Вы здесь

Пятая печать. Том 2. Репортаж 16. Кобылка (А. А. Войлошников, 2016)

Репортаж 16

Кобылка

А мы без дома, без гроша.

Ша!

Шатья беспризорная.

Эх, судьба моя судьба!

Эх, ма!

Ты, как кошка черная.

Народная песня

Меж морями Каспийским и Черным в жгучем сиянии августовского солнца утопает маленькая станция. Ослепительно беленькие домики кокетливо выглядывают голубыми окошечками из пышной зелени садов. Изящные свечи пирамидальных тополей нацелены в небо, как космические ракеты. А перрон и пристанционный базарчик захлестывает суета шумной, азартной торговли.

А где-то далеко-далеко, между небом и землей, как мираж, дрожит в знойном мареве белая полоска, пропитанная небесной синью до призрачной прозрачности. Это снежные вершины Кавказских гор. И тот заоблачный мир голубой навевает покой неземной. Горы далеки невероятно. Не в пространстве, а потому что они в мире ином, у которого нет ничего общего с грубо плотным, потным, липко осязаемым миром станции: знойным, суетливым, густо воняющим потом, дерьмом и креозотом.

Жадно смотрю я на дальние горы, а в моем кумполе рыжем, как апельсин, не умещается мысль, что из этой августовской потной духоты можно любоваться голубым холодом снежных вершин! Но у людей, заполонивших станцию, дела важнее: одни – продают, другие – покупают, и все пространство перед поездом бурлит мелочно торговыми, азартными страстями. И в торговом гвалте, перебивая друг друга, сплетаются горловой клекот языков Кавказа и украинская певучая балачка.

Пока я созерцаю вершины гор, пацаны на всю катушку решают насущную проблему всех странников, что похавать. Накупавшись в море Каспийском, поколесив по побережью от Махачкалы до Дербента, направляемся мы к морю Черному. А грони не резиновые. Утром Голубь последние из общака раздал. Такое правило у Голубя: отдыхать, пока тити-мити шелестят, а работать, как сорянкой зазвенят! Тогда и приходит кураж, и уходит куда-то мандраж. И пока что каждый из нас, не нервируя лягавых, индивидуально кружится в многоязычном водовороте торговых страстей, среди корзин, наполненных липкими фруктами и сладкими мухами. Я покупаю банку жирного варенца со свежим, теплым калачом, благоухающим дивным хлебным духом. Отламываю ломоть с хрустящей зажаристой корочкой, рот наполняется слюной…

– А-а-а… вота где ты, Рыжий! – радостно орет мне в ухо вынырнувший откуда-то Мыло. – Бир-бир, киряк, давай-давай за мной канай! – от нетерпения Мыло ногами сучит, будто писять приспичило.

– Тебя послать куда или сам пойдешь туда? – продавливаю я сердито сквозь кусок калача во рту. – Отвянь!..

– Я б тебя туда ж послал, да ты отель не вылезал! Бросай хурду-мурду! Тизряк-тизряк, сикарга берала, Голубь всех пособирала! – торопит Мыло и, схватив остаток моего калача, как факир, сует в свой широкий как у акулы рот, природой созданный для заглатывания калачей на халяву!

– Ну, живогло-от! – удивляюсь я и, залпом проглотив варенец, бегу вслед за Мылом, жуя на ходу, как лошадь. В скверике вся кодла.

– Рыжий! Позыч мойку! В темпе! Не писку – опаску! Да не телись ты! – торопит Голубь, продолжая точковать:

– Он на балочке с утрянки! Крепко торганул: меда с гулькин хрен, меньше четверти бидона, – сам срисовал! Понатуре в бердане не полфунта дыма! Сидит сюжет на гронях, как квочка, аж грабками в бердану впился…

Звякает колокол – дают отправление. Пассажиры спешат к поезду, а мы хляем на пустеющий базарчик. Сюжет сидит за прилавком, бдительно охраняя свой бидон с медом. Мордатый, небритый, в картузе со сломанным козырьком, в измятом пиджаке, украшенном заплатами, как орденами, на видных местах. От бедности такие кричащие заплаты не нашивают. Мордатый сиварище сиволапый, как с плаката: «Ты гляди, батрак, вот твой враг – кулак!» До гадливости ненавижу тех, у кого душа телом заплывает, а весь их животный интеллект направлен на то как бы, где бы еще что-то урвать! Сочетание в таких сиварях жадности и трусливой рабской покорности властям, а еще неистовый зуд на интеллигентика настучать и поизголяться над евреем – все это соответствует чаяниям советской власти.

Беспокойно сюжету – ерзает, ощущая под собой брезентовую бердану (сумку с лямкой). Мало того что через плечо лямку надел, а еще зажал бердану меж толстеньких ляжек. И зыркает по сторонам, как хмурый пограничник с плаката: «Береги советскую Родину!». Такие нахмуренные запросто охмуряются, потому что в их бдительной хмури – одна программка поведения, как у заводной игрушки. А если крутануть понтовую шарманку, игнорируя их нахмуренную программку, то такие бдительные враз теряют соображалку. Я и Мыло отводим других продавцов, отвлекая их внимание. Я, торгуясь, тискаю груши, а Мыло лезет грязной клешней творог пробовать, рыча:

– Ай, ночаррр эррремчик! Какой паррршивый хурда-мурда!

Хмурый сюжет, с остатками меда в бидоне, сидит индифферентно и без признаков человеколюбия взирает на приближающихся к нему длинного, грустного Кашчея и нахально радостного, мордастенького коротышку Штыка. Идут они в ногу, грозно, плечом к плечу, как матросы в кино «Мы из Кронштадта», сурово глядя на бидон с медом.

– Дя-адь… дай мэнэ, нэшчастному сыротке мядку! Хушч лязнуть бы мядку-у! – издалека канючит Кашчей.

А Штык смачно харкает у прилавка и делово объясняет:

– Слухай, классовая враж-жина, ежли щас не угостишь кореша медком, я тебе прям в бидон харкану! Ка-ак штык, мед с сифоном жрать будешь!!

Но шантаж кулака-мироеда угрозой уничтожения его сифилисом тут же прерывается, поезд отправляется. Голубь, который, интересуясь природой, гуляет позади прилавка сигналит. Я швыряю грушу в творог, вызывая этим всплеск эмоций торгашей. Это напрочь вырубает бдительность соседей сюжета.

А Штык с Кашчеем, будто до упора завожделев меда, с утробным стоном «и-и-иэ-э-эх!!!» хватают бидон с двух сторон и тянут с прилавка! Ошалев от такой наглости, целиком захваченный могучим буржуйским инстинктом, кугут вскакивает на ноги и цепляется за бидон мертвой хваткой жлоба собственника!

Перегнувшись через прилавок, забывает жлоб о классовых ориентирах партии и не сразу удивляется тому, что бидон держит только он, а Штык с Кашчеем держат его самого за рукава пиджака, потому что бердана, с разрезанной лямкой «встает на светлый путь коллективизации», быстро удаляясь к поезду вместе с Голубем!

Мы рвем когти вслед за Голубем, прикрывая его от тех, кто не думает о том, что и по христианским, и по марксистским заповедям мы спасаем сребролюбца от стяжательских искушений, избавляя его от геены огненной и раскулачивания, что геены не мохначе. И тут…

– Атас! Ай, шайтан! – вскрикивает Мыло… Да что тут атасить! Наперерез Голубю, отрезая его от уходящего поезда, выскакивает откуда-то взявшийся, здоровенный жлобина мент! А позади нас, как свирепое стадо африканских носорогов, грузно и грозно топают сапожищами, засидевшиеся за прилавком барыги, не способные проникаться ни христианской, ни большевистской моралью отказа от сребролюбия!

И только один зыбкий шанс светанул Голубю: запузырить в ментовскую харю бердану с гронями, в расчете, что это задержит лягавого, пока будет он подбирать рассыпанный сармак… так ящерица, жертвуя хвостом, спасает голову. Ведь ни один мент не променяет сумку полную хрустов на вшивого беспризорника, с которым потом хлопот не оберешься.

А гроники-то тем временем тю-тю… ведь бердану подхватит кто-то из нас, бегущих следом… а попробуй-ка поймать еще и его! И Голубь на бегу взмахивает сумкой… но вдруг мент, громыхнув матюгами, подняв тучу пыли, с яростным ревом катится по пыльной дороге, так как откуда ни возьмись стремительно сигает ему под ноги не знакомый чернявый и худенький оголец!

Голубь с берданой прямиком к поезду подрывает, а мы, шарахнувшись в сторону, оббегаем мента и стремительно, обгоняя собственные тени, отрываемся от преследователей, цепляемся за подножки набирающего ход поезда, а там – через буфера, по лесенкам, на крыши, где можно отдышаться от стремительного бега!

Вместе со мной запрыгивает на подножку оголец, который сиганул менту под ноги. И уже с крыш наблюдаем мы, как преследователи по одному отстают от поезда. Либо не могли догнать уходящий поезд, либо не захотели участвовать в остросюжетной погоне по крышам вагонов идущего поезда, как в кино, где Игорь Ильинский…

Разглядываем неожиданного спасителя нашей операции, едва не ставшей провальной. Оголец, как оголец, наших лет… чернявый, ловкий, с нахально озорной чумазой ряшкой, на которой ярко сияют карие глазищи, оттененные длинными ресницами. Не успев отдышаться, он уже прикалывает на всю катушку, оживленно жестикулируя и шухерно перекручивая феньку с хохляцкой балачкой.

– …та я же ж с самохо початку бачив, шо задумалы залетки фрайернуть кухута з мэдом. Дывлюсь на то я зацикавлено та бачу: дуже гарно пацаны змаклевалы, тильке мэнта нэ бачуть, який их попередь наклюнув, та тэж усик шо воны маклюют, та за тую будку свою будку ледве-ледве сховав, та звид циля ливеруеть, як тихра лютая, шоб уловить их с хрошамы!

Тэж маклюю зараз, шо нэ отмзаться вам бэз мэнэ, а шоб вас выручать – трэба на шальную хлять! Ось я з переляку мэнту пид копыта як бремкнусь!.. – озорно прикалывает оголец, сияя карими глазищами на лукавой ряшке. И в приколе изображает в лицах и мента восемь на семь и себя и каждого из нас. Сгально и не обидно! Козе понятно – гнилой заход светил: или хабар теряли, или попух бы Голубь, если б не лихой финт этого огольца…

– Голубь! – как руль, он первым протягивает руку огольцу, а после представляет нас.

– ЕжАк! Это – по-хохляцки. А по-кацапивски – Ёжик! – с забавной важностью представляет себя оголец, отвешивая церемониальные поклоны. И уточняет:

– Я не украйнець – я хохол!

– Яка ж тому разница? – удивляется Штык.

– Дуже богато разницы: вкрайнцы – це сумуючии, а якы шухерны – це хохлы!

– Подвалишься к нашей бражке или как?.. – спрашивает Голубь Ежака и нас: – Как вовкЫ за це дило бачат?

– Человек человеку волк, а волк волкУ друг и брат! – заявляю я. Остальные тоже галдят радостное согласие.

– Завждый радый до гарной компании причипиться, дэ вовкЫ хроши мають! – весело отвечает Ежак. – Та шоб було с кем жартуваты, як у анекдоти: «Спыймалы менты хохла та кацапа…» И давай Ежак прикалывать анекдоты, один за другим на сгальной украинской феньке! То ли талант у Ежака особенный, то ли настроение после фартовой отначки шухерное, но от каждого анекдота мы в лежку лежим, повизгивая и постанывая, потому как нормально смеяться сил нет.

И затертые анекдоты, но с ежачиными гримасами по-другому слушаются. А как ввернет Ежак в анекдотец смачное словечко хохляцкое вся кодла, держась за животики, со стонами по крыше катается. От дефлектора до дефлектора. Это такие трубы вентиляционные из каждого купе на крышу. А на трубе – крышечка конусом, чтобы дождик туда не капал. Под трубой в купе – тарелка железная на винте, регулировать вентиляцию.

Хорошо придумано: без дефлекторов на крышах было б не уютно. Голубь тоже ржет над приколами, но успевает делом заниматься: навар считает внутри сумки, чтобы ветром не сдуло. Штык тоже любит сгальной прикольчик выдать и Ежака подначивает ревниво:

– Ха, на таком сгальном языке, по натуре, не токо прикольчик, а приговор, где тебе вышак ломится, если послушаешь, то вместе с прокурором, ка-ак штык, ржать будешь!

Сдвигает Ежак черные брови, щурит длиннющие ресницы, да как выдаст наизусть, да выразительно:

А я пиду на край свита

На чужой сторонци,

Найду долю або сгину

Як той лист на сонци.

Пишов козак сумуючи,

Никого не кынув,

Шукав доли в чужом поли

Та там и загинув…

Умыраючи дывывся

Дэ сонечко сяэ…

Тяжко-важко умыраты

У чужому краю!..

Вот, и слова те же – украинские, над которыми мы только что ржали, а схватывает за сердце от тех слов тоска пронзительная… Что за сила в стихах настоящих?! И сыпятся на Ежака наши восторги:

– Ну, даешь!

– С таким талантом и на свободе?!

– Ярар бакши!

– Ото я и ховору, шо мошча!

– Ка-ак штык – силища!

– Ты что ли это сочинил?

– Ни. Це Тараса Шевченко вирши, – солидно отвечает Ежак, довольный впечатлением. И контратакует Штыка: – Ось, то-то… Нэ балакай, шо цей язык тильке для анекдотыв, як ций биндюжник: «Побачив кореша биндюжник та размовляить: «Же-о-оря, нахрен ты по-кацапивски»… И изображает Ежак на шухерной мордахе такое искреннее удивление простака биндюжника, что мы заглушаем хохотом финал анекдота, не услышав сути, а от этого становится нам еще смешнее…

– Ща, кобылка! Хватит ржать! Че! – Голубь перебивает хохот, сделав паузу, продолжает голосом московского диктора из гнусавого репродуктора: – Опэрсводка с фронта по борьбе с кулачеством! Ваа врэмя аап-пэрацыи паа прэвращению частной собственности в аабщественную у элемента, круто накрененного в буржуйство, изъято дензнаков на-а ааа… ааа… общую сумму… ммм… – Голубь закатывает эффектную паузу, играя на нервах… – четыреста восемьдесят пять колов, не считая насыпухи!

– Ур-р-ря-я-я-а-а-а!!! – базлает кодла.

– Що це таке кобылка? – спрашивает Ежак меня, пока все гомонят.

– По фене веселая компашка, – поясняю я. Так началось наше общение. И вскоре я уже знал, что юный батька Ежака в гражданскую был лихим знаменосцем Первой конармии и не раз скакал в атаку с многократно простреленным развевающимся знаменем! И ненависть к куркулям-стяжателям у нас, чесов, это от наших отцов – лихих конармейцев!

– Че! – продолжает Голубь, – предлагаю одну половину навара дербанить на шесть хабарей, а другую – в общак!

– Заметано! – гомонит кодла.

– Тогда на рыло по сорок колов! – сообщает Голубь и тасует купюры. Крупные тырит в общак, а смятые и рваные раздает. Насыпуху Голубь отмеряет жменями. И, раскрутив за лямку опустевшую бердану, отправляет ее в полет.

* * *

На большой станции у нас праздничный обед. Голубь, Ежак и Мыло вальяжно, как странствующие миллионеры, хряют на балочку за деликатесами, а я, Штык и Кашчей канаем в столовку, прихватив с собою ведро, затыренное на фартуке перехода. В пристанционной столовке Штык и Кашчей, минуя официанток, сразу идут на раздачу.

– Да здравствуют герои пищеварения! – торжественно провозглашает Штык. И, подавая ведро, кивает на печального Кашчея, стоящего поодаль: – Зачерпните-ка вон тому худенькому малышу ведерочко борща! Кормушка маловата. Вот и подзавял малыш: сказывается хроническое недоедание борщей… так вы ему снизу погуще, сверху пожирней! Уж, пожалуйста, и дополнительное мясо скалькулируйте! А сметаночки побольше… побольше… еще!.. еще!!.. еще-о!!!.. По части сметаночки мой малыш знаток – враз расцветет как майский цветок!

Пока Штык и Кашчей шуточками отводят смеющихся поварих и официантку, я тырю из шкафчика шесть железных штампованных ложек. Прикупив три буханки хлеба для того же «худенького малыша», возвращаемся к поезду. У нашего «плацкарта» вход с другой стороны от перрона. Поэтому обходим поезд вокруг.

Зато на ходу поезда любой пассажир нам позавидует! Ведь большинство из тех несчастных, которые томятся в душных вагонах, не знают, что есть в поезде такие места, где ветер, напоенный запахом трав, ласково щекочет тело, разгоряченное августовским солнышком; места, где под плавное, почти беззвучное покачивание вагона (стук колес гремит внутри вагона!), можно любоваться во все стороны пейзажами Северного Кавказа, с беленькими хатками, утопающими в зелени фруктовых садов. А поезд отсюда виден весь, как гибкая змея, грациозно изгибающаяся среди отлогих холмов.

Есть, конечно, кое-какие неудобства. Например ветер. Из-за него мы трапезу делим на части. На первое, передавая ведро из рук в руки, как пиршественную чашу, мы пьем, кряхтя и швыркая, горячий жирный борщ и уписываем за обе щеки свежую черняшку. А на второе – ложками выбираем по очереди самую вкуснятину: гущину с мясом! Фруктовый десерт вкушаем лежа на горячей от солнца крыше. Понимали толк в еде древние, знали, что есть надо не стоя, не сидя, а именно лежа! Чтобы, отпадая, не ушибиться.

– О-ох… отшчень люблю я игры в удавчика! – кряхтит от удовольствия Кашчей, подставляя ласкам горячего солнышка чумазое, плотно набитое брюхо. И многократно воспетый ветер странствий, нежно овевает наши насыщенные борщом и пресыщенные негой, давно не мытые организмы…

Но есть одно неудобство у вагонных крыш: они закругляются. Ляжешь так, чтобы голова сверху была – сползаешь с крыши, а когда приложишь центр тяжести к верхней точке, то голова лежит ниже этого центра… С непривычки лежать головой вниз не удобно, но мы привыкшие. Очень удобны вентиляционные дефлекторы на крыше: лежишь между ними и знаешь, что вбок не скатишься, даже если вагон будет качаться, как верблюд!

А когда есть в кодле такой шансовый оголец, как Ежак, то не соскучишься! Он и понт раскинуть мастак, а прикол так вертанет – помохначе мастера слова! И меня завидки берут. Прочитать бы какое-нибудь стихотворение! Но новое, которое никто не знает. А из стихов совпоэтов в голову лезет только бредятина вроде:

Пение птиц и солнечный звон,

И шелест мокрых акаций.

Солнце вовсю освещает район

Сплошной коллективизации!

Небось долго усердный холуишко Михаил Светлов тужился, чтобы таким шедевром порадовать партию! А у другого рифмоплета, мерзавца Безыменского, и дрысливость-то подлая:

Мы волею единой сплочены,

И силе нашей нет предела.

Шпионы и предатели страны

Заслуживают одного: расстрела!

Поэзия в газетах и журналах – для советских бабуинов. А для нас, чесов, вся современная поэзия на стенах сортиров! Сколько же сортирных стенок прочитал я сверху донизу от Владика и до Кавказа под аккомпанемент зловещего урчания сливных бачков и страстных вздохов унитазов?! При тусклом свете лампочки, обмазанной дерьмом, чтобы на нее не покусились, находил я остроумные политические экспромты, которые сохраняются только в укромных местах.

Потому что и сортиры стережет гебня: хорошие стихи сдирают со штукатуркой или замазывают известкой. Сортиры – творческая мастерская свободных поэтов и художников нашей героической эпохи и, надеюсь я, что после советской власти шедевры сортирной поэзии увековечат в многотомных изданиях. А пока что, поэты соРтирики свои крамольные стихи пишут на таком недосягаемо высоком уровне (от пола), что всерьез веришь в крылатых пегасов!

Я бы продекламировал кое-что из сортирной поэзии, да эту лирику огольцы знают: одни и те же сортирные университеты посещаем, у каждого из нас образование высшее сортирное! Не в холуйском Союзе писателей, а в сортирах реализуются позывы русских поэтов к свободе творчества. Ибо в стране Советской любое стремление к свободе криминально.

Жил бы сейчас Пушкин, тоже в сортирах публиковался: стыдно было бы ему, честному и талантливому, печататься под одной журнальной обложкой с бездарными подлецами, совпоэтами, о которых хорошо сказал Ленин: «Русская интеллигенция – сплошное говно!»

Конечно, Ленин имел в виду не Пушкина, а современную ему интеллигенцию. А ее Ленин знал! И я верю Ленину. По заявочке огольцов я снова прикалываю историю графа Монте-Кристо, которую не могу закончить, потому что из-за своей несуразной памяти, способной запоминать что попало, вспоминаю я этот роман в каком-то сороковом, самом запутанном варианте, который читал я наспех и вверх тормашками!

* * *

Тем временем багровый солнечный лик, раздуваясь вширь от сознания важности своего предназначения, неторопливо, величаво, как положено центровому светилу планетной системы, торжественно удаляется за горизонт перед нашим паровозом. Казалось, вот-вот мы заедем туда – прямо в солнце! Но от этого теплей не становится. Укрываясь от прохладного ветра, ложимся на фартуки переходов, дожидаясь, когда перекроют на ночь двери между вагонами и можно будет забраться на ночь в нерабочий тамбур. Ежак кашляет, небось простыл. Голубь посылает меня и Ежака ночевать в вагон. Если случится ночью что-то, то встретимся на той станции, где паровоз меняют, а средство связи – правая стенка сортира у входа. Там напишем, где мы и наш пароль – лыбящуюся мордаху.

* * *

Во многих вагонах двери рабочих тамбуров по вечерам не заперты, а то открыты нараспашку курильщиками. Зайти в вагон на ходу поезда проще простого. Но если умылся на предыдущей станции, так как по прокопченным паровозным дымом физиономиям сразу видно, где наш плацкарт. А кому охота умываться каждый день?! Пусть моются те, кому чесаться лень!

Я и Ежак спускаемся с крыши на подножку общего вагона со стороны не рабочего тамбура. Пробуем выдрой открыть дверь вагона, но она закрыта на защелку. И в соседнем вагоне – тоже. Можно залезть в вагон через окно уборной… Кто-то боится пауков, кто-то темноты, кто-то высоты… К паукам я равнодушен и из насекомых не люблю только вшей. Если бы пауки ели вшей, я бы пауков во всех карманах развел, а паучьих малюток под мышкой согревал, чтобы не кашляли! И темноту я люблю – в темноте спокойно, укрывает она от лишних глаз. Высоту просто обожаю! Она окрыляет, волнует, дарит чувство свободы, полета. Не люблю и боюсь одного – скорости…

Когда шпалы под поездом сливаются в рябую качающуюся ленту, когда глаза сами так и тянутся к грозно поблескивающим ободам громадных стремительных колес, тяжело, гулко подрагивающих на стыках рельсов, тогда кружится голова и тошнит, как от морской болезни. Это – страх перед скоростью. То, что предстоит сейчас, легко сделать, если бы поезд стоял или шел потише.

Но поезд разгоняется, разгоняется… грозно гремит сцепка, тревожно звенят тяжеленные железные цепи, зловеще лязгают буфера, нервно стучат переходные мостики… Ходко шпарит поезд под уклон, мотая вагоны из стороны в сторону! Есть в вагон и другие пути, но… захотелось показать Ежаку, что мне не слабО! Хочу победить свой страх! Седой цитировал Эпикура: «Преодоление страха вот что доставляет человеку подлинное уважение к себе!» Хочу уважать того, с кем живу в одной шкурке – самого себя!

Держась левой рукой за поручень, стоя на носке левой ноги на краешке подножки, я раздвигаю ноги как можно шире, опираясь носком правой ноги на узкую полочку швеллера вагонной рамы. Ежак страхует, вцепившись в мою руку. Я тянусь пальцами правой руки к открытому окну уборной. Оно второе, после узкого, навечно запечатанного, дочерна пропыленного окна помещения отопительного агрегата. И в такой неустойчивой позе только всеведущий Козьма Прутков утешает меня мудрым умозаключением: «Человек раздвоен снизу, а не сверху, для того что две опоры надежнее одной»! Но когда расстилаешься по гладкой качающейся стенке вагона и ощущаешь качание и вибрацию опор под носками ступней, невольно приходит на ум жутковатые предположения: а вдруг неожиданным поворотом пути центробежная сила отбросит меня от стенки вагона?.. А вдруг соскользнет или подломится скрученная судорогой нога?.. А сильная струя ветра забивает глаза пылью и, раздувая одежду, старается оторвать от стенки вагона!.. А тяжелые колеса гипнотически притягивают взгляд к своим зловеще сверкающим ободам!..

Наконец-то пальцы правой руки дотягиваются до рамы окна, впиваются в нее. Надо сделать еще одно усилие над собой: оттолкнуться левой ногой от подножки и, повиснув на одной правой руке, перехватиться левой рукой за раму окна. Вот теперь-то могу заглянуть в окно. Мне везет: в уборной никого. Иначе пришлось бы повторять все в обратном порядке под нервные повизгивания какой-нибудь целомудренной дамы, усмотревшей в моем явлении из окна коварное посягательство на ее драгоценную честь!

Отталкиваюсь ногами от рамы вагона, отжимаюсь на руках, переползаю на животе через болезненно узкую раму окна, дотягиваюсь рукой до ржавой, противно мокрой трубы над унитазом и затаскиваю гибкое, послушное тело вовнутрь. Захлопнув и заперев двери уборной на защелку перед носом пассажира с переполненным мочевым пузырем, заскочившего в уборную с заранее расстегнутой ширинкой, я тяну руку к Ежаку. Когда его дочерна чумазая ладошка заскользила по стенке вагона к окну, я хватаю Ежака за шершавую от застарелых цыпок кисть руки и помогаю забраться в окно. Сполоснув физиономии, мы друг за другом чин чинарем выходим из уборной к удивлению пассажира, с расстегнутой ширинкой, уже вдвоем! Удивленный пассажир внимательно смотрит в унитаз: не выскочит ли оттуда третий?

* * *

Сперва проверяем треугольную антресоль для ведер в нерабочем тамбуре. Антресоль удобная, закрытая, но захламленная – вдвоем там тесно. Хряем в вагон, где окунаемся в осязаемо плотную атмосферу российского общего вагона. Атмосфера тут крепко настояна на круглосуточно не снимаемых портках, на пожизненно бессменных портянках и на чем-то еще более ароматном, специфично российском, о чем сказано: «там русский дух, там Русью пахнет!»

Только в переполненном общем вагоне понимаешь, насколько могучи и вонючи духом русские люди, желудки которых переваривают такие пищевые отбросы, от одного вида которых вмиг загнется гуманоид с любой ядовитой планеты! Любая нечисть, дохнув русским духом, посинеет и окочурится. А нам русский дух на пользу, чтобы не кашлять. Впрочем, сколько вонь ни называй духом, а все равно смердит! В вагоне сумеречно. Кто на полке ухо давит, кто, куря, баланду травит, и все на нас ноль внимания… и кому тут нужны наши умывания?!

Присев на уголок нижней полки, я озираюсь… Рядом, на нижней боковой, замерев и, кажется, не дыша, сидят паренек и девушка. Юные, красивые. За руки держатся, будто бы боятся, что потеряются. А какое радостное сияние исходит от них! Молчат они, но сколько нежных чувств распирает их восторженные сердца, какое смятение душ в трепетном касании их рук!

Над ними и рядом храпят и пердят. С другой стороны махру смолят и хрипло жисть матерят, перекрикивая тарахтение вагона. Над головами их свисает с полки даже на вид густо ароматная нога в носке, похожем на перчатку велосипедиста: все пальцы наружу для готовности подстригания сроду не стриженных когтей, хищно загнутых, как у коршуна.

Тарахтя и грохоча трясется, дергаясь, курящий вагон. А паренек и девушка не видят, не слышат, не чувствуют ничего: только касание рук и сердец заполошный стук! Какое завихрение пространства и времени занесло их из волшебной страны любви в этот вагон, густо заполненный атмосферой из ядреного мата, едкого дыма самосада и тошнотной вонью не мытых промежностей?

Но разве они в этом вагоне? Они же не от мира сего… они из другого времени и пространства, которое случайно совместилось с нашим, советским, провонявшим страхом, махрой и грязными портянками. И сидят они не здесь, а среди цветов на берегу лазурного моря и слушают дивную музыку…

И вот-вот, не дожидаясь остановки поезда, встанут они и, пройдя сквозь стенку вагона, так же – рука в руке, пойдут по своему пространству и времени к себе домой, к сказочно прекрасным людям таинственного запредельного мира! Не вижу я: а как они одеты? Наверное, обыкновенно. Вижу только неземное сияние влюбленных душ, распахнутых настежь друг для друга. То чудесное сияние, которого не может коснуться грязь и вонь общего вагона и, даже всей жизни советской, пропитанной нищетой, грязью, матюгами и злобой…

Пока я, как прибабахнутый, таращусь на эту парочку, Ежак надыбал пару пустых багажных полок. Главное – рядышком полки, через перегородочку низенькую, хотя в разных купе. Под потолком вагонный дух погуще. От пердячего пара, как в бане, не продохнешь! Могуч, дремуч, вонюч великий русский народ! Не уязвим он для медицины: все микробы от него шарахаются! До утра пропаришься в целебной атмосфере такой гущины и позабудешь про кашель на всю жизнь!

Только закемарили – проверка билетов… ревизор приближается со стороны Ежака. Ежак перелезает через межкупейную перегородочку и лежит на мне, укрывая пиджаком свою голову и мои ноги – старый иллюзион: голова одного, ноги другого! Зыркает ревизор, а полка Ежака пустая. Пока ревизор переходит к моему купе, проверяя билеты у пассажиров на боковых полках, я уже лежу на Ежаке за перегородочкой в его купе! Зыркает ревизор – и на моей полке никого, идет дальше. До утра ухо давим в тепле. Хороший человек придумал российский общий вагон: есть простор для маневра.

* * *

Пригрело солнышко. Вылезла кодла на крыши. Ночь провели пацаны в нерабочем тамбуре. Боковые двери на задвижки закрыли, а двери в вагон и на переход – там задвижек нет – с помощью натыренных на станции досок и проволоки так запечатали, что со всех сторон глухо, как в консервной банке! Где подперто, где на палку с проволокой заделано. Сплошной «но пассаран!». А спали плохо. Холодно было. И ревизор спать мешал: очень хотел, падла, разговаривать с пацанами. По окнам железякой стучал и фонарем пытался просветить стекла тамбура, запыленные еще до революции. Сперва он раздражился, потом взбесился! Так всю ночь и колготился! А под утро угомонился. Поумнел? Или утомился?

На рассвете, когда у фрайеров сон слаще, похрял Мыло в вагон «побегать по соннику». Помылился Мыло в вагоне и сидор намыл полный шикарной хавки: хлебушек с сальцом, огурчики свежие. Поминаем хозяина этого сидора добрым тихим словом: хозяйственный мужик и с понятием по части шамовки.

После рубончика кемарят огольцы, солнышко впитывают. А я на цинку сижу, на пейзаж гляжу и на пацанов кнацаю, чтоб кто-нибудь во сне не пополз с центра крыши: очень уж сладко ухо давят пацаны, пригретые солнышком! Мы, шестеро из миллионов чесов, которые скитаются по стране. И нет нам ни покоя, ни пристанища, потому что движет нами не холод, не голод, а ненависть! Злобное желание курочить, жечь, резать, ломать, разбивать все, что есть в ненавистной стране рабов! Много народов поработила Россия, а себя – в первую очередь.

И припухают в рядочек: хохол Ежак, бабай Мыло, кацап Голубь, бульбаш Кашчей и саратовский бош Штык. А на цынку я – чалдон, с шикарным коктейлем кровей бурятской, украинской, польской… и только богу известно, каких еще предков, которых авантюрные и трагичные судьбы завлекли в дикий, каторжный край Забайкалье, где в этнографическом котле бурлит кровь первопроходцев и каторжников, обильно сдобренная грозной кровью Чингисхана через прапрабабушек буряток.

На каком бы языке не говорил бы каждый из чесов, всегда мы поймем друг друга, потому что «мы одной крови», как говорил Маугли. Мы – честные воры – враги политических ворюг, возглавляющих СССР! Мы – враги советского народа, потому что на его раболюбии стоит СССР. «Мы – не рабы!!!» – это наше кредо в стране рабов.

А не потому ли у нашей партии такая нежная дружба с другим раболюбом – немецким фашизмом? Газеты пишут о взаимной любви Сталина и Гитлера и о тосте Сталина: «германский народ любит своего фюрера и поэтому я поднимаю тост за его здоровье!» В газетах и по радио мозгодуи объясняют, что фашизм такой же социализм, как и наш, советский. Два сапога пара: красный и коричневый! И вспоминаю я картину Кустодиева: громадные, наглые сапоги, утопающие в человеческой массе ничтожных людишек, в народной массе!.. Почему же люди всего мира так спокойно смотрят на сапоги, которые вытаптывают их свободу и буржуйский индивидуализм? А быть может, и не все спокойны?

Вспомнил я, как ненастной весенней ночкой привел я в пустой вагон на запасных путях бездомного инвалида. Вернее, прикатил его, сидящего на деревянной досочке на подшипниках. Потому что прошлой зимой оставил он обе ноги на Карельском перешейке. В вагоне было до хрена беспризорников. Свистнул я, затащили инвалида в вагон. Сбросились и из дежурного буфета притаранили пузырь «сучка» с закусю. Оказали инвалиду уважение, в котором отказало ему по-скотски равнодушное советское общество, откупившееся от его жизненной трагедии грошовой пенсией. Ночевать устроили инвалида в вагоне.

Долго не спали мы в ту ночь. Кирнувший инвалид, растроганный нашим вниманием, рассказывал страшную правду про финскую войну. Как бездарные командиры, опасаясь за партбилеты, гнали на верную гибель полки красноармейцев, потому что, чем больше были потери, тем уважительнее была причина не выполнения приказа по наступлению. И повод был для награждения командиров «за стойкость и героизм». И послушные приказу шли красноармейцы умирать, со штыками наперевес шли на доты с крупнокалиберными пулеметами, шли на расстрел, полками ложились в набухший от крови снег и мало кто из раненых оставался живым в ту морозную зиму…

Эта война открыла глаза красноармейцам: никто, из попавших в плен к финнам, не хотел возвращаться на проклятую родину, а из каждых десяти пленных красноармейцев восемь просили у финнов оружие, чтобы воевать против ненавистного СССР! Такое же соотношение было в Римской империи, где из пяти освобожденных рабов один драпал домой, а четверо присоединялись к Спартаку, чтобы мстить. Рабство погубило Древний Рим, рабство доканает и СССР! С кем может воевать «непобедимая Красная армия», состоящая из рабов?! Даже мирный, малочисленный народ финны, не имеющий ни флота, ни авиации, даже армии, силами полиции разгромили Красную армию с ее танками, пушками, самолетами и военным флотом! Несколько сотен финских полицейских расколошматили многомиллионную позорную армию СССР так же сноровисто, как опытные полицейские расправляются с неорганизованной толпой! И не остались финны без поддержки. Как рассказывал инвалид, многие из финнов, попавших в плен, не умели говорить по фински, потому что были они добровольцами антифашистами из разных стран! Ан-ти-фа-шис-та-ми!!! Из тех, кто приобрел боевой опыт в Испании, воюя с фашистами! Потому что для людей всего мира коммунисты и фашисты – одна мразь! И поддерживала Советский Союз в войне против Финляндии только фашистская Германия! Так чем же коммунисты отличаются от фашистов? Только российской глупостью? Эта дикость досталась русским от мерзости православия…

* * *

Резко мотануло вагон на стрелке – я хватаюсь за дефлектор (ну, задумался!) чуть станцию не проворонил!

– Полундра, господа волкИ! Станция Березай, кому надо – вылезай! – бужу огольцов. Спускаемся на подножки с другой стороны от перрона, разбегаемся по делам: кто – за кипятком, кто – за хлебом, кто – за фруктами. А под прощальный гудок паровоза поднимаем на крышу тяжелую скрипуху, наполненную снедью и фруктами с дешевого провинциального базарчика.

Гужуемся от пуза, лучшие фрукты не лезут в пресыщенные организмы – зубы от витаминов скрипят! Настроение от обильного рубона шухернее некуда! И когда поезд лихо проносится мимо какой-нибудь маленькой станции, то на гуляющих по перрону летят ядреные яблоки и спелые помидоры. А я из своей дальнобойной рогатки коцаю станционные стекла.

Потом раздухарились, давай песни базлать! Одни – одну, другие – другую, кто громче? Голубь, Штык, Кашчей и Мыло надрываются майданной песенкой, но она с перебором шипящих – не песня, а фонтан слюней!

Сука буду, не забуду этот паровоз,

Тот, который, чик-чик-чик-чик,

Чемодан увез!

А я с Ежаком, который от «сильных духом» в общем вагоне за ночь излечился от кашля и хрипоты, вдвоем глушим их, четверых, песенкой про «героев»-челюскинцев, которые умудрились утопить современный железный пароход «ледокольного типа» там, где мои предки, сибирские казаки, ходили на парусных деревянных лодках – стругах и кочах, не считая себя героями. Теперь, после гибели Челюскина, тех антисоветских казаков, когда-то освоивших Ледовитый океан и Америку, и упоминать запрещают. Но и в наше время, время угрюмого единодушия, нашелся веселый человек, сочинил смешную песенку про челюскинских недотеп на мотив «Мурки». И сколько бы не было вездесущих сексотов, а эту песенку, которая начинается словами: «Капитан Воронин корабль проворонил…», запела вся страна!

Шмидт сидит на льдине,

Будто на перине,

И качает сивой бородой!

Если бы не Мишка,

Мишка Водопьянов,

Припухать на льдине нам с тобой!

А потом все вместе запели нашу любимую с неисчислимым количеством куплетов и лихим рефреном: «Весело было нам!»:

Прибежали тут менты,

Ой-е-е-е-ей!

Вот в лягавке я и ты,

Тьфу ты, грех какой!

Весело было нам —

Тириперитумбия!

Все делили пополам…

Ежака от песен раздухарило – он чечетку забацал на гулкой вагонной крыше. Движения его похожи на кошачьи, то замедленно ленивые, то неожиданно резкие повороты в такт популярной песенке, которую запели после кинофильмов Чарли Чаплина:

Один американец

Засунул в жопу палец

И думает, что он

Заводит патефон!

Та-ра-ра-ра-а,

Та-ра-ра-ра-а…

Напевая песенку, Ежак сопровождает ее кокетливо комическими чарличаплинскими телодвижениями, застенчиво отворачивается от нас, закрывая лицо ладошкой, лихо крутит гибко откляченной задницей. И вдруг, сменив ритм, Ежак распрямляется и барабанит, барабанит, грохочет каблуками по железной крыше вагона, шлепает ладошками по бедрам, по груди, по бокам – вихрь какой-то!

Я жиган московский,

Я жиган ростовский,

Я жиган азовский,

Я король шпаны!..

И так Ежак шикарно степ бацает, что проводник под напором пассажирского возмущения вылезает по лесенке на торце вагона, высовывает кумпол над крышей и что-то угрожающе кричит нам, да ещ и кулаком грозит! И это нам на нашей законной территории! Голубь медленно поворачивается и…

– Кышшш! – неожиданно запускает в торчащую голову кондюка спелым помидором. Голова с кулаком исчезает. Кондюки храбрые, когда с милицией накатывают на безбилетного пацаненка в вагоне. Уж тогда они горазды изгаляться и юмор милицейский демонстрировать. А вылезать на крышу, когда там на ходу поезда резвится кодла беспризорников – это им слабо: как бы не упасть?

И тут нас осеняет великолепная идея, дух захватывает! Штык и Кашчей тут же претворяют идею в жизнь: курочат крышки с дефлекторов, приспускают ребятки шкарятки, приседают, поддерживая друг друга, тщательно целясь в дефлекторные трубы, и, кряхтя от усердия, хезают вовнутрь вентиляции… Шухерная мордаха у Штыка при этом становится такая умная, как у таксы, когда она аккуратно писает в гитару, чтобы на полу следов не осталось! А Ежак на разные голоса изображает разговоры пассажиров в купе, откуда торчат эти вентиляционные трубы и сам же комментирует! Будто бы видит, как во время задушевной беседы за чаепитием соседи по купе посматривают друг на друга, морща носы…

– …ось воны чаи распивают, як на юбилее заседают. А цей тамада, шо сыдить у начале, вин Вано Хенацвале. До жинок вин ого-го! охотник, бо дуже ответственный работник. А цей, шо в сторонке товстяк, тот мовчить, не вступая в прения, бо вин сексот стратехичнохо значения! А чайком усих прихощае, та завлекае харненька товстушка, болтушка та хохотушка – пидполтавская хохлушка!

А ось тута… бачите? Ось-ось на верхней полицы… – голос Ежака становится зловещим, он показывает пальцем вниз, сквозь крышу… – ось лежить, та мовчить суровая особа особой сибирской нации! – тут Ежак закатывает могозначительную паузу. – Потому шо та особая особа руда, рыжа, та ще узхоглаза! Мабуть, помесь «Варяга» з «Корейцем»? Ось, цей хибрид науке ще не ведом! Во хлубине сибирских руд ще не таке бувало… Видтуда таке диво вылезало, бо там ще и марсияне водятся – хуманоиды з червонной планеты – усе воны рудые!..

Всем понятно, это Ежак меня разыгрывает! Весь мой треп про Сибирь припомнил: про братскую могилу моряков крейсера «Варяг» и канонерки «Кореец», про марсианский корабль, упавший в Нижней Тунгуске… все это на сгал повернул! Надо бы обидеться, да не могу, изнемогая от хохота, катаюсь по крыше вагона, и сил моих хватает только на то, чтобы стонать жалобно:

– И-иди ты…

А Ежак зловеще вещает:

– Таке, хлопцы, дило: лежить и мовчить цей рудый сибиряк марсиянской породы. Видать, соби на уми цей хуманоид. А вже дуже пахнэ… фу-у-у, як похано у купе воняэ, шо терпежу усих немае! Ось Вано Хенацвале вентиляцию видчиняет… а вонища зараз ще шибче шибает! Та що же це таке?! – верещит Ежак тонюсенько, изображая хохлушку. – А ось Вано Хенацвале та балакаеть рудому хуманоиду чоловичьим голосом… – и, придав лукавой мордахе зверское выражение, хрипит Ежак гортанным голосом по-кавказски: – Ээй! Кацооо! Па-аслюшай! Ай, нэ карошо так в каампаныи делат!.. Сапсэм ты нэ ка-ароший кацо… в Тыфлысе гаварат: тааких рэ-эзат нада!!! Р-рэ-э-эзаттт!!!

Мы не в силах хохотать по-человечьи, мы хрюкаем, икаем, стонем, повизгиваем, дрыгаем ногами и размазываем слезы по прокопченным, от паровозного дыма, мордасам. Как сказал всезнающий Козьма Прутков: «Продолжать смеяться легче, чем окончить смех». Тут же каждого из нас охватывает азарт сгала. Всем не терпится внести лепту в общее дело ароматизации купе! Голубь и Мыло, перейдя на соседний купейный, там уже дефлекторы курочат. С запасом, чтобы в один дефлектор полностью не хезать. Экономить приходится наше «богатое внутреннее содержание»: дефлекторов много и нас, даже с учетом обильного фруктового питания, и на купейные вагоны не хватает!

* * *

Люди мы бывалые и перспектива возмездия нас не беспокоит. Слышали мы про телефон и телеграф, но ловить-то нас некому! Легенды о деловитости чекистов – туфта, которую распространяет гебня для поддержания авторитета и зарплаты многотысячной своры «рыцарей революции», умеющих ловить только у себя в тарелке. Ловит гебня тех, у кого есть адрес, квартира, а главное – барахло, ради которого и арестовывают. Года на два хватило чекистам шпионов, которых ловили по адресам в телефонных книгах, потому что телефоны были у самых прибарахленных.

Всех отелефоненных выловили и расстреляли по обвинению японский шпион (даже если дело было «на хуторе близ Диканьки»)! На более оригинальное обвинение у чекистов мозгов не хватило. Пока «ловили» по телефонам, чекисты так обленились, что и это обвинение им писать стало лень. Теперь они без доноса не арестовывают, потому что донос – это готовое обвинение. А советский человек, если он с утра не заложил соседа, то потом весь день ходит как оплеванный и живет без удовольствия!

Мы, воры и беспризорники, квартирами и телефонами не прибарахленные, должностями не обремененные, орденами не награжденные, а потому никто нам не завидует и доносы на нас не пишет. Не интересны мы НКВД. Тем более и статью для нас не придумаешь, так как при советской власти воровства нет, так как «быть не может этой отрыжки капитала!»

Милиция, в отличие от чекистов, для нас опаснее. Но кто-то хорошо придумал, чтобы милиция не совалась на железную дорогу. Тут своя милиция – железнодорожная (железняки), не только малочисленная, но и не расположенная к лихим погоням по вагонам и под вагонами. И не из-за малой зарплаты, а из-за преклонных возрастов и хилого здоровьишка железняков, которых набирают с бору по сосенке из поселков и деревень повдоль всей железной дороги. Любимое занятие железняков, которому посвящают они дни и ночи своей суровой службы, состоит в том, чтобы кучковаться кагалом в красном уголке узловой станции и дремать там, пуская старческих шептунов под монотонный зудеж политинформатора. И до тех пор пока «горячие сердца и холодные головы» озабочены «положением народов Африки», та часть народа, которую зовут криминальной, с патриотической песней «Эх, хорошо в стране советской жить!» майданит, лихо разъезжая по железным дорогам.

А неугомонный Ежак новое занятие нашел: на коробке от папирос «Советские» рисует главарей советского обезьянника, где правят не короли или президенты, а… вожди, как до матриархата! Подвесив вождей толстопузиков на зубчиках кремлевской стены, Ежак подписывает для непонятливых: «Молотов, Каганович, Жданов, Берия…» Всех советских главарей, всех партийных сволочей и небось не без причины помнит кумпол ежачиный!

А на звездочку на башне с часами подвешивает толстозадую тварь под названием генсекретарь… вместе с его пышными усами. Пройдя по рукам, разрисованная коробка долго летит кувыркаясь вслед за поездом. А паровоз, грациозно выгибает длинный, гибкий, как у змеи, хвост и кричит паровозным гудком, кричит протяжно, кричит волнующе страстно, устремляясь в дивную даль, где «самое синее в мире Черное море мое», как поет Утесов.

– Ах ты чесик-чес, куда катишь ты, к чесам Сталин попадет – враз ему кранты! – горланю я дурашливый экспромт, стоя на крыше, широко расставив ноги и навалившись грудью на упругий теплый ветер, летящий навстречу. Ветер круто выгибает тугим пузырем рубаху, как парус пиратской бригантины. Лихой кураж рвется наружу, распирая грудь. Чтобы не лопнуть от его задорного напора, закладываю я в рот четыре дочерна просмоленных пальца и оглушительно свищу! Свищу-ю-ю-у!!! На всю огромную, нелепую, разнесчастную уродину совродину! И кричу-у что-то веселое, но непонятное, застрявшее в генах от моих разбойничьих предков:

– Эге-ге-гей! Нечаай!! Сарынь, на кичку-у!!!

Лихой напор вольного ветра весело полощет рубаху, наполняет грудь, пьяно кружит голову. Теперь-то я могу все! Все!! ВСЕ!!!

Граф стоял, высоко подняв голову, словно торжествующий гений зла.


Конец репортажа 16