Вы здесь

Пушкин: «Когда Потемкину в потемках…». По следам «Непричесанной биографии». Часть I. «Нельзя ль найти подруги нежной?» (Л. М. Аринштейн, 2012)

Часть I. «Нельзя ль найти подруги нежной?»

Нельзя ль найти подруги нежной?

Нельзя ль найти любви надежной?

И ничего не нахожу…


«Когда Потемкину в потемках…»

Едва ли многие читатели Пушкина помнят небольшое стихотворение великого поэта, состоящее всего из четырех строк:

Когда Потемкину в потемках

Я на Пречистенке найду,

То пусть с Булгариным в потомках

Меня поставят наряду.

(III, 457)[1]

В Малом академическом издании сочинений Пушкина эти строки прокомментированы так: «Четверостишие, сохранившееся в рукописи Пушкина, относится к Е. П. Потемкиной, сестре декабриста Трубецкого, жившей в Москве на Пречистенке. Смысл этой шутки Пушкина неясен и обстоятельства, ее вызвавшие, неизвестны» (3, 471).

Действительно, смысл четверостишия неясен. Ясно лишь, что это характерный для Пушкина шутливый экспромт, вызванный какими-то конкретными обстоятельствами. Что это за обстоятельства – неизвестно. А без этого понять смысл сказанного невозможно. И всё же смысл стихотворения прочитать можно. Ключом к его прочтению служат упоминаемые в стихотворении собственные имена Елизаветы Петровны Потемкиной и Фаддея Венедиктовича Булгарина. Имя Булгарина, судя по тексту, носит здесь вспомогательный характер: оно служит мерой того крайнего унижения, на которое, при определенных условиях, Пушкин был готов пойти, причем вполне добровольно: «…Пусть с Булгариным в потомках / Меня поставят наряду».

Что же это за условия? Из текста ясно, что они как-то связаны с именем Е. П. Потемкиной, – точнее, с тем, удастся ли Пушкину найти ее «в потемках на Пречистенке». Удастся – тогда поэт готов пожертвовать своей посмертной славой: пусть потомки приравняют его к Булгарину. (Как Пушкин оценивал Булгарина, напоминать не надо.) Цена вопроса, как видим, очень высока! В чем же дело? Почему Александру Сергеевичу так уж позарез понадобилась Потемкина, с которой его до той поры мало что связывало?


Графиня Е. П. Потемкина


О Потемкиной в связи с Пушкиным известно главным образом то, что она была посаженой матерью на его свадьбе с Натальей Николаевной Гончаровой 18 февраля 1831 г.

И здесь обстоятельства начинают проясняться. Первоначально Пушкин просил быть посаженой матерью на его будущей свадьбе свою давнюю приятельницу Веру Федоровну Вяземскую. Сразу же после того, как Пушкин получил согласие на брак с Натальей Николаевной, в апреле 1830 г. он направил В. Ф. Вяземской письмо, которое завершил словами: «И я прошу Вас, дорогая княгиня, быть моей посаженой матерью» (XIV, 81).

Вера Федоровна согласилась и примерно за месяц до свадьбы через своего супруга князя П. А. Вяземского подтвердила согласие. В письме от 17 января 1831 г. Петр Андреевич писал в своей обычной для переписки с Пушкиным дружески-шутливой манере: «Посаженая мать спрашивает, когда прикажешь ей сесть и просит тебя дать ей за неделю знать о дне свадьбы» (XIV, 146).

Никаких осложнений с этой стороны не предвиделось. Как вдруг, словно гром с ясного неба: 3 февраля, когда до свадьбы оставались считанные дни, Вера Федоровна взобралась на детскую кровать, чтобы приладить к стене образок, оступилась и упала… Да так, что у нее случился выкидыш, имевший довольно серьезные последствия, надолго, почти на два месяца, уложившие ее в постель[2].

Без посаженой матери свадьба не могла состояться. А найти Вере Федоровне достойную замену, да еще чтобы на эту замену не обиделась родня невесты, было почти невозможно. Ведь Вера Федоровна была княгиня по мужу и княжна по рождению. Но самое драматичное, что на поиски и уговоры времени практически не оставалось: менее чем через две недели в среду 18 февраля наступал последний в том году срок перед Великим Постом и Пасхой, когда еще можно было назначить венчание. В последующие два с лишним месяца, вплоть до Фоминой недели, церковный устав запрещал заключение браков. Выстраданная нелегкими усилиями поэта свадьба расстраивалась…

Напомним, что это были за усилия и страдания.

В пушкинской литературе и в народной пушкинской мифологии бытует представление о поэте как эдаком удачливом покорителе женских сердец. В действительности это далеко не так, о чем мне уже доводилось говорить и писать. А уж путь Пушкина к женитьбе был усеян многими терниями.

Неудачным было его сватовство к Софье Пушкиной (его дальней родственнице) осенью 1826 г. – почти сразу же после освобождения из ссылки. Тогда Пушкин, воодушевленный приемом, который оказал ему новый Император, решает, что он уже достаточно пожил холостой жизнью и что пора ему, наконец, вступить в законный брак. Счастливым соперником поэта был В. А. Панин, за которого Софья Пушкина вышла замуж всего через несколько месяцев после неудачного сватовства Александра Сергеевича.

Неудача не на шутку огорчила Пушкина. Да и было чем огорчаться: Софья Федоровна действительно была очаровательна – «стройна и высока ростом, с прекрасным греческим профилем и черными, как смоль, глазами»[3]. Пушкин посвятил ей стихотворения «Ответ Ф.Т***.» («Нет, не черкешенка она») и «Ангел». А в одном из писем того времени вполне искренне воскликнул: «Бог мой, как она хороша!» (XIII, 562).

Вскоре Пушкин увлекся Александрой Римской-Корсаковой. Ей, между прочим, посвящена написанная тогда же строфа «Онегина»:

У ночи много звезд прелестных,

Красавиц много на Москве…

(VI, 161)

Что происходило в доме Корсаковых, не вполне ясно, но по некоторым весьма вероятным предположениям и в данном случае имели место переговоры о браке, завершившиеся для Пушкина неудачей.

Обидным отказом было встречено его предложение Анне Олениной, дочери Президента Академии художеств, за которой он ухаживал весной и летом 1828 г. Мотивы отказа были, к сожалению, слишком прозрачны: Пушкин не служил, не владел землями, не имел стабильного дохода. К тому же внушала сомнения его весьма экзотическая внешность. Пушкин не раз задумывался над этой проблемой:

Как жениться задумал царский арап,

Меж боярынь арап похаживает,

На боярышен арап поглядывает.

Что выбрал арап себе сударушку,

Черный ворон белую лебедушку.

А как он арап чернешенек,

А она-то душа белешенька.

(II, 338)

Те же мысли не оставляли его и летом 1828 г. Во время одной из прогулок в компании Олениных по заливу, когда знаменитый художник Доу стал набрасывать его портрет, Пушкин с горечью заметил:

Зачем твой дивный карандаш

Рисует мой арапский профиль?

Хоть ты векам его предашь,

Его освищет Мефистофель.

Рисуй Олениной черты…

(III, 101)

Но одно дело, что всё это сознавал сам Пушкин, и совсем другое – когда ему на это намекали окружающие его люди. Гневу его на семейство Олениных не было границ, что не замедлило выплеснуться на страницы очередной главы «Евгения Онегина» – этого лирического дневника поэта. Уж как Александр Сергеевич изощрялся в словесном уничижении и отца, и дочери!

Тут был отец ее пролаз,

Нулек на ножках[4]

(VI, 514)

Тут Лиза дочь его была

Уж так жеманна, так мала,

Так неопрятна, так писклива,

Что поневоле каждый гость

Предполагал в ней ум и злость…

(VI, 513)

В вариантах было: «Уж так горбата, так мала, / Так бестолкова и писклива» и т. п.

И уж совсем драматична двухлетняя история сватовства Пушкина к Наталье Николаевне Гончаровой.


Н. Н. Пушкина


Познакомившись с нею в Москве зимой 1828/29 г., Пушкин вскоре решил сделать ей предложение. Но памятуя о прошлых неудачах, он готовил сватовство с нехарактерной для него осмотрительностью. В качестве свата он избрал Федора Ивановича Толстого, который пользовался влиянием в семействе Гончаровых. Уже один этот факт примечателен. Толстой был давним недругом Пушкина: его откровенная безнравственность вызывала у поэта резкое неприятие, нашедшее, в частности, выражение в эпиграмме 1820 г.:

В жизни мрачной и презренной

Был он долго погружен,

Долго все концы вселенной

Осквернял развратом он…

(II, 155)

В 1820 г. Толстой распространял оскорбительные для Пушкина слухи, за что был вызван поэтом на дуэль, которая не состоялась в связи со ссылкой Пушкина. Поэт пронес решимость стреляться с Толстым через Южную и Михайловскую ссылки, и в первый же день своей свободы послал ему вызов. Толстого в Москве не оказалось, а затем общие знакомые их кое-как примирили. Нетрудно представить, какие чувства должен был обуздать в себе Пушкин, прежде чем просить Толстого быть его сватом… И все-таки он пошел на этот несвойственный его гордому нраву шаг, преодолев себя во имя будущего, как ему казалось, счастья.

Мать Натальи Николаевны – Наталья Ивановна Гончарова (с ней нам еще предстоит познакомиться) отнеслась к сватовству холодно, и лишь ее нежелание портить отношения с Толстым избавило Пушкина от окончательного отказа. О своем тогдашнем состоянии поэт позже писал будущей теще: «Ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума: в ту же ночь я уехал в армию (на Кавказ – Л. А.)… какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы: я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия…» (5 апреля 1830 г. – XIV, 404). Столь же холоден был прием, оказанный Гончаровыми Пушкину по возвращении с Кавказа: «Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчанье, ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали… Я уехал в Петербург в полном отчаянии» (XIV, 404).

В дальнейшем положение изменилось, и повторное предложение Пушкина в начале апреля 1830 г. было принято. Правда, для этого Пушкину пришлось пройти еще через несколько испытаний.

Во-первых, ему пришлось обратиться к Бенкендорфу с просьбой засвидетельствовать перед Гончаровыми его, Пушкина, благонадежность. Едва ли подобное обращение к шефу жандармов было намного приятнее, чем просьба к Толстому быть его сватом. Но Пушкин и здесь сумел себя пересилить… Уж очень жаждал он получить в жены Наталью Николаевну.

