Вы здесь

Пятницкая. Прогулки по старой Москве. Дом молодого Толстого (Алексей Митрофанов)

Дом молодого Толстого

Комплекс доходных домов купца Варгина (Пятницкая улица, 12—16) выстроен в разное время по проектам разных архитекторов.


Впрочем, идем на Пятницкую улицу. Первая значительная достопримечательность на ней – комплекс доходных домов купца Варгина. Неизвестно, в каком именно из этих зданий проживал в 1854—1855 годы Лев Николаевич Толстой. Но в каком-то точно проживал. Принято считать, что в том, где в наши дни располагается один из многочисленных музеев Льва Толстого. А до 1980 года находилась знаменитая на все Замоскворечье часовая мастерская.

Тридцатилетний подающий надежды писатель оставлял и родным, и приятелям свои новые координаты: «Адрес мой: на Пятницкой в доме Варгина». Все, в общем, незамысловато.

Все складывалось более или менее удачно. Лев Николаевич писал: «Для меня, я всегда замечал, самое лучшее время деятельности от генваря до весны, и теперь работается; но что выйдет, не знаю. На жизнь свою в Москве я не могу жаловаться. Хорошие люди есть, как и везде. Дома приятно, ежели бы только не нездоровье сестры. Она целую зиму страдает. Хорошая музыка даже есть, и теперь окончательно устраивается музыкальное общество под руководством Мортье…

Был здесь обед в купеческом клубе, устроенный Кавелиным, по случаю эманципации. Были речи Каткова, Станкевича, Погодина, Кавелина, Павлова, Бабста и Кокырева. Только Павлова и Бабста речи были замечательны. Обед этот произвел озлобление во всей публике дворянской. Славянофилы не хотели участвовать в обеде. Да что я пишу это вам vanitas vanitatum, вроде звезд и чинов. Человек везде человек, то есть слаб».

В молодом офицере вовсю пробивались зачатки будущего длиннобородого философа.

Лев Николаевич неутомим: «Отдаюсь работе 8 часов в сутки, а остальное время слушаю музыку, где есть хорошая, и ищу хороших людей». Он явно обустраивает не только свою нынешнюю, но и будущую жизнь.

И, разумеется, здешний, замоскворецкий антураж врывается в толстовские произведения. Вот, к примеру, ощущения юнкера Оленина, прощающегося с Москвой (повесть «Казаки»): «Все затихло в Москве. Редко, редко где слышится визг колес по зимней улице. В окнах огней уже нет, и фонари потухли. От церквей разносятся звуки колоколов и, колыхаясь над спящим городом, поминают об утре. На улицах пусто. Редко где промесит узкими полозьями песок с снегом ночной извозчик и, перебравшись на другой угол, заснет, дожидаясь седока. Пройдет старушка в церковь, где уж, отражаясь на золотых окладах, красно и редко горят несимметрично расставленные восковые свечи. Рабочий народ уж поднимается после долгой зимней ночи и идет на работы.

А у господ еще вечер.

В одном из окон Шевалье из-под затворенной ставни противузаконно светится огонь. У подъезда стоят карета, сани и извозчики, стеснившись задками. Почтовая тройка стоит тут же. Дворник, закутавшись и съежившись, точно прячется за угол дома».

Сокровенное, сонное Замоскворечье.

Здесь же, кстати, проходило детство другого писателя, Леонида Леонова. Вид из окна его детства вошел в роман «Барсуки»: «Долго здесь сидел Сеня. Чуть не весь город лежал, распростертый внизу, как покоренный, у ног победителя. Огромной лиловой дугой, прошитой золотом, все влево и влево закруглялась река. Широкое и красное, как цветок разбухшей герани, опускалось солнце за темные кремлевские башни, пики и купола, многообразно и величественно стерегущие древнюю нетронутость Москвы.

Взметенная дневной суетой, оседала пыль, и уже жадней хватала Сенина грудь веянья холодеющего воздуха. А снизу источалась духота, жар, томящая, расслабляющая скука. Небо потухало, все больше походя на блеклую, выгоревшую на солнце синюю ткань. Все принимало лилово-синий отсвет ночного покоя, усугубляемый тучей, наползавшей с востока, медлительной и страшной, как гора, вывернутая ветром из своих скалистых лон. Ночь обещала грозу, и уже попыхивал молниями иссушенный московский горизонт.

Сеня обернулся. Москва быстро погружалась в синеву потемок, но там, далеко, главенствуя над сумерками, диким бронзовым румянцем пылал крест и купол Никиты-мученика, что на Швивой горе. Дальше, в туманно-пыльной дали, обманывался глаз. Там загорались серебряные точки в окнах, но очертанья самых окон размывала мгла».

Таковым было замоскворецкое детство писателя.


* * *

В доме же под номером 14 во времена СССР располагалась легендарная шашлычная. Своего рода трактир – но второй половины двадцатого века. Алкоголь здесь то продавался, то нет. Если не продавался – практически каждый приходил со своим. Запрещалось выставлять бутылки на столы – их ставили на пол. Если учесть, что шашлычная работала в форме «стоячки», весь этот арсенал был виден каждому входящему. Смысла в подобной конспирации не было, ясное дело, никакого – таким образом, скорее, выражали дань уважения к персоналу. За шашлыком приходилось выстаивать очередь, он был жилист, но дело не в этом – в атмосфере замоскворецкой вседозволенности. Ведь бутылки под столом выстраивались даже в горбачевскую эпоху, в кампанию по борьбе с пьянством. Ни на Тверской, ни на Мясницкой ничего подобного даже представить себе было невозможно.

Сюда захаживал Иосиф Бродский. Михаил Ардов вспоминал: «Мы с Иосифом идем по Ордынке и сворачиваем во двор. Цель нашего путешествия – шашлычная на Пятницкой улице. Он мне говорит:

– Михаил, я начал писать поэму… Вот послушайте начало:

Однажды Берия приходит в мавзолей

И видит, что в коробке кто-то рылся.

Он пригляделся: точно, кишек – нет!

– Кто с…л кишки! – прокричал Лаврентий.

Ответа не было… Лишь эхо

Чуть слышно повторяло: кишки!.. кишки!..

– Великолепно! – говорю я. – Превосходно! И больше ничего не надо…

– А я решил писать дальше, – отвечает Иосиф. – Уже начал продолжение:

Чека пришло в движенье. Абакумов…

– Не надо, не надо, – говорю я. – Умоляю вас – не надо! Это так прекрасно – удаляющееся под землею «кишки!.. кишки!..»»

Даже шашлычная в комплексе бывших варгинских домов была литературным местом.