Вы здесь

Пятая печать. Том 2. *** (А. А. Войлошников, 2016)

Репортаж 18

Тиф

Злоба, грустная злоба

Кипит в груди…

Черная злоба, святая злоба…

А. Блок

Я по радио слыхала:

«Мы врагу даем отпор!»

Куму это рассказала —

Он хохочет до сих пор!

Фольклор

Жара. Душно. Скверно и душе и телу. Как кильке в банке. Потная одежда прилипла, как лейкопластырь. Ни вздохнуть, ни охнуть, будто бы расплющило меня под многотонной, вонючей задницей! Густо и гнусно воняет поросячьим и человечьим дерьмом. Запах уплотняет воздух так, что не только дышать им, а смотреть сквозь него трудно и тошно: опять тошнит… бр-р-р!! До блевотины! Тошнит всего, везде… и в глазах – туман тошнотный. А в голове – битое стекло, и подумать о чем-нибудь больно: чуть мозгой пошерудишь – колется. А шевельнешь головой – в глазах темнеет!

Почему мне так плохо? Разъезд, как разъезд. Лесок неподалеку. За ним небось речка или озеро… выпил бы сейчас все озеро! Во рту – слизь рвотная, от которой хочется блевать еще… Сплюнуть – мечта неосуществимая – слюны нет! А как пить хочется! Пи-и-ить!!! Единственный на полустанке колодец пассажиры с грязью выскребли, пока я делом занят был неотложным – блевал… а опоздавшему поросенку достается что? Вот-вот! Жопа вместо сиськи! Или съел не то, или выпил заразу? Очень вероятно: второй день наш поезд без воды идет. На станциях вода только эшелонам. Пассажирские поезда никого не колышут, потому как война. ВОЙНА!!! Та самая, о которой я с детства мечтал, о которой Бога молил…

Но и тут мне дико не везет: облапошили меня «заявлением ТАСС от 14 июня», как образцово-показательного лоха, и оказался я «во глубине сибирских руд» не раньше и не позже, а именно тогда, когда надо было быть мне возле западной границы. Ведь копчиком чувствовал: вот-вот рванет на западе! Да и все это чувствовали – бабы сухари по всей Сибири сушили! А на тассовский понт во всем мире одного меня прикупили! Правильно говорят: дураку грамота вредна! Не читал бы газет – был в Белоруссии! Ну, никак не мог я подумать, что и недели не пройдет после таких трогательных объяснений в любви и дружбе с фашистской Германией и уже – война! И даже тогда, когда видел я в начале июня сотни воинских эшелонов, спешащих на запад, где вызревал гигантский нарыв войны, даже тогда, когда каждому, у кого на плечах соображалка, а не тупой набалдашник, было ясно, что вот-вот этот нарыв прорвет… и тогда я, долдон, отправился в Иркутск. А в результате война там, а я тут, у сарайчика с поросенком… на затрюханном разъезде без названия… а до фронта как до луны!

И видочек мой гармонирует с географическим положением: вывеска три дня не мыта, пропотевший пиджак прилип к голому телу, рубашку я вчера выбросил на ходу из поезда вместе со вшами: раз, неблагодарные так кусают, пусть пешком по Сибири канают! В таком наряде, как у меня, не воровать, а милостыню собирать, потому как такого вонючего никто близко не подпустит! Впрочем, ароматы других пассажиров разнообразием не отличаются. Даже бабы не умываются. Вторую неделю тащится поезд со скоростью мандавошки, отстаиваясь на тихих разъездах, где раньше и местные поезда не стояли. Все пассажирские поезда плетутся без расписаний, пропуская эшелоны попутные и встречные. А их столько, будто бы вся Россия под песенку «Эх, яблочко…» на колесах катится! Куда?..

Второй час торчит поезд на безымянном полустанке. Вагоны, как вошебойки, раскалило июльское солнышко. И поползли оттуда, как вши на прожарке, обалдевшие от духоты пассажиры, расползаясь по полустанку в поисках тени, воды, прохлады. Только самые цепкие, как гниды, прилипли мокрыми от пота задницами к своим местам в душных вагонах, пропахших загаженными уборными, в которые и войти невозможно. Обильно потея, нервно пересчитывают оставшиеся на стреме свои и доверенные им монатки убогие фанерные углы, заплатанные сидора, затрепанные скрипухи и мазелы, весь тот громоздкий, тяжелый скарб, без которого немыслим пассажир российский.

* * *

В тени соседнего сарайчика устраиваются два поддатых ханурика. Один лысоватый, в пропотевшей грязной майке, другой – лохматый, в пестрой рубашке с распахнутым воротом, через который видны капельки пота, стекающие по дремучим зарослям волосатой груди. Лохматый, мокрыми от пота руками, открывает банку рыбных консервов, лысоватый достает из кармана брюк мутный граненый стакан и начатую бутылку водки и на вид тошнотно теплую. Видно, квасят они на пАру «русский коктейль», по популярному народному рецепту: «к пол-литре водки добавить ещё пол-литру и выпить сразу!». Лысоватый наполняет стакан на две трети. Большая капля пота, скатившись с его угреватого носа, дополняет водку в стакане. Но тот, который в рубашке, невозмутимо принимает стакан и выпивает теплую водку с каплей пота. Выпив, резко выдыхает воздух, добывает потными пальцами рыбешку из банки и смачно захлюпывает ее широкой пастью. После этого, в свою очередь, наливает водку партнеру. До меня доносится вонь дешевых рыбных консервов и теплой водки, и меня опять тошнит.

А поезд все стоит. И кто знает: сколько он тут простоять способен? По соседним путям, обдавая разъезд пылью и угарной угольной гарью, проносятся эшелоны. Тяжело и гулко громыхают чугунные колеса на безвольно прогибающихся рельсах, и до сарайчика, в тени которого сижу я, докатывается гнетущее содрогание земли от стремительного раската их чугунной тяжести. От дрожания земли муторно кружится голова – мне становится все хуже, хуже… будто бы душный чугунный гнет громыхающих колес давит, душит мое ослабевшее тело, дрожащее в ознобе температурного жара и мокнущее от обильного липкого пота. Под гнетом громыхания эшелонов тают последние силы и воля, а душа наполняется безотчетным страхом перед чем-то бесформенно ужасным, неотвратимо надвигающимся, как туча из давнего-предавнего детского сна.

На восток идут эшелоны с беженцами. В распахнутых дверях товарных вагонов мелькает горькая обнаженность неустроенной житухи людей, внезапно сорванных войной с насиженных мест, лишившихся дома, вещей, потерявших в сумятице бегства людей дорогих и близких. Пока что они еще под наркозом шока, который хранит их от понимания неизмеримости и непоправимости постигшего их горя, которое ждет своего часа, чтобы потом всю оставшуюся жизнь безжалостно, до потемнения в глазах, терзать душу, сжимая кровоточащее, изболевшееся сердце. А за теплушками, до отказа набитыми разнополыми и разновозрастными человеками и человечками, еще долго погромыхивают тяжелым раскатистым гулом открытые платформы с каким-то железом, станками, громоздкими ящиками. Время от времени, отбарабанив четко железную чечетку, ярко полыхнув красными крестами в огромных белых кругах, проносятся на восток санитарные поезда и исчезают за семафором, унося в себе чьи-то страдания, боль, надежду и обреченность. А на запад один за другим, непрерывно, идут, идут воинские эшелоны: теплушки, туго заполненные красноармейцами, платформы с зачехленными пушками, автомашинами, танками. На тормозных площадках и на каждой платформе часовые. И такие бдительные, что и на ходу не прячутся от ветра. К эшелону не подойдешь, под брезент не заберешься – пробовал. И громыхает где-то без моего участия та война, которую ждала вся Россия: кто со страхом, кто с надеждой!

* * *

Каждый день жадно впитываю новости. Из-за многолетнего слоя лапши на ушах слух у меня советский, избирательный, так что не слышу я то, о чем радио громко вопит, а слышу то, о чем оно молчит между напыщенно трескучими фразами о блистательных победах Красной армии сперва под Львовом и Черновицами, потом под Минском и Киевом… Если география побед будет иметь ту же тенденцию, то скоро будут рапортовать о победах из-под Омска и Иркутска?! Тогда зачем куда-то ехать? Сиди и жди в тени поросячьего сарайчика, слушая по радио о неотразимо сокрушительных ударах, которые наносит доблестная Красная армия германскому фашизму! А так как после каждого «удара» Красная армия отбегает на тысячу километров назад (разгон для следующего «удара»?!), то скоро она и здесь будет… но если бы не обстоятельство одно: по сводкам информбюро понятно, что немцы наступают быстрее, чем могла бы отступать доблестная Красная армия! По названиям оставленных городов понимаю я, что это не отступление, даже не бегство. Бегать с такой скоростью невозможно, даже если вставать пораньше, бежать в белых тапочках и без обеденного перерыва. Значит… значит, это не война! Красная армия бежит не в ту сторону! Не от немцев бежит, а к немцам! Бежит помогать им! И меня охватывает страх – опоздаю! И странная война, вернее этот удивительный бег, закончится прежде, чем выберусь я из этих полустанков с поросячьими сарайчиками! Тогда все мои мечты… в поросячью задницу?! Как неистово мечтал я об этой войне! Как мечтал разыскать Сталина, спрятавшегося в деревенском нужнике… и, не боясь запачкаться об эту мразь, медленно, с наслаждением топил бы и топил, долго топил его там же и в том же! И вспоминаю слова из любимого романа:

Граф Монте-Кристо, помолодевший от радости мщения, стоял перед ним…

Мне молодеть ни к чему. И так слишком молод для любой армии. И какое мщение обрадует меня, если живет во мне память о миллионах лучших людей, замученных в лагерях, расстрелянных над унитазами, задушенных в газовых автозаках для того, чтобы превратить народ России в безликую народную массу и безраздельно властвовать над – русским народом, превращенным в дерьмо! Нет на свете казни, достойной Сталина, так как

…каждая из казней кончается смертью, а смерть – это покой, а для жестокой кары должно казнить не смертью!

Понимал граф, что жизнь бывает страшнее смерти! Надо чтобы Сталин жил долго. Пока не провезут его от Бреста до Магадана в клетке с надписью:

Иди и смотри! (От.6:1).

Смотри, смотри, советский раб, твою мать! Убеждайся, примат примитивный, если способен что-то понимать, как вонюча эта гнилозубая, трусливая тварь, как плюгава, она, ряба, низкоросла, задаста до непохожести на мужика… кнацайте, уроды, какая это злая ошибка природы! А как ты, советский скот, боготворил эту никчемную тварь, как ты, ничтожество жалкое и трусливое, дрожал перед ней??! А на клетке табличку повесить с цифрами: сколько прекрасных жизней человеческих погубила эта мерзкая и злобная сверхчеловечишка! И плевательницу рядом обязательно поставить. Для гигиены: чтобы на пол не плевали.

Кажется, меня душит не столько ненависть, сколько отвращение, – сказал граф.

Тут граф как в воду смотрел! Позавчера в Омске на вокзале слушал я по радио выступление Сталина. И удивлялся… трусости его удивлялся! Взрослый мужик, охраняемый, и немцы от него пока что далековато, но… даже из радиорупора дохнуло вонью, когда Сталин всю «сталинскую форму» своим «богатым внутренним содержанием» до пяток обдрыстал! Какое счастье: услышать животный страх в голосе «Стального Вождя»! Такое дорогого стоит! Ах, как нежно лепетала эта мразь дрожащим, утончившимся от страха голоском: «Братья и сестры! Друзья мои!..» Вспомнил про братьев, сестер, друзей! Хрен тебе… чтобы голова не качалась… сегодня ваша не пляшет… нет у тебя братьев, кроме Берии, а сестра у вас общая – виселица! Руки у меня тогда задрожали… какое счастье, если б поскорее кокнуть хоть одного чекиста… знал бы – не зря жизнь прожил…

Кажется, я спал? Или был в отключке? Один из моих соседей, тот, что в майке, раскатисто рыгает и долго, тягуче сплевывает. Это мое внимание к ханыгам привлекает. О чем они говорят? Сидят рядом, разговаривают в полный голос… но зрение и слух у меня в вязком киселе безразличия, в котором временами вспыхивают колючие огоньки ненависти… Опять по соседнему пути громыхает на запад воинский эшелон. Один за другим идут, почти вплотную, а какой смысл гнать эшелоны, если все красноармейцы сразу на сторону немцев переходят?! Ведь каждый честный человек думает о том, как поскорее с советским скотом разобраться, а в какой компании этим заниматься – дело десятое… лишь бы скорее свободой вздохнуть, ворота советских лагерей распахнуть… и к Городу Солнца откроется путь…

* * *

Разъезд, сарайчик, поезд, покачиваясь, исчезают во тьме кромешной. Вроде бы где-то поют? Шум в ушах становится ритмичным, песня все громче гремит над полустанком, над страной, над миром! Врезается в небо «Марш интербригады: «Бандьеро роса! Бандьеро роса!! Бандьеро роса!!!» Содрогается планета от мерной поступи интербригады, а в ней бьется изо всех силенок мое маленькое сердце, но оно растет, расширяясь от боли: туп! Туп!! ТУП!!! – ближе и ближе топот шагов, громче и громче грохот барабанов!! Сейчас я встану… я встану в строй! Я встану! Встану… С трудом размыкаю глаза, выкарабкиваясь из душного бреда. В гудящей голове, в тошнотной гущине неистовой головной боли болезненно копошатся колючие обрубки мыслей: «Паровоз гудит… зачем?» А сердце стучит: «Туп! туп!! туп!!!» Как сапогами изнутри по ребрам… надо бы чуточку посидеть и все пройдет… все пройдет и я тоже… стану добрее… хотя бы к себе… не пойду я никуда… и боль проходит… как хорошо на берегу!.. это же Байкал!.. я окунаю раскаленную от жара голову в голубую прохладу байкальской воды и пью, пью, пью… растворяясь в синеве забытья…

– Эй, кореш!.. – раздается голос лохматого, вставай! Паровоз зовет! Эх, мама не горюй, что за война, пацанов ловим! А тебя мы давно засекли. Но не трогали. Потому как с понятием: на фронт пацан пробирается. Нельзя тебе отставать, другие-то зараз заметут тебя, как диверсанта! Немцы русским пацанам раздают взрывчатку – рвать железку! Война, мать ее… а с кем война? Хрен знает… Та еще круговерть. С пацанами русскими что ль?!

Война! Как разряд электротока, пронизывает мое безвольно расплывшееся сознание это магическое слово! Я должен… должен мстить! Мстить!! МСТИТЬ!!! Это слово, вымечтанное с детства, отпечатанное в каждой клеточке тела… то, ради чего живу! Эта великая, живительная идея возвращает сознание. Открываю глаза. Мокрые, скользкие от обильного пота руки моих соседей поднимают меня на ноги. Только б не упасть! От неистовой головной боли сразу темнеет в глазах до черноты. Когда возвращается зрение – все вокруг плывет, кружась и качаясь. Я еще раз корчусь в судорогах, выташнивая на пустой желудок. Мужика в майке от этого зрелища тоже мутит – он рыгает вонью водки и рыбных консервов и тягуче сплевывает. Качаясь из стороны в сторону, я пытаюсь идти.

– Эк тя раскачало, мама не горюй! Ништяк, все хорошо, что хорошо ка-чается… Видать, сомлел ты, паря, малость лишку принял на грудь… аль от жары?.. Ишь солнце-то шпарит, мама не горюй! А коль сердечко слабое, тут к гадалке не ходи, копыта запросто отбросишь… Держись, корефан, шевели подпорками! – командует, который в рубашке. Он почти в нормальном градусе, не раскис на жаре, как тот, в маечке. От головной боли теряя по временам то зрение, то сознание, корчась от спазм и судорог, бессмысленно скрипя зубами по тошнотной слизи, заполняющей рот, я, мотаясь в крепких руках как безвольная кукла, иду, иду… через дурноту и беспамятство, хрипя и задыхаясь, а все-таки иду… потому что должен сделать что-то очень важное… важнее жизни! Мстить! МСТИТЬ!!! МСТИТЬ!!! Хватаюсь мокрыми, скользкими от пота и блевотины, непослушно ватными руками за горячие поручни, с помощью помощников, на карачках карабкаюсь, из последних сил карабкаюсь в горячий железный вагонный тамбур. Встав на коленки, цепляясь за стенки, пытаюсь встать. Но только поднимаю голову, как все перед глазами взлетает вверх, заваливаясь вбок и стремительно падает в кромешное никуда. А там, в черной-пречерной темноте, мучительно больно хохочет железо, но тут же грубый железный хохот превращается в нежный звон серебряных колокольчиков – дивный звон, серебристо-звонкий, чистый, неземной… и сердце сжимает страх:

…казалось, что он несётся на всех парусах к тому смутному бреду, которым начинается иная безвестность, именуемая смертью.

А после все: и страх, и бред безвестности, и душный железный тамбур, – всё сворачивается тугой спиралью, а ее, закружив в черную воронку и смачно чмокнув, засасывает пустота беспамятства.


Конец репортажа 18