Во-вторых, пошли размолвки – главным образом имущественные неурядицы – с будущей тещей, в ходе которых выяснилось, что финансовое положение и той, и другой стороны крайне незавидное.

В-третьих – и это было самым печальным, – Пушкин отчетливо сознавал, что ему предстоит брак с девушкой, которая в лучшем случае его терпит, но не любит. «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери, – писал Пушкин всё в том же письме от 5 апреля 1830 г., – я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца» (XIV, 404).

6 мая 1830 г. состоялась помолвка. Но до желанной свадьбы было еще далеко. Осенью 1830 года в центральных областях России свирепствовала холера, и Пушкин, находившийся в Болдине, оказался надолго отрезанным от своей невесты. «Наша свадьба точно бежит от меня», – с горечью писал поэт почти через полгода после помолвки (XIV, 417).

Четырехлетние страдания и неудачи Пушкина на пути к браку делали женитьбу принципиально важным рубежом его жизни. Поэт до последнего момента не верил своему счастью. И вот, когда к февралю 1831 г., казалось бы, всё уже уладилось, – беда с Вяземской! Положение казалось безвыходным. Свадьба опять «убегала». Суеверный Пушкин готов был видеть в этом знак судьбы и вообще отказаться от брака. «Он хотел было совсем оставить свою женитьбу и уехать в Польшу, – вспоминал Нащокин, иллюстрируя “нетерпеливость” Пушкина, – единственно потому, что свадьба по денежным обстоятельствам не могла скоро состояться»[5].

Кто-то – вероятно, сами Вяземские[6] – посоветовали обратиться к Е. П. Потемкиной с просьбой быть его посаженой матерью. Престиж свадьбы от этого нисколько бы не пострадал: Потемкина была княжной по рождению, как и Вяземская, и графиней по мужу.

Надо было, не теряя времени, разыскать Потемкину, встретиться с ней. Однако сделать это было не так-то просто. Елизавета Петровна уже несколько лет жила в «разъезде» со своим мужем С. П. Потемкиным (чей дом действительно находился на Пречистенке). Сама же она снимала квартиру то на Большой Никитской, то на Тверском бульваре[7], то где-то еще. Пушкин не очень-то представлял, где ее можно найти (то есть находился «в потемках» относительно ее местопребывания). А ведь от того, найдет ли он ее и сумеет ли уговорить быть посаженой матерью на его свадьбе, зависело его счастье, его последующая жизнь. Вот тогда-то и выразил Пушкин свое состояние надежды и смятения в экспромте, своеобразном сговоре с судьбой – суеверном обете: если найду Потемкину (неважно где – Пречистенка в данном случае условное обозначение ее местожительства), если найду Потемкину и всё наладится, – готов пожертвовать своей грядущей славой, став в один ряд с Булгариным[8].

Все эти события происходили между 4 и 17 февраля, то есть между днем, когда Пушкин узнал о несчастье с Верой Федоровной Вяземской, и последним днем перед свадьбой. Тем самым уточняется датировка экспромта: между 4 и 17 февраля, вероятно, 7 или 8 февраля 1831 г.

А для Александра Сергеевича эта история завершилась вполне удачно. Он нашел Потемкину. Она согласилась быть посаженой матерью на его свадьбе с Натальей Николаевной. Свадьбу сыграли в срок: 18 февраля 1831 г.

Таинственная дама с безупречной репутацией

Близкий друг Пушкина Павел Воинович Нащокин рассказал П. И. Бартеневу довольно пикантную любовную историю, которую в свое время поведал ему сам Пушкин. Речь в ней идет о великосветской молодой даме с безупречной репутацией, которая тем не менее назначила Пушкину тайное ночное свидание в своем доме.


П. В. Нащокин


«Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец, – пишет со слов Нащокина Бартенев, – по условию он лег под диваном в гостиной и должен был дожидаться ее приезда домой. Долго лежал он, теряя терпение, но оставить дело было уже невозможно… Наконец после долгих ожиданий он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную. Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейлины: они возвращались из театра или из дворца. Через несколько минут разговора фрейлина уехала в той же карете. Хозяйка осталась одна. “Etes-vous là?”, и Пушкин был перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта; густые, роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия… Быстро проходило время в наслаждениях. Наконец Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдернул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть? Он наскоро, кое-как оделся, поспешая выбраться. Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали… Хозяйка позвала свою служанку, старую, чопорную француженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случаях. К ней-то обратились с просьбою провести из дому. Француженка взялась. Она свела Пушкина вниз, прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов его разбудил. Его кровать была за ширмами. Из-за ширм он спросил: “Кто здесь?” – “Это – я ”, – отвечала ловкая наперсница и провела Пушкина в сени, откуда он свободно вышел…»[9].

Бартеневу эта история напомнила эпизод из «Пиковой Дамы»: Лиза назначает Германну ночное свидание в доме графини и пишет, чтобы он незаметно пробрался туда поздно вечером, когда они уедут на бал:

«Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо и взошел в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спящего под лампой… Легким и твердым шагом Германн прошел мимо его. Зала и гостиная были темны… Германн пошел за ширмы… справа находилась дверь, ведущая в кабинет, слева другая в коридор. Германн ее отворил, увидел узкую, витую лестницу, которая вела в комнату бедной воспитанницы… Но он воротился и вошел в темный кабинет.

Время шло медленно. Всё было тихо… Часы пробили первый и второй час утра, – и он услышал дальний звук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и остановилась… В доме засуетились. Люди побежали, раздались голоса и дом осветился. В спальню вбежали три старые горничные, и графиня, чуть живая, вошла и опустилась в вольтеровы кресла» (VIII, 239–240).


Сходство действительно очень велико. И это тем более любопытно, что Нащокин позиционирует свой рассказ как реальное событие в жизни Пушкина. Выходит, что, описывая тягостное ожидание Германна, Пушкин использовал свой собственный опыт в подобной же ситуации.

Но тогда вдвойне интересно, что это за дом, где Пушкин ожидал тайного ночного свидания, и кто эта женщина, которая ему это свидание назначила. И уж коль скоро этот эпизод из реальной жизни Пушкина так схож с соответствующим эпизодом из «Пиковой Дамы», то как соотносится эта неизвестная пушкинская возлюбленная с персонажами его художественного произведения – Лизой и старой графиней?

Но как раз обо всем, что касается героини ночного приключения Пушкина, Нащокин темнит и темнит, категорически отказываясь назвать ее имя. Тем не менее, опираясь на целый ряд деталей, Бартенев заключил, и это ему подтвердил историк М. Н. Лонгинов, что речь идет о Дарье Федоровне Фикельмон (Долли), внучке фельдмаршала Кутузова, супруге австрийского посланника графа Фикельмона, в то время одной из самых блистательных красавиц великосветского Петербурга.

Рассказ Нащокина в записи Бартенева в дальнейшем не раз перепечатывался и использовался как в пушкинистике, так и в околопушкинистской литературе[10], но предположение Бартенева – Лонгинова насчет Долли Фикельмон сомнению не подвергалось.


Графиня Долли Фикельмон


Между тем то, что доподлинно известно о Пушкине и Долли, отнюдь не свидетельствует, что между ними была любовная связь. Скорее наоборот. Долли отличалась сильным характером и расчетливой осторожностью. Ее осмотрительное, сдержанное поведение, вполне соответствующее ее положению супруги высокопоставленного дипломата, снискало ей безупречную репутацию и при Дворе, и в свете. Рисковать этой репутацией и своим положением в обществе ради случайного любовного приключения она едва бы стала.

Опровергает такую вероятность и следующее обстоятельство: и поэт, и супруга посланника были слишком заметными в свете людьми, чтобы – если бы связь между ними в действительности существовала – она не была бы замечена и не стала бы предметом светской молвы и всяческих пересудов. Однако ни в многочисленных воспоминаниях современников, ни в письмах, ни в дневниках тех лет нет даже намека на такую связь.

* * *

Всё так. Только Пушкин тайком в ночное время действительно бывал в особняке австрийского посланника. И вполне ясно, у кого он там бывал.

Дело в том, что на втором этаже этого особняка жила мать Долли – Елизавета Михайловна Хитрово. Ее дружба с Пушкиным, а в какое-то время и нечто большее чем дружба, не были тайной для окружающих.


Е. М. Хитрово


Елизавета Михайловна, как известно, была дочерью легендарного фельдмаршала Кутузова. Блистательное родство сделало Елизавету Михайловну всеми уважаемой, открыло перед ней самые высокие светские салоны, но, увы, не смогло сделать ее счастливой в личном плане. Ее первый муж – любимец Кутузова граф Ф. И. Тизенгаузен был убит в сражении под Аустерлицем. Второй муж – генерал Н. Ф. Хитрово – скончался во Флоренции в 1819 г. Елизавета Михайловна прожила в Италии еще восемь лет и в 1827 г. вернулась в Петербург. К этому времени относится ее знакомство с Пушкиным.

Пушкина всегда интересовали собеседники, от которых он мог услышать из первых уст что-либо о людях, делавших историю – будь то Потемкин, Пугачев, Суворов или, как в данном случае, Кутузов. В этом плане его стремление к общению с дочерью знаменитого фельдмаршала вполне понятно. Однако поэт не сразу заметил, что его живой ум, харизматический талант, умение вести остроумный разговор очаровали стареющую женщину, далеко не чуждую литературных и художественных интересов. Пушкин не был ханжой, и разница в возрасте не очень его пугала (Хитрово была на 16 лет его старше). Он легко пошел на сближение с нею, тем более что чувствовал к ней дружеское расположение. Однако Елизавета Михайловна была натурой открытой, и их роман сразу стал достоянием молвы, вызывая ухмылки и недоумение, поскольку Пушкин в то время, как всем было известно, искал себе подходящую невесту.

Пушкин оказался в сложном положении. Доброта, открытость, искренность чувства, которое питала к нему Елизавета Михайловна, безусловно привязывали его к ней. К тому же она занимала высокое положение в обществе, к чему Пушкин ни когда не был безразличен. С другой стороны, эта связь была мало совместима с его матримониальными планами, да и выслушивать бесконечные шутки и насмешки Пушкину было не очень-то прият но.

Пушкин постоянно метался между житейской необходимостью поскорее порвать эту связь и сознанием, что он уже не в силах это сделать: Елизавета Михайловна была влюблена в него не на шутку, и сам он все сильнее привязывался к ней… «Он никогда не мог решиться огорчить ее, оттолкнув от себя, – писал близко знавший их современник, – хотя, смеясь, бросал в огонь не читая ее ежедневные записки»[11].

Следы этих метаний, сохранившиеся в его творчестве и переписке, поистине поразительны. То он пишет ей нежные любовные стихотворения, то осыпает ее в письмах обидными колкостями, а за глаза, в кругу друзей, открещивается от Елизаветы Михайловны:

«Если ты можешь влюбить в себя Элизу, – пишет Пушкин Вяземскому в обычном для их переписки шутливом тоне, – то сделай мне эту Божескую милость. Я сохранил свою целомудренность, оставя в руках ее не плащ, а рубашку (справься у княгини Мещерской), а она преследует меня и здесь письмами и посылками. Избавь меня от Пентефреихи»[12] (XIV, 74).

Наедине с собой Пушкин пытается разобраться в их отношениях и в нравственном и в психологическом плане. Сохранилось начало повести «На углу маленькой площади», где Пушкин, немного омолодив своих героев, воспроизводит любовную ситуацию, сходную с его собственной: «Он притворился благодарным и приготовился на хлопоты любовной связи, как на занятие должностное или как на скучную обязанность поверять ежемесячные счеты своего дворецкого…» (VIII, 145). И в другом месте – характерный диалог героев:


«Бледная дама не спускала с него своих черных и впалых глаз, окруженных болезненной синевою… Наконец, она сказала: Что с тобою сделалось, Валериан? ты сегодня сердит.

– Сердит, – отвечал он, не подымая глаз с своей книги.

– На кого?

– На князя Горецкого. У него сегодня бал, и я не зван. <…>

– И пренебрежение людей, которых ты презираешь, может до такой степени тебя расстраивать! – сказала дама, после некоторого молчания. – Признайся, тут есть и иная причина.

– Так: опять подозрения! опять ревность! Это, ей-богу, несносно.

С этим словом он встал и взял шляпу.

– Ты уже едешь, – сказала дама с беспокойством. – Ты не хочешь здесь отобедать?

– Нет, я дал слово.

– Обедай со мною, – продолжала она ласковым и робким голосом. – Я велела взять шампанского.

– Это зачем?…

– Но в последний раз ты нашел, что вино у меня дурно, ты сердился, что женщины в этом не знают толку. На тебя не угодишь.

– Не прошу и угождать.

Она не отвечала ничего. Молодой человек тотчас раскаялся в грубости сих последних слов. Он к ней подошел, взял ее за руку и сказал с нежностию: Зинаида, прости меня: я сегодня сам не свой; сержусь на всех и за всё. В эти минуты надобно мне сидеть дома… Прости меня, не сердись.

– Я не сержусь, Валериан: но мне больно видеть, что с некоторого времени ты совсем переменился. Ты приезжаешь ко мне как по обязанности, не по сердечному внушению. Тебе скучно со мною. Ты молчишь, не знаешь, чем заняться, перевертываешь книги, придираешься ко мне, чтоб со мною побраниться и уехать… Я не упрекаю тебя: сердце наше не в нашей воле, но я…

Валериан уже ее не слушал. Он натягивал давно надетую перчатку и нетерпеливо поглядывал на улицу. Она замолчала с видом стесненной досады. Он пожал ее руку, сказал несколько незначущих слов и выбежал из комнаты, как резвый школьник выбегает из класса» (VIII, 143–144).


В январе 1830 г. Пушкин дарит Елизавете Михайловне одно из самых эротических и вместе с тем самых нежных своих лирических стихотворений – «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» (написанное, впрочем, не ей, а другой женщине[13]). А осенью того же года, когда ввиду приближающейся свадьбы с Натальей Гончаровой интимные отношения между ним и Хитрово все же прекратились, он вспоминает ее в элегии «Отрывок»:

Не розу Пафосскую,

Росой оживленную,

Я ныне пою;

Но розу счастливую,

На персях увядшую

[Элизы] моей…

(III, 258)

И это при том, что еще сравнительно недавно он отправлял «Элизе моей» колкие грубоватые письма:


«Боже мой, сударыня, бросая слова на ветер, я был далек от мысли вкладывать в них какие-нибудь неподобающие намеки. Но все вы таковы, и вот почему я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки! С ними гораздо проще и удобнее. Я не прихожу к вам потому, что очень занят, могу выходить из дому лишь поздно вечером и мне надо повидать тысячу людей, которых я всё же не вижу.

Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской etc. etc.» (XIV, 32, подл. по-франц.).


Или такая записка:


«Откуда, черт возьми, вы взяли, что я сержусь? У меня хлопот выше головы. Простите мой лаконизм и якобинский слог» (XIV, 32, подл. по-франц.).


Шутки своих друзей Пушкин по-прежнему пытался нейтрализовать тем, что вместе с ними посмеивался над собой и своей возлюбленной. Таково приведенное выше его письмо к Вяземскому о «Пентефреихе». Или письмо к Плетневу, написанное уже после свадьбы, где он просит прислать книги «в дом Хитровой на Арбате» и добавляет: «Дом сей нанял я в память моей Элизы…» (XIV, 158).

* * *

Из всего сказанного выше ясно, что рассказ Пушкина Нащокину был мистификацией, хотя и не в полной мере. Скорее всего, поэт действительно пережил приключение, о котором рассказывал. Ему, вероятно, действительно пришлось дожидаться в укромном месте ночного свидания со своей возлюбленной в особняке австрийского посланника. Ему действительно пришлось выбираться утром тайком, чтобы ее не скомпрометировать. Вероятно, весь антураж и детали от боя часов до психологии тягостного ожидания Пушкин тоже описал достаточно точно. Но вот героиню рассказа Пушкин подменил. Нетрудно понять, что приключение, которое он столь ярко живописал, относится не к Долли, а к Елизавете Михайловне Хитрово. Нащокину же Пушкин преподнес его так, что у того сложилось впечатление, что поэт говорит о ее дочери Долли. Не желая лишний раз напоминать о своем не очень-то завидном действительном романе, Пушкин заменяет его вымышленным и, конечно же, более выигрышным для его мужского достоинства.




Несколько лет спустя, работая над повестью «Пиковая Дама», Пушкин вернулся к приключению в особняке на Дворцовой набережной и ввел эпизод, который приводился выше: Лиза назначает Германну тайное ночное свидание, тот тайком проникает в дом, ждет, когда старая графиня вернется с бала и в доме всё успокоится… После чего Пушкин отправляет Германна не к молодой девушке, а к старой графине – как всё это время приходилось поступать ему самому, что бы он при этом ни рассказывал своим друзьям…

В феврале 1831 г. Пушкин, наконец, женился на 18-летней красавице Наталье Николаевне Гончаровой. А свою немолодую возлюбленную он всё же помянул в «Пиковой Даме», назвав ее именем главную героиню – Лизу.

Знакомство на пироскафе

В апреле 1830 г. Пушкин получил, наконец, долгожданное согласие Н. И. Гончаровой на брак с ее дочерью Натальей Николаевной.

6 мая состоялась помолвка, и Пушкин, которому было свойственно впадать из одной крайности в другую, начинает сомневаться: а стоит ли… И это после того, как он больше года этого согласия всеми силами добивался.

Памятником его раздумий стали сделанные на той же неделе – 12–13 мая – записи в рабочей тетради, озаглавленные в присущей ему мистифицирующей манере «С французского», а в дальнейшем названные публикаторами по первой фразе «Участь моя решена. Я женюсь». Лейтмотив размышлений Пушкина на эту тему составляет по существу одна фраза:

«Я женюсь, т. е. я жертвую независимостию, моей беспечной, прихотливой независимостию, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством» (VIII, 406).

Далее размышления, которые до этого момента можно считать автобиографическими, переходят в набросок повести или новеллы, которую Пушкин так никогда и не закончил. Тем не менее апология холостой жизни прослеживается в наброске вполне определенно:

«Утром встаю когда хочу, принимаю кого хочу, вздумаю гулять – мне седлают мою умную, смирную Женни, еду переулками, смотрю в окны низиньких домиков… Обедаю в ресторации, где читаю или новый роман или журналы – если же Вальтер Скотт и Купер ничего не написали, а в газетах нет какого-нибудь уголовного процесса, – то требую бутылки шампанского во льду – смотрю, как рюмка стынет от холода… Еду в театр – отыскиваю в какой-нибудь ложе замечательный убор, черные глаза… Вот моя холостая жизнь» (VIII, 406–407).

Несколько неожиданно (все-таки это набросок, а не законченное произведение) герой переходит к опасениям: а вдруг ему откажут? Подобные опасения настолько памятны Пушкину, что он сосредотачивается на этом еще в начале наброска, испещряя тетрадь бесконечными вычеркиваниями в поисках подходящих слов и выражений. В результате он останавливается на варианте:

«Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком – всё это в сравнении с ним ничего не значит» (VIII, 406).

Теперь он говорит на эту тему в более спокойном тоне:

«Если мне откажут, думал я, поеду в чужие краи, – и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся – морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег – My native land, adieu. Подле меня молодую женщину начинает тошнить – это придает ее бледному лицу выражение томной нежности. Она просит у меня воды – слава Богу, до Кронштата есть для меня занятие…» (VIII, 407).

Сцена, которую воображает герой, автобиографична: такой эпизод действительно имел место в жизни Пушкина. Правда, описав его внешне предельно точно, Пушкин полностью поменял его тональность и внутренний смысл.

Событие, о котором идет речь, произошло за два года до того – 25 мая 1828 г. Накануне дня своего рождения Пушкин совершил увеселительную прогулку на пироскафе в Кронштадт в компании своих друзей. Среди них: Вяземский, Грибоедов, Николай Киселев, Алексей Оленин с сестрой Анной, за ко торой Пушкин тогда ухаживал.


Петербург. Вид на Неву


Спустя тридцать лет Анна Оленина так вспоминала об этой поездке в письме к Вяземскому:


«Помните ли вы то счастливое время, где мы были молоды, и веселы, и здоровы! Где Пушкин, Грибоедов и вы сопутствовали нам на Невском пароходе в Кронштадте. Ах, как всё тогда было красиво и жизнь текла быстрым шумливым ручьем…»[14].


А вот как описал на следующий день после поездки свои впечатления Вяземский в письме к жене:


«Наконец, вчера совершил я свое путешествие в Кронштадт с Олениными, Пушкиным и прочими… Туда поехали мы при благоприятной погоде, но на возвратном пути, при самых сборах к отплытию, разразилась такая гроза, поднялся такой ветер, полил такой дождь, что любо. Надобно было видеть, как весь народ засуетился, кинулся в каюты, шум, крики, давка…

Пушкин дуется, хмурится, как погода, как любовь. У меня в глазах только одна картина: англичанка молодая, бледная, новобрачная, прибывшая накануне с мужем из Лондона, прострадавшая во всё плавание, страдает и на пароходе. Удивительно милое лицо, выразительное. Пушкин нашел, что она похожа на сестру игрока des eaux de Ronan[15].

Они едут в Персию, он советник посольства, недавно проезжал через Москву из Персии… поехал жениться в Англию вследствие любви нескольколетней и теперь опять возвращается. И он красивый мужчина и, по словам Киселева и Грибоедова, знавших его в Персии, очень милый и образованный человек, а жена – живописная мечта»[16].

Можно понять, почему Пушкин «дулся и хмурился». На пироскафе Грибоедов познакомил его со своим коллегой, советником английской миссии в Персии Джоном Кэмпбеллом, с которым они вместе работали над условиями Туркманчайского мира. Кэмпбелл следовал из Англии в Персию со своей молодой красавицей-женой. Ее «удивительно милое», «выразительное» лицо произвело на Пушкина столь сильное впечатление, что он тотчас сравнил ее с романтической героиней Вальтера Скотта.

Из разговора выяснилось, что это был счастливый брак, заключенный, как пишет Вяземский, «вследствие любви нескольколетней». Пушкин не мог не сравнить судьбу этой счастливой пары со своей собственной. Завтра ему исполняется 29 лет. А что в итоге? Неудачные поиски невесты. Унижающая его самолюбие связь с пожилой женщиной на много лет его старше…

Ко дню своего рождения, то есть сразу после поездки, Пушкин написал крайне пессимистические стихи:

26 мая 1828

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

(III, 104)

На полях этой рукописи Пушкин нарисовал профиль Джона Кэмпбелла…

Получив два года спустя согласие на брак с Натальей Николаевной Гончаровой, Пушкин, как видим, вновь вспомнил прогулку на пироскафе. Если он сравнил при этом прекрасную англичанку со своей невестой, то на этот раз у него не было оснований дуться и хмуриться…

* * *

Многие сюжетные линии и женские образы в повестях Пушкина на рубеже 1820–1830-х гг. навеяны романом Вальтера Скотта «Сент-Ронанские воды», героиня которого Клара виделась Пушкину в облике леди Кэмпбелл.

В «Метели» это тайное венчание молодой девушки с любимым человеком; обряд должен совершиться в деревенской церкви, со священником заранее договорено; невеста приезжает, случай препятствует жениху вовремя попасть в церковь, в суматохе ее венчают с другим… То же – у Вальтера Скотта.

В «Барышне-крестьянке» семнадцатилетняя дочь местного помещика, переодетая крестьянкой, встречает в лесу молодого человека, сына владельца соседнего поместья; он выручает девушку из затруднительного положения (у Вальтера Скотта это пьяный бродяга, у Пушкина – злая собака); герой с героиней знакомятся, и вскоре молодой человек, всё еще полагая, что перед ним крестьянская девушка, влюбляется в нее… В повести Пушкина героиню, как известно, зовут Лизой, причем отец звал ее на английский лад «Бетси» – уменьшительное от Элизабет. Так звали и леди Кэмпбелл – Грейс Элизабет. Более того. Гувернанткой Лизы в «Барышне-крестьянке» была англичанка по имени «мисс Жаксон», но точно так же – Люси Джаксон – звали камеристку леди Кэмпбелл. Это явствует из троекратных уведомлений в газете «Санкт-Петербургские ведомости» в июне 1828 г.: «Отъезжают за границу… капитан Кемпбель, секретарь Великобританской миссии при Персидском Дворе, с супругой и двумя слугами… и двумя служанками Елизаветой Плант и Люси Джаксон»[17].

Из этих же уведомлений в «Санкт-Петербургских ведомостях» выясняется, что Кэмпбеллы провели в Петербурге полтора месяца. Имеется документальное свидетельство, что они встречались там с Грибоедовым. Именно тогда Кэмпбелл предупредил Грибоедова о грозящей ему в Персии опасности: «Берегитесь! вам не простят Туркманчайского мира!». Разговор этот происходил в присутствии Фаддея Булгарина, который и донес о нем в Третье отделение[18].

Несомненно, Кэмпбеллы виделись в Петербурге и с другими участниками прогулки на пироскафе, в том числе и с Пушкиным. Следы этих встреч мы находим в «Романе в письмах» – неоконченном произведении Пушкина, где немало автобиографических элементов. Упоминается там, причем неоднократно, и «приезжая англичанка», от которой «не отходит» писатель «Алексей П.»: «Ты ошиблась, милая Лиза… Р – [19] вовсе не замечает твоего отсутствия, он привязался к леди Пелам, приезжей англичанке, и от нее не отходит. На его речи отвечает она видом невинного удивления и маленьким восклицанием: oho!.. а он в восхищении» (VIII, 48).

В черновых вариантах: «Он подружился с приезжим англичанином и с ним неразлучен»; затем исправлено: «Он подружился с приезжей англичанкою и от нее не отходит…» (VIII, 562). Имена, которые Пушкин подбирал для англичанки, весьма показательны: «леди Грей» (напомню, что имя леди Кэмпбелл – Грейс Элизабет), затем «леди Пелам» (созвучное Кэмпбелл, с характерной для Пушкина перестановкой слогов по модели Кочубей – Чуколей, ср. VIII, 974–976). То же имя – Pelham – Пушкин повторил в плане задуманного им в 1831 г. «Романа на Кавказских водах», само название которого отсылает к роману Вальтера Скотта «Сент-Ронанские воды» [20].

«Я вас любил»

Стихотворение «Я вас любил» принадлежит к числу самых известных лирических произведений Пушкина. Его популярности немало способствовал романс, музыку к которому на слова Пушкина написал Феофил Матвеевич Толстой, причем – редкий случай – романс был напечатан до того, как было опубликовано само стихотворение.

К сожалению, автограф этого стихотворения неизвестен, черновики не сохранились, сведения об истории его создания до нас не дошли. Впервые оно было опубликовано в декабре 1829 г. в альманахе «Северные цветы» на 1830 г. в составе подборки из девяти стихотворений 1829 г. и двух, написанных ранее. В издании 1832 г. «Стихотворения Александра Пушкина», часть 3-я, оно также помещено в разделе стихотворений 1829 г. Наконец, в позднейшей так называемой «цензурной рукописи» сочинений Пушкина под этим стихотворением рукою Пушкина проставлена дата: «1829». Тем не менее, один из самых тонких и глубоких исследователей лирики Пушкина Н. В. Измайлов высказывал сомнение в отношении этой даты[21].

Сомневался Николай Васильевич и в правильности определения адресата стихотворения. Адресатом такового принято считать Анну Алексеевну Оленину, за которой Пушкин ухаживал летом 1828 г., намеревался просить ее руки, но уже в сентябре того же года его отношения с Олениными прекратились. Наброски к сцене бала в 8-й главе «Онегина» (я их уже частично приводил) свидетельствуют, что знакомство с семьей Олениных оставило у Пушкина довольно горький осадок:

Annette Olenine тут была… (VI, 512)

Тут был ее отец ОА[22]

О двух ногах нулек горбатый…

(VI, 514)

И далее, изменив имя своей несостоявшейся невесты:

Тут Лиза Лосина была

Уж так жеманна, так мала,

Так неопрятна, так писклива…

(VI, 513)

Все эти эпитеты мало вяжутся с нежным лиризмом стихотворения «Я вас любил».

* * *

Источником сведений о том, что стихотворение «Я вас любил» посвящено Олениной, была сама Анна Алексеевна. Познакомившись со стихотворением, вероятно, вскоре после его публикации, она приняла его на свой счет. Документально это впервые засвидетельствовано в 1849 г. в дневниковой записи ее кузена С. В. Полторацкого: «Оленина, Анна Алекс. <…> Стихи о ней и к ней Александра Пушкина: 1) Посвящение поэмы “Полтава”, 1829 <…>; 2) “Я вас любил”; 3) “Ее глаза” <…> 7 марта 1849. Подтвердила мне это сама, сегодня, и сказала еще, что стихотворение “Ты и вы” относится к ней (Спб., воскр. 11 дек. 1849)»[23]. Но, конечно же, Анна Алексеевна говорила об этом не только Полторацкому, и уже в издании стихотворений Пушкина 1855 г. П. В. Анненков вполне уверенно говорит об этом стихотворении как об обращенном к Олениной[24]. Со временем Анна Алексеевна еще более расширила круг произведений Пушкина, с ее точки зрения, обращенных именно к ней. Их перечисляет, основываясь на ее записях, П. М. Устимович: «Город пышный…», «Ее глаза», «Ты и вы», «Приметы», «Что в имени тебе моем», «Я вас любил», «Когда б не смутное влеченье», «То Dawe», «За Netty сердцем я летаю»[25].

Любопытно, что «Я вас любил» помещено здесь в окружении четырех других стихотворений, к ней явно не относящихся[26].

Те же стихотворения, как относящиеся к Олениной, называет и ее внучка Ольга Николаевна Оом в предисловии к опубликованному ею дневнику ее бабушки. При этом она делает еще один шаг в плане аргументации в пользу того, что эти стихотворения адресованы А. А. Олениной. Она сообщает, что в их семье хранился альбом с пушкинскими автографами этих стихотворений. К сожалению, добавляет она, этот альбом погиб в 1917 г.[27] Альбом, погибший, по словам Ольги Николаевны, в 1917 г., судя по всему, действительно существовал. Именно его и видел в 1889 г. П. М. Устимович. Но он говорит не об автографах Пушкина, а о стихотворениях Пушкина, которые вписала в альбом сама Анна Алексеевна.

Между тем, О. Н. Оом пишет: «Бабушка оставила мне альбом, в котором среди других автографов Пушкин в 1829 г. вписал стихи “Я вас любил, любовь еще быть может…” Под текстом этого стихотворения он в 1833 г. сделал приписку: «plusqueparfait – давно прошедшее. 1833»[28].

Вероятнее всего, это стихотворение Оленина вписала в альбом вскоре после его публикации в 1829 г., а в 1833 г. при просмотре альбома она же и добавила: «давно прошедшее». Ольга Николаевна не была текстологом и едва ли могла отличить автограф от копии: записи Олениной она вполне могла принять за автографы Пушкина. Тем более что писала она обо всем этом, в отличие от П. Устимовича, по памяти: ведь альбом к тому времени уже двадцать лет как погиб.

Таким образом, рассматривать слова О. Н. Оом как свидетельство того, что Пушкин собственноручно записал в альбом стихотворение «Я вас любил» (что могло бы свидетельствовать о его адресованности Олениной), едва ли правомерно.

Да и когда, собственно, в какой момент Пушкин мог записать стихотворение «Я вас любил» в альбом Олениной? В период ухаживания за ней было бы странно говорить ей о своей любви в прошедшем времени: «Я вас любил». А после 5 сентября, т. е. после крайне неприятного разговора с матерью Анны Алексеевны, отказавшей Пушкину в его сватовстве, он прекратил всякие отношения с Олениными, и мы видели, в каких выражениях честил он после этого их семейство.

Но дело даже не в том, что в утраченном альбоме Олениной не было пушкинского автографа стихотворения «Я вас любил», а в том, что Пушкин, как мы увидим ниже, вообще едва ли мог адресовать ей столь нежное и проникновенное лирическое произведение.

* * *

Т. Г. Цявловская, которая взяла на себя труд выстроить все относящиеся к Олениной стихотворения в единый цикл, считает первым в этом ряду стихотворение «Вы избалованы природой». Т. Г. Цявловская датирует его «между 5 апреля и 5 мая 1828 г.» и характеризует как «первое выражение раннего состояния влюбленности, когда человек стремится передать стихами свое постоянное влечение к милой ему девушке»[29]. Цявловская не вполне точно датировала это «первое выражение раннего состояния влюбленности», приняв за основу дату «5 апреля», проставленную Пушкиным на соседней странице. Но Пушкин в своих черновых тетрадях оставлял, как правило, чистые страницы, которые заполнял позже, иногда через месяцы, иногда через годы. Как показал тщательный текстологический анализ, сделанный Валентиной Болеславовной Сандомирской, лист 13 оборотный в тетради ПД № 838 с черновым автографом стихотворения «Вы избалованы природой» Пушкин заполнял не 5 апреля, а 5 августа[30]. Как показывает Сандомирская, Пушкин намеревался написать стихотворение ко дню рождения Олениной – 11 августа. К этому времени он уже несколько разочаровался в Анне Алексеевне, и стихотворение к ней у него не складывалось. В заданном Пушкиным ключе: «Вы избалованы природой», «вас хвалить немудрено» и т. п., комплиментарность по отношению к Олениной выступала слишком обнаженно, без тени иронии, и развитие темы иначе, чем путем нанизывания все новых и новых комплиментов, не получалось. В конце концов поэт махнул рукой на свою затею и никакого стихотворения ко дню рождения Анны Алексеевны вообще не преподнес.

Вероятно, об этом случае вспоминала позже А. П. Керн: «В другой раз, разговаривая со мною, он <Пушкин> сказал: “Сегодня Крылов просил, чтобы я написал что-нибудь в ее альбом” (И. А. Крылов был близким другом семьи Олениных. – Л. А.) – “А вы что сказали?” – спросила я. “А я сказал Ого!”»[31].

Что касается наброска стихотворения, он так и остался в черновой тетради, и Пушкин никогда не включал его в списки для публикаций. Однако полгода спустя он использовал первые шесть строк для стихотворения «Ел. Н. Ушаковой. (В альбом)». Его отношения с Е. Н. Ушаковой отличались дружеским взаимопониманием, и Пушкин легко заменил слова из черновика «Вас хвалить немудрено», на которых застопорилось стихотворение к Олениной, на шутливое: «Вас любить немудрено». Сразу же само собой сложилось галантно-шутливое продолжение: «Что нежным взором вы Армида, / Что легким станом вы Сильфида» и т. д. Ничего подобного написать Олениной Пушкин не мог. Не мог потому, что не ощущал в ней предрасположенности к любовной игре или хотя бы к дружеской шутке – то есть того минимума понимания, которое было необходимо для восприятия игривого мадригала.


Анна Оленина. Рис. Пушкина


Характерно, что и в более ранних стихотворениях, связанных с Олениной, Пушкин готов ее хвалить, но не склонен говорить о любви. Таковы «То Dawe», «Ее глаза», «Город пышный…». Почти в каждом из них констатируется внешняя привлекательность 20-летней девушки, но о чувстве к ней – ни слова. Исключением может показаться стихотворение «Ты и вы», но в действительности и оно порождено не живым душевным движением, а литературным воспоминанием. Анна Алексеевна, обмолвившись, обратилась к Пушкину на «ты», и поэт, вспомнив по этому поводу французский мадригал «Plus done de vous, mais fêtons toi», преподнес Олениной через пару дней в качестве мадригала «на случай» его вольный перевод[32].

Сдержанный тон пушкинских стихотворений к Олениной объясняется противоречивостью его чувства к ней. С одной стороны, он не испытывал к ней особой нежности, о чем говорят и его стихотворения, и свидетельства современников[33], но с другой, он ухаживал за ней, явно намереваясь сделать предложение. Как мне уже приходилось говорить, с момента освобождения из ссылки в 1826 г. женитьба была болезненной проблемой для Пушкина. Оленина, с которой он начал встречаться в апреле 1828 г., ему понравилась и показалась подходящей партией. Он искренне хотел ее полюбить, но первоначальное увлечение не развилось в любовное чувство. Как очень точно заметил ежедневно общавшийся с ним в те дни Вяземский, «Пушкин думает и хочет дать думать ей и другим, что он в нее влюблен»[34].

Это написано 7 мая, через месяц после знакомства Пушкина с Олениной. Еще через три недели состоялась морская прогулка по Финскому заливу в Кронштадт и пикник, посвященные дню рождения Пушкина (о чем подробно повествует предыдущая новелла «Знакомство на пироскафе»). Участниками, помимо Пушкина, были несколько его друзей, в том числе Грибоедов, Оленина, ее брат и Вяземский, так описавший настроение Пушкина в тот день: «Пушкин дуется, хмурится…»[35]. Пушкину было отчего хмуриться: он все яснее сознавал, что не любит Анну Алексеевну, что его матримониальным планам опять не суждено сбыться, что его любовная жизнь опять замкнется на бесперспективной связи с Елизаветой Михайловной Хитрово. Наутро после прогулки с Олениной Пушкин пишет свое знаменитое «Дар напрасный, дар случайный» и тогда же, или около того времени, стихотворение «Город пышный, город бедный», лейтмотив которого – «Скука, холод и гранит». Духовная близость этих двух стихотворений обозначена однотипностью их зачина, одинаковым двукратным повтором ключевого слова в первом стихе: «Дар напрасный, дар случайный» и «Город пышный, город бедный», причем в обоих случаях с разнонаправленными эпитетами. Оба стихотворения одинаковы по своей ритмико-интонационной структуре, близки они и по довольно-таки пессимистической тональности. Все это заставляет думать, что они продиктованы одними и теми же размышлениями и настроениями, царившими в душе поэта летом 1828 г. не в последнюю очередь в результате тупиковой ситуации в его любовных делах.

Во всяком случае, когда через несколько лет Пушкин уже был женат и всё, как ему казалось, в этой сфере наладилось, тот же город виделся ему совсем по-другому:

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит…

(V, 136)

Подле красивой жены даже гранит приобрел другую эстетическую окраску.

Что касается финала стихотворения: «…здесь порой / Ходит маленькая ножка», то, если верить свидетельству А. П. Керн, Пушкин как-то прокомментировал ей этот стих в таких выражениях: «Вот, например, у ней <Олениной> вот какие маленькие ножки, да черта ли в них»[36].

Однако вернемся в лето 1828 г. В начале июня Пушкин все еще настраивал себя на брак с Олениной. 6 июня он пишет немного раздраженное и потому даже слегка залихватское стихотворение «Кобылица молодая» с лейтмотивом:

Погоди; тебя заставлю

Я смириться подо мной

(III, 107).

В разговорном варианте это звучало так: «Мне бы только с родными сладить, а с девчонкой я уж слажу сам». Эти слова Пушкина записала в своем дневнике сама Оленина, соответственно их прокомментировав: «Я была в ярости от речей, которые Пушкин держал на мой счет»[37].




А еще неделю спустя Пушкин буквально взорвался. Услышав, как Анна Алексеевна напевала грузинскую мелодию (кажется, привезенную с Кавказа Грибоедовым), он пишет поразительное по силе лирического напряжения стихотворение «Не пой, красавица, при мне», так непохожее на всё, что он написал до того в связи с Олениной. Впрочем, его лирическое переживание обращено отнюдь не к ней, а к «далекой бедной деве» из «другой жизни». Исполнительнице же грузинской песни здесь отведена весьма незавидная роль – ее попросту, причем дважды, настоятельно просят замолчать, чтобы не будить в душе лирического героя ностальгическое воспоминание о другой жизни, надо думать, гораздо более импонирующей его душевному складу:

Не пой, красавица, при мне

Ты песен Грузии печальной:

Напоминают мне оне

Другую жизнь и берег дальный.

Увы! напоминают мне

Твои жестокие напевы

И степь, и ночь – и при луне

Черты далекой, бедной девы…

(III, 109)

* * *

В стихотворении «Не пой, красавица, при мне» Анне Алексеевне открыто противопоставлена другая женщина, которую поэт любил и о любви к которой он не может вспоминать без душевного смятения. Кто эта женщина из «другой жизни», легко выясняется из раннего варианта стихотворения:

Напоминают мне оне

Кавказа гордые вершины,

Лихих чеченцев на коне

И закубанские равнины

(III, 659).

Ясно, что речь идет о путешествии по Северному Кавказу с семьей Раевских летом 1820 года, когда Пушкин был влюблен в Марию Раевскую, будущую супругу князя Сергея Волконского. Собственно, то, что под «далекой бедной девой» имеется в виду Мария Раевская, ни у кого никогда сомнений не вызывало. Существенно другое: в той же напряженной лирической тональности поэт вспоминает о былой нежной, робкой, безответной любви в ряде других стихотворений, написанных в конце 1820-х гг. Это, во-первых, посвящение к «Полтаве». То, что оно обращено к Марии Раевской, убедительно показал еще П. Е. Щеголев[38], а затем окончательно доказал Н. В. Измайлов[39]. Это, во-вторых, воспоминания о М. Раевской во время поездки по Кавказу летом 1829 г. в стихотворении «На холмах Грузии», что столь же убедительно доказал Д. Д. Благой[40]. Это, наконец, написанное в той же тональности интересующее нас стихотворение «Я вас любил».

То, что оно не имеет никакого отношения к Олениной, было ясно всем сколько-нибудь серьезным исследователям лирики Пушкина. Тот же Благой отметил его несомненную связь со стихотворением «На холмах Грузии»: «Тот же объем, простота рифм, некоторые из них прямо повторяются (в обоих стихотворениях рифмуется: “может” – “тревожит”), и вообще единый структурный принцип – предельная простота выражения, при насыщенности словесными повторами-лейтмотивами (там: “Тобою / Тобой, одной тобой”, здесь – троекратное: “Я вас любил”), сообщающими обоим стихотворениям их проникающий в душу лиризм…»[41].

Доказав, что оба стихотворения адресованы одному и тому же лицу, Благой несколько неожиданно и, надо сказать, не очень убедительно переадресует их Н. Н. Гончаровой. Согласно его интерпретации, стихотворение «Я вас любил» написано в связи с холодным приемом, который оказала Пушкину по его возвращении с Кавказа семья Гончаровых. Благой цитирует по этому поводу уже известное нам письмо Пушкина к Н. И. Гончаровой от 5 апреля 1830 г.: «Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, Ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали…» Все это означало отрицательный ответ на сватовство Пушкина к Наталье Николаевне. Верно. Но при чем здесь стихотворение «Я вас любил»? Ведь оно было написано не после этого события, а задолго до него. Холодный прием, оказанный Пушкину в доме Гончаровых по его возвращении с Кавказа – это 20 сентября 1829 г., а стихотворение «Я вас любил» опубликовано вместе с нотами романса в «Собрании русских песень. Слова А. Пушкина» с цензурным разрешением от 10 августа 1829 г. С учетом известных обстоятельств (длительное пребывание Пушкина в Закавказье, время, чтобы положить слова Пушкина на музыку, время на подготовку сборника к печати и т. п.) стихотворение «Я вас любил» убедительно датируется февралем-мартом 1829 г.[42], и относиться к Наталье Николаевне оно никак не может.

Однако, ответив на вопрос, кому адресовано стихотворение «Я вас любил», и установив, что оно было написано не позднее марта 1829 г., мы остаемся в неведении, в связи с чем оно было написано. Не имея ни автографа, ни черновиков, ни свидетельств современников – то есть всего того, что составляет прямую доказательную базу любого комментария, – мы вынуждены воспользоваться косвенными доказательствами. Таковым прежде всего является содержание стихотворения. Если исходить из содержания, то наиболее вероятной датой его создания (или по крайней мере создания его первого наброска) была осень 1824 г., когда Пушкин, находясь в Михайловском, получил письмо от Сергея Волконского с известием, что Мария Раевская выходит за него замуж. Весь тон стихотворения, и нежный, и печальный, и особенно стих «Как дай вам Бог любимой быть другим» в полной мере отвечает такому предположению. То, что Пушкин оставлял незавершенные черновики многих стихотворений, а потом возвращался к их доработке, порой через несколько лет, в пушкинистике хорошо известно. Содержание стихотворения подсказывает, что так могло быть и на этот раз.

Пушкин вновь встретил Марию Волконскую в декабре 1826 г. незадолго до того, как она должна была отправиться за мужем, осужденным по делу декабристов, в Сибирь. Эта встреча многое всколыхнула в душе Пушкина. Они должны были увидеться еще раз перед самым отъездом Марии. Пушкин хотел передать с ней послание ссыльным декабристам, знаменитое «Во глубине сибирских руд»[43]. Именно тогда, по моему предположению, он доработал и стихотворение «Я вас любил», чтобы вручить его лично Марии вместе с посланием друзьям. Но их второй встрече не суждено было состояться. Мария уехала раньше. «Послание в Сибирь» Пушкин отдал для передачи А. Г. Муравьевой[44], а интимное стихотворение, предназначенное лично Марии, осталось у него. После встречи в Москве образ Марии, особенно в связи с ее мужественным решением отправиться в Сибирь, приобрел в глазах Пушкина высокие романтические черты. Былая любовь к Марии вспыхнула с новой силой. Во время поездки на Кавказ летом 1829 г., проезжая по местам, где за несколько лет до того он влюбленным юношей путешествовал вместе с Марией, Пушкин пишет:

…тебя люблю я вновь

И без надежд и без желаний.

(Ср.: Я вас любил безмолвно, безнадежно…»)

Но еще до этой поездки, испытывая неудовлетворенность от тривиальности отношений с окружавшими его женщинами – Хитрово, Закревской, Олениной, невольно сопоставляя их с Марией, он все более и более романтизировал ожившее в нем чувство. Особенно остро он ощутил этот контраст, когда окончательно понял, что не любит Оленину. Именно тогда было написано первое в ряду романтических воспоминаний о Марии стихотворение «Не пой, красавица, при мне». Буквально на следующий день Пушкин начал интенсивную работу над «Полтавой» – своеобразным поэтическим приношением Марии. Еще через несколько месяцев, 27 октября 1828 г., написал ей лирическое послание в виде посвящения к поэме.


М. Н. Волконская с сыном


В феврале 1829 г. в Петербург приехал отец Марии генерал Н. Н. Раевский[45]. Он неоднократно встречался с Пушкиным и, в частности, попросил его написать стихотворную эпитафию для памятника на могиле сына Марии, скончавшегося за год до того. Пушкин, разумеется, исполнил просьбу. 2 марта генерал Раевский писал Марии в Читу: «…посылаю тебе надпись надгробную сыну твоему, сделанную Пушкиным; он подобного ничего не сделал в свой век»[46]. Тогда же, в феврале 1829 г. Пушкин, вероятно, окончательно доработал стихотворение «Я вас любил», придав ему тот совершенный вид, в котором оно дошло к нам.

* * *

Можно, конечно, рассматривать стихотворение «Я вас любил», не задумываясь над его адресатом, поскольку лирические стихотворения Пушкина обладают во много раз более значительным поэтическим, духовным, философским, нравственным смыслом, чем просто обращение к тому или иному лицу.

Но первоначальный импульс к созданию таких стихотворений дает все же конкретная ситуация, осмысленная в дальнейшем при работе над стихотворением как угодно свободно и широко.

Только этот первоначальный момент и имеется в виду или, во всяком случае, должен иметься в виду в комментариях, раскрывающих имя той, чей образ вдохновил поэта на создание лирического стихотворения.

«Моей любви безумное волненье»

Последний год Южной ссылки (с июля 1823 г.) Пушкин жил в Одессе – городе, резко отличном от Кишинева своим аристократизмом, богатством, почти столичной светской жизнью… Неудивительно, что именно здесь Пушкину довелось пережить два весьма неординарных романа, изрядно обогативших его любовный опыт. Героиней первого была Амалия Ризнич, второго – Елизавета Ксаверьевна Воронцова.

Ризнич была супругой преуспевающего одесского дельца «из адриатических славян», как называли тогда хорватов и далматинцев, приехавшего незадолго до того из Триеста или Вены. По петербургским меркам, это был «mauvais ton». Для бурно развивавшейся торговой Одессы, притягивавшей к себе авантюристов со всей Европы, – вполне респектабельный дом.

Пушкин познакомился с Иваном Степановичем – а именно так звали в России почтенного негоцианта – еще в кишиневскую пору, во время одной из своих поездок в Одессу. Едва ли поэт мог предвидеть тогда, что это знакомство станет началом, пожалуй, самой мучительной и запутанной любовной истории в его жизни…

Однако обо всем по порядку.

В 1820 г. Иван Степанович решил жениться, для чего отправился в хорошо знакомую ему Вену, в то время одну из самых блестящих столиц Европы.

Его избранницей стала Амалия Рипп, дочь венского предпринимателя. Ко времени ее появления в Одессе ей едва исполни лось двадцать лет. Ивану Степановичу шел четвертый десяток. Двадцатичетырехлетний Пушкин, конечно, не оставил без внимания этот приятный для него контраст:

А сколько там очарований?

А разыскательный лорнет?

А закулисные свиданья?

A prima dona? А балет?

А ложа, где, красой блистая,

Негоциантка молодая,

Самолюбива и томна,

Толпой рабов окружена?

А муж – в углу за нею дремлет,

В просонках фора закричит,

Зевнет – и снова захрапит.

(VI, 205)

Тема «старый муж» в различных своих модификациях с тех пор прочно утверждается в творчестве Пушкина – Алеко и Земфира, Мазепа и Мария, дож и молодая догаресса…


Амалия Ризнич. Рис. Пушкина


В Одессу супруги прибыли весной 1823 г. и поселились в роскошном особняке на Херсонской улице. Свои привычки балованного ребенка – жизнь на широкую ногу, экстравагантность в одежде и поведении – Амалия, разумеется, привезла с собой. Она отличалась «необыкновенной красотой»: «высокого роста, стройная, с пламенными очами, с шеей удивительной формы, с косой до колен»[47]; не считала себя обязанной блюсти супружескую верность и охотно окружала себя поклонниками. Пушкин был в их числе[48]. Он познакомился с нею вскоре после приезда в Одессу, то есть в начале июля 1823 г., а возможно, и раньше, во время одной из своих многочисленных самовольных поездок в Одессу[49]. Поэт сразу же увлекся неотразимой Амалией, легко распознав в ее экстравагантной раскованности знакомые черты петербургских дам полусвета. Впрочем, в Амалии было нечто, отличавшее ее от северных красавиц. Это нечто Пушкин впоследствии довольно точно определил как «похотливое кокетство италианки» (XIII, 210).

Словом, Пушкин влюбился не на шутку. Лев Пушкин свидетельствует, что его старший брат буквально терял голову от любви: «Однажды в бешенстве ревности он пробежал пять верст с обнаженной головой под палящим солнцем по 35 градусам жара»[50]. Биографы относят этот эпизод к июлю-августу 1823 г. Вероятно, к тому же времени, то есть к первым неделям его влюбленности, относятся черновые наброски стихотворения «Ночь»[51], исполненного неподдельной нежности и страсти:

Мой голос для тебя и ласковый и томный

Тревожит поздное молчанье ночи темной.

Близ ложа моего печальная свеча

Горит; мои стихи, сливаясь и журча,

Текут, ручьи любви; текут, полны тобою.

Во тьме твои глаза блистают предо мною,

Мне улыбаются – и звуки слышу я:

Мой друг, мой нежный друг… люблю… твоя… твоя!..

(II, 289)

По-иному отнеслась к их связи сама Амалия. Пушкину очень скоро пришлось убедиться, что те самые черты его возлюбленной – легкомыслие и раскованность, которые помогли ему добиться желаемого, теперь обернулись против него. Его жизнь превратилась в кромешный ад: подозрения, ревность, ссоры, надежды, любовь слились в какой-то нерасторжимый узел. В первой половине октября 1823 г. он набрасывает начерно свою знаменитую элегию; ее завершенный текст датирован 11 ноября:

Простишь ли мне ревнивые мечты,

Моей любви безумное волненье?

Ты мне верна: зачем же любишь ты

Всегда пугать мое воображенье?

Окружена поклонников толпой,

Зачем для всех казаться хочешь милой,

И всех дарит надеждою пустой

Твой чудный взор, то нежный, то унылый?

Мной овладев, мне разум омрачив,

Уверена в любви моей несчастной,

Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,

Беседы чужд, один и молчалив,

Терзаюсь я досадой одинокой;

Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокой!

(II, 300)

«Ревнивые мечты» Пушкина в этом стихотворении подразумевали вполне конкретное лицо. Им был молодой польский шляхтич некто Собаньский, как называет его К. П. Зеленецкий[52], хотя в письмах Ивана Ризнича фигурирует другое имя – Яблоновский. Во всяком случае, для Пушкина это был вполне осязаемый соперник, и именно к нему относятся последующие строки:

Скажи еще: соперник вечный мой,

Наедине застав меня с тобой,

Зачем тебя приветствует лукаво?..

Что ж он тебе? Скажи, какое право

Имеет он бледнеть и ревновать?..

В нескромный час меж вечера и света,

Без матери, одна, полуодета,

Зачем его должна ты принимать?..

Надеждой, болью, мольбой пронизаны заключительные строки:

Но я любим… Наедине со мною

Ты так нежна! Лобзания твои

Так пламенны! Слова твоей любви

Так искренно полны твоей душою!

Тебе смешны мучения мои;

Но я любим, тебя я понимаю.

Мой милый друг, не мучь меня, молю:

Не знаешь ты, как сильно я люблю,

Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

(II, 300–301)

Видимо, упреки Пушкина мало подействовали на Амалию, и в следующем стихотворении[53] он уже не пытается выяснять ее отношений с соперником, не требует для себя исключительности в отношениях с нею, а лишь молит ее о любви – хотя бы притворной, – на любых условиях, но любви:

Как наше сердце своенравно!

<Желанием> <?> томимый вновь,

Я умолял тебя недавно

Обманывать мою любовь,

Участьем, нежностью притворной

Одушевлять свой дивный взгляд,

Играть душой моей покорной,

В нее вливать огонь и яд.

Ты согласилась, негой влажной

Наполнился твой томный взор;

Твой вид задумчивый и важный,

Твой сладострастный разговор

И то, что дозволяешь нежно,

И то, что запрещаешь мне,

Всё впечатлелось неизбежно

В моей сердечной глубине.

(II, 304)

Увы, трагизм этих строк не знает равных в пушкинской лирике. Неудивительно, что еще много лет спустя поэт не мог без душевного содрогания вспоминать этот доставшийся ему дорогой ценой любовный опыт:

…о ты, которой

Я в бурях жизни молодой

Обязан опытом ужасным

И рая мигом сладострастным…

(VI, 611)

А строфой выше он со знанием дела делится своими соображениями о ревности:

Да, да, ведь ревности припадки —

Болезнь, так точно как чума,

Как черный сплин, как лихорадка,

Как повреждение ума.

Мучительней нет в мире казни

Ее терзаний роковых.

Поверьте мне: кто вынес их,

Тот уж, конечно, без боязни

Взойдет на пламенный костер,

Иль шею склонит под топор.

(VI, 611)

Искреннее чувство не могло долго уживаться с легковесным увлечением, а подозрения и ревность, питаемые притворством и изменами, вели к неминуемому разрыву. Тем более что в рождественскую неделю 1 января 1824 г. произошло событие, которое подлило масла в огонь: Амалия родила сына и нарекла его… Александром.

Первая реакция Пушкина была восторженная. Мыслимо ли! Любимая им женщина, прекрасная и возвышенная, – так ему, по крайней мере, казалось в тот момент, – родила сына. И когда! В самое Рождество… Аллюзии напрашивались сами собой:

Ты богоматерь, нет сомненья,

Не та, которая красой

Пленила только Дух Святой,

Мила ты всем без исключенья;

Не та, которая Христа

Родила, не спросясь супруга.

Есть бог другой земного круга —

Ему послушна красота,

Он бог Парни, Тибулла, Мура,

Им мучусь, им утешен я.

Он весь в тебя – ты мать Амура,

Ты богородица моя!

(III, 45)

Богородица – это прекрасно. Особенно если в роли святого Иосифа оказался ее муж… Но всё-таки: чей это сын? Конечно, имя Александр говорит о многом, но всё же? «Ревности припадки» вспыхивают с новой силой и в конце концов приводят к серьезнейшей размолвке на грани разрыва:

Всё кончено: меж нами связи нет.

В последний раз обняв твои колени,

Произносил я горестные пени.

Всё кончено – я слышу твой ответ.

Обманывать себя не стану <вновь>,

Тебя тоской преследовать не буду,

Про<шедшее>, быть может, позабуду —

Не для меня сотворена любовь…

(II, 309)

Стихотворение датируется февралем 1824 г., а в начале марта Пушкин без видимых причин уезжает в Кишинев. Эта поездка примечательна с точки зрения типологии поведения Пушкина. Любовные неудачи вызывали у него, как правило, неодолимое желание уехать куда-нибудь подальше или же затеять беспричинную ссору с последующим вызовом на дуэль. После неудачи с А. Олениной в 1828 г. он сразу же покинул Петербург, после неудачного сватовства к Гончаровой последовал отъезд из Москвы, который, кстати, он сам совершенно определенно мотивировал: «Ваш ответ… свел меня с ума; в ту же ночь я уехал… какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего (матери Н. Н. Гончаровой. – Л. А.), ни ее присутствия» (XIV, 404). А в феврале 1836 г. появление близ Натальи Николаевны Дантеса побудило Пушкина последовательно вызвать на дуэль С. Хлюстина, В. Соллогуба, князя Н. Репнина.

Вот и теперь: на следующий день после возвращения в Одессу Пушкин затевает ссору с каким-то неизвестным и вызывает его на дуэль. Только категорический отказ противника стрелять в Пушкина остановил поединок.

Вместе с тем поездка как будто успокоила Пушкина. Февральская размолвка начала забываться.

Однако поэта подстерегало новое испытание.

И. С. Ризнич решил увезти свою супругу из Одессы и спешно готовил отъезд. Сохранилось официальное разрешение «на право выезда за границу И. С. Ризнича с семейством», датированное 30 апреля[54], но фактически отъезд состоялся не ранее середины мая, о чем, в частности, свидетельствует письмо И. С. Ризнича П. Д. Киселеву от 7 июня 1824 г., сообщающее об отъезде Амалии как о только что случившемся событии. Касаясь причин отъезда, Иван Степанович пишет: «У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей становилось всё хуже и хуже. Изнурительная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кровью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но, к несчастию, случилось наоборот. Едва пришла весна, припадки сделались сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени она должна оставить этот климат… Я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд. Действительно, я отправил ее вместе с ребенком и, проводив ее до Броды, вынужден был вернуться сюда из-за моих дел, а она отправилась своей дорогой. Она поедет в Швейцарию, а осенью я присоединюсь к ней и отправлюсь с ней в Италию…»[55].

Говорил ли Иван Степанович правду? Не лукавил ли он?

Пушкин утверждал, что лукавил и что супругу свою он увез из ревности[56].

И здесь вопрос о причинах отъезда Амалии запутывается окончательно.

Дело в том, что вслед за Амалией выехал тот самый «соперник вечный мой», как называл его Пушкин, – Собаньский или Яблоновский, а через год в Одессу неожиданно пришло известие о ее смерти: «Я сейчас только получил печальную весть о смерти моей бедной жены»[57], – писал Ризнич П. Д. Киселеву в письме, датированном 26 июня / 8 июля 1825 г.

Выходит, тогда, год назад, Ризнич говорил правду. Его жена действительно была тяжело и даже смертельно больна. Но от чего умерла жизнерадостная двадцатитрехлетняя женщина? От болезни? Или, может быть, от какой-то другой причины? В Одессе в сообщение о смерти Амалии, известной своими любовными похождениями, не очень-то верили. Ходили слухи, что она скрылась с одним из своих любовников где-то в Италии.

Между тем – поразительная деталь – Пушкин еще осенью 1823 г., то есть за полтора года до того, пророчески писал о ее смерти:

Придет ужасный [час]… твои небесны очи

Покроются, мой друг, туманом вечной ночи,

Молчанье вечное твои сомкнет уста,

Ты навсегда сойдешь в те мрачные места,

Где прадедов твоих почиют мощи хладны…

(II, 296)

Откуда такое провидение? Ведь никому другому ничего подобного Пушкин никогда не предсказывал.

А еще через несколько лет Пушкин по существу обвинит Ивана Степановича в убийстве его жены Амалии.

Возможно, поэт был прав: уж слишком кстати для будущей карьеры ее супруга Ивана Ризнича была эта смерть.

Действительно, выдержав приличествующий по понятиям того времени минимальный срок по смерти Амалии, то есть немногим более года, он женился на Полине Ржевуской, представительнице влиятельного клана Ржевуских. Достаточно сказать, что отец Полины – граф Адам Ржевуский, был в то время предводителем Киевского губернского дворянства. И карьера Ивана Степановича быстро пошла в гору.

Получив в качестве приданого шесть тысяч червонцев, он вскоре после женитьбы стал управляющим Киевским банком и статским советником[58]. Для небогатого иммигранта совсем недурно!

Подозрения в причастности Ивана Степановича к смерти его супруги возникли у Пушкина лишь пять лет спустя – в 1830 г.

В стихотворении «Заклинание» поэт, обращаясь к мертвой Амалии, молит ее покинуть могилу, вернуться к нему («Ко мне, мой друг, сюда, сюда…») и здесь же неожиданно уточняет:

Зову тебя не для того,

Чтоб укорять людей, чья злоба

Убила друга моего…

(III, 246)

А в черновом варианте, где у Пушкина всегда всё выглядит гораздо более прозрачно, было:

Чтоб укорять того, чья злоба

Убила друга моего…

(III, 855 – курсив мой. – Л. А.)

Редкое, пожалуй, даже единственное в лирике Пушкина обвинение вполне конкретного лица…

Мысль эта не давала покоя Пушкину, и он повторяет свое обвинение в «Каменном госте» в реплике Дон Гуана, вспоминающего свою умершую возлюбленную Инезу – образ, явно навеянный воспоминанием об Амалии:

Дон Гуан (задумчиво).

Бедная Инеза! Ее уж нет! как я любил ее!

Лепорелло.

Инеза! – черноглазую… о, помню.

Три месяца ухаживали вы

За ней; насилу-то помог Лукавый.

Дон Гуан.

В июле… ночью. Странную приятность

Я находил в ее печальном взоре

И помертвелых губах. Это странно.

Ты, кажется, ее не находил

Красавицей. И точно, мало было

В ней истинно прекрасного. Глаза,

Одни глаза. Да взгляд… такого взгляда

Уж никогда я не встречал. А голос

У ней был тих и слаб – как у больной —

Муж <у н>ее был негодяй суровый,

Узнал я поздно… Бедная Инеза!..[59]

(VII, 139).

То, что Пушкин узнал обо всем в 1830 г., явствует, в частности, из исправлений, которые он внес в уже почти завершенный текст «Каменного гостя». Дошедший до нас текст датирован 4 ноября 1830 г. По всем признакам, это текст, который Пушкин переписал набело с какого-то не дошедшего до нас черновика, и, как это обыкновенно у него бывало, вносил сюда разного рода правку. Так вот, цитируемый отрывок выглядел первоначально так:

Лепорелло.

Инеза! – да, дочь мельника… о, помню…

Дон Гуан.

Отец ее был негодяй суровый,

Узнал я после… Бедная Инеза…

(VII, 308)

Переделывая отрывок, Пушкин заменил «отец» на «муж», пожертвовав при этом даже ритмом: «Муж ее был негодяй суровый» («Муж <у н>ее…» – позднейшая редакторская конъектура). Соответственно исчезло и упоминание о дочери мельника[60]. Далее Пушкин заменил фразу «Узнал я после» на «Узнал я поздно». Это очень важное изменение. Первый вариант – после – указывает лишь на время. Тогда как поздно передает не только время, но и сообщает определенную модальность: сожаление о том, что, если бы поведение мужа было ему в свое время известно, он успел бы как-то вмешаться: может быть, защитить любимую женщину или, по крайней мере, отомстить за нее…

Элегии для мертвой возлюбленной

Однако вернемся в весеннюю Одессу 1824 года.




Как можно понять по стихотворению «Ты богоматерь, нет сомненья», обида Пушкина на Амалию в связи с рождением ребенка была не столь уж велика. Может быть, ей даже удалось убедить поэта, что ребенок его, что потому-то он и окрещен Александром. Убедить Пушкина было нетрудно: он хотел верить, что Амалия его любит, и верил в это[61]. Предстоящее расставание должно было стать для него крайне болезненным. Именно так и описал его Пушкин много лет спустя, уже после смерти своей возлюбленной:

Для берегов отчизны дальной

Ты покидала край чужой;

В час незабвенный, в час печальный

Я долго плакал пред тобой.

Мои хладеющие руки

Тебя старались удержать;

Томленье страшное разлуки

Мой стон молил не прерывать.

Но ты от горького лобзанья

Свои уста оторвала;

Из края мрачного изгнанья

Ты в край иной меня звала.

Ты говорила: «В день свиданья

Под небом вечно голубым,

В тени олив, любви лобзанья

Мы вновь, мой друг, соединим».

(III, 257)

А тогда, в мае 1824 г., то ли накануне отъезда Амалии, то ли днем позже, он записал в рабочую тетрадь стихотворение «Иностранке», переделав его из наброска 1822 г. Перед текстом поэт задумчиво вывел: «Veux tu m’aimer (Захочешь ли ты любить меня впредь? – то есть Не разлюбишь ли ты меня?), 18/19 Mai 1824»[62].

На языке, тебе невнятном,

Стихи прощальные пишу,

Но в заблуждении приятном

Вниманья твоего прошу:

Мой друг, доколе не увяну,

В разлуке чувство погубя,

Боготворить не перестану

Тебя, мой друг, одну тебя.

На чуждые черты взирая,

Верь только сердцу моему,

Как прежде верила ему,

Его страстей не понимая.

(II, 271)

Недели три или четыре спустя он снова говорит о своей любви к Амалии, на этот раз Вяземской, с которой у него сложились доверительные отношения. Вера Федоровна довольно скупо рассказывает об этом эпизоде, однако из ее слов следует, что речь шла не только о любви к Амалии, но и о ревности ее мужа, вследствие чего, по мнению Пушкина, он и увез ее из Одессы[63]. Естественно предположить, что в подобном контексте разговор коснулся и причины ревности, а таковой была прежде всего неопределенность с отцовством ребенка, которого Амалия назвала Александром…

Вскоре Пушкину самому пришлось покинуть Одессу и отправиться в Михайловскую ссылку, но мысли об Амалии не оставляют его буквально ни на минуту:

Я вспомню речи неги страстной,

Слова тоскующей любви,

Которые в минувши дни

У ног [Амалии] прекрасной

Мне приходили на язык,

Но я теперь от них отвык.

(VI, 57, 578)

В окончательной редакции Пушкин, разумеется, вычеркнул имя Амалии, заменив его словом «любовницы».

Примерно тогда же, возможно несколькими неделями позже, Пушкин пишет элегию, где наряду с уже знакомыми нам мотивами нежной страсти и ревнивых подозрений впервые возникает ностальгический мотив щемящей тоски по далекой возлюбленной:

Ненастный день потух; ненастной ночи мгла

По небу стелется одеждою свинцовой;

Как привидение, за рощею сосновой

Луна туманная взошла…

Всё мрачную тоску на душу мне наводит.

Далеко, там, луна в сиянии восходит;

Там воздух напоен вечерней теплотой;

Там море движется роскошной пеленой

Под голубыми небесами…

Вот время: по горе теперь идет она

К брегам, потопленным шумящими волнами;

Там, под заветными скалами,

Теперь она сидит печальна и одна…

Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;

Никто ее колен в забвеньи не целует;

Одна… ничьим устам она не предает

Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.


Никто ее любви небесной не достоин.

Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен;

Но если…

(II, 348)

Позже, словно удивляясь тому постоянству, с которым он продолжал переживать любовные воспоминания о Ризнич, Пушкин пишет:

Всё в жертву памяти твоей:

И голос лиры вдохновенной,

И слезы девы воспаленной,

И трепет ревности моей,

И славы блеск, и мрак изгнанья,

И светлых мыслей красота,

И мщенье, бурная мечта

Ожесточенного страданья.

(II, 433)

Вести из Одессы приходили в Михайловское редко и были очень скудны. О смерти Амалии Пушкин узнал лишь в июле следующего 1826 г., назавтра после известия о казни пятерых декабристов. Оба эти известия, пришедшие почти одновременно, повергли Пушкина в шок – не в переносном, а в прямом медицинском значении этого слова: его эмоциональная система будто отключилась, он воспринял случившееся с совершенно не свойственным ему безразличием:

Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала…

Увяла наконец, и, верно, надо мной

Младая тень уже летала;

Но недоступная черта меж нами есть.

Напрасно чувство возбуждал я:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть

И равнодушно ей внимал я.

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы! в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слез, ни пени.

(III, 20)

Правда, в то время была еще одна причина его сдержанности по отношению к умершей возлюбленной. До него дошли – тоже, вероятно, с немалым опозданием – слухи, распространившиеся в Одессе еще летом 1824 г., что Амалия уехала не одна, что вслед за ней отправился влюбленный в нее Собаньский (или, как считал Иван Ризнич, – Яблоновский). Судя по стихотворению «Ненастный день потух…», Пушкин подозревал возможность подобного развития событий. Вспомним его концовку:

Теперь она сидит печальна и одна…

Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;

Никто ее колен в забвеньи не целует;

Одна… ничьим устам она не предает

Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.

Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен…

Затем целый каскад многоточий и оборванный на половине фразы выразительный финал: «Но если…».

Теперь его подозрения как будто подтвердились: Амалия обманула его искреннее и глубокое чувство, легковерно откликнувшись на поверхностное увлечение его соперника… Не на это ли намекает Пушкин, говоря о «бедной легковерной тени», от которой его отделяет теперь «недоступная черта» и для которой он уже не находит «ни слез, ни пени»?

В те же дни, что и элегия на смерть Ризнич, появились уже цитированные строфы XV и XVI шестой главы «Онегина» о ревности и об «опыте ужасном», вызванные тем же воспоминанием.

Однако образ возлюбленной – теперь уже мертвой возлюбленной – еще много лет не давал покоя Пушкину.

И – странное дело – чаще всего в связи с мыслями о декабристах. Похоже, полученные почти одновременно известия о смерти Ризнич и казни декабристов слились в его сознании в некое нерасторжимое единство, начало которому положила его запись:

Конец ознакомительного фрагмента.