сойти в приличном семействе за человека.

* * *

Я в то время только-только получила диплом филолога в серпасто-молоткастой Сорбонне и тихо копалась в книжной пыли в Библиотеке арбатского Ватикана имени Третьего Отца-Основателя Царства Божия На Земле.

Здание библиотеки было выдержано в стиле большевистского палаццо, кругом шедевры рабоче-крестьянских Микельанджело: Ева с серпом и Адам с автоматом; Саваоф с красным стягом; создание мира за семь дней в октябре семнадцатого года.

Раз в неделю в нашем отделе Упорядочивания Книжного хаоса давали продуктовые заказы из гастронома имени расстрелянного подпольного миллионера, и мы тянули жребий, кому еда достанется. У меня был свой спекулянт, всего за десятку добывавший билеты в театр опального фрондирующего постановщика по адресу тюрьмы, воспетой в воровском фольклоре. В обеденный перерыв я запросто забегала перекусить в кафе имени одной из столиц стран социалистического содружества. Мой рабочий стол стоял у окна, выходившего прямо на Дворец Конклава Красных Кардиналов. А в отпуск я отправлялась путешествовать по льготным путёвкам для членов цеховых гильдий и их подмастерий.

На Кузнецком Мосту из-под полы можно было купить книги репрессированных очернителей Самого Справедливого Строя На Земле.

Троюродная тётушка, работавшая в торговле, подкидывала мне изредка с барского плеча французские духи или зимние сапоги.

Словом, я была совершенно счастлива.

Я дисциплинированно посещала курсы политинформаторов и потом объясняла в рабочее время коллегам, заглядывая поминутно в шпаргалку, почему это правильно, что в магазинах нет колбасы.

В остальное время слегка стыдливо, сдержанно, но с претензией на изысканность увлекалась буддизмом, Мариной Цветаевой и Филоновым.

Ходила по разнарядке с красной хоругвью на первомайские крестные ходы, на праздники богослужебного труда в день рожденья Ритуального Гения Рабочего Класса. В выходные летом полола траву на бесплатных шести сотках Равенства, Братства, Свободы.

В стране ещё правили верные последователи Мумифицированного Вождя Всех Обездоленных, покоящегося в мистическом зиккурате из красного мрамора на Алой площади.

Сначала крепкий, бровастый, хлебосольный мужик, полнокровно любящий жизнь и другим дающий её любить, по-крестьянски мудрый, но с лёгким комплексом неполноценности: килограмма на полтора металлолома по всей груди, и постоянный пациент очень плохого стоматолога. Добродушный, шамкающий император, мирно впавший в старческое слабоумие, Пятикратный Кавалер Ордена Золотого Рабоче-Крестьянского Руна, единолично выигравший последнюю из мировых баталий, целинный конкистадор, покоритель Вселенной, автор книг – вершины человеческого гения, затмивший Толстого и Шекспира, Герой Всех войн, Гений Всех Видов Искусства, Податель Всех Благ На Земном Шаре.

Ещё его Лукреция, сопровождаемая зловещими слухами о миллионных взятках, икорном деле и купленных одиозных мужьях.

Потом Инсисторис, потом реанимированный Мафусаил, жемчужина советской геронтологии.

Каждый год они благополучно переселялись в мир иной точно по графику, что было и неудивительно ввиду их запатентованной ветхости, достойной книги рекордов Гиннеса. Пушечные лафеты и катафалки, бальзамировщики и экстрагробовщики официально числились в императорской свите. Цивилизованный мир запыхался кататься в наше богоспасаемое отечество на помпезные похороны. Президенты мировых держав не успевали бриться, мыться и менять бельё, как уже приходило время отбывать следующую смену у гроба Властелина Блаженных. Но страна была в то время настолько богата, что могла позволить себе, как Древний Египет, работать исключительно на царство мёртвых.

* * *

И было нам ненасытное Божество Идея. И апостолы: Светлое Будущее, Интересы Общества, Всеобщее Равенство, Счастье Всего Человечества.

И при Божестве – сонм великомучеников, страстотерпцев, святых и угодников. Целый Красноказарменный Патерик. Сразу понятно, что это мирозданье выстраивал семинарист.

Здесь и Святой Гайдамак-Узорешитель, и Святой Пышноусый Комдив, Всех Неверных Сокрушитель, и Невинно Убиенный Отрок, Богоугодно Заложивший Отца Своего Куда Следует, – Собор Всех Святых, в Земле Багряной Воссиявших.

В них надлежало верить безоглядно и страстно. И к их чудотворным мощам водили младенцев читать стихотворные молитвы по праздникам, как-то: поклонение веригам политзаключённых, жертв деспотического режима, Усекновение главы Цареубийцы, День Декабриста Затворника.

И кардиналы собирались раз в пять лет на свои съезды, и в каждом посёлке был свой Спас На Крови, ибо святым жертвам революции придавалось сакральное значение. Ведь только энергия пролитой крови и жизней, отданных за дело всех трудящихся, могла напитать наш Революционный Иерусалим, стать его фундаментом, стенами и стогнами. Чем больше пролито крови – тем прочнее построенный Рай На Крови.

И все мы, молото- и серпопоклонники, чтили Десять Заповедей Морального Кодекса Строителей Коммунизма, всей страной давали обет бедности, безоговорочного послушания Коммунистической Церкви в Шестой Главе Конституции и даже обет частичного полового воздержания. Детей нужно было делать побольше, больше солдат, пушечного мяса и рабочих рук. Но секса в Стране Блаженных не было.

* * *

Какой была наша Вера внутри этого солдатско-монашеского ордена?

Мы умудрялись на работе и в присутственных местах истово и напряжённо верить, а приходя домой, снимали Веру с себя, как рабочий комбинезон, и надевали на себя такое же истовое Неверие.

Как ухитрялись наши души жить в этих двух параллельных мирах?

Это даже не было лицемерием, не было притворством. Просто Вера была двуликой, как Янус, и души наши были двуедиными. Мы, собственно, не верили и не были атеистами, а просто исполняли разные роли. И талантливо исполняли.

И сначала вне этих ролей мы были вовсе никакими, и это неудобств никому не причиняло. А потом – всякая маска прирастает и становится лицом – случилось непоправимое: мы вросли одновременно в то и в другое и стали кентаврами Веры и Неверия, чудовищными химерами Идеи и Равнодушия. Птицами-сиренами, услаждавшими и губящими самих себя.

Страна Блаженных в полном составе страдала раздвоением личности. У каждого из нас появился свой непредсказуемый и неуправляемый двойник, а это, как известно, такая же дурная примета, как лицезрение призрака. – Это перед несчастьем, к близкой и неминуемой смерти.

* * *

Нас с Мигелем повенчала звезда Полынь.

Она была уже рядом. Уже цвела, полыхала бок о бок с нами, без вкуса, без цвета, без запаха, как и положено при конце света.

Не было ни знамений, ни пророчеств, ни объявлений по телевизору. Конец света пришёл в каждый дом обыденно. Он был такой, как мы все – незаметный. Конец света был нашим братом-близнецом, нашим вторым «я». Он просто был нами.

* * *

Да и где я могла повстречать Алого Князя Революции – только на революционном мероприятии.

Это был Майский крестный ход. То есть звёздный. То есть молото-серпастый.

Весна и революция так друг в друга врастали, так сдваивались, что влюблённых завораживало, и к таинству любви, к сплетенью душ и тел – подталкивало сплетение безумья природы и безумия общественного.

И мечталось влюблённым не просто при луне, а при луне, осенённой праздничным салютом. И вдохновляла их не просто первая зелень, – а опоясанная кумачовыми транспарантами. И Тристаны Изольдам дарили цветы не просто, – а под радостные клики громкоговорителей: «Да здравствует!..»

Неважно, что там именно. Да здравствует жизнь! Это был праздник жизни: два выходных, праздничный заказ, улыбки, немного коммунистического занудства – стерпим! – и Любовь.

И все признанья, и соитья, и зачатья свершались под революционные речёвки, под идеологический речитатив, под «Свобода! Равенство! Братство!»

Это было, как венчальная молитва, осенявшая и пронизывавшая само совокупление. Сам плотский грех – был служением Идее, актом благонамеренности, чинопочитания, патриотизма. Актом идейной зрелости.

* * *

Тогда я его и увидела, Мигеля Багрянородного.

Он был грустноглазый. Это я уже потом всё рассмотрела: и волосы, изысканно, по-княжески длинные, чистые и светлые; и тяжёлые полуопущенные, мистические веки; и мавританские губы с чуть вывернутыми, сладострастными краями; и худобу, иссечённость скул; запавшие щёки. Всю его неземную изысканность, утончённость, хрупкость на грани вырождения. Это всё потом.

Сначала я увидела грустные глаза князя – и пожалела его. И это осталось у меня навсегда – всю мою жизнь меня сопровождала жалость к нему.

* * *

Сначала обращало на себя внимание движение его глаз, непрестанное лихорадочное дрожание зрачков, как в ознобе, даже до того, что глаза вдруг начинали косить, – как отражение внутреннего напряжения. Как будто части мозга Мигеля, а не гла за воспринимали мир по-разному, вразброс. Как будто разные куски сознания имели свои точки опоры и вращались каждый вокруг своей оси, по своей непохожей орбите.

Затем лицо. Рот, то закушенный от боли, то кривящийся в ухмылке. Бровь, вдруг страдальчески-высокомерно вздёрнутая. Выражение то благородно-возвышенное, то фривольное, рабски-шутовское. Вы почти слышали звон дурацкого колокольчика на невидимом дурацком колпаке.

Вдруг все черты лица начинали суетливо и призрачно струиться, как будто не живой человек перед вами. В глубине, на дне ярко вылепленного, выразительного лика вдруг просвечивал облик истинный, нежный, как запах цветов. Но ещё глубже, уже под ним – проступали очертания черепа.

И снова глаза – насмешливо-умоляющие, любезно-отчуждённые. Не жалкие, – а счастливо-отчаянные. Взывающие о помощи – и одновременно зовущие: «За мной – и вознесётесь!»

* * *

Нет, я как-то слишком просто о князе рассказала. Без загадки. Словно он был обычный человек.

В его лице всё было слишком. Слишком худой, строгий, как у схимника, лик. Слишком коварные, тяжёлые, как у паралитика, веки. Слишком простодушные губы. Слишком вздёрнутый, легкомысленный, как у Пиноккио, нос.

И это совмещение несоединимого князя не только не портило, а – делало неизмеримо прекрасным. Одухотворяло!

Словно он в своём лице слиял все данности, коих мы на земле взыскуем. Всё, что может украсить человека. Все достоинства человека-совершенство, человека гармоничного, человека во всей полноте существования. Серьёзность – и весёлость, неземную прозорливость – и детскую бесхитростность, умение себя до последней капли крови отдать другим – и стремление и умение всё, до последнего вздоха, взять у тебя, отобрать, отнять. Вынуть.

А вокруг были знаки мистической мудрости, ещё в Древнем Египте и Вавилоне употреблённые жрецами: и пятиконечная звезда, и ступенчатая пирамида – лестница в небо. И мумии и могилы вождей, фараонов, земных воплощений Божества.

* * *

Мы ещё только смотрели друг на друга – и не заговорили даже, а уж они, фараоны, вожди и радетели, благословляли и обвенчивали нас, вязали нас в морской неразрывный узел.

Но ещё крепче и горше обвенчивала, сплетала и скрещивала, пронизывала, прожигала, растворяла и перемешивала, превратила в первозданный хаос, в студнеобразную массу, а потом слила воедино, в одну форму, в одно существо – она, звезда Полынь, хрестоматийный предвестник конца света.

* * *

Была в Стране Блаженных одна странность. Этого, впрочем, не только не скрывали, но даже все уши прожужжали, расхваливая это как непревзойдённое достоинство – непременный повод для любви. Но то, на что все указывают пальцами, – становится невидимкой.

Страна эта вмещала в себя Всё.

Ну, почти. Все мировые религии и массу локальных. Сто национальностей. Готику. Минареты. Пагоды. Все климатические пояса. Все исторические эпохи. Все полезные ископаемые. Моря. Горы. Пустыни. Тундру. Тайгу. Джунгли.

Модель земного шара.

И была в этом некая магия. Словно кто-то решил собрать в одну реторту все элементы таблицы Менделеева, сплавить их и посмотреть, что получится.

Как будто Вселенский Алхимик пытался соорудить из нас философский камень. Колдовской кристалл. Универсальную формулу совершенства, абсолютной полноты и гармонии бытия.

* * *

Но то была гармония, распылённая по девяти часовым поясам, а потому трудноуловимая.

Поэтому и слепили, немного наскоро, но по тому же принципу – всё в один котёл – Город в Городе, Дворцово-храмово-парковый комплекс внутри Всеобщего воинско-монашеского ордена. Сплетение трудодостиженческого празднества и увеселительно-развлекательного завода.

Слияние сгустка материальности, практической пользы – и торжества Идеи, Разума, неосязаемых вечных ценностей.

Витрина Земного Рая.

Концентрат. Перекрёсток мирозданья. Модель модели вселенной.

* * *

Золотые статуи в фонтане: Деметра со снопами и пятнадцатиликое божество Всенациональность, воплощенье Единой Общности Советского Народа. Из античной триумфальной арки выскакивает позолоченный шпиль прибалтийской кирхи, словно нож-выкидуха. Синий флорентийский купол эпохи Возрождения окружён сонмом восточных мавзолеев. Конструктивистские башни увиты мусульманскими арабесками. Серали утыканы коринфскими колоннами. Фахверковые домики обляпаны барочной многотонной лепниной. Внутренние дворики в узорчатых решётках разряжаются стрелой летящими готическими галереями. Православные маковки, поставленные вниз, на асфальт, как напольные вазы, источают журчащие арыки. Гаремные волшебные закутки скрещены с донжонами.

Статуи священных коней и коров при храмах сельского хозяйства: тотемные животные.

Парный колосс Адама и Евы, рабыни-царицы и раба-царя с новорелигиозным символом в руках. Она по совместительству богиня плодородия. Он по совместительству Гефест и Атлант.

Восточный базар плодов земли, но недоступных людям, как Сириус. Все изделия рук человеческих – от каменных наконечников до ЭВМ. Паланкины, рикши – и космический корабль. Изба-читальня – и стереопанорама. Бумажные уйди-уйди и гигантское колесо обозрения. Или колесо судьбы? Или шестерня часового механизма вселенной?

И при входе – гигантский фаллос останкинского Стоунхенджа: обелиск-обсерватория-храм в честь покорителей космоса.

* * *

Но модель модели, отраженье отраженья, – храмовый комплекс сыграл сам с собой злую шутку. Он обратился в испорченный телефончик, в эхо заблужденья, в «слышал звон, да не понял, где он». В уродливую карикатуру на карикатуру. Бездарную копию мазни. В дубликат грубой подделки.

Здесь было, как в кошмарном сне.

Всемирность выродилась в жалобно-нищенское «с миру по нитке». Всевременность – в «о времена, о нравы!» Всеплодность – во всеядность, всеобжорность, всепрожорливость.

Огромные плоды земли были чудовищны, как радиационные мутанты. Рабоче-крестьянские мадонны оказались пещерны, как первобытные идолы в капище каннибалов. Тотемные животные – динозавроподобны. Перепевы архитектурных шедевров, – как следы глобальных катастроф.

Не модель Земного Рая – пародия. Комната смеха.

Но как всё в этой неслучайной стране – и промашка получилась закономерной. Опечаткой-подсказкой. Провалом-шпаргалкой.

И как всё, идущее по кругу, – даром ли здесь было гигантское колесо! – эта посылка возвращалась в себя самоё, замыкалась в свой исток и (враг моего врага – мой друг) – ошибка моей ошибки впечатывалась Истиной. Оговоркой по Фрейду.

* * *

Подсказка взывала: оглянитесь! Шпаргалка сигналила: вдумайтесь! Вот же ваше истинное творение. Вы хотели всеохватности, – а получили нелепости. Вы жаждали совместить несовместимое, – и вот вам чудовища. Вы решили всё сплести воедино и привести к одному знаменателю, – и эти монстры пожирают вас.

Этот парк уродов с названием из одних букв, как будто и это тайнопись, шифрограмма; уловка шпионов или трюк засекреченных жрецов. Это ответ на все ваши вопросы. Это предсказанье алкаемого светлого будущего. Вот, что вас ждёт, – берегитесь!

Но мы сами были этими монстрами, – а кому же дано себя видеть со стороны! Чем громче кричали символы, – тем меньше мы их понимали и слышали.

И это была подсказка не только всем нам, это было ещё посланье мне лично. Депеша в собственные руки. Попытка всё совместить в одно, слияние мира в одну точку в Мигеле – это вырождение, катастрофа.

И я тоже оказалась глуха и непонятлива. Я тоже не поостереглась.

* * *

Целый день мы с Мигелем гуляли в этом парке юрского периода и ближе к ночи перебрались через дыру в заборе в соседний Ботанический сад. Для посетителей его уже закрыли, так что он был безлюден.

Нам приглянулась лужайка. По краям она была обсажена чёрными, как порох, тюльпанами. Чуть сбоку из грубого булыжника был сложен грот, оплетённый корнями. Рядом кувыркалась в ракушку заводи шипящая, юркая по-ящеричьи, пупырчатая от пузырей струйка ручья.

Мы расстелили на траве мою красную косынку, развели огонь и закатили пикник. Ели золотой хлеб и запивали кагором, горько-сладким, чёрно-красным, пасхально-первомайским.

Мы облизывали друг другу испачканные пальцы, мы нашёптывали друг другу смешные детские секреты, мы целовались, как цветы в ветре – мимолётно и искристо.

Беззубая пасть пещеры глумливо ухмылялась. Вверху, в деревьях, райские птицы клацали клювами, исходили приторно-безумными завываньями.

Языки пламени и отсветы текущей воды превращали и наши лица в струенье. Черты лица обретали то подвижность и стремительность, то смятенность, то мятежность.

Как мы с князем смотрели друг на друга! Как огонь смотрит – на огонь. Как любовь – на любовь. Как смерть – на смерть.

* * *

Мы думали, что наше воцарение друг в друге венчают пламя, вода, бархатное вино, душистый хлеб, деревья в темноте, гортанные птицы.

Глаза Мигеля были – ключ, а мои – замок. И он входил взглядом во взгляд и отмыкал, расцеплял, развязывал все укрепы, препоны и заплоты – всё во мне освобождал и раскрепощал, выпускал на волю, в звёздное небо.

Над нами вздымался открытый космос, а в нём – галактики и чёрные дыры, спутники, системы, солнца – все загадки и тайны, вся путаница и неразбериха, все гордиевы узлы, лабиринты и истоки. Истина истин. Ответ ответов. Смысл смыслов осязал и наполнял нас.

Тенета земной жизни, клетки наших тел, петля планетарного притяжения – всё опало, как шелуха, как оковы прощённого Господом каторжника.

Акт любви был актом выхода в открытое пространство, соединенье тел было вхождением в эпицентр мирозданья, впадение друг в друга было преображением в Светомудрость, во Всепонимание и Всепрощенье.

* * *

В этот миг мы заняты были богоподобным делом, там мы творили своими телами – новый мир, неповторимую вселенную, своё соцветие созвездий, планет, млечных путей и пульсаров. Сухих кратеров, мировых океанов. Гомеров и деспотий.

Мы были в начале начал, в окончании всего сущего – и потому их не заметили.

Их было много. Подростки. Жилистые. Низкорослые. Узколобые. Наголо стриженные. С глубоко посаженными глазами.

Самое мерзкое было то, что эти существа не издали ни одного звука и не имели на лицах никакого выражения. Если бы это была злоба, или похабная ухмылка, или ненависть, или желание причинить боль, покрасоваться друг перед другом, желание власти, женского тела желание – их можно было бы напугать, уговорить, рассмешить. Убить.

А подростки были никакие. Ничего не хотели. Ничего не ощущали. Ничего не боялись. И они казались бессмертными.

Мигель был правнуком комдива, шашкой с одного удара разрубавшего напополам в седле басмача. Мой любимый был внуком палача, который в уши людям забивал гвозди. Князь был героем афганской войны, бывшим десантником, вице-президентом ассоциации боевых искусств.

Но это всё было человеческое: и жестокость комдива, и зверство палача, и отчаянье голубого берета. А тут – полное бездушие. Бесстрастность механизма.

Да Мигель и головы повернуть не успел. Чада вырубили его ударом по затылку.

Мне они выбили передние зубы, сломали четыре ребра и исполосовали лицо бритвой. Бесчувственного князя били ногами так долго, что я уверилась: убили. Когда его всё же откачали, у него отказала одна почка. А ещё трещины в позвоночнике, перелом челюсти, основания черепа, обеих запястий.

Юные создания били и уродовали с тем же бесстрастием, с каким вбивают сваи в почву, ковыряют землю ковшом экскаватора, спускают в море ядовитые отходы.

Светлое будущее нашей страны, они наплевали в сердце мира, напакостили во вселенский родник, искалечили начало начал, прервали вечность, пресекли беспредельность. Катастрофа была галактического масштаба. И кто бы мог здесь что-нибудь спасти. Какие тут могли помочь слёзы, молитвы и уговоры.

И в самый разгар этой страды деревенской – над нами полыхнул салют. День-то был праздничный.

Мы барахтались в крови и унижении, – а над нами цвела непереносимо ярко сама Красота и Радость человеческая.

А потом эти подростки уселись вокруг моего красного платка, и ели нашу еду, и пили наше вино. Они даже хлеб и вино осквернили. Разбросали огрызки, наплевали в кагор, растоптали ногами и платок, и тюльпаны.

Я думала, нас с князем венчают деревья и звёздное небо.

А оказалось – кровь, страдание, увечье, надругательство.

Не любовь и не ненависть – космическое бездушие нас соединило.

* * *

Но и это ещё не всё.

Звезда Полынь тоже и окончательно повенчала нас с князем.

Уже несколько суток радиация из взорванного реактора всех нас спелёнывала, спекала, перемалывала. И Мигель, и я, и молодчики – все мы были одинаково и в равной степени облучены, сквозь нас в равных долях и дозах процеживалась смерть. Я думала, что наши тела излучают любовь, а это было атомное излучение.

И та вселенная, что была создана в ту ночь тройного венчания, тот ребёнок, которого я зачала в алькове созвездий, – он тоже был пронизан, пришпилен, как мотылёк, пригвождён, как Христос, радиацией. Дитя тоже было помечено, заклеймено, переформатировано, как все мы, так что матерью его становилась уже не я, – звезда Полынь.

* * *

Мы так и не узнали, кто были эти выродки. Наркоманы? Сатанисты? Юные нацисты, проходившие боевое крещение? Инопланетяне? – Немотивированное преступление. Не подлежит раскрытию.

Князь лежал в коме у придворных лекарей. Меня к нему не пускали. Выгнали, как облезлую дворняжку, за порог.

Слышала только обрывок разговора: если и выживет, останется калекой.

* * *

А между тем лицо моё становилось зелёным, глаза ввалились, а нос заострился. И по телу пошли чёрные пятна.

Тут даже моя благодушная врачиха поняла, что дело плохо и плод надо вычищать.

Я на это шла, как на казнь. Если бы мой ребёнок был зачат в нормальных обстоятельствах и благополучно родился бы, и вырос, и я вложила бы в него всю душу, воспитывая одна, и его приговорили бы потом к позорному повешению за преступление, которого он не совершал, – я бы и то переживала меньше.

Моему малышу не повезло с первых секунд возникновения. Даже до него уже не повезло. На дитя, состоящее всего из нескольких клеток, обрушились все мыслимые несчастья. Ребёнок был всего лишён. Чемпион неудачников. И единственное, что у него оставалось: моя защита, моё береженье.

А я малыша не сберегла.

* * *

Золотой кот

(Сказка, которую я сочинила для моего мёртвого сына)

Тогда мы сели в сиреневые санки, запряжённые белой вороной, и полетели в Зимнюю страну.

Вокруг порхали огромные снежинки, на их ветках, как на деревьях, сидели серебряные птицы, и когда они чистили пёрышки, то звенели, как хрустальные колокольчики.

Нос наших санок был украшен, как нос старинного фрегата, резной деревянной фигурой, только это была не пышноволосая сирена, а хохочущий клоун. Глаза его были из бенгальских огней, красный нос издавал паровозные свистки, а изо рта – от уха до уха – летели разноцветные мыльные пузыри, и шлейф из них развевался за нами, словно вуаль принцессы.

Под нами проносились лавандовые поля и фиалковые поляны, но узнать их можно было только по запаху, который они источали даже зимой из-под снега.

Леса содержали в себе снег, как драгоценный напиток в бокале.

И наконец впереди засияли ледяные башни Зимней сказки, столицы этой волшебной страны.

Здесь дорожки вымощены крепкими снежками, и по ним снуют санки с носами в виде зебр, говорящих драконов и синих журавлей. Флюгера и садовые решётки сложены из прозрачных сосулек. На пьедесталах из сугробов высятся памятники-снеговики.

На замерзших каналах бегают на коньках дети в оранжевых помпонах и пушистых варежках. Дети раскрашивают лёд малиновым и лимонным сиропом и рисуют на катке свои смешные картинки, как летом в нашем городе рисуют мелками на асфальте.

В домах, за кружевными занавесками, сотканными из звёзд, горели сливовые и земляничные свечи, и чинные папы и мамы ужинали ореховым пудингом с абрикосами.

Но нам-то нужно было совсем не это.

Где-то здесь, в заколдованном замке, за семью снегопадами, за девятью метелями, был заточён златоусый и златоглазый, златошёрстый диковинный кот. Как погладишь его по спинке, он замурлычет, шёрстку распушит, из глаз у кота сыплются золотые искры и превращаются в золотые пряники и марципаны.

Стерегут его рыцари в хрустальных латах и лунная фея. О, сколько пришлось нам преодолеть препятствий и препон на пути к нашей цели.

Мы пробирались по подземному переходу, выложенному чёрным шоколадом. Мы плыли в черепаховом панцире через кипящий кофе. Мы прогрызали подкоп в бастион из леденцов и ванильного мороженого.

Мы преодолели всё, старательно и неуклонно.

Мы освободили золотого кота.

Мы добыли его.

И теперь самое трудное осталось совершить моему сыну. Ему осталось решить, в золотых ли пряниках счастье.

* * *

Рассказ Майи

Милосердный Бог послал мне максимум физической боли. И думаю, только это меня и спасло.

Сначала докторша драла по-живому, без обезболивания. Вот тогда я поняла, что чувствовали молодогвардейцы в гестапо.

Во-вторых, эскулапша меня недочистила. И когда я из её застенка переползла на койку, у меня началось фатальное крово течение.

Боль ела меня изнутри и перетирала мои внутренности в муку на неизнашиваемых жерновах.

Я отключилась, и в гениально-чёрной пустоте услышала отчётливое: «Умерла. Она умерла. В реанимацию».

* * *

Да вернули они меня, откачали, люди в белых халатах.

Мой жалостливый ребёнок решил забрать к себе мамулю, избавить её от мучений. А эти вороги всё норовят по-своему переиначить. Просили их.

Оказалось, что плод был поражён раковой опухолью, и метастазы вошли в моё тело.

Меня кромсали, кроили и латали, как лохмотья нищего, которые только выбросить на помойку. Так нет, норовят ещё заплату приляпать – и снова носить, носить до бесконечности.

Теперь я ещё и проходила курс химиотерапии, отчего облысела напрочь.

Но зато я не съехала с глузду и вообще почти не расстраивалась. Чувства мои, благодарение Богу, отмерли, атрофировались, и все мои силы уходили на одоление физических страданий, на выживание.

Про ребёнка я помнила, слегка оглушённо. Но и тут отделалась легко: нашептала самой себе утешно, так, между двумя операциями, – что это ничего, пустяки и временно. А вот дай только прийти в себя, снять капельницы и перестать под себя ходить, – и мы с князем в тот же день по новой, по новой! Лучше прежнего детей настрогаем.

Чем там внутри меня я ещё могла бы детей создавать, и жив ли князь, который по всем прогнозам должен был быть уже полгода, как на том свете, – я не задумывалась.

Внутри меня не было органа, который смог бы выработать такую мысль.

* * *

И тут он явился, мой принц Багрянородный на белом мерседесе. На дверках – золотые гербы с княжескими коронами. Шофёр в фирменной фуражке. На запятках ливрейные – косая сажень в плечах – зверообразные лакеи в пудреных париках.

Правда, явился принц в инвалидном кресле. Но японском, изящном, начинённом электроникой.

Правда, исхудал до прозрачности, и глаза стали такими огромными, что в этих резервуарах хватило бы места для чудовища из Лох-Несс.

Но впереди него шестёрки на крыльях внесли букет красных роз на столь длинных стеблях, что поставленные в центр палаты цветы почти касались противоположных стен: размах крыльев букета – три метра, как у кондора в полёте.

Передних выбитых зубов у меня по-прежнему не было, волосы не случились, губы были чёрными, глаза – прорвы. Я вся покрылась глубокими, как порезы, морщинами. Но мне как-то в голову не пришло эту неземную красоту от Мигеля прятать.

Но князь – ничего, словно так и надо, улыбался мне, шутил, сыпал комплиментами, целовал мои костлявые руки, с видимым удовольствием вдыхал моё сортирно-потовыделительное амбре, мою лысую черепушку с непритворной нежностью гладил.

В глазах даже тени разочарования не мелькнуло.

Княжеская кровь, что вы хотите!

Королевская выдержка.

* * *

Трактат Мигеля

Когда ты очень сдержан, как положено истинному джентльмену, это опасно.

Когда мне больно – я должен плакать, смешно – покатываться от хохота. Но если я этого не делаю, как я могу проверить, что мне действительно больно или смешно.

Вехи, которыми можно пометить незнакомую местность своего «я», я уничтожил. И теперь ничего вокруг не узнаю. Я заблудился.

Я не знаю, плохо мне или хорошо. Я никак не проявляю своих чувств, – и мне никак.

Кто придумал, что аристократы и старые большевики должны скрывать человеческие чувства, – тот превратил эту публику в инопланетян.

* * *

Продолжение рассказа Майи

На девчонок в нашей палате князь произвёл убойное впечатление. Хоть я и не совсем при памяти была, но этого даже я не могла не заметить.

Одна была узкотелая брюнетка с синими глазами, с целым водопадом волос и скудноватым запасом слов, юная жена какого-то подпольного цеховика, занятая мыслями только о своём муже, об их новом доме, их новой «волге» и о каких-то там цацках.

Вторая коротко стриженная блондиночка с приятными округлостями, истинный персик на пятом месяце, дочь генерала и жена только что отштампованного лейтенанта, млевшая от любви к нему. У блондинки было несколько выкидышей, и она ничего так не хотела, как доносить ребёнка.

Рассказывала, чтобы стать матерью, ездила к какой-то бабке-знахарке и лопала народносредственную гадость. А однажды, отчаявшись уж, схватила недоеденный тёткой на сносях кусок хлеба и с жадностью его сожрала. Примета такая, беременностью можно заразиться через вещи женщины, ждущей дитя.

И надо же, помогло!

Но тут соседки по палате забыли про свои токсикозы и любимых мужей. И прямо на приступ, увидев Мигеля, пошли. Просто непробиваемой македонской фалангой.

И Мигель опять не подкачал. В его мистических серо-синих зеркалах души даже искры мужского интереса к соседкам не вспыхнуло. Только одна сплошная великосветская любезность.

А потом князь надел мне на палец кольцо с бриллиантом просто неприличного размера и произнёс следующее:

– Умоляю Вас принять моё предложение руки и сердца и носить отныне мои имя и титул – княгини Багрянородной.

И чуть тише добавил:

– Я без тебя жить не могу, Майя.

Я подумала в эту минуту, что всё плохое в моей жизни, весь ад у меня навсегда остались позади.

Гомерический хохот в зале.

Ад-то, яхонтовые мои, только теперь и начинался.

Часть 2

И всё переменилось по мановению княжеской длани.

Зубы мне вставили. Натуральный парик соорудили. Витаминами запичкали. Диагноз поставили правильный.

Телепортировали меня – с воем сирены, с милицейским мотоциклетным сопровождением, с обеспечением зелёной улицы по всему пути следования – в Четвёртый оазис здравоохранения равноапостольных членов Эпицентрального комитета.

Больше всего меня поразили не мрамора, не поднебесно-неохватные потолки, не диванчики в стиле ампир из карельской берёзы для ожидания перед дверью врача и не персидские ковры прямо под ногами.

Больше всего меня потрясла бронзовая обнажённая дама в холле.

Она не была дебелой, не трясла мясами, не устрашала пещерными пропорциями. Она даже приземистой и коренастой, как наши крестьянские мадонны на стенах сельпо и хлопкопрядильных фабрик, не была.

Эта обнажёнка была изящна, грациозна.

Она была совершенна, как музейная античная богиня. Без изъяна и лишнего веса.

И тут женщина внутри меня по-базарному завизжала:

– Значит, нам идеалом кургузые кошёлки на каждой площади, да ещё непременно в грязном фартуке и деревенском полушалке. А им – Венера Политбюровская!

Это был момент, когда я впервые возмутилась существующим строем.

* * *

В одноместной палате меня возложили, как венок на могилу павших героев. Не на железную казарменную койку с солдатским суконным одеялом, – на парадное ложе в стиле Луи Обез главленного, бело-золотое и в завитушках. Меня осенял резной балдахин с шёлковым пологом, с фигуркой плешивого Великого Кормчего и страусовыми перьями наверху.

Вокруг на рокайльных гнутых ножках хрустально-фарфоровые капельницы и аппарат искусственного дыхания, инкрустированный драгоценными камнями. На стенах шедевры знаменитых художников «Битва красногвардейских лапифов с белокентаврами» и «Парис вручает яблоко с надписью “Прекраснейшей” Идее марксизма-ленинизма».

И во встроенной провизорской – все существующие средства омоложения и бессмертия: китайский женьшень в смеси с борьбой за дело коммунистической партии, акулий плавник пополам с жертвами ради грядущих поколений, настойка селезёнки летучей мыши на правильной идеологической позиции и сушёный крысиный след, совмещённый со следом в истории человечества.

Тут уж я быстро пошла на поправку.

* * *

Рядом с ложем поставили платиновую раскладушку, и Мигель на ней поселился. Он так ни разу никуда из моей палаты и не вышел, и спал, и ел, и брился рядом со мной. Несмотря на обилие дипломированных и приторно-заботливых холопей, князь никому меня не доверил, а ухаживал за мной сам: и клизмы ставил, и уколы колол, и промывал пролежни, и кормил из судка для лежачих, и грязные простыни менял. И всё это сначала в инвалидном кресле, потом на костылях, а потом уже с палкой, без которой князь никогда больше не сможет обходиться.

Меня это тогда не насторожило, но со временем я поняла, что безграничное самопожертвование – и есть главный недостаток Мигеля.

Князь всё готов был для тебя сделать и всего себя тебе отдать, с потрохами, до последнего волоса, до дна.

Но повелитель и от тебя того же жаждал. И не просто ждал, не только требовал.

Сдирал вместе с кожей. Вырывал с мясом. Сердце выдавливал вон.

* * *

В Собор записей актов братского состояния, на товарищеское венчание, меня везли прямо из больницы.

Свадебный кортеж открывал Мигель Багрянородный, в пурпурово-горностаевой мантии и с присоединённым аппаратом «искусственная почка». Всё это великолепие несли за магнатом двенадцать пажей в красных галстуках, в малиновых бархатных беретах и с артековским горном.

Меня волок на носилках почётный караул из двенадцати секретарей горкомов. На мне было платье, затканное золотыми колосьями и коленвалами. На голове у меня была диадема с бриллиантовыми серпом и молотом. На шее – рубиновый барабан с хрустальными палочками, а вместо свадебной фаты меня окутало алое знамя революции. За нами ветераны гражданской войны в рыцарских латах, перепоясанных пулемётными лентами, с пышными плюмажами на бескозырках. Кавалеры орденов Трудового Красного Бунчука, Жемчужного Арапника и Виртуального Пряника. Тамплиеры – победители соцсоревнований с почётными грамотами и шашками наголо.

На свадебной карете спереди был привязан бюст дважды Героя Соцтруда. А сам экипаж был увит плащ-палатками, транспарантами «Миру – мир!» и «Да здравствует КПСС!», а также парчовыми тельняшками.

После регистрации права на секс мы ездили возлагать цветы к Вечной Лампаде у подножия монумента Неизвестной Матери-Героини (размах меча – сорок метров, объём бёдер – отсюда и до Аляски).

Маршрут свадебного путешествия разработан был подробно: из столицы Красноказарменного Элизиума через Колыбель Хаоса, через Престол Сознательной Части Населения, Приют Реввоенпослушника, Фиаско Империализма, Поголовно-Блаженную Повинность в «Весь-мир-насилья-мы-разрушим».

Но перед банкетом в ресторане «Грёзы Диктатуры Пролетариата» со мной случилась неприятность. Снова открылось кровотечение, и нужно было срочно возвращаться в госпиталь.

Вот тут-то мой суженый и показал себя во всей красе.

Весь змеино изогнувшийся, искривокобенивший чувственный рот, любимый ударил меня по губам и прошипел, одновременно мило улыбаясь послу инопланетных братских народов:

– Ухмыляешься, мерзавка, что удалось мне сорвать коммунистический раут!

* * *

Но всё хорошее когда-нибудь заканчивается. – Прошла и моя болезнь.

После выписки мой обожаемый супруг увёз меня в свой родовой замок, в свою загородную резиденцию, поместье Раёк.

Замок с засыпанным трупами врагов народа рвом и подъёмным мостом в Светлое Будущее окружал старинный парк со множеством барских затей.

Перед фасадом дворца раскалывал надвое небеса фонтан «Рыцарь революции раздирает пасть империалистической гидре Антанты».

Кругом рассредоточены были мраморные статуи: нимфа с автоматом Калашникова; наяда в кожанке и кирзачах; Аполлон, дирижирующий краснознамённым хором пограничников; Марс, несущий свободу на штыках порабощённым народам Африки; Зевс всех народов с маленькой девочкой на коленях и Амур с Психеей, изучающие Устав Союза Коммунистической молодёжи.

По парку раздислоцированы были Павильон Приятных Размышлений О Благе Всего Человечества, ротонда, увитая жимолостью и кумачовыми отрезами, урна с прахом жертв царизма и стена повешенных бомбометателей. А также многочисленные бутафорские виселицы с чучелами поджигателей войны. В самом дальнем углу парка – ленинский Трианон: машинно-тракторная станция и образцово-показательное колхозное подворье.

Анфилада залов во дворце открывалась Камергерской с мозаичным панно «Мадонна в кепке с младенцем-пролетариатом принимает ходоков».

Затем Красная гостиная, затянутая шёлком в «Аврорах» и тачанках. Скульптурная галерея с Арлекином в будёновке и Коломбиной с лампасами. Стаи Пастушка и Пастушки, Дояра и Доярки, Кузнеца и Кузнечихи, Слесаря-инструментальщика шестого разряда, Комсомолки в алой косынке с веером из берцовых костей подкулачников.

Затем Тронный зал: трон в форме Днепрогэса. Кабинет с вертушкой в государственных регалиях. Музыкальный салон с коллекцией литавров и фанфар. Танцзал с плафоном «Рука Москвы водружает знамя победы над Капитолием». Библиотека в тридцать тысяч томов одного только Картавого Провозвестника Освобождения Рабов. И, наконец, спальня с постелью в форме танка «Т-34», на ножках – бронзовых декабристах, которые держали на плечах серебряного Герцена, а тот подпирал золотых народовольцев с Софьей Перовской. Венчали всё это марксисты из самоцветов.

Ещё был будуар, украшенный фривольными зенитками. Игровая с фигурками шахмат – политическими деятелями (Черчилль, Рузвельт и де Голль). Бильярд с шарами в виде земных глобусов. Столовая с сервизом на двести персон «Победивший Интернационал». Оранжерея, приносившая плоды Революции.

И дворцовая часовня имени 50-летия Октября.

* * *

Теперь я часто ощупывала себя с изумлением: я всё ещё тут, на месте, не исчезла, не умерла. Я сама была каким-то чудом, необъяснимым феноменом. По всем законам реальности меня уже не должно было быть.

В этом чувствовался подвох: может, я все же преставилась, да не заметила. И теперь беззаконным фантомом, бродячим кадавром скитаюсь среди живых, места себе не нахожу. И своим зловонным дыханием отравляю всё вокруг.

Из меня как будто росла целая друза сознаний.

Одно требовало вопить самой себе: «Изыди! Чур меня!»

Другое, запоздало спохватившись, так испугалось смерти, что готово было себя цепями к реальным вещам приковывать, лишь бы удержаться на поверхности земли.

Третье кинулось пережёвывать произошедшее, принялось рефлектировать на славу.

Было отчего.

От своих плебеев я отбилась. К князьям не прибилась. Классический вариант. «Свой среди чужих…» Когда Мигель выезжал со светскими визитами, я впадала в истерику от ужаса: боялась осрамиться. В средней общеобразовательной школе, что я закончила, этикету не обучали. И срамилась-таки на каждом шагу, не зная, как сесть, как встать, как повернуться.

Из одного этого разрослась целая трагедия. Я отказывалась сопровождать князя, не желая его позорить, нарушать приличия. Но моё отсутствие было само по себе нарушением приличий.

У меня стремительно развивался панический страх перед пуб ликой.

Сначала я боялась только парадных выходов. Потом начала пугаться людей вообще. Всех. Прохожих на улице, когда мне случалось бывать в городе. Слуг. Эти-то наверняка про меня судачили, судили и рядили, насмехались над неровней князюшке.

В считанные дни я дошла до того, что перестала покидать свою спальню. Теперь я неделями не выходила из четырёх стен.

Оказавшись в добровольном заточении, я всё только ухудшила, потому что у меня образовалось слишком много свободного времени для размышлений.

Теперь я воспроизвела в памяти всё произошедшее, – и мне стало дурно.

Оно ни в одно из моих сознаний не влезало. Я не могла придумать, что мне по этому поводу чувствовать.

Стыд? Я была унижена и бесплодна. Я должна была бы это чувствовать.

Но впав в какое-то недоумение из-за обилия зла, я не решалась и на это.

Зло, оказывается, может вырваться в любой момент, наброситься на тебя и уничтожить. Я испытывала ужас перед собственной беззащитностью.

Как дальше жить, если мир устроен таким непотребным образом? Если Высшая сила спокойно позволяет негодяям совершать преступления – и оставляет их безнаказанными.

Нам же в головы вбили принцип воздаяния: за добро – добром, за зло – злом.

Но я же ничего плохого не сделала. Я такого не заслужила!

На этом месте я, конечно, рассобачилась основательно со Всевышним и оплевала его творческий замысел под названием Мирозданье.

Но проблема этим не решалась, потому что оставался всё-таки вопрос: как теперь жить?

Если за порядочность и честность наказывают злом, не попробовать ли стать подлой и беспринципной?

Наконец, со мной приключилась моя обычная беда, называемая в психологии «отсроченными переживаниями».

Я странно устроена. Когда на меня обрушивается несчастье, я сначала с ним сцепливаюсь, дерусь, сопротивляюсь, издаю воинственные вопли, – но не чувствую ещё ничего. Если несчастье меня побороло, я это перетерпливаю. Но тоже без эмоций. Словно под местной анестезией.

И только спустя время отупение проходит, – и наступают отчаяние, тоска, пустота.

Они мстят за отсрочку, берут с процентами. Чем позже они бывают, – тем нестерпимее.

Вот это запоздалое отчаяние меня и настигло.

До этого были не чувства, – размышления.

А тут выразить то, что на меня нахлынуло, можно было только волчьим воем.

Вот я и выла:

– У-у-у-у!

* * *

Отчаяние было липким и серым. Даже бесцветным. У него так же не было ни вкуса, ни цвета, ни запаха, как у радиации, убившей моё дитя. Но это отчаяние распахнулось внутри меня, как автоматический зонтик. И так же несгибаемо распирало меня изнутри своими стальными спицами.

Я превратилась в какой-то бесцветный, бесформенный паутинный кокон. Комок очёсов, запутанный так надёжно, что когда его пытались размотать и раскрутить, всё только сильней завязывалось.

* * *

В ссоре с Господом Богом, во вражде с нравственностью, в неприязни к людям, в стыде и подозрении, – даже в страхе самой себя, доказательно потусторонней, – что у меня осталось?

Князь. Теперь, кроме него, у меня ничего не было.

Я даже не любила его. Любовь что-то очень непрочное. При её склонности к саморазрушению от неё ничего не стоит избавиться.

А это было – как пожизненный приговор. Как вбивание в землю по плечи.

Так чувствует себя почва, на которой построили пирамиду Хеопса. Это было слишком окончательно. Совершенно неисцелимо. Неизлечимо бесповоротно, безжалостно.

Только немногие вещи бывают такими необратимыми.

Смерть.

Ад.

Любовь, над которой, как над входом в Бухенвальд, сияет: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».

* * *

Но при всём том я князя совсем не знала.

Оказалось, окружающую роскошь он находит смехотворной и жутко раздражается из-за этого.

Мигель был аскетичен. Носил немногочисленные вещи, очень простые и оттого страстно элегантные. Его одежда была, как статуя гения: убрано всё лишнее.

Ел мало: ржаные тосты, финики, рыба. Правда, пил бесчисленное количество горького чёрного кофе.

Ненавидел использовать слуг там, где действительно необходима помощь. Когда князь был болен, сам, на руках, переползал из кресла-каталки в кровать.

Обожал мастерить своими руками. У владыки был под студию переоборудован каретный сарай, где громоздились какие-то станки, гончарный круг, плетёные корзины.

Но когда однажды слуга зазевался поднести князю вовремя зажигалку, Мигель с милой улыбкой отправил бедолагу на конюшню.

И что происходило с лицом феодала перед тем, как обращалась милость в гнев. Как будто резко менялась точка освещения. Сияние и тени смещались хаотично, перекрещивались, как прожектора в ночном небе, – и вдруг свет совсем исчезал. Лицо гасло.

Очаровательный голенастый щенок, забубённая головушка, превращался в святого угодника с иконописным ликом великомученика, – и тогда он начинал мучить других.

* * *

Я никак не могла определить, где у Мигеля проходит граница между безоглядной щедростью и маниакальной скупостью.

Он мог во время прогулки по городу пожлобиться повести меня обедать в кафе – и подарить в тот же день тысячную безделушку.

Князю, по-моему, особенно нравилось швырять деньги именно на никчемные и безумно дорогие проекты. Раскрутить его на необходимое было настоящей пыткой. Я могла щеголять в драгоценном, фантастической цены ожерелье – и в рваных зимних сапогах.

Латифундист имел право получать продукты из цековского распределителя, деликатесы по себестоимости, за копейки, и дома, на кухне, собственноручно всё перевешивал на своих весах и кудахтал:

– Ах, ах, опять меня на четыре грамма обвесили.

А потом эти продукты часто пропадали – князь же почти не ел – и выбрасывались безо всякой жалости.

Но на игру в карты, на беспробудные пьянки, на благотворительную помощь развивающимся странам Багрянородный просаживал сумасшедшие суммы. И чем более чужим и незнакомым был для него человек, – тем легче тому было выпросить помощь.

Может, Мигель ценил не деньги и не то, что на них можно было купить, – а власть, которую они дают, в том числе, и над самими деньгами.

Он мог потратить любое количество презренного металла только по собственному выбору или капризу, но с трудом и раздраженьем – по просьбе близкого человека.

* * *

Моя облезлая после болезни внешность князя не только не отталкивала, – притягивала.

Никогда он больше не был со мной так нежен, как во время болезни. Чем я была безобразней, – тем он безнадёжней влюблялся, до страсти, до африканских сцен ревности.

И в то же время крепостника доводило до бешенства во мне – всё: как я думала, что читала, во что верила, что чувствовала.

Если Мигелю не нравилось моё чтение (а ему всегда оно не нравилось, за оторванность от жизни романов, за вульгарную приземлённость газет), князь рвал его в клочья, кидал в печи, расшвыривал по мусорным вёдрам.

Если я блеяла что-то о Зле и Добре, – Мигель это с сарказмом осмеивал, кривлялся, глумился, фыркал, а выйдя из себя больше обычного, таскал меня за отрастающие волосы.

Если я в кино или в путешествии говорила: мне что-то нравится, а что-то нет, и пыталась объяснить – почему, – всё это объявлялось бабьими соплями, капризом, истерикой, и мне предлагалось немедленно заткнуться.

Однажды князь до судорог разорался по поводу макраме, которым я имела неосторожность заняться.

– Мужем больше бы занималась! – вопил Мигель, потом вырвал и растоптал мои плетенья, выволок меня за шиворот в кухню, пинками вытурил кухарку и приковал меня наручниками к плите.

– Обед будешь готовить, вместо того, чтобы ерундой заниматься.

Князь же не ел ничего, кроме сухарей! Что я могла ему приготовить?

Впрочем, выяснилось, что готовлю я действительно плохо. И тогда его светлость с наслаждением погрузился в процесс моего обучения кулинарному искусству. Мой властелин мог сутками меня пичкать всякими сведениями, а потом садистски экзаменовать. И Господь меня спаси, если я забывала какую-то мелочь.

Потекли месяцы кухонного рабства. Я безропотно готовила разносолы, прикованная к плите. Мигель стоял над душой, скрупулёзно проверял технологию, на аптекарских весах контролировал рецептуру, а потом плоды моих беспросветных мучений вываливал в помойку, потому что эта еда неполезна для здоровья!

Был ли на свете труд сизифее моего?

* * *

Царственный безумец смертно, зубоскрежественно ревновал меня – ко мне самой.

Мой муж боялся и ненавидел во мне всё моё. То, что не создано, не воспитано, не вложено было в меня им лично. Это не-себя во мне князь безжалостно преследовал и уничтожал, подвергал полному геноциду.

Быть не Мигелевым созданьем было страшным предательством, а предательства повелитель никогда и никому не прощал.

Князь – безупречный Нарцисс – любил во мне только себя самого.

Наверное, он думал, что одиночество человека не может разделить то, что он встретил, – а только то, что он создал.

* * *

А когда я, всё ещё рыпаясь завести ребёнка, вдруг сообразила, что я уже здорова, а мы с мужем так-таки больше и ни разу, я попыталась его соблазнить. Но Мигель мне отрезал:

– Неужели ты думаешь, что я к тебе теперь смогу когда-нибудь прикоснуться, после тех тварей? Ты что, с ума сошла? Наш брак будет только духовным. Тело твоё осквернено, это поруганная святыня. Я не могу об него мараться. Но ты не беспокойся, я буду любить твою душу.

Телом моим хозяин Райка брезговал. Душу боялся и ненавидел.

Зачем же мы были вместе?

* * *

Утратить меня князь ужасался. Отобрал и спрятал паспорт, никогда не давал карманных денег, квартиру мою поторопился продать и деньги присвоить, так что уходить мне было, собственно, некуда. Разве что под куст, да и то в нашем парке.

Этого генералиссимусу моей судьбы было мало. Он помнил, что я чуть не сбежала туда, где даже он не господин. И поэтому до смешного трясся над моим здоровьем: регулярно проводил профилактические осмотры, таскал по врачам, перед эпидемиями делал мне прививки.

Я была опутана сетью деспотических запретов: не выходи поздно, не одевайся вызывающе. Желательно не дыши. Меня это бесило. Вроде я уже жизни своей не хозяйка и умереть не вольна.

Однажды в городе я на красный свет сиганула через дорогу. Муж, скорый на расправу, догнал и отшлёпал по попе при всём честном народе.

Мой господин вообще не любил без меня оставаться даже на пять минут. Маячил в кухне, когда я готовила. Сопровождал на прогулки в парке. Лез носом во всё, что читаю, смотрю. Держал дверь между нашими спальнями открытой и часто ночью вставал, подходил к ней и слушал, как я дышу. В ванной сам обожал меня мыть и даже отвинтил задвижку в туалете: вдруг что-нибудь случится, и помощь вовремя не придёт.

Всё это Мигель делал от фанатичной, безумной, сверх всякой меры любви. От той самой, о которой все женщины мечтают больше всего на свете, ради которой приходят в этот мир. О которой только великие умели рассказывать.

Но я от всего этого задыхалась и князя за эту неотступную, неизлечимую, ненормальную любовь в конце концов – возненавидела.

* * *

Трактат Мигеля

Рутина власти.

Мне хотелось путешествовать, открывать земли, ухаживать за женщинами, обворожительно некрасивыми, как сама жизнь. А приходилось сидеть в четырёх тоскливых стенах, подписывать нудные бумаги и встречаться со старыми грымзами и хрычами.

Власть – не упоение, не вино, не страсть, а – долг. Мелкобуржуазный предрассудок. Плешивенькая добродетель среднего класса.

Строгий распорядок дня, отчёты, реестры, указы, постановления. Неизменно в одни и те же часы, с одним и тем же выражением лица, и, в конце концов, с одними и теми же мыслями. Движение по кругу. Заворожённость. Бессмыслица.

Не только ничего не будит воображенье, – но убивает последние его остатки.

Власть – это серость.

А что серость может дать людям?

* * *

Чего же искал я? – Неизвестного. Даже если это неизвестная ложь. Место, где я был бы первый. Сомнений. Нарушений. Запретов.

Это и есть моя истина.

* * *

Ужасно то, что истина – это всегда бездна, всегда запредельность, которая человеку не по силам. А те, кто идут по этому пути до конца, перестают быть человеком: погибают или – переходят в иное состояние, перерождаются при жизни в монстров, в фанатиков. Или в гениев?

* * *

Искать истину – всё равно, что носить воду в горстях, вместо того, чтобы войти в неё или пить её, ощущать её внутри себя.

Истина уже в нас, а не вовне. Надо лишь распечатать её там, не надо никуда при этом бежать.

* * *

Ошибки – единственная наша свобода.

Но я лишил своих подданных права на неё. Безошибочность и совершенство – худшие из рабств. Их-то я и навязал окружающим. Люди ненавидели меня не за тюрьмы и не за ссылки. Ссылка ещё не несвобода. Можно быть свободным и там.

Конец ознакомительного фрагмента.