Вы здесь

Пушкин в Михайловском. Глава шестая. Неостывающая лава (И. А. Новиков, 1936,1944)

Глава шестая. Неостывающая лава

После проводов Вульфа Пушкин стал редко показываться даже за чайным столом. По утрам он писал у себя, потом удалялся в Тригорское. Эта пора бытия была ему тяжела, хотя вряд ли кто из окружавших его понимал это в полную меру. В Тригорском ему, как всегда, были рады. Там он немного помучивал Анну, вслух расхваливая Анну Петровну Керн и делая приписки в письмах к ней. Пушкин теперь рассказывал девушке и про свою встречу у Олениных, и о том, как блистательна была ее молодая кузина. В одном из писем Анны сбоку он приписал из Вордсворта: «Образ, прошедший перед нами, который мы видели и больше никогда не увидим». Но Анна не ревновала, в одном она твердо уверилась: те чарующие слова на прогулке об аде и рае, которые были сказаны ей, не были только словами; порукою в том был самый голос – негромкий, взволнованный. И она свято хранила их в памяти и то, как осторожно и бережно поцеловал ее руку… Возревновал зато, кажется, Вульф, который и к Анне Петровне был неравнодушен. Сестра писала ему, успокаивала.

Пушкина все это слегка забавляло. Но лишь на поверхности. Почти физически ощущал он давление, шедшее, впрочем, не от одного отца, а и от общего ощущения связанности, оторванности от мира; как никогда, чувствовал он свое одиночество. Почти вдогонку за Вульфом стихами писал и ему и Языкову – молодому поэту, также учившемуся в Дерпте, которого звал приехать на Святки.

Вульфу писал по-мальчишески весело, отбросив тоску и, как всегда, крепкою фразой лепя и собирая, давая разом всю полноту их беспорядочной жизни:

Запируем уж, молчи!

Чудо – жизнь анахорета!

В Троегорском до ночи,

А в Михайловском до света;

Дни любви посвящены.

Ночью царствуют стаканы;

Мы же – то смертельно пьяны,

То мертвецки влюблены.

Когда он прочел это вслух в Тригорском, ему рукоплескали, как будто все это уже было, и притом именно так. Если бы каждого спросить о их жизни, как они ее себе представляют, и каждый сказал бы всю правду, как все же неполно, серо и разорванно прозвучал бы рассказ! А теперь уж и им самим начинало казаться, когда повторяли волшебные строки, что иначе не скажешь: так и останется это, так и пребудет навеки.

Языков ему не был знаком, но, затомившись с родными, Пушкин хотел, как будет один, принимать у себя – анахорет – живых и свободных людей, с которыми можно бы так же широко и вольно распахнуть свою душу, как делал он это в послании. Что из того, что не знал он Языкова? Его досягало уже и обжигало дуновение быстрого пламени этого юноши-поэта: «Издревле сладостный союз / Поэтов меж собой связует!» – и Пушкин свой внутренний мир ему открывал с непостижимою прямотой:

Всегда гоним, теперь в изгнанье

Влачу закованные дни.

И этих «закованных дней» здесь он, в Тригорском, никому не показал, запечатав в особый конверт послание к Языкову, доверив ему одному – незнакомцу, но брату поэту, – горькие строки другой своей правды.

Он и ему, впрочем, писал о веселье, никак не желая сдаваться. Минуя уже теперь свое одинокое время, на Святки он ждал к себе брата, который был еще здесь, но вот-вот должен был отъезжать. Ждал он и доброго Дельвига.

Дельвиг его очень смешил, но и трогал. В ответ на его крепкие жалобы друг утешал: «Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шел, то есть делай, что хочешь; но не сердись на меры людей, и без тебя довольно напуганных! Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видал ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова, на которого все шишки упали». «Журналы все будешь получать. Сестра, брат (родителей Дельвиг теперь уже не поминал), природа и чтение: с ними не умрешь со скуки. Я разве буду навозить ее». И передавал петербургское свое невеселье: «Квартальных некому бить. Мертво и холодно…», «…с появления Булгарина Литература наша совсем погибла. Подлец на подлеце подлеца погоняет», «Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии. Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, все время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов – картинки».

Это письмо послано было с оказией; его привез к Осиповой повар Арсений, ездивший в столицу с двумя возами капусты, моркови и яблок; продал все хорошо и накупил для хозяев всякой всячины.

– Квартальных видал? – спросил его Пушкин.

– Так точно. Стоят на местах.

– И никто их не бьет?

Солидный Арсений не удивился вопросу ничуть и философски ответил в тон Дельвигу:

– А видно что, барин, и некому бить.

Пушкин даже не засмеялся.

У него в это время шла сложная, острая жизнь. И если с отцом изо дня в день назревала пока еще скрытая ссора, то столкновения с миром шли и другие. Лава не вовсе остыла, и жаркие недра время от времени давали толчки. «Разговор книгопродавца с поэтом» развернулся целым сражением с широкою линией огня, и если рукопись эту он собирался «продать» как вступление к первой песне «Онегина», то «вдохновение» свое он подчинил только тактике боя. Он рушил кумиры и предрассудки один за другим и сражался не столько с «книгопродавцем», которому вкладывал и здравые мысли, сколько с самою жизнью – как она складывалась; впрочем, было это отчасти борьбою и с собою самим: с иллюзией славы и даже любви.

Конец ознакомительного фрагмента.