Вы здесь

Пути философии Востока и Запада. Познание запредельного. Раздел первый. Пути Востока (Е. А. Торчинов, 2007)

Раздел первый

Пути Востока

Часть I

Китайская интеллектуальная традиция

Глава 1

Дух, материя и жизненная сила

Историческое предуведомление

Говоря о традиционной китайской мысли, я буду принципиально воздерживаться от изложения ее истории, то есть этапов ее возникновения и становления, рассматривая ее не в ее диахронии, но, скорее, стремясь создать как бы модель или идеальный тип китайского умозрения, полностью абстрагируясь от хронологии и временной последовательности возникновения тех или иных идей и подходов. Вместе с тем читателю, видимо, небезынтересно представить себе общую схему трансформации китайской философии, которую я и постараюсь вкратце представить здесь.

Период формативный и классический

Достаточно любопытным является то обстоятельство, что наиболее ранний период развития традиционной китайской мысли является и классическим. Этот период приходится на так называемую эпоху Чжаньго (Борющихся царств, V–III вв. до н. э.), когда удельные владения распавшегося de facto Чжоуского государства вступают в непрерывную борьбу друг с другом, борьбу, завершившуюся во второй половине III в. до н. э. объединением Китая под властью государства Цинь, создавшего первую в истории Китая империю. Собственно, первые китайские философы во многом тем и занимались, что обслуживали интересы и амбиции отдельных враждующих между собой государей, указывая им пути достижения их владениями процветания и победы над соперниками. Разные владетели прислушивались к разным советам, что обусловило подлинный интеллектуальный плюрализм эпохи. Важным обстоятельством является тот факт, что китайские мыслители в основном были согласны друг с другом в том, что принципы общества и принципы Вселенной совпадают, что в основе их лежит один и тот же универсальный принцип, или Путь (Дао), а следовательно, для понимания «законов»[14] общества необходимо проникновение в суть этого Пути универсума. В это время «цветения ста цветов и борьбы ста школ» процветало девять направлений мысли: конфуцианцы, даосы, легисты (фа цзя), моисты, школа имен (мин цзя), натурфилософы (инь-ян цзя; у син цзя), аграрии (нун цзя), военные мыслители и дипломаты. За вычетом последних трех как «философских», достаточно условно, остается шесть школ, выделявшихся и традиционной китайской доксографией.

Здесь следует сделать одну оговорку, связанную с генезисом даосской философии. До недавнего времени под ранним даосизмом обычно понималось исключительно учение таких текстов, как «Дао-Дэ цзин» и «Чжуан-цзы». Археологические открытия последних десятилетий заставили синологов существенно изменить такой подход. Это изменение (канадский китаевед Харолд Рот назвал его «текстуальной революцией», порожденной «текстуальной археологией»)[15] было обусловлено прежде всего вводом в научный оборот ряда мавандуйских текстов из так называемых «чуских погребений». Частично это были не просто известные, а даже великие классические тексты китайской культуры – «Дао-Дэ цзин», «И цзин», частично – тексты, известные по названиям, но утерянные еще в древности («Четыре Канона Желтого Императора» – «Хуан-ди сы цзин») и вовсе прежде не известные – на шелке и на бамбуковых планках. Все книги были помещены в могилу удельной царицы «царства» Чанша в конце первой половины II в. до н. э., точнее – в 168 г. до н. э., в правление императора ханьской династии Вэнь-ди (179–157 до н. э.). Однако написаны они были намного раньше – частично при династии Цинь (III в. до н. э.), частично еще ранее – в эпоху Борющихся царств (Чжаньго, V–III вв. до н. э.), а некоторые, возможно, и еще раньше. Вот эти-то последние тексты и представляют для нас особый интерес.

Среди мавандуйских текстов особое место занимают сочинения, которые условно можно назвать медицинскими. Это десять текстов на шелке: 1) «Канон прижигания [и акупунктуры точек на] одиннадцати венах ног и рук» («Цзу би ши и мо цзю цзин»); 2) «Канон прижиганий и акупунктуры точек на одиннадцати венах, [относящихся к] инь и ян» («Инь-ян и мо цзю цзин») – два варианта; 3) «Способы [использования] вен» («Мо фа»); 4) «О сроке смерти вен, [относящихся] к инь и ян» («Инь-ян мо сы хоу»); 5) «Рецепты [лекарств] от пятидесяти двух болезней» («Уши эр бин фан»); 6) «Об отказе [от употребления в пищу] злаков и вкушении пневмы» («Цзюэ гу ши ци»); 7) «Схемы [гимнастики] дао инь» («Дао инь ту»); 8) «Способы пестования жизни» («Ян шэн фан»); 9) «Различные способы лечения [болезней]» («Цза ляо фан») и 10) «Книга о зародышах и родах» («Тай чань шу»), а также четыре текста на планках – один на древесных, остальные на бамбуковых: 1) «Десять вопросов» («Ши вэнь»); 2) «О единении [сил] инь-ян» («Хэ инь-ян»); 3) «Различные способы предотвращения [болезней]» («Цза цзинь фан») и 4) «Речи о высшем Дао-Пути Поднебесной» («Тянь ся чжи дао тань»).

Из книг на шелке особенно интересны «Схемы [гимнастики] даоинь», представляющие собой живописные иллюстрации к описанию даосской гимнастической системы – одного из способов «пестования жизни» и обретения долголетия.

«Книга о зародышах и родах» содержит исключительно ценный историко-научный эмбриологический, гинекологический и акушерский материал.[16]

Особняком стоит такой текст, как «Хуан-ди сы цзин», представляющий собой философский памятник синкретического даосско-легистского направления, связывающий воедино даосскую метафизику и легистскую теорию управления.[17]

В результате исследования мавандуйских текстов была, во-первых, выявлена их родственность с доктриной даосских глав философской антологии «Гуань-цзы» (особенно «Внутреннее делание»/«Нэй е» и «Искусства Дао»/«Дао шу»), авторами которых обычно считаются Инь Вэнь и Сун Цзянь, причем большая, нежели с «Дао-Дэ цзином» и «Чжуан-цзы». Во-вторых, оказалось, что медитативная созерцательная практика (психопрактика, психотехника) раннего даосизма, по существу, играла роль источника философского дискурса, именно рефлексия о ней оказалась формообразующим принципом ранней даосской мысли.

Оказалось, что для исследования генезиса даосизма мавандуйские тексты и даосские главы «Гуань-цзы» имеют даже большее значение, чем более разработанные доктрины «классиков» ранней даосской философии. Была также подтверждена догадка об истоках даосской мысли в психопрактической деятельности даосизма.[18] Последний тезис нашел свое подтверждение и в обнаруженном в середине 90-х гг. XX в. тексте «Дао-дэ цзина» из Годянь, который может считаться зародышевой версией текста Лао-цзы. В нем отсутствует столь яркая критика конфуцианства, хорошо известная нам по канонической версии текста, вместо которой даются рассуждения о важности практики созерцания, отрешенности и бесстрастия.[19]

В IV–III вв. до н. э. формируются не только те методологические принципы и нормы, которые впоследствии окажутся базовыми и определяющими для китайского миросозерцания, но и те, развитие которых в принципе могло бы повести китайскую мысль по пути, близкому к античному. Эти тенденции были связаны с развитием протологики моистами и школой имен, а также с интересом последней школы к проблеме реалий (имен, мин) в их отношении к сущностям (мин) и с развитием норм риторики и эристики в условиях плюрализма школ и их соперничества друг с другом. Различные «проантичные» элементы могут быть найдены и в учении других школ классического периода, однако в силу ряда причин эти тенденции не получили развития. Важнейшая из этих причин – создание единой империи, сделавшей идею единства (а следовательно, не анализа и плюрализма, но синтеза и холизма) абсолютно доминирующей.

Эпоха Хань (206 до н. э. – 220 н. э.) и ханьский синтез

Это время исключительно важно, поскольку именно на рубеже христианской эры окончательно складываются все параметры не только традиционной для Китая философии, но и традиционной китайской картины мира вообще. На смену былому плюрализму приходит единство мировоззренческой модели, основанной на виталистическом натурализме, холистическом взгляде на природу сущего и на так называемом «коррелятивном мышлении».[20] Последнее предполагало замену логики как исследования порядка идей в их соотнесенности с порядком вещей априорными нумерологическими паттернами и классификационизмом.[21] Окончательно складывается и понятийный аппарат китайской мысли. Сформировавшийся в это время интеллектуальный паттерн без каких-либо существенных изменений доживает до начала XI в., никаких существенных изменений не внесло даже знакомство Китая с буддийской философией в IV–VII вв. (точнее, эти изменения стали заметны только во втором тысячелетии). Из девяти школ древности доказали свою жизнеспособность в новых условиях только конфуцианство и даосизм (ассимилировавшие также учения натурфилософов), к которым с начала христианской эры добавляется также буддизм.

Эпоха Сун (960–1279) и неоконфуцианство

В XI–XIII вв. интеллектуальный пейзаж традиционного Китая претерпевает значительные изменения. Ханьская модель не то чтобы перестала существовать, но она подверглась существенной трансформации в направлении этического идеализма (создание нравственной метафизики) и трансцендентализма; и то и другое оставалось горизонтом сунской мысли, к которому она асимптотически приближалась, никогда его не достигая. Вначале создание, а потом и господство неоконфуцианства в варианте Чжу Си было более, чем создание новой школы или возрождение конфуцианства после столетий доминирования в интеллектуальной жизни даосизма и буддизма. Это была своего рода незавершенная интеллектуальная революция, приведшая, однако, не к креативному подъему, а к постепенной стагнации, причины которой, однако, лежали, по крайней мере, вне самого неоконфуцианства.[22] В последующую историческую эпоху правления династии Мин (1368–1644) сложившиеся в сунский период тенденции еще в большей степени углубились в новом варианте неоконфуцианства, созданном Ван Ян-мином (Ван Шоу-жэнем). Однако политическая реакция первой половины XVII в. и установление власти маньчжурской династии Цин (1644–1911), недвусмысленно подтвердившей интеллектуальную монополию сунской школы, воспрепятствовали реализации креативного потенциала новой школы. XVIII–XIX вв. в области философии не дали ничего, кроме зарождения герменевтической критики конфуцианских текстов в школе Дай Чжэня и его последователей и частичной реставрации в этой же школе ханьской модели умозрения. С конца XIX в. начинается период разложения традиционного мировоззрения под воздействием западной мысли, равно как и попытки синтеза последней с неоконфуцианством, ставшим репрезентантом всей китайской традиции. Эти попытки, несмотря на усилия таких незаурядных мыслителей, как Лян Шу-мин, Сюн Ши-ли, Моу Цзун-сань и др., не привели пока к значимым для мировой философии результатам, оставаясь явлением сугубо китайского масштаба.

Основные характеристики китайского интеллектуального паттерна

Думаю, что после работ М. Гранэ, Дж. Нидэма и А. И. Кобзева не будет большой ошибкой определить господствующее китайское мировоззрение, или, может быть точнее, миросозерцание как виталистический натуралистический холизм. Тем не менее такая характеристика не станет совершенно исчерпывающей, поскольку в нее следует добавить еще такие характеристики, как антропологизм и панэтизм. Именно в таком сочетании китайская мысль обретает свою завершенность и неповторимость. Китайский мировоззренческий паттерн можно, конечно, сравнивать с досократической мыслью или со стоической метафизикой, но сходство в деталях, даже и формообразующих, еще не будет означать сходства целого. Кроме того, если стоическая модель (не говоря уж о досократической) довольно быстро канула в Лету, то китайская философия на протяжении двух тысячелетий своего креативного развития (от Конфуция до Ван Ян-мина) достигла удивительной степени разработки исходного паттерна, доведя его до изощренности и сложности конгениальной утонченности породившей его древней культуры.

Хорошо известно, что китайцы ели палочками со времен неолита, но архаические палочки ничем, кроме своей функции, не напоминают те произведения искусства, которые употреблялись, например, при императорском дворе, – сделанные из слоновой кости, инкрустированные золотом и серебром палочки поистине достойны быть музейными экспонатами. В некотором смысле то же самое произошло и с философией в Китае: не меняя исходных формообразующих принципов, она развивалась, обретая немыслимую ранее утонченность и разработанность всех деталей своего паттерна, окончательно сложившегося, как уже говорилось, в эпоху Хань на рубеже христианской эры. Поэтому китайская философия в некотором (хотя и ограниченном) отношении может рассматриваться как образ того, чем могла бы быть европейская мысль, если бы она не отвергла досократическую модель во имя метафизического трансцендентализма и материализма, возникшего как антитеза именно нарождающемуся в платонизме и перипатетизме трансцендентализму: вместе с трансцендентным космосу эйдосом родилась и материя.

Платон в одном из своих диалогов (если не ошибаюсь, в «Тимее») назвал космос «видимым Богом», а время – «движущимся подобием вечности». Древний китаец, видимо, согласился бы с этим, но с оговорками: космос был для него не только видимым, но и единым Богом, ибо никакого невидимого и трансцендентного космосу Бога он просто не знал. Я имею в виду, конечно же, именно китайца-философа и оставляю в стороне популярную религию, хотя и в ней божества и небожители пребывали лишь в границах все того же сакрализованного космоса, появившись в процессе эволюции последнего или же являясь просто обожествленными людьми: все полно богов, как говорил Фалес. Что касается времени, то китайская культура вообще не знала такой идеи (если под вечностью мы будем понимать не вечную длительность времени, а некое надвременное «сейчас»), да и само время мыслилось скорее как производное от универсальных трансформаций сущего, перемен (и), давших название и своеобразной «китайской Библии» – «Канону Перемен» («И цзин»).

Прежде чем говорить о том, что китайская культура знала и принимала, поговорим о том, чего она не знала. Прежде всего, она не знала ничего о трансцендентном Боге (или богах) и не имела ни малейшего представления о креационизме. Библейская идея creatio ex nihilo была просто запредельна всем паттернам традиционной китайской культуры. В ней мир не творится извне неким Богом, или демиургом, но развертывается из себя, из некоей латентной основы, потенциального существования подобно цветку, раскрывающемуся из бутона. Идея Бога теистических религий была настолько чужда, что, как это уже говорилось, иезуиты XVII–XVIII вв. даже не могли найти адекватного перевода для самого слова «бог».

Далее, китайская культура не знала идеи духа как начала, иноприродного чувственному бытию. Но не знала она и идеи материи, ибо последняя бессмысленна вне оппозиции «дух – материя»: раз нет нематериального духа, то нет и неодухотворенной материи. Мир китайской культуры – мир сугубо имманентный, вмешательство трансценденции в его существование исключается за отсутствием самой трансценденции.

Итак, натурализм, витализм и холизм. Единый и целостный космос, пронизанный потоками жизненной силы, космос, все элементы которого находятся во взаимосвязи и гармоническом единстве, одновременно непрестанно трансформируясь и изменяясь в своей изначальной энергийной пластичности. И вместе с тем – космос человека, основанный на нравственном начале (последнее, впрочем, отрицалось даосами). Подобно греческому космосу («космос» – «украшенный»), китайский универсум также выявляет эстетическое начало, ибо он «узорчат» (вэнь); в человеке же эта узорчатость проявляется в виде культуры, точнее, культуры, выраженной в иероглифическом узоре, письменном знаке.

Этимологически слово вэнь означало священную татуировку шаманов и жрецов архаической эпохи. Позднее оно начинает обозначать любой узор или украшение. Отсюда произошел переход к значению «письменный знак», «письменность» и, наконец, «письменная культура», или «культура, выраженная в письменном знаке». И наконец, слово вэнь начинает обозначать культуру как таковую и в этом значении входит в современный китайский язык как вэньхуа («культура»); этот бином дословно означает «преобразующее влияние» (хуа) посредством письменного слова (вэнь).

Однако еще в древности в текстах конфуцианского круга понятие вэнь становится одной из базовых категорий китайской культуры, космологизируется и онтологизируется, как бы подтверждая средствами философской рефлексии свою исходную сакральность в качестве священной татуировки шамана-заклинателя. Вэнь теперь – универсальное космическое начало, выражающее базовую «узорность», «украшенность» Вселенной. Следовательно, в человеческой культуре и прежде всего в письменном слове, иероглифическом знаке как первоисточнике культуры, а также в текстах совершенных мудрецов древности проявился и воплотился тот же самый принцип, который придает эстетическое измерение всему космосу. Культура и ее источник – письменное слово является человеческим вэнь, планеты, звезды и созвездия – небесное вэнь (ср. современное китайское слово, обозначающее астрономию, – тянь-вэнь-сюэ, то есть «наука о небесном вэнь»), горы и долины, узоры следов птиц, узоры на шкуре оленей, тигров и барсов – земное вэнь и т. д. Эта идея очень четко проводится в одном из важнейших текстов классической китайской эстетической мысли – трактате Лю Се (VI в.) «Дракон, изваянный в сердце вэнь» («Вэнь синь дяо лунь»).

Интересно, что уже китайские мифы о происхождении письменности и натурфилософского знания непосредственно увязывают между собой человеческий, небесный и земной аспекты единого вэнь: когда совершенномудрый император Фуси занялся изобретением письменности и космологических символов – триграмм, он взял за образец «вэнь Неба и Земли». Поднимая голову вверх, он изучал созвездия – небесное вэнь; опуская голову вниз, он постигал скрытый смысл узоров звериных и птичьих следов – земного вэнь. Плодом этого изучения и вглядывания и стало появление иероглифической письменности и основоположений китайской культуры вообще.

Универсализм понимания вэнь прослеживается во всей китайской философии, особенно в конфуцианской традиции. Вершиной этого процесса оказалось так называемое неоконфуцианство эпох Сун (960–1279) и Мин (1368–1644), продолжателями и обновителями, ре-конструкторами которого и были конфуцианские традиционалисты XX в. Теперь вэнь – и принцип (ли), структурирующий Вселенную, и эманация Дао-Пути как тотальной этической нормы, лежащей в основе самого каркаса мироздания (позиция, принимаемая и современными конфуцианцами).

И все же о вэнь говорится прежде всего в смысле проявления этого универсального начала в человеке в виде культуры и письменного слова. Отсюда проистекает и то понимание конфуцианцами литературы, которое воплотилось в максиме «письменность несет в себе Великое Дао» (вэнь и цзай дао).

Но не только литература или высокая культура определялись вселенским узором вэнь. Любой письменный знак, иероглиф есть как бы частное проявление узора-орнамента космоса. Это понимание письменности обусловило поистине благоговейное отношение народа традиционного Китая к письменному тексту.

Таким образом, сакральной стала сама культура, нашедшая свой глубинный исток в глубинах абсолютного принципа самого бытия – Дао-Пути как высшего первоначала в традиционном китайском понимании этих слов.[23]

Китайский иероглиф – великолепный объект словотворчества, которое возможно не только за счет создания неологизмов посредством комбинирования знаков и конструирования новых биномов (так, например, поступали в древности буддисты, переводившие санскритские термины на китайский язык), но и за счет перестановки черт и элементов уже существующих знаков (прием, используемый, например, в китайской каллиграфии). И наконец, сама конструкция сложного иероглифа как комплекса простых, но также имеющих смысловое содержание знаков, открывает неограниченные возможности для их истолкования и появления новых семантических и семиотических горизонтов. И здесь уместно вспомнить не только китайского ученого XIII в. Дай Туна, но и Эзру Паунда, унаследовавшего этимологические словари япониста Э. Фенеллозы и увидевшего в его «этиосинологии» новые перспективы оживления поэтического слова через раскрытие не наблюдавшихся дотоле смысловых пластов.

И конечно, в связи с этим обстоятельством нельзя не вспомнить знаменитое словотворчество Хайдеггера, включенное в его глобальную герменевтику как беспрецедентная попытка вернуться к корням языка, оживить язык и освободить его от тяжкого бремени привычки и омертвления, раскрыв в нем то непосредственное, что прямо роднит его с бытием, превращая язык и бытие как бы в две стороны одной и той же медали. Это, собственно, и есть Sprachlichkeit, бытийствующая «языковость».

Здесь, правда, необходима одна оговорка. Если для Хайдеггера первична речь, устный язык, тогда как письменная речь, безусловно, вторична, то для китайской культуры первичен именно письменный, иероглифический текст. Это обстоятельство определено не только традиционным пониманием китайскими мыслителями языка, и прежде всего языка культуры, как вэнь, узора, а не звука (как, например, в индийской цивилизации), но и тем обстоятельством, что в течение тысячелетий классическим языком большой традиции китайской культуры был вэньянь, язык, принципиально непроизносимый и непонятный на слух, рассчитанный исключительно на зрительное, а не слуховое восприятие. Но это не меняет отмеченных параллелей между герменевтикой как раскрытием изначального языкового пласта у Хайдеггера и отношением к языку в конфуцианской традиции Китая.

Теперь об этих и других параметрах китайского миросозерцания можно поговорить подробнее.

Энергизм и витализм (категория ци)

Среди категорий китайской культуры нет ни одной столь важной для понимания китайского мировоззрения, как ци. Уже тот факт, что это слово переводилось на русский язык и как «дух» и как «материя» (я не касаюсь таких «нейтральных» переводов, как «эфир» и «пневма»), свидетельствует о том, что мы встретились с чем-то загадочным и достаточно странным: ведь для нашей культуры дух и материя – нечто взаимоисключающее, и одна и та же сущность никак не может быть и тем и другим. Или для этих странных китайцев не существует закона исключенного третьего? Хотя ци – понятие, конечно, весьма полисемичное, многозначное.

Древнекитайский философ-скептик Ван Чун (I в. н. э.), рассуждая о природе ци, привел пример, который можно считать классическим: подобно тому как лед при нагревании превращается в воду, а вода – в пар,[24] так и ци, сгущаясь, становится веществом, а истончаясь – духом. Таким образом, между духом и веществом, материей и сознанием нет и не может быть непреодолимой грани, это не более чем разные состояния, модусы единой субстанции. Все, что есть в мире, – это ци и кроме ци и его состояний ничего нет. Утонченное, разряженное ци – дух, сгустившееся – вещество. Ци в своей первозданной тончайшей природе, еще не знающей полярности отрицательного (темного, женского) – инь и положительного (светлого, мужского) – ян, есть не что иное, как Изначальный Дух (юань шэнь). Но и самый неотесанный и бездушный камень как бы чреват одухотворенностью, подобно тому как и в безднах Изначального Духа притаилась грубая вещественность. Вещество – «замороженный» дух и дух – «оттаявшее» вещество. Поэтому если правда то, что природа в своей основе одухотворена, то также справедливо и то, что дух природен, натуралистичен. Материя и дух единосущны и взаимосводимы, здесь нет места для трансцендентного мира вечных идей или дуализма духа и вещества, духа и плоти. Более того, дух и вещество находятся в состоянии постоянного взаимоперехода, взаимопереплавки. Мир – гигантский горн, в котором все сущее, представляющее собой лишь различные формы и состояния ци, постоянно переплавляется, меняя свои очертания.

Ци предельно динамично. Оно не есть покоящаяся и «пребывающая» субстанция, скорее о ци можно помыслить как о мощных потоках жизненной силы, жизненной энергии,[25] пронизывающих всю Вселенную и формирующих всю Вселенную. Все в мире столь же динамично. Онтология даосизма – онтология процессов, а не вещей. Каждая вещь – тоже процесс. Вот гора. Кажется, что она неизменна. Но ведь и она некогда возникла, она постепенно стареет, обветривается и наконец превращается в песок. А потом в ходе каких-то тектонических процессов из этого песка может возникнуть новая гора. В мире господствуют перемены (и); «совершенный мудрец следует им – и процветает, низкий человек противится им – и гибнет». И Дао-Путь – великий Регулятор перемен.

Итак, ци динамично, по своей сути это жизненная энергия, жизненная сила, пронизывающая собой весь мир, все вещи и все существа этого мира.

«Человек живет в ци, подобно тому как рыба живет в воде», часто говорят китайские мыслители, особенно даосы. Но ци не только вокруг человека. Самое главное, что оно и в самом человеке (я имею в виду ци в узком смысле этого слова как жизненную энергию, витальную силу): по энергетическим каналам (цзин) нашего тела ци циркулирует по всему организму, наполняя жизнью каждую клетку, каждый орган, каждую кость или мышцу. В основе любой болезни – нарушения циркуляции ци, «засоры» и «заторы» на его пути. И мудрый врач не лечит больной орган, а восстанавливает свободную циркуляцию ци в теле, разрушая воздвигнутые на его пути барьеры и дамбы. Это одна из основ традиционной китайской медицины, тесно связанной в своем развитии с даосизмом. Да и сами меридианы знаменитой китайской акупунктуры (иглотерапии) есть не что иное, как каналы, по которым текут потоки Единой Силы – животворящего ци.

А в некоторых текстах ци сближается с кровью, и тогда мы имеем достаточно широко распространенное в мире представление о крови как носителе жизненности и одушевленности (Библия, стоики). О таком сближении свидетельствует даже современный китайский язык, в котором слово «кровь» представлено биномом сюэ-ци («кровь-ци»).

Таким образом, китайский космос не спиритуален и не материален: он энергиен. Этот космос пронизан жизнью, как бы чреват ею, ибо в нем нет ничего «мертвого», ничего не лелеющего в себе биения жизни. Вместе с тем то, что мы бы назвали веществом или материальной природой, здесь слегка одухотворено, ибо ци потенциально содержит в себе дух, подобно тому как духовные сущности «отягощены» материей (кавычки здесь необходимы, ибо то, что мы называем материей, не было в пространстве китайской культуры чем-то отягощающим, пленящим дух). Но это говорит и о том, что ничто не препятствует нам рассматривать объекты, разводимые западной философией как разноприродные, в качестве, напротив, рядоположных, например, вещи и математические объекты, категории этики и явления природы: все есть формы постоянно переплавляемого ци, формы изменчивые и преходящие, но вполне сводимые друг к другу. Поэтому даосы, описывая чудеса своих бессмертных, отнюдь не нуждались в том, чтобы вводить категорию «чуда» как сверхъестественного события, акта, нарушающего природный порядок. Раз мысль, сила и вещество суть проявления одного и того же начала, нет ничего удивительного в том, что даос усилием воли может передвигать камни, летать в поднебесье, становиться невидимым и даже пребывать одновременно в разных местах. И здесь мы подходим еще к одной важной характеристике китайского универсума: в основе своей китайская картина мира глубоко магична, и этот магизм базируется на органицизме китайского космоса, отличающегося от новоевропейского космоса так же, как организм отличается от механизма.

О магии, струнах и вселенской симпатии

С китайской философией на Западе связан один миф, а именно миф о ее рациональности, возникший, по всей видимости, в эпоху Просвещения трудами как иезуитов, так и самих «просвещенцев», прежде всего Вольтера. Сейчас, когда мы знаем много типов и критериев рациональности, разговоры о китайском рационализме представляются как минимум наивными, но миф тем не менее продолжает существовать. Попробуем проанализировать, в каком смысле китайская философия признается «рационалистической».

Разумеется, она никак не может быть признана «повинной» в методологическом рационализме, то есть в рационализме Декарта, Спинозы и Лейбница, поскольку все его основоположения были чужды китайской мысли. Не соответствует она, разумеется, и позитивистским критериям рациональности. Вряд ли можно говорить и о рационализме в смысле типа мышления, противоположного интуитивизму (последнего в китайской мысли достаточно много, тем более что седалищем разума в китайской культуре выступало сердце, разумное чувствилище, по выражению А. И. Кобзева), волюнтаризму или фидеизму (последнего китайская культура просто не знала и противостоять ему поэтому никак не могла). Не занималась китайская культура и проблемой соотношения чувственного восприятия и разума, не провозглашала разум высшим арбитром и даже не считала разумность главной чертой, отличающей человека от животных (последней считалось наличие морали и моральной регуляции поведения). По существу, остается только одно – «бытовое», или нетерминологическое понимание рационализма как своего рода здравого смысла, обыденного рассудка, отвергающего все или сомневающегося во всем, что относится к сфере мистического или сверхъестественного. Рационализм здесь, собственно, есть не что иное, как удержание разума в границах «мира сего», удержание его от воспарений в область сверхъестественного или тем более мистического.

И действительно, читая древнекитайские тексты, те же иезуиты не видели в них ни мифа, ни склонности к рассуждениям о «божественном», ни «опасного» мистицизма. Для иезуитов это обстоятельство было амбивалентным: с одной стороны, оно говорило о том, что китайцы мудро воздерживаются от опасных умозрений, могущих увести их в темные бездны языческих фантазмов, с другой – свидетельствовало о религиозной глухоте китайцев, этого странного peuple sans religion, народа без религии, тем паче нуждающегося в христианском просвещении. Просветители же были склонны усматривать в китайском «здравомыслии» или просвещенный деизм, или чуть ли не атеизм. Подобные представления без особых изменений перекочевали и в позитивистскую синологию XIX в. и дожили до первой трети XX в., когда им был нанесен смертельный удар французской синологией. Теперь синологи увидели, что китайская мысль пронизана методологическим «магизмом», предполагавшим совершенно иную картину мира, нежели та, в которой имеют место деизм, рационализм и даже атеизм (равно как и мистицизм с иррационализмом). Теперь стало понятно, что даже конфуцианские тексты, обвинявшиеся подчас философами с романтической жилкой в «плоской рассудочности», написаны людьми, следовавшими вполне определенной методологии, и методологии весьма далекой от какого бы то ни было рационализма. Эта методология, до поры до времени скрывавшаяся в линейных и нелинейных текстовых структурах,[26] была вполне эксплицирована в ханьскую эпоху. И базировалась она на том, что современные культурологи назвали «коррелятивным мышлением».

Нельзя сказать, что Европа совершенно не была знакома с этим типом мышления. Однако в Европе оно было еще в античную эпоху отодвинуто на периферию философского и научного знания, будучи изгнано в слегка подозрительную и отчасти скандальную область оккультизма и герметизма. Да и сейчас оно еще присутствует в такой «подозрительной» области, как гороскопы. Короче говоря, в Европе уже в древности восторжествовало причинное мышление, и уже Демокрит был готов отдать персидский трон (которого у него, впрочем, не было) за одно только причинное объяснение, а в Китае его не смог привить и буддизм: место причинности было занято коррелятивностью.

Причинный взгляд на мир предполагает, что феномен «a» обусловливает феномен «b», будучи причиной последнего. Коррелятивный же подход усматривает некую связь, корреляцию, существующую между «a» и «b», причем эта связь (прямая и обратная) базируется на некоем родстве «a» и «b». Подобного рода отношения были известны в Европе под названием «симпатии» (взаимного сочувствия); и несмотря на определенное увлечение этим принципом (принимавшим форму «подобное влечется к подобному») некоторыми философами (пифагорейцы, платоники и натурфилософы эпохи Возрождения) и медиками (Парацельс), он был отодвинут европейской цивилизацией в область магии. Характерно, что целый раздел магической практики даже получил название симпатической (простейший пример: магом усматривается корреляция между некоей личностью и изображением этой личности; воздействуя на изображение, он стремится произвести требуемые изменения в личности изображенного). Важно отметить, что эта корреляция предполагает существование связей, отличных от причинных: никакое причинное мышление не усмотрит связи между созвездием, драгоценным камнем, датой рождения человека и его характером, хотя на признании таковой базируется вся астрология. Точно так же нельзя усмотреть причинно-следственных отношений между металлом, западом, белым цветом, легкими и справедливостью. Что их может объединять, что между ними общего? Между тем для древнего китайца тут все было ясно: весь приведенный ряд объединяет принадлежность всех его членов к первостихии «металл», который в свою очередь маркирует одно из состояний энергии ци, а именно, зарождение в ней отрицательной (инь) «заряженности» (об этом подробнее ниже). Таким образом, одной из характеристик коррелятивного мышления является классификационизм, выражающийся в построении классификационных рядов взаимосвязанных явлений.

Другим важным аспектом коррелятивного мышления была собственно теория симпатии, по-китайски называвшаяся доктриной «сродства видов» (тун лэй).[27]

Все феномены классифицируются китайскими мыслителями по родам, или категориям (лэй). Критерем для отнесения к тому или иному роду выступает принадлежность явления к положительной (ян) или отрицательной (инь) сфере существования, к сфере того или иного первоэлемента традиционной космологии и т. д. Между явлениями «того же рода» существует определенная связь, точнее, интерактивная коммуникация: подобное взаимодействует с подобным. Тронул ноту «шан» одной лютни, и немедленно зазвучала нота «шан» на лютне, лежащей в соседней комнате. Мудрец же, следующий Дао-Пути, может, тронув одну струну одной лютни, заставить зазвучать все струны всех лютен Поднебесной. Таким образом, космос оказывается единой резонирующей системой, грандиозным звучащим органоном, единым организмом, образованным взаимооткликающимися по принципу вселенской симпатии родами сущего.[28] В этом мире-организме господствует не причинность, а иной принцип: воздействие – отклик (гань-ин; почти бихевиористское «стимул – реакция»): воздействие на струну и отклик иной, родственной струны: «Не можешь ты цветка сорвать, чтобы звезды не потревожить». И даже человек силой своей искренности (чэн), предельным напряжением своей воли может воздействовать на Вселенную, откликающуюся ему в соответствии с характером воздействия:

Некогда Наставник Куан стал играть мелодию «Белый снег», и божественные существа снизошли на землю, налетели вихри, пролился ливень, правитель Пин-гун впал в немощь, а земли государства Цзинь изнемогли от засухи.

Вдова Шунь-юй в отчаянии воззвала к Небу, и гром и молния ударили в башню правителя Цзин-гуна, покалечив людей, а море выступило из берегов.

И слепой музыкант, и вдова – люди простые, их место не больше, чем место распорядителя вервия, а весят они меньше, чем пух. Однако тот, чья воля предельно напряжена, а дух сосредоточен на одном, способен проникнуть наверху в мир девяти небес, достигнув сферы совершенной эссенции жизненной силы. Из этого видно, что от кары священного Неба не скрыться ни во мраке могилы, ни в дальней глуши, ни среди гор и скал.

Царь У-ван во время похода на тирана Чжоу Синя переправлялся в Мэнцзинь. В это время дул яростный ветер, а водяной, покойный владетель Линъяна, гнал волны против течения. В кромешной тьме не видно было ни людей, ни коней. И тогда сам У-ван, сжимая в левой руке желтую секиру, а в правой – боевой топор с белым бунчуком, взмахнул им и гневно воззвал: «Я служу Поднебесной, так кто же смеет мешать мне?» И ураган утих, а волны улеглись.

Луянский государь был тесним в жестокой сече во время войны с княжеством Хань. В решающий момент сражения солнце стало клониться к западу. Тогда он взмахнул трезубцем, и солнце вернулось на три меры.

Тот, кто хранит естественность своей сути, бережет свою благодатную силу и блюдет свое тело от изъянов, оказавшись в беде, сливает свой дух с Небом, становится единым с ним, как если бы никогда не отделялся от корня своего бытия. И что же тогда будет невозможным для него?[29]

Казалось бы, чистая симпатическая магия, приобретшая поистине космические масштабы. Да и мировоззренчески принцип сродства видов, основанный на «ненаучном» коррелятивном мышлении, представляется архаическим, меркнущим в свете причинных объяснений. Однако не ближе ли такой подход представлениям современной экологии, нежели механистический космос классической физики? Да и сама современная физика не остается в стороне. Вот что говорит по этому поводу современный российский физик Д. П. Поляков (материалы из Интернета):

Принцип воздействия-отклика играет, на самом деле, ключевую роль в квантовой теории поля. В принципе, вся потенциальная информация о свойствах той или иной теории содержится в особом объекте, называемом статистической суммой (partition function). Актуальная же динамика теории описывается в терминах т. н. корреляционных функций. Так вот, корреляционные функции квантовой теории суть отклик статистической суммы на бесконечно малый сигнал /воздействие/ или, вернее, на цуг нескольких бесконечно малых сигналов. Причем эти инфинитезимальные сигналы, вообще говоря, совсем не связаны причинностью. В этом простейшем случае актуальное есть не более чем отклик Потенциального на ноту. Совсем иной – онтологический – смысл приобретает гань-ин в контексте голографии. Голография есть изоморфизм /на квантовом уровне/ систем, живущих в пространствах разной размерности. Простейший пример /AdS/CFT correspondence/ – изоморфизм 4-мерной квантовой калибровочной теории Янга-Миллса 5-мерной квазиклассической гравитации. Корреляторы 4-мерной теории в этом случае определяются опять же через отклик на воздействие (гань), но теперь воздействие (гань) уже не виртуально и не произвольно – это поле Лиувилля (дилатона) 5-мерной теории. Поле Лиувилля и есть Струна Мира…

Кто знает, как пошло бы развитие науки, если бы Европа на рубеже Возрождения и Нового времени выбрала бы иную парадигму научности, нежели механистическую и детерминистскую модель Галилея – Ньютона? Вряд ли следует некритически соглашаться с позитивистским пониманием научности как раз и навсегда данной объективной реальностью, постепенно освобождавшейся в процессе развития человечества от наслоений магизма и мифологизма и наконец обретшей адекватную себе форму в XVII–XIX вв. Скорее правомочно говорить о разных типах научности и разных дискурсах науки, каждый из которых позволяет познать то, что остается непознаваемым и смущающим умы остатком в рамках другого дискурса. Бурная смена научной парадигмы в физике XX в. (с неизбежностью влекущая таковую и в других естественных науках) подтверждает правомерность подобного подхода. Кто знает, какие дали открылись бы человечеству, если бы наука Нового времени в лице своих корифеев не объявила бы холизм, гилозоизм и теорию симпатий эпохи Возрождения ненаучной формой мышления и не отбросила бы их за пределы респектабельных форм познания, сделав их достоянием маргиналов из оккультного лагеря? Впрочем, ни Ньютон, ни Кеплер, ни другие светила зарождающейся науки новой Европы не собирались придавать механистической парадигме той жесткости, которую она приобрела трудами позитивистов XIX в., однозначно превративших «видимого бога» Платона в «механическую игрушку» (выражение А. Г. Погоняйло) то ли Господа Бога, то ли естествоиспытателя-позитивиста. Наука сама постепенно сконструировала свой предмет. Но, подобно тому как деревянный Пиноккио стремился стать живым мальчиком, механическая игрушка на рубеже III тысячелетия обнаружила склонность к тому, чтобы стать живым организмом (по крайней мере, в своей экологической ипостаси). Удастся ли ей это? Посмотрим. Пока же вернемся в древний Китай.

Значение симпатической парадигмы воздействия – отклика было столь фундаментальным для китайского осмысления, что даже буддизм, инкорпорировавший представление о причинности в свою теорию кармы, ничего здесь не изменил. Как раз наоборот. На рубеже XII–XIII вв. в даосских кругах появился текст под названием «Тай шан гань-ин пянь» («Главы Высочайшего о воздействии – отклике»), одобренный в 1230 г. императором Ли-цзуном и рекомендованный им к распространению в народе. Это дидактический текст, повествующий о воздаянии за совершенные благие или дурные дела. В совершенно буддийском духе здесь повествуется о последствиях тех или иных поступков. Однако вместо буддийского «причина – результат» (или «причина – плод»; инь-го) мы встречаем здесь все те же «воздействие – отклик»: человек воздействует на сущее, и сущее откликается ему, награждая или карая. Важно иметь в виду, что этот принцип действует вполне автономно, не нуждаясь для своей реализации во вмешательстве какой бы то ни было сознающей воли – божественного промысла или божественного возмездия.

Вполне действен принцип «воздействие – отклик» и в сфере социальной мысли. Здесь важно иметь в виду то обстоятельство, что традиционная китайская мысль рассматривала общество как интегральную часть космоса, граница между природой и социумом не проводилась. Универсум природы и универсум социума образуют единое целое, оказывая друг на друга влияние по принципу «воздействие – отклик»: поступки человека воздействуют на космос, откликающийся на эти поступки небесными знамениями или иными природными явлениями. Ну а поскольку человеком par excellence (как бы репрезентантом рода человеческого) в китайской культуре считался император, универсальный монарх, его поступки оказывали особое воздействие на космос и вызывали особенно отчетливую реакцию последнего. Так, недостойное поведение государя вызывало отрицательную реакцию Неба (здесь – космос как целое), выражавшуюся в знамениях – появлении комет, солнечных и лунных затмениях и т. д. Невнимание государя к этим знамениям усугубляло ситуацию: начинались стихийные бедствия (землетрясения, наводнения, засухи) и народные восстания. Если государь не исправлялся, его династия теряла свою харизму («небесный мандат») и сменялась новой. Поэтому небесные явления могли использоваться учеными-конфуцианцами в качестве орудия социальной критики императора, чем они неоднократно и пользовались. Любопытно, что знамениями считались только те небесные явления, которые не были предсказаны астрономами (остальные относились к естественным феноменам, не несущим никакой знаковости), поэтому императоры были крайне заинтересованы в должной квалификации членов астрономических бюро и точности астрономических предсказаний.

По-видимому, всегда имевший место в Китае быстрый прирост населения уже в древности поставил вопрос об охране окружающей среды. Так, уже Мэн-цзы (ок. 372–289 до н. э.) советовал при ловле рыбы и черепах в замкнутых водоемах не вылавливать все, а оставлять часть их для разведения. При династии Хань императоры уже издавали эдикты, направленные на предотвращение хищнического и утилитарного отношения к природе. Идеологической основой известного нам эдикта рубежа христианской эры является именно доктрина вселенской симпатии.[30] Обращаясь к своим подданным, император говорит о том, что в эпоху золотого века древности благовещие фениксы гнездились прямо во дворах людских жилищ, а чудесные единороги-цилини бродили поблизости от людских селений. Все во Вселенной, констатирует император, связано по принципу «подобное к подобному» (тун лэй). Поэтому, заключает он, если вы хотите, чтобы вновь появились фениксы и единороги, то не разоряйте гнезда обычных птиц и логова обычных зверей, ибо если они понесут ущерб, то и чудесные животные также не вознамерятся явить себя перед людьми.

Таким образом, мир китайской культуры – это мир, в котором поведение человека может вызвать стихийные бедствия или, наоборот, процветание и покой, а все феномены природного и социального универсума образуют единую динамическую систему, основанную на постоянном резонансном взаимодействии всех своих элементов по принципу «воздействие – отклик», в свою очередь опирающемуся на симпатию подобного. В древнекитайской культуре Вселенная мыслится как иерархически организованное целое, или организм, в котором каждая его часть воспроизводит целое (известный современной науке голографический принцип). Человек есть микрокосм, вполне изоморфный макрокосму универсума и воспроизводящий как бы план космоса. Человек соучаствует в жизни космоса, подобно тому как и космос реагирует на события в жизни человеческого общества.

Говоря о китайской картине мира, нельзя обойти вниманием онтологический оптимизм китайской культуры. Космос есть Бог, Бог есть Космос, Космос гармоничный, упорядоченный, пронизанный потоками жизненной силы и сам представляющий собой живой пульсирующий сгусток энергии. И если буддист мог вслед за суфийским поэтом сказать: «Земля что мать, а Небеса – отец, детей своих, как кошки пожирают. Ни мать такую, ни отца такого я знать не знаю, знать не знаю», то для древнего китайца такие слова немыслимы. «Если родители скажут человеку, иди на запад или иди на восток, то разве он не отправится в путь? Так силы инь-ян не больше ли для человека, нежели родители?» – говорится в «Чжуан-цзы». И это вполне естественно для китайской мысли. «Вся тварь стенает, ожидая спасения», – говорит апостол Павел, и с ним вполне согласятся, например буддисты. Что же касается древнекитайского мыслителя, то, будь он даосом или конфуцианцем, такие слова ему просто не придут в голову. Не то чтобы китайский философ не видел страданий живых существ, просто он смотрел на мир под другим углом, и вечное таинство вселенских метаморфоз, величественно сменявших одна другую в соответствии с неизменным принципом изменений, занимало его ум много больше, чем страдания рождений и ужас смерти. В китайском космосе нет места трагедии или переживанию кошмара существования, столь остро переживавшегося гностиками. Это мир, наслаждающийся своей гармонией, проявляющейся и в долголетии и в преждевременной смерти, и в приобретении и в утрате, и в победе и в поражении.

Космогония, или Как возникла Вселенная

В китайских текстах мы можем найти очень много весьма сложных и даже запутанных космологических моделей, однако если вычленить из них самое главное, абстрагируясь от деталей и мифологических образов, то мы получим не что иное, как знаменитую «Схему Великого Предела» («Тай-цзи ту»), размышления о которой привели философа Чжоу Дунь-и (1017–1073) к созданию первой философской системы в рамках неоконфуцианской традиции. Однако создали знаменитую «Схему» даосы, и к Чжоу Дунь-и она пришла от преемников известного даосского мудреца X в. Чэнь Туаня (ум. 989), которого и следует считать подлинным основателем неоконфуцианства. Рассмотрим эту «Схему» в ее исконном контексте и отнесемся к ней как к некоему «конспекту» китайских космологических моделей и учений.

В основе сущего находится Беспредельное (у цзи), которое есть не что иное, как Изначальный Дух (юань шэнь), ци в его тончайшей форме. Это первоначало может быть также названо Хаосом (хунь-дунь) или Единым (и) или Изначальным Ци (юань ци). Оно абсолютно просто, лишено какой-либо оформленности (син) и чуждо какой-либо дифференциации, а поэтому есть также Отсутствие (у) или Отсутствие [даже самого] Отсутствия (у у).

Важно, что в китайской философии нет понятий ни «бытие», ни «небытие», поскольку сам глагол «быть» отсутствует в древнекитайском языке; он заменен глаголом ю («иметься», «наличествовать»), тогда как его антонимом будет отрицательный глагол «не иметься», «отсутствовать» (у). Именно это слово (у) используется для выражения идеи потенциального, латентного состояния космоса, предшествующего появлению проявленного мира наличного бытия (ю). Итак, не небытие – бытие, а отсутствие – наличие образуют базовую метафизическую оппозицию китайской мысли. При этом именно «отсутствие» [оформленной телесности] (син) является для древнекитайской мысли «субстанцией» (ти) и «корнем» (бэнь), тогда как на долю «наличия» выпадает статус «динамической акциденции», «функции» (юн) и «верхушки» (мо). И онтологически, и аксиологически «отсутствие» обладает безусловным prius’ом, первенством по отношению к «наличию». «Совершенный мудрец воплощает в себе отсутствие» (шэн жэнь ти у) – так гласит одна из максим китайской мысли.

В силу каких-то неведомых причин (о них в текстах никогда не говорится, думается, что китайские мыслители просто сказали бы: «Потому что такова природа первоначала») это простое Беспредельное начинает приобретать как бы полярную заряженность, как бы поляризуется: одна его «часть» (на самом деле, конечно, никаких частей у Беспредельного нет и быть не может, это просто фигура речи) обретает заряд положительный (ян), а другая – отрицательный (инь). Здесь эти слова никоим образом не следует понимать как синонимы пар «добрый – злой», «хороший – плохой» (этический дуализм чужд китайской культуре): это именно «положительное – отрицательное», или «плюс – минус» в самом что ни на есть объективном «естественно-научном» смысле. Вариантами инварианта «отрицательного» будет тьма, женственность, холод, покой, низина и тому подобное, а «положительного», соответственно, – свет, мужественность, жар, движение, вершина и прочее в том же роде (можете продолжить самостоятельно оба ряда). Таким образом, Единая Сила – ци Беспредельного становится двойственной, появляется отрицательное ци (инь-ци) и положительное ци (ян-ци). Но они не остаются в статическом состоянии, а начинают переходить друг в друга, поля как бы обмениваются зарядами: «Один раз инь, один раз ян – это и есть Дао-Путь». В отрицательном как бы сокрыто положительное и в положительном – отрицательное, они, как говорят китайские мыслители, коренятся друг в друге. Сила ян доходит до предела своей зрелости и переходит в инь, которая в свою очередь переходит в ян. Это состояние двуединого ци называется Великим Пределом (тай-цзи) и графически изображается в виде знаменитой «Монады» – круга с черной и белой каплевидными половинами, в широких концах которых изображаются точки противоположного цвета, символизирующие потенции отрицательного в положительном и положительного в отрицательном.[31] Этот Великий Предел есть вечный Корень и Источник (бэнь юань) всего сущего, наполняющий все жизненной силой и энергией.

Однако процесс перехода отрицательного в положительное и наоборот постепенен и включает в себя несколько, а именно пять, фаз, которые в соответствии с древней традицией называются пятью первоэлементами (у син): это дерево, огонь, земля, металл и вода (такой порядок перечисления называется порядком взаимопорождения; существует и порядок взаимопреодоления, также важный для даосской практики: дерево преодолевается металлом, металл преодолевается огнем, огонь преодолевается водой, вода преодолевается землей, земля преодолевается деревом и так далее). Какие же фазы процесса «один раз инь, один раз ян» маркируются этими «первоэлементами»? Дерево – зарождающееся ян, огонь – зрелое ян, земля – равновесие того и другого, металл – зарождающееся инь, вода – зрелое инь (и затем снова дерево – зарождение ян). Одновременно каждый из пяти первоэлементов представляет собой маркер некоего классификационного ряда. Другими словами, китайская мысль устанавливает ряды соответствий между первоэлементами как определенными состояниями ци и различными явлениями, как бы воплощающими в себе эти состояния. Приведем примеры таких рядов соответствий:

Дерево – зарождение ян – восток – весна – зеленый – дракон – гуманность – печень.

Огонь – зрелость ян – юг – лето – красный – феникс – благоговение – сердце.

Земля – гармония инь-ян – центр – середина года – желтый – желтый дракон – искренность – селезенка.

Металл – зарождение инь – запад – осень – белый – тигр – справедливость – легкие.

Вода – зрелость инь – север – зима – черный – черепахозмея – мудрость – почки.

Следующей ступенью формирования мира является установление Неба (как тотального воплощения заряда ян) и Земли (инь), мужского и женского, за чем следует уже появление всех родов сущего, как вещей, так и существ, живущих в соответствии с великим принципом Перемен (и) и Превращений (хуа). Чжоу Дунь-и, резюмируя все сказанное им об эволюции Великого Предела, возглашает: «Все сущее есть лишь пять первоэлементов, пять первоэлементов есть лишь два модуса – инь и ян, два модуса есть лишь единый Великий Предел». И Великий Предел есть лишь единое Изначальное Ци, добавляют даосы.

В завершение краткого обзора китайского образа мира остается лишь сказать несколько слов о таких понятиях, как «прежденебесное» (сянь тянь) и «посленебесное» (хоу тянь), характерных в особенности для даосизма. Даосы считали, что до образования видимых Неба и Земли в процессе космической эволюции вначале сформировались их тонкие «эфирные» прообразы, населенные божествами и различными персонификациями самого Дао как предвечного первоначала, Изначального Духа. Это миры бессмертия и абсолютной гармонии. После формирования видимого Неба и Земли этот порядок нарушился, и в чередовании первоэлементов появился некий сбой: место базовых элементов (вода и огонь) заняли промежуточные (металл и дерево), уступив первым свое место. В результате космос стал носителем начала дисгармонии и дисбаланса: в мир (и в большой – космос, и в малый – тело человека) вступили смерть и несовершенство. Поэтому практикующий даос должен восстановить исходный прежденебесный порядок и «правильную» циркуляцию ци (прежде всего в своем собственном теле, конечно), превращаясь, таким образом, в бессмертное и совершенное божественное существо, подобное божествам и персонифицированным эманациям прