Вы здесь

Пятая печать. Том 2. Репортаж 15. Воробушки (А. А. Войлошников, 2016)

www.napisanoperom.ru

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения правообладателя.

© А. А. Войлошников, 2016

© Издательство «Написано пером», 2016

Репортаж 15

Воробушки

Грязных улиц странники

В забаве злой игры,

Все они – карманники,

Веселые воры.

С. Есенин

Не выспавшись, покидаем на рассвете поезд в тихом провинциальном городке. При этом увеличиваем население городка на шесть «социально опасных элементов». Намерения наши криминальны: нарушить баланс в отчетности советской милиции по соотношению преступления и наказания не в пользу милиции. В утренней тишине городка деловито, как пчелка, прожужжал одновагонный трамвайчик. Поглядев на мирно спящий городок, как Кортес на Мехико, Голубь изрёкает:

– Зуб ставлю, – фарт светит! Город непуганых фрайеров… и марочка уже жужжит от нетерпения!

Мирно спят аборигены городочка в этот ранний утренний час, не подозревая о том, что мы внедрились в их тихое гнездышко. Сладко похрапывает абориген, которого злой рок изберет сегодня жертвой в нашем криминальном сюжете. Подглядеть бы, какая пакость ему снится?! От бодрящей утренней прохлады, наполненной ароматом отцветающих акаций, организм Штыка выделяет юмор:

– А чем же тут дышать, коль воздуха и не видать?

Узнав, что трамвайная остановка вблизи сберкассы, Голубь по пути в кишкодромчик точкует план. Не привлекая внимание, не спеша бредем по уютно провинциальному городку, не изуродованному советским модернизмом. На городской площади, мощенной старинным булыжником, любуемся величественным храмом.

Сбиты, изуродованы барельефы на стенах его, сняты кресты и колокола, но стены не взорваны из-за их несокрушимой толщины, и используется храм с пользой – под овощехранилище. Гармония его спокойных, величавых форм, вознесенных в небо, восхищает наши беспризорные души, пребывающие в конфликте с нравственным и с уголовным кодексами. Как говорит Голубь: «Каждый рожден подсудимым, но об этом сам не знает, пока не попался». Мы про это знаем, помним и стараемся не попадаться.

Полюбовавшись храмом, опускаем взоры на землю грешную. Тут, в центре площади, неуместно и оскорбительно, как кукиш, торчит на фоне величественного храма пузатенькая, как пасхальное яичко, ширпотребная скульптура Ленина. Облупившийся гипсовый памятник, со следами тонкого слоя бронзовой краски и толстого слоя внимания голубей, иллюстрирует верноподданнический монументализм.

Перстом, кичливо торчащим из неестественно вздернутой лапки, указует монумент на павильон «Пиво-воды». Воды присутствуют на вывеске, как почетный член президиума. В павильоне торгуют разливной водярой. Этот факт подтверждается живым и радостным гомоном жизнерадостных аборигенов, с раннего утра гужующихся внутри павильона.

– Триумфатор обхезанный! – хихикаю я на статую.

– И храм и срам… и смех и грех, – добавляет Голубь.

Остальные похмыкивают, сравнивая великолепие собора и пролеткультовский шедевр на тему: «Соблазнитель Крупской». Эта пузатенькая фигура украшает все города России. Площадь окружена массивными, как крепостные бастионы, купеческими домами, рассчитанными на вечность, как пирамиды. В бастионах – советские госучреждения. Горком в самом солидном, с колоннами.

Перед учреждениями – доски почета с фотографиями передовиков канцтруда. По их поблекшему виду понятно: они тут насовсем, как на кладбище. А на фасадах учреждений – пароксизм крикливых лозунгов: «Догоним и перегоним Америку!», «Даешь пятилетку в четыре года!», «Нам путь указан Ильичом!».

Этот лозунг висит на павильоне «Пиво-воды», подтверждая правильность пути, избранного его посетителями, пришедшими сюда по указанию перста памятника Ленину. Пристрастие советских людей к лозунгам с именем Ильича так необузданно, что все пивнушки и вытрезвители украшены лозунгами: «Правильным путем идете, товарищи!» (Ленин), а на дурдомах и тюрьмах плакаты: «Ленин с нами!»…

Все так чинно, тихо и спокойно в этом провинциальном городочке, что по закону подлости обязательно должно случиться что-то скверное. И это сбывается на пути к сберкассе.

– Аркан! – испуганно вскрикивает Голубь, но поздно. Полоротый Шмука, думающий на ходу о чем попало, срезает угол дороги и шкандыбает как ни в чем не бывало – меж столбом и подпоркой!!!

– И-иди ты!.. – издаю я горестный стон.

– Шер иссяр, совсем дурак ты!!! – ругается Мыло. Штык лепит Шмуке плюху, Кашчей добавляет пендель. И мы понуро сворачиваем в тихий дворик, плюхаемся на траву за сараями, чтобы тихо и с комфортом скорбеть о том, что теперь уже непоправимо.

– Кур ми син ме, ослеп ты, однако? – удивляется Мыло по-русски и по-татарски.

– Дело-то закрученное… как штык, на клей хряли! – вздыхает Штык.

– Ото я и ховору: до тшяго жеж жолотая тырка шорвалащь! – по-белорусски кряхтит Кашчей.

– Эх, ты-ы, Шмучка, жопа с ручкой… угораздило ж тебя!.. – поэтично вздыхаю я на великом и могучем.

А Голубь молчит, сосредоточенно пережевывая травинку. Молчит и виновник наших переживаний Шмука, опустив кудрявую как у барашка голову. В огромных черных глазищах Шмуки древнееврейская печаль: сам понимает – подвел всех нас под монастырь! Хана, тухляк, амбец и нашей работе пипец! Теперь лучше всего мотать скорей и дальше из этого городка и от того места, где на этот коварный аркан подловились! Ведь ни один самый дурной вор не идет на дело, если кто-то из кодлы в аркан залетит: пройдет внутри треугольника меж столбом и подпоркой!

– Не светит, не личит! – итожит наши охи-вздохи Голубь, выплюнув травинку, – Туши свет, соси лапу, а в общаке-то голек! А ну, волкИ, выгребай тити-мити… всю сорянку до пенчика!

Вместе наскребаем девять колов. На обед в кишкодромчике – вполне. Даже на ужин останется, если нажать на хлеб и витамины.

– Ярар!! Живем, однако! – радуется Мыло.

– Не в деньгах тшастье, а в их колитшестве! – философствует Кашчей. И Голубь точкует перспективу:

– Раз хватает на жеванину, значит не тухляк. До завтра перекантуемся. А куда мотать с таким гальем?! Неча каждый день гужеваться! Эвон, Штык морду протокольную нажрал! Конечно, Кашчей малость отощал, так его хоть ебемотами корми все одно шкиля занюханная!! Купим жеванины и в зелени поторчим! Нету худа без добра: в речке накупаемся!

Вот так сказал Голубь и… никто не шелестит. Пахан будущий. На бас не берет, а сказал – закон!

– Позыгь-ка! В сагъае бутылки! Чегъез дыгъку пгъоволокой… сдадим? – надыбал сюжет Шмука, стараясь загладить свою оплошность.

– Завя-ань! – с досадой обрывает Шмуку Штык саратовским говорком, – ка-ак штык попухнем на бутылках!

– Ото я и ховору: прийшлы в хород сурьезные залетки, хай у них спина хорбата, зато хрудь вохнута! Та ка-ак зачалы бутылки шчупать!.. – обыгрывает Шмучкин сюжет юморист Кашчей.

– …отвя-янь! Тебе и на бутылки слабО! – пищит сквозь нашу ржачку Шмука. Ржет кобылка, никто на Шмуку зла не держит. С каждым такое может случиться, а со Шмукой особенно. Вроде бы оголец, как оголец, но в кодле он на том крайнем месте, где что бы ни сделал, а все не в масть! Хотя он других не хуже. Только рассеянный. Все о чем-то думает и не в ту сторону идет… Если он с десятого этажа упадет, то, задумавшись, на луну попадет по рассеянности. Но если б не было в кодле Шмуки, стало б скучно жить. И подначивали бы кого-то другого. И по какому-то закону природы все напасти посыпались бы на него, того другого, как на крайнего. Скорее всего, крайним стал бы Мыло. Потому что татарин и по-русски говорит сгальнО. А быть может, он кокетничает и для сгала лепит «хурду-мурду», как иностранец. Так кокетничает, пока не крайний… Хорошо сказал какой-то мудрый нацмен: «Татары, берегите евреев! Не будет их – русские за вас возьмутся!» Только Штык с Кашчеем не попадут на место Шмуки. Давние кореша: на пару когти рвали из Верхотурской колонии. А я? Тоже – сам на сам. Такие одиночки – всегда козлы отпущения. Я «писатель», хотя и не ширмач и без кодлы – пустое место. Кодла мне фрайера на блюдечке подает…

В этой кодле хорошо мне. В других кодлах – обидные подначки, бесконечные разборки. А здесь – все по корешам. Это из-за Голубя. Все в кодле примерно одного возраста. Шмука – младший. Голубь на год меня постарше, а умнее в тысячу раз! Прирожденный центровой – лидер. На авторитет соображалкой работает, а не кулаками. Не гонорит, а самое трудное на себя берет. Общак держит честно – ни пенчика на себя не потратит! Такая щепетильность у него от питерских интеллигентов.

В кодле все мы одинаково дружбанЫ, хотя и разных национальностей: Кашчей – белорус, Мыло – казанский татарин, Штык – саратовский немец, Шмука, почему-то еврей, хотя из Рязани, а не из Москвы, где, говорят, половина жителей евреи, потому что другая половина еврейки. Голубь свою национальность определяет по родному городу: питерский. И каждого поправляет, кто его ленинградцем обзовет.

А я, как сибиряк, из казаков первопроходцев, не знаю, кто я: украинец, поляк, бурят, монгол, карагас, тофалар, китаец, цыган?.. Все они – мои предки. Забайкалье – такой котел, в котором с доисторических времен варятся вперемешку все лихие пришельцы из Европы и Азии, роднясь с аборигенами. Когда я в детстве спросил о своей национальности папу, он засмеялся и сказал:

– Ты – потомок Чингисхана! Взяв по жене от каждого народа, породнился он со всеми! Чингисхан – первый интернационалист!

Но собрало нас в одну кодлу не землячество, не национальность, а общий политический статус: «чес»! Породнила нас родина пятьдесят восьмой, званием ЧСИР, определением социально опасные и указом расстреливать таких, как мы, с любого возраста за любое преступление, как политических рецидивистов! Ведь по советским законам само наше рождение – тяжкое преступление, связь с врагами народа – нашими родителями!

* * *

Ночевали мы в вагоне на запасных путях. Проснулись поздно – долго вчера гуляли в старинном парке, который назван по-советски глупо ЦПКиО, что расшифровывается еще глупее Центральный парк культуры и отдыха! Именно так, а не парк культурного отдыха! Потому как у косноязычного министра культуры СССР осталась не исправленная двойка по русскому языку. Да и остальные лидеры СССР по-русски с трудом лепечут. Голубь понатуре страдает, когда слышит, как, уткнув нос в шпаргалку, безграмотно и неразборчиво гундят партчинуши!

Отдохнули мы в парке не шибко культурно, зато с пользой: провели турнир по стрельбе из рогатки. Ни одной лампочки в парке не оставили! А утром в привокзальном туалете приобщаемся к культуре, недополученной в ЦПКиО: моем уши, подстригаем и чистим ногти, причесываемся общей расческой и внимательно изучаем свои криминальные вывески в большом, мутноватом зеркале. Маленькому Шмуке достается для обозрения мордахи нижняя часть зеркала. Не подумав о последствиях, Шмука вякает:

– Засгъали могъдогляд абогъигены…

– Неча на зеркало пенять, коль мурло засранное! – обрывает Голубь Шмукину трындю и посылает его умываться еще раз под моим контролем. По отношению к нашим физиономиям Голубь невыносимый зануда, но мы понимаем: наша работа не милицейская и требует не только горячих сердец и чистых рук, но еще и чистых ушей. И обильно намыливая смуглую Шмукину мордаху, плюющуюся мыльными пузырями, я фонтанирую мудрыми мыслями:

– Рука руку моет, нога ногу чешет, а с ушами – бЯда-а! – ни помыть им друг друга, ни почесать! А Чехов сказал, что у ширмача все должно быть в ажуре: и одежда, и душа, и мысли, а уши – в первую очередь! Это западло куда заметнее, чем душа и мысли!

Когда я и Шмука присоединяемся к кодле, Голубь, взглянув на Шмуку, озабоченно спрашивает его:

– Ты чо сегодня такой бледный? Заболел?

– Это я его помыл… немножко чересчур… – объясняю я.

Коварный аркан мы за квартал стороной обходим. И всей кодлой плюем в ту сторону, где такая хренотень. Чтобы зенки нечистому заплевать. Мы материалисты и атеисты и веруем в нечистую силу на большом серьезе! Только в православной России есть такая непоколебимая вера в могущество языческой нечистой силы.

Удобно располагаемся в скверике, напротив сберкассы. Нам все видно, а нас за кустами – фиг. Для комфорта скамейку подтащили. Планчик наточкован на том, чтобы фрайера в трамвае обжать. А чтоб не потянуть от хрена уши, надо в сберкассе сазанчика пухленького накнокать и дать маяк. Суфлером в сберкассу Голубь внедряет Шмуку: он и помладше, и уши у него надраены до блеска! Ждем, ждем, а Шмуки нет. Голубь, не спуская глаз со сберкассы, мурлыкает:

А кнокарь кнокал, кнокал,

А скокарь скокал, скокал…

Штык, Кашчей и Мыло, пристроившись на другой скамейке, азартно играют коробком из-под спичек в спортивную игру козлик. Гроней нет и играют на меченные листиком лопуха спички с условием, что каждая зеленая запалка означает полвшивика из будущего навара. Чтобы коробок прыгнул козликом, его кладут на край скамейки и подбрасывают щелчком. Если коробок падает вниз этикеткой – проиграл ставку, вверх этикеткой – сохранил ставку, на ребро встанет – столько своих ставок берешь, сколько игроков играет, а уж на торец встанет – козликом – весь банк твой! Увлеченные игрой, пацаны обмениваются фразочками, которые вместо смысла обрели эмоциональное содержание:

– Не шветит, не литщит – штавлю ишщо тщетыре жапалки! Дзе наша не пропадаша!

– Денга есть – в Казань гуляешь, денга нет – в Канаш канаешь… а нам, татарам, все равно!

– Блиндер буду – пироги-и… как штык, четыре запалки!!!

Азартно идет игра, по крупному. Я с завистью поглядываю на банк, где уже более двух десятков спичек. Но к играющим не примыкаю: что Голубю одному цинковать?

– Рыжий, давай в слова играть! – неожиданно предлагает Голубь.

– Как в слова?

– А так! В названия слов… вернее – понятий. Называешь по феньке слова одного понятия, например деньги. Только без названий монет и купюр, чтобы проще…

– Заметано! – соглашаюсь я, – мой ход: грони! Гроши! Филы! Форсы! Сара! Сарга! Саранча! Мойло! Тугрики! Семечки! Финаги! Овес! Сорянка! Насыпуха! Цуца! Дрожжи! Тити-мити! Сармак! Галье! Цифры! Знаки! Голяки! Листья! Локша! Ремарки! Котлетка!

– Стоп! – останавливает меня Голубь, – сквозняки пускаем! Котлетка сойдет – пачка денег. А ремарки и локша – фуфло. Это же лажовые грони!

– Тогда и листья – не деньги, а крупные купюры, – говорю я.

– Листья – деньги, знаки – тоже. И голяки – деньги, кучей, без упаковки! Вот, заметь, Рыжий, по фене нет ни одного слова «деньги» в абстракции! Есть названия денег уважительные, презрительные, сердитые, веселые…

– Воробушки! – вспоминаю я.

– Звонко трёкнул! Воробушки… Это легкие деньги, о которых приятно вспомнить. Быстро прилетают и весело улетают: фр-р-р! И вся любовь! Остается хорошее настроение! За воробушки не вкалывают, не мантулят, не клячат, рогом не упираются. Воробушки не хрустят хрустами, не торчат колами, не ломятся ломтями, не кусаются кусками! Чирикнут чириками и… фьюить!.. нет их! Но не только воробушки, а и любое слово, любое! по фене понятие сложное. Ну, например гальё. Это деньги не малые, не большие, а обидные. Вот при дербанке навара кодла обделяет тебя и любой хабар становится гальём!

Слушая Голубя, я зыркаю на его нагрудный карман, где спрятана паркеровская ручка с золотым пером – фетиш преуспевающих литераторов. Этой ручкой Голубь записывает в толстенький блокнот разные слова из феньки и диалектов. Ну и что? Это я скучно живу – без бзика!.. а у других – всяких прибабахов навалом. Вон Кашчей таскает в карманах коллекцию этикеток от спичечных коробков и все спичечные фабрики знает! А Голубь по знанию фени – академик! И нас, партачей, всю дорогу правит, чтобы не заправляли от фонаря, как фрайера захарчеванные…

– Секи, Рыжий, – продолжает Голубь, – дешевый фрайер феньку презирает, потому что ее не знает. Чтобы презирать ума не надо. Проще, чем знать. Старая дева презирает незаконного ребенка и мать-одиночку, а сама не рожает! Осуждать и презирать легче, чем рожать!.. А фенька – это русская речь еще не созревшая, пока она не облитературилась. С точки зрения непорочно литературных старых дев, слова из фени дурно пахнут. Но и младенцы не жасмином благоухают. Зачем их за детский запах – сразу под нож?! Вот подрастут и позырим, у кого с запашком западло: у парализованной старой девы или юной медсестрички, которая за старой девой ухаживает, потому что старая дева своих детей не родила, посчитав, что это безнравственно!! А медсестричка-то незаконнорожденная!

Через сто лет многие слова из ныне презираемой феньки самыми нужными станут! Язык рождается не в кабинетах дармоедов – академиков словесности. Новыми, остроумными словами говорят бродяги, воры, крестьяне, матросы… язык не спускают с академических высот, он растет под ногами из чернозема диалектов и жаргонов! Каждое слово обкатывается миллионами людей из народа, как камень в реке, среди других слов, уже обкатанных! Тут ого-го!.. какая конкуренция! По фенюшке ботали казаки Ермака и Разина. И твои предки, Рыжий, из разбойничьих ватаг, тоже куликали по-свойски, а не выкамуривались тяжелым и неуклюжим, как старинный комод, дубовым языком Ломоносова – отца русского языка. Каждое новое слово позапрошлые академики взашей из русского языка гнали: геть, фенька непотребная!!! А фенька не гордая – она и с черного хода прошмыгнет, с коробейником, мастеровым. И в присказке забавной, в частушке озорной… А такой гений, как Пушкин, плевал на косые взгляды непорочно литературных старых дев, брал бережно фенькино незаконнорожденное слово и ставил его в строку поэмы или романа. И оно у него там так красиво вставало, что общество сразу понимало, что этого слова языку не хватало!

– Ну ты даешь, Голубь! И откуда ты это знаешь?

– В литкружок ходил. Журналистом хотел стать… как мой папка. А кружок вел Дмитрий Ефимович – учитель словесности из санкт-петербургской гимназии… Нет теперь таких учителей. И русский язык России не нужен. Для партийной литературы есть партийный язык «канцелярит». А Дмитрий Ефимович русский язык не просто знал, а его любил и частенько говорил: язык – не мертвое изделие, как горшок, а живая и меняющаяся духовная часть народа! Жив народ, пока живет его язык! Живет ВНУТРИ народа, а не сбоку – в пыльных бумагах научной конторы!

Нельзя росту языка мешать, как нельзя мешать росту сердца, печени… иначе аукнется это на развитии всего народа! А русскому языку казнь китайскую устроили: заживо в колодку тесную зажали, чтобы не менялся он, не рос! Дескать, и так «великий и могучий»… Угораздило же Тургенева, с будуна что ли, ляпнуть про язык, как про женилку! Ведь умница Тургенев: художник, пророк, психолог тонкий… но как не почувствовал он, что трудно писать по-русски, если слова языка не живые… не хватают они за душу, как музыка! Вот и сглазил. А теперь-то «великий и могучий» на полшестого поглядывает: прищемили его так, что не вздохнуть, ни охнуть! И как ему, болезному, в такой скукоженной позе оплодотворять литературу?! А она баба темпераментная – ей страсть подавай, как зверю! Иначе, как говорит Станиславский: «Хрен тебе поверю!»

А из-под деревянной колодки новые побеги из страдальца выдавливаются и соки коренного языка уносят. Распускаются побеги маленьких примитивных язычат: язык для собраний и заседаний, язык для официозных посланий, язык для шухерных компаний, язык школьников, студентов, матросов, солдат… Единый язык распался на примитивные язычата, как у первобытных людей, которые в одном племени говорили на разных языках: для вождя и воинов – один, для женщин и детей – другой, а уж у шамана само собой – язык для духов свой! И все язычата убогие…

Распадается русский язык по милости академиков на десятки язычат, а «великий и могучий», запрессованный в словари, дряхлеет, и только бездарные журналисты и графоманы пользуются конторским эрзацем, который называют русский литературный. А у каждого писателя от бога есть свой язык. Потому как невозможно писать канцеляритом – гибок он, как радикулитчик: как в предложении его загнешь, так хрен потом разогнешь! Слова канцелярита обрастают приставками и суффиксами, как замшелые пни опятами, и уже не каждый русский такое слово выговорит. Даже ходовое слово здравствуйте дрысней попахивает: «драсьте!».

Молчит Голубь. Шевелит мозговыми извилинами. А я терпеливо жду продолжения. Наконец заговорил он:

– Как-то Дмитрий Ефимович занятие провел по феньке. Прочитал нам стихи и рассказ Гумилева, написанные феней, чтобы проиллюстрировать ее лихие возможности. А на следующий день Дмитрия Ефимовича забрали. Папа мне объяснил, какую пенку дал Дмитрий Ефимович: Гумилева уже чпокнула советская власть, а Дмитрий Ефимович про него – на кружке… это же пропаганда идей врага народа! Стучала какая-то падла среди нас…

Вздохнул Голубь.

– А что за память была у Дмитрия Ефимовича! Про каждое слово с ходу рассказ выдавал: откуда слово, что значило раньше, как менялось. Иногда так рассказывал, что животы болели от хохота! Особенно, когда читал бездарных совпоэтов.

Все русские слова раньше другие значения имели. Современный язык для позапрошлых столетий та же фенька! А прикалывая на сегодняшней фене, ты ботаешь на завтрашнем языке – языке будущего! Не будь феньки, мы до сих пор мычали и квакали вроде «не лепо ли ны-ы бя-я-яшеть…» Мас-ква! – ква-ква! Чо ржешь?! Это слова, которыми блеяли и квакали русичи, пока не постигли татарский. Сегодня бойкие татарские слова – украшение русского языка!

А про древнерусский язык говорят мертвый – от него ни слова не осталось – как не осталось никого из дружины князя Игоря. Люди умирают, а народ остается, хотя и состоит из других людей. Умирают слова, а остается язык, хотя все слова в нем тоже другие. Но умерших людей хоронят, а мертвые слова литературные труполюбы мумифицируют в словарях! Основа русского языка – грамматика. Она запутана так, что не каждый русский ее осилит! А сам язык переполнен мертвыми словами, о которых написал Гумилев: «Дурно пахнут мертвые слова!» Общаться на мертвом языке, что сожительствовать с покойницей!

Дмитрий Ефимович называл покойницами слова, которые потеряли жизнь, душу, только суть засушенная осталась – вроде сухофруктов, потерявших запах, сочность, вкус! Дмитрий Ефимович рассказывал о безвременно погибших, забытых словах. А когда строил из них предложения, то мы удивлялись: какие это были замечательные слова! Звучные, емкие! Насколько был бы красивее и образнее наш язык с ними! Спасибо Пушкину – подчистил он русский язык, заменив державинский словарь фенькой своего времени! Но кри-ику… крику было от этого – очень! И написал Пушкин про русскую академию словесности с большим пониманием:

В академии наук заседает князь Дундук.

Говорят, не подобает Дундуку такая честь.

Почему ж он заседает?

Потому что – жопа есть!

Слово «дундук» стало нарицательным, а все дундуки из словесной академии на Пушкина вызверились: дескать, в его творчестве разбойничий жаргон! И литературная пугачевщина! И вульгарные, неприличные слова!!! И!!!.. В общем, мрак и жуть. Победило мнение академиков и авторитетных критиков-дундуков, вроде дубаря Белинского, которые сами и строчки художественной не написали, зато много напакостили творцам-новаторам, таким как Гоголь и Пушкин!

Представляешь, сам платил Пушкин издателям, чтобы печататься! А после платил еще авансы книготорговцам, которые жаловались, что только место в магазине занимают книги Пушкина. Их не покупали из-за вульгарности пушкинского языка! И Пушкин, помещик и трудяга, из долгов не вылезал! Дорого ему обходилось занятие литературой…

Мало кто знает, что огромные долги книгоиздателям царь уплатил после смерти поэта, чтобы спасти от скандала старинное дворянское имя Пушкиных! А не потому, что царь любил стихи Пушкина, полные вольнодумства, и прозу его, подстрекающую к бунту, как «Дубровский» и «Пугачев». Книги Пушкина не читали, журнал его считался неприличным… ведь писал Пушкин не языком Державина, а фенькой!

Один смелый поэт после смерти Пушкина написал гневные строчки о Пушкине и вкусах читателей: «Восстал он против мнений света!..Не вы ль всегда так злобно гнали его свободный смелый дар…»! И стал тоже писать народным русским языком еще современнее Пушкина! Не хухры-мухры обогащать литературу новыми словами! Не каждый такое может. Надо уметь хорошо писать, чтобы наплевать на стандарт и на критиков…

– Голубь, откуда название феньки «блатная»?

– От дураков. Это слово для фрайеров дешевых. Вор так не скажет. Можно говорить: «блатной язык» или «блатная компашка», потому что компаний и языков много. А феня одна! Не блатная она, а русская! Я расскажу про каждое из этих слов, а ты включай соображалку: зачем ставить их рядом? Так вот… На Руси торговали разносчики – офени или фени. Парни бойкие, общительные, на язык острые. Говорили на жаргоне из ядреных словечек. И появилось выражение «по фене ботать» – говорить как они. Бойкий язык подхватили разбойники. Нет офеней, но жива феня! Берегут ее не ученые языковеды, хотя этим бездельникам за что-то деньги платят, а воры, которые передают ее через поколения как почетную эстафету.

А слово «блатной» от Петра. Был список у него, по-голландски «блат». Писали туда имена купцов с привилегиями. «Блатной» значит под чьим-то покровительством. И вор в законе в морду даст, если назовут его не цветным, а блатным, как шестерку. А теперь секи сочетание «блатная феня»… ну как? Фуфло? А феня – язык серьезный. Отсеять шелуху – это лучшая часть русского языка! Состоит она из ярких, а главное, из молодых, не затертых слов! Читал я в газете выступление доярки: «Я книгу НЕ ЧИТАЛА, но с Партией согласна – плохая книга!» С феней тоже: фрайера дешевые, по скудоумию не отличая феню от матерщины, как попки, повторяют за дундуками из академии «феня похабна!» А откуда они знают это, если по фене не ботают?! Давай сыграем в пикантное слово «женщина». Только без профессиональных словечек.

– Заметано. Шмара! Маруха! Фифа! Скважина! Скрипушка! Тетка! Шкирла! Оторва! Очаровашка! Хабалка! Матрнеха! Алюра! Шалава! Шилохвостка! Цаца! Губася! Жиронда! Свистулька! Заноза! Зажигалка! Дама! Бабочка! Цыпа! Горлянка!..

– Стоп! – останавливает игру Голубь. – Хватит! Секи, Рыжий, можно сказать еще сотню слов, но среди них не будет ни одного такого похабного, как то, которое скрипит и скрежещет по всей русской литературе «ж-ж-женщ-щ-щина»! По звучанию – бормашиной, да по всем зубам! Интеллигенты про баб в нос гундели ля фа-ам, либо трекали по народному, то есть по феньке баба, старуха, девка, молодуха! Да и поныне сорокалетних бабцов окликают «де-евушка» – настолько обрыдло всем поганое слово «женщина», которое по смыслу означает пол. А уж по звучанию похоже на даму не больше, чем значок на двери сортира на Венеру Милосскую! Никакого мужика не заводят звуки «жженщщщина», похожие на шипение змеи. Шипящие звуки не сексуальны! Эротика в звуках гюрза-а, э-эфа… они женственны! А ведь сгал? У любой гадюки имя эротичнее, чем эта похабель жженщщщина! Во слова какие «секс»… «эротика!» – мотай на ус, Рыжий, пока я жив! В мумифицированном русском языке нет таких слов! Зачем мумии секс и эротика? Это ли не пример того, как засушен русский язык?! Удивляются иностранцы: до чего у русских язык убогий: даже слова «секс» в их языке нет! И как мужики в России с бабами общаются? Жестами и на ощупь…

Типун на такой язык… «великий и могучий»! Ну Тургенев тоже мне классик! Конечно, с каждым такое может приключиться: ну сморозил человек глупость, с кем не бывает! Но миллионы филологических идиотов эту похабель сто лет повторяют! А где он, русский язык, за пределами канцелярий? Нет его ни в школе, ни на улице! «Улица корчится безъязыкая!» С таким языком, как литературный русский, если бы не заросли капусты, то где русским жженнщщинам детей искать?! Одно дело позаимствовать за бугром словечки, вроде «трансцендентальный экзистенциализм», чтобы за умного сойти, а другое дело – секс! Обрезали академические маразматики «великий и могучий»… по самое не балуй!

Представь, как раздражала женолюба Пушкина эта кастрированность, если про интим ни слова в литературном языке! А писать стихи народным языком хлопотно: жандармы и церковь – одна сволочь – сразу поэта за шкирку и в суд или к царю на взбучку! И все-таки стихи талантливые и очень русские в рукописных списках по рукам ходили без имени автора, но всем известно и тогда и сейчас, что это стихи Пушкина! Слезятся умильно академики на пушкинскую Татьяну, а от остального творчества Пушкина шарахаются: «фенька с ненормативной лексикой!» Хорошо написал кто-то из имажинистов: «Поэзия – езда по круче! А Пушкин мог еще покруче!» Жаль, нет народных стихов Пушкина в России – прячут его академики от русского народа!

Пока Голубь рассказывает о нелегальном творчестве Пушкина, вспоминаю я сладкое волнение при созерцании кустодиевской «Красавицы». Как хотелось погладить рукой теплые, полные, мягкие бедра нежной горлянки, пухленькой жиронды, горячей губаси… Как много слов в фене для выражения эротических грез о… о тех, кого русская литпохабщина называет жженнщщиннами!! И как бабочки-очаровашечки терпят шипение этого гадючьего слова из полудохлого русского языка?

– Усек, Рыжий, что «великому и могучему» кранты! Пора ему на почетное хранение в саркофаг словаря древних слов! Это не разговорный язык, а исторический, засох он, потеряв живость, музыкальность, а главное, образность! Живет он в народе благодаря удивительной грамматике, при которой даже любой матюг, изящный как булыжник, запросто может стать существительным, глаголом, прилагательным… Потому что при гибкой, хотя и сложной, грамматике, вместо слов осталась шелуха из российских канцелярий! А по фене что ни слово – яркий портрет! Музыка! Как метки и образны слова о женщинах! Например, «хабалка». Сколько слов надо затратить, пока объяснишь, что это бойкий, практично-расчетливый бабец?! Или «фифочка» – противоположность деловой хабалке! И какой фифочке не лестно услышать, что нежна она, как «цыпа», что она «заноза», застрявшая в сердце мужчины, а в веселой компании она «зажигалка»! Не язык – комплимент!

Чувствовал Маяковский недостаток живых слов в языке и стенал: «бедна у мира слова мастерская…» или «Улица корчится безъязыкая…» Не улица, а русский язык корчится безъязыкий после академической кастрации, теряя последние слова, необходимые для плодоносности! А улица жаргонами шпарит, она по феньке ботает! И разлученный с родным дитём, шухерной русской фенькой, засыхает русский язык, старится с безобрАзно безОбразными словами, которые силком навязывают людям академические импотенты!

Как написать о чем-то красивом на таком языке, в котором ни одно существительное, не подпертое прилагательным, в строке не стоит?! Нет в русском языке слов существительных, хотя они и существуют! Без прилагательного русские существительные бестелесны, как привидения! Любое хорошее существительное запросто можно испохабить плохим прилагательным! Не язык, а игра конструктор, как хочешь, так и свинчивай. А в фене это трудно. Не может быть робкой оторвы, тощей жиронды, холодной зажигалки, застенчивой хабалки! Понимал Гумилев трагедию русского языка, пытался феней возродить его яркость, сочность, плодоносность. Жаль, ботал он по фене, как иностранец по самоучителю.

Помолчал Голубь. Улыбнулся смущенно:

– Я книгу мечтаю написать… когда-нибудь… про чесов. И фенькой! Чтобы те, кто еще чувствует музыку русского языка, поняли, как красив он, если шухерную русскую феньку не держать за золушку, от общения с которой можно замараться! Фенька – язык будущего, где образы не только в сочетаниях слов, а в каждом слове! Главное, чтобы каждый человек, если речь его еще не лишилась родных корней, заговорил по-своему. Вот Гоголь, Шолохов и Шалом Алейхем… Ша! Кнацай! – восклицает Голубь…

На пороге сберкассы вслед за полноватым, средних лет фрайером появляется… Шмука! Ну наконец-то! Зайдя в тень дерева, фрайер достает платок, протирает лысину, празднично засиявшую от такого внимания к ней. Говорят, лысина – это просто широкий пробор, у каждого есть, но не у всех видно… А Шмука за спиной фрайера маячит «по рыбе»: левой ладонью проводит по левой щеке и чиркает двумя пальцами по левой ладони. А мы секем: у фрайера пухленький лопатник в левой скуле (левом внутреннем кармане), надо писать левую пеху. Да и то, болтливый Шмука намаякал больше чем надо. Хватило бы приложить ладонь к левой щеке – скула и порядок.

* * *

Я и Голубь идем за фрайером. Штык, Кашчей и Мыло, раскаленные до шипения азартом игры, идут поодаль, целиком поглощенные подсчетом зеленых спичек. Видя, что мы пасем сазанчика, Шмука линяет на другую сторону улицы. Ему к сюжету приближаться ни к чему. Фрайер Шмуку срисовал в сберкассе, и долгая близость сверкающих чистотою ушей Шмуки к бумажнику фрайера может нервировать сюжет. А нервную систему фрайера беречь надо.

Но сазанчику не до Шмуки! Поглощенный приятными мыслями, он задумчиво бредет к трамвайной остановке, помахивая красивым кожаным портфелем. По его отрешенности от мира сего и по легкомысленному помахиванию портфелем можно догадаться, что этот совслужащий, небось ответственный работник, вступает в прекрасную фазу своего годового цикла, превращаясь из ответственной чиновничьей гусеницы в безответственного свободного мотылька, спешащего до предела заполнить отпускными удовольствиями мотыльково кратковременный срок очередного отпуска.

И в расцветающем сердце фрайера, которое природа расположила напротив бумажника, трепещут, как крылья рождающейся бабочки, озорные чувства предвкушения лирических приключений, которые сулят отпускные возможности и толщина лопатника, подогревающего любвеобильное и пылкое сердце мужчины среднего возраста.

Фрайер на остановке. Помахивая портфелем, переминается с ноги на ногу, и вдруг под влиянием мотыльковых импульсов от прорезающихся в душе его крылышек свободной любви он радостно, как школьник узнавший, училка заболела, взмахивает портфелем и… отправляется пешком! Да что за невезуха – пехом попер фрайерюга! Если он не сядет в тарку, вся работа Шмуки пошла насмарку! И придется повторять: нового сазанчика искать!

А быть может, еще не все потеряно? Фрайер заходит в магазин «Динамо», смотрит на удочки, крючки, гамаки и мячи – все для летнего отдыха. Но не покупает. Не собирается отдыхать с семьей на даче, на речке, точкует персональный кобеляж – курортный вояж. И рука фрайера непроизвольно поглаживает левую сторону груди, где под бумажником нетерпеливо бьется сердце не молодого и опытного ловеласа. Как ему приятно ощущать лопатник полный хрустящих купюр!

Обидно, коль сорвется такой жирный сазанчик! Но только фрайер покидает магазин, как из-за угла со скрежетом выползает трамвайчик… «Эх, трамвайчик, марка-тарка, ах, какой ты молоток! Нет нам лучшего подарка – подоспел ты точно в срок! Значит, полный нормалек!» – запели радостно наши криминальные душонки! Понатуре так: фрайер спешит на остановку.

* * *

Вагон трамвая наполнен пассажирами умеренно. Утренний давильник прошел, до вечернего – далеко. Нормальная рабочая обстановочка. Если правильно выбран прием, в тарке везде работать хорошо, но на площадке – лучше. Поэтому Голубь и Штык, застряв перед фрайером на площадке, не дают ему пройти в вагон, а в это время Кашчей, поднажав на слишком вольготно стоящих пассажиров у окон, освобождает место перед фрайером. По научному закону, открытому до изобретения трамвая: природа не терпит пустоты, и фрайер заполняет освободившееся место. Встает, повернувшись лицом к окну, спиной к нам и держится рукой за бумажник. Первая часть подготовки фрайера закончена: фрайер в стойле! Спиной к фрайеру встает крепенький Штык. Он будет ограничивать излишнюю подвижность фрайера во время операции. Слева от фрайера Кашчей втиснулся с пионерским журнальчиком «Костер». Он будет умного мальчика изображать и щипанцы мне тушевать. Я встаю чуть позади и сбоку от фрайера. Когда надо Кашчей меня ближе подпустит. Мыло жарко сопит мне в спину. Он на пропуле – ему с лопатой смываться, чтобы я на случай шухера сухим был. Голубь стоит за несколько человек от нас по ту сторону от фрайера и через окно городским пейзажем очень интересуется. На фрайера он не смотрит. Ему шарманку крутить. Хороший отвод – гарантия успеха.

Со скрипом качается старенький вагон. Качнуло фрайера, отпустился он от лопаты, взялся левой рукой за поручень под окном и закрыл от меня левак. Вот если бы он держался правой! Только я об этом подумал, как…

– Извините, – очень вежливо говорит Кашчей фрайеру, – я вам не помешаю? – И журнальчик открывает под рукой у фрайера… Интеллигентный фрайер перехватывает портфель в левую руку, берется за поручень правой. И грудь ко мне чуть-чуть разворачивает, чтобы Кашчею место освободить для журнала!

– Что вы с таким интересом читаете, молодой человек? – интересуется фрайер.

– Тшщук и Гек… повесть… отшень интересная! – неожиданно отвечает Кашчей. Ну, думаю, молоток, хоть название прочитал! Теперь левая пеха передо мной – только пиши, когда Кашчей ширму даст. Все идет как часики. Я пинаю Штыка, тот сигналит Голубю – шарманка крутится! Оторвавшись от созерцания городского пейзажа, Голубь через чью-то спину шлепает фрайера по правому плечу, работая на отвертку от меня.

– А-а-а!!! Вот где ты мне попался, пидра лысая! – базлает Голубь на весь вагон, – обкозлил Катьку, и в кусты?! Она ж малолетка, ей шышнадцать! От тебя, козла, ребеночка понесла! Все ждет она тебя, кобель лысый!

Вздрюченный фрайер оглядывается, но как следует не может повернуться, мешает спина Штыка. Возмущенный фрайер вращается внутри своего пиджака. Багровея, фрайер задает идиотский вопрос:

– К-какая Катька… куда понесла?.. где?

– Заладил! – перебивает Голубь, – Где, да где! Не нарывайся на рифму… гинекологическую!

Отвод готов: фрайер под наркозом психологическим. Сейчас с него хоть пиджак сними – не заметит! Кашчей тушует: распахнутым журналом закрывает грудь фрайера и мои руки. Мне под журналом ни фига не видно, но мне смотреть не надо. Левой рукой я щипаю за пиджак, отводя его от тела, а правой расписываю пиской добротную материю пиджака по ощутимой вертикали ребра лопатника. С радостным азартом чувствую, как распухший от купюр лопатник охотно выходит через разрез, а мне остается не-е-е-жненько снять его с перелома и пропулить Мылу, который за моей спиной напрягся, как спринтер на старте.

Не успевает Голубь закончить эмоциональную речь в защиту злодейски совращенной малолетки, как Мыло с лопатой прыгает с подножки ходко идущей тарки. Вслед за ним, не спеша, пробираюсь к дверям я. Кашчей отстраняется от наконец-то повернувшегося к Голубю фрайера, и пространство между ним и фрайером по трамвайному закону природы заполняется другим пассажиром. А Голубь, войдя в роль чувака захарчеванного, смачно крутит шарманку, уходя от фрайера в глубь вагона и меняя агрессивный тон на извиняющийся:

– Извини, папаша, это плешь твоя на ту падлу схожа! Покнацаешь с жопы, та ж картинка! А на будку позырил: секу поблазнилось! Будка твоя в три раза ширше, за один сеанс не обхезашь!

Эти извинения я уже в дверях слышу. На пару секунд задерживаюсь на подножке, ожидая Штыка, который меня прикрывать должен, слышу, как в дискуссию о размерах лысины и будки включаются пассажиры вагона.

– Ты, паря, чо, на всех кудрявых бросаешься?

Трамвай грохочет, народ хохочет, а фрайер хочет… провалиться сквозь пол хочет! Потому как у Голубя извинения занозистее обвинения. Отвернулся фрайер ото всех, насупился, молчит. Молча обижается, будто бы диспут о будке его не касается. Быть может, в этой тарке его знакомая едет?! И хотя фрайер на катушках, но наглухо он отключен от советской действительности и беспокойства за лопату. По медицине – стресс, по фене – отвод. Отвел Голубь внимание фрайера. Попробует вспомнить фрайер, кто с ним рядом был – не вспомнит! Голубь ему память отшиб, стали мы невидимками – отвел глаза Голубь.

Прыгаю с подножки. За мной – Штык. При шухере он должен подставиться, потому что у меня писка в погребе. Это карман с потайным входом вдоль штанины до манжета. Впрочем, писка у меня такая, что формально не прискребешься: изделие «Канцпрома»! Это «Канцпром» придумал складные миниатюрные ножички, в которые вставляются половинки лезвий безопасных бритв. Получается удобный и вполне легальный инструмент для писателя. Я вижу, как на подножке удаляющегося трамвая появляется Кашчей с журналом под мышкой. Вот и он соскочил – вася: никто не подрезался! А Голубь от нас и от фрайера был далеко, с нами не общался… Но и он вот-вот спрыгнет с первой подножки.

* * *

Стрелка забита за городом, где вчера купались. Все собрались. А Шмуки нет. Бегает по детдомам – сестру ищет. Когда его мать забирали, просила она Шмуку как старшего брата не оставлять сестренку в детдоме, а везти к бабушке в Курск. Но чекисты специально их разлучили. Я знавал четверых братьев, которых эти мрази развезли по четырем детдомам! Горазд НКВД на пакости! Подорвал Шмука из спецдетдома и ищет сестренку по всем детдомам.

Только искупались, появляется Шмука. Нет и тут его сестренки. Все выбираются на берег: дербанка хабара – дело интересное. Опасаясь сглаза, Голубь не дербанит, пока все не соберутся, мало ли… такая у нас работа: не любит глаголов будущего времени. Кроме того, каждая дербанка у Голубя – ритуал. Сгальной или воспитательный. Каждый раз по-разному. После подсчета навара Голубь с общего согласия половину в общак кидает, тогда каждому из нас на личные траты причитается по зеленухе (по полсотне!) на рыло. Вот это воробушки!

– Это тебе, Шмука! – Голубь протягивает Шмуке хрустящие купюры, минуя руку нетерпеливого Мыла, сидящего рядом с Голубем. – Тебе, Кашчей! – и опять мимо протянутой руки Мыла! – Тебе, Рыжий! – и опять мимо Мыла! Теперь это все секут…

– Как большую лопату дават, то «ол, ол!.. сюды ходы, товарыщ нацмен!.. давай-давай, копай-копай! дорогой наш нацмен! Ярар!» А как ма-аленький денга дават, то «куда прешь, татарский морда?!!» – выдает Мыло национальный юмор времен Первой пятилетки. Но прикол в масть, все ржут.

– И тебе, Мыло, и тебе, Штык! – завершает раздачу хабара Голубь. И комментирует:

– Кодла сработала фартово, каждый свое дело сделал. А вот как? Я раздал хабар в том порядке, насколько классно работал каждый. Сперва Шмука – молоток, кипятком не писял, накнокал пухленький сюжет с понятием. Потом Кашчей фрайера в стойло ставил тип-топ и вертел его там по высшему классу! И Рыжий пеху писал чин чинарем – фрайер не щекотился. У них все тики-так!

А ты, Мыло, раз нервный, пей спокойные капли! А то нарезАл винта, будто не пропуль взял, а шилом в жопу ткнули! Ладно, только я на тебя зырил, а то верняк засекся бы! Сам бы слинял, а Рыжего с Кащчеем в шухере оставил! А Штык наоборот… уснул что ли на жопе у фрайера?! Раз Рыжего пасешь, держись к нему впритирочку, чтобы не ждал он тебя на подножке! Это, волкИ, мелочи жизни, но в нашей работе мелочей не бывает, а горят на мелочах синим пламенем…

Воспитывает Голубь. И как он все усек в тарке, пока шарманку крутил? После дербанки опять кидаемся в воду и купаемся до посинения гусиной кожи, пока Голубь не командует:

– Че, пацаны! Все на берег! Не купайтесь долго, зима придет и вмерзнем в лед! Тут не Рио-де-Жанейро… Тут наоборот!

* * *

Залегаем в кустах и костерочек разводим для удовольствия жизни: живой огонек дымком пахнет… Шмука, который в марке с нами не светился, в магазин учесал за рубоном. Я лежу в тени дерева на спине, наблюдаю, как в сиянии золотистых солнечных нитей, которыми прошита листва дерева, порхают в причудливом танце две легкомысленные бабочки, очаровывая друг друга яркими расцветками трепещущих от счастья крылышек. Растворяясь в сиянии солнечных лучей, вспоминаю слова Седого:

«Бог – поэт, который создает миры, пронизанные лучезарным счастьем… Для поэтичной иллюстрации эволюции Бог создал бабочку. Если гусеница, живущая в двухмерном пространстве древесного листа, через куколку выходит в трехмерное пространство порхающей бабочкой, то человек из трехмерного пространства через преисподний мир, как гусеница через куколку, уходит в четырехмерное пространство Царства Небесного, откуда Иисус после воскрешения навещал учеников, игнорируя запертые двери. А Иоанн Богослов написал о грядущей встрече будущего, четырехмерного человека с Богом:

Мы теперь дети Божии; но еще не открылось, что будем. Знаем только, что когда откроется, будем подобны Ему (Богу), потому что увидим Его, как есть (1Ин.3:2).

И Апостол Павел продолжил это:

Первый человек – из земли, перстный; второй человек – Господь с неба. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного (1Кор. 47, 49)».

То есть образ человека будущего четырехмерен! А люди с поэтической душой ребенка, у которых грань меж душою и духом тонка, летают во сне и в сто лет… и старой гусенице снилось, что она порхающая бабочка…

* * *

Мысли мои прерываются возвращением Шмуки, который таранит две сумки калорийной хавки: масло, консервы, крабы «Чатка», конфеты, пряники, печенье, варенье и с десяток заурядно сереньких булочек, которым фантазия работников пищеторга присвоила сказочное название «Горбулка», как супруге Горбунка. А для чаепития предусмотрительный Шмука кастрюльку где-то скоммуниздил… Вскипятив чай, приступаем к трапезе.

– Чтобы на бану не светиться, перекантуемся до темна у речки, а там – в краснуху… – точкует Голубь.

– А потом куда? – интересуюсь я.

– У тебя чо таракан в котелке бегает? – удивляется Голубь., – Уж куда краснуха…

– Да потом – куда? – настырничаю я. – Что, так и будем мотаться по воле краснух? Раз сармак вячит, могли бы сами выбирать, куда мотать! На фига одну лошадку гонять: тарку по городам искать? Майданить слабо что ли? Не боги марвихер лепят, все мы из майданщиков!

Молчит Голубь. Тщательно пережевывает вкусную и здоровую пищу. Ждет, что еще скажут? Или с ответом затрудняется? Швыркаем чай молча. Не совмещаем процесс пищеварительный с мыслительным. Нахальная пчела, воспользовавшись нашей занятостью, растопырившись от удовольствия, сосет конфету. Штык щелчком сбивает пчелу, и все, сосредоточенно жуя, наблюдают, как она барахтается в нокдауне.

– Махнем, дзе жаркые страны! – вместе с крошками от пряника из Кашчея выскакивает неординарная идея.

– Ку-уда? В Чугъкестан? – удивляется наивный Шмука, а Штык мацает лоб Кашчею и озабоченно вздыхает:

– Туши свет – полный кирдык, заворот мозговой извилины! Ка-ак штык, это он журнала начитался в тарке… про Чука и Гека… больше не дам ему журнал – о-очень впечатлительный ребенок!

– Лады, сябры! От послухайтэ мянэ и бяда вас нэ минэ! – подшучивает Кашчей над собой, давая задний ход своей идее. Но идею, отвергнутую автором, подхватываю я:

– Да иди ты! Это же то самое! На юга надо! К морю! К Черному! Чем я не гусь, когда при форсах? А в море понырять – не то, что на реке лягух пугать!

– Фр-р! Хр-р! Пр-р! Пум-бум! Буль-буль! Кончил? Спускай воду, туши свет! – передразнивает меня Голубь имитацией туалетных звуков, но его выразительный экспромт прерывается галдежом подзаведенной мною кодлы:

– Море! Моря! Морю!!! Мо-о-о-ре…

– Че! Усохни! – прекращает галдеж Голубь. – Зачем делать такой громкий щум?! На что гроники фрайером назначены? На отпуск? А мы что – рыжие?! Есть среди нас такие, но не много (это в мой огород). У нас работа не пыльная, но нервная! Положено по норме два месяца как учителям! Объявляю: контора в отпуске! Гребем на юга! К морям Каспийскому и Черному! И хватит кыркать за это дело!.. Че! Тихо! Разгалделись… курортнички!

Последние слова пламенной речуги Голубя тонут в гвалте энтузиазма масс: после краткой борьбы за справедливость мы получаем законные отпуска! Каждый из нас спешит высказать собственные сгальные планы на желанные каникулы с путешествием на южные моря. Но все порожняк гонят, потому что слушать некому: каждому высказаться невтерпеж! Нет, не всем… Самый говорливый из нас, Шмука, молчит, молчит… а потом грустно говорит:

– Не поеду я к могъю… надо сестгъуху искать…

Странные создания люди. И мы тоже. Сгалились над Шмукой, сердились на него. И всегда Шмука был виноват, потому что сдачи дать не мог. А когда поняли, что не будет с нами Шмуки и не увидит он синее море, всем грустно стало. Но уговаривать Шмуку дело бесплатное: с понятием мы, что для Шмуки сеструха важнее! Должен Шмука ее найти! И отсчитывает Голубь из общака шмукину долю. И вдруг достает Штык из заначки свою персональную хабару и Шмуке протягивает:

– Держи, Шмука! Это гальё мне ни к чему! На корову я не коплю, а на «козла»– у Кашчея выиграю!

– Брэшэшь, шшо ты у мянэ ишшо тшо-то выыграш! – отвечает Кашчей и… тоже отдает Шмуке свою долю!

Тут каждый спохватывается и свой хабар Шмуке в карманы сует. У Шмуки – слезки на колески – вот-вот разрюмится!

– Ол-ол! Бери-бери – ярар! Нам татарам все равно! А тебе денга – не хурда-мурда! Ярар?! – темпераментно уговаривает Мыло.

– Дают – бери, а взял – беги! – выдаю я мудрую русскую пословицу. И добавляю практический совет: – Грони ты по уму заныкай, чтобы какая-нибудь падла тебя не вытряхнула до донышка! Шуры-муры заделай в корочках.

Пока Шмука начит грони, Голубь наставляет его по-отечески:

– Секи, Шмука: без кодлы ты сыроежка. Не крути хвостом, не ныряй в ширму даже при дармовой покупочке. Тут сармака тебе хватит. Вместе с сеструхой к бабке притаранишь бабки, – каламбуркает Голубь. – Да не реви ты!.. жалобно. Земля круглая… где-нибудь сполземся…

Шмука что-то сказать пытается, но голос у него осекается. Тогда он молча с каждым обнимается, используя нас как промокашки для намокшей от слез мордашки. А потом по тропинке бежит он на бан, торопясь на рязанский майдан. Бежит, спотыкаясь, на все в пути натыкаясь, так как в Шмукиных глазах все расплылося от слез… Улетают со Шмукой воробушки. Весело прилетают воробушки и улетают весело. И тепло на душе от того, что вот были они и так радостно улетели, и эта радость – на всю жизнь! У каждого в душе теплая проталинка протаяла. А на ней – росток светлой надежды на то, что найдет Шмука сестренку и маленький светлячок счастья зажжется на угрюмой советской земле. Хотя и не принято среди нас говорить об этом вслух, но мечтает каждый о том, что и он встретится в этом жестоком мире с самыми любимыми людьми – своими родителями, которых отняла у нас ненавистная страна – будь она проклята! – в которой мы имели несчастье родиться.

* * *

Еще не знает никто из нас о том, что «десять лет без права переписки» означает, что родители наши расстреляны, не знает никто о том, что для еврейских девочек есть у НКВД специальные детдома, откуда они исчезают бесследно…

И бесполезно искать эти места для отдыха высокопоставленных садистов. А далеко на севере остались страшные улики: тюки с девчоночьей одеждой в пустых бараках вблизи заброшенных шахт. Сюда привозили «отработанных» девочек садисты-педофилы. И будут долго думать люди: почему в непроглядной тьме глубоких шахт сидят тысячи детских скелетиков без одежды и остатков еды?

А оставшиеся на земле нелюди промолчат о том, что была когда-то страшная, бесчеловечная страна СССР, где властвовали бездушные биороботы «плевелы», уничтожавшие людей духовных и их детей. И будут жить люди, не верящие в то, что в этой огромной стране жил народ – подлые трусливые рабы, обожавшие Сталина и его кровавое зверье – НКВД.

Но когда же верить в счастье, когда надеяться на будущее, как не в тринадцать лет, когда впереди бесконечно огромная жизнь?! И верим мы и надеемся на то, что выживем в этом советском гадючнике и отольются наши слезки советскому народу – народу, создавшему власть угрюмых, злобных зверюг!

Верим и надеемся на то, что отомстим мы. Получит этот народ, страшное, но заслуженное возмездие! Верим и надеемся, потому что

Верить и надеяться – вот, главная привилегия молодости… – сказал граф Монте-Кристо.


Конец репортажа 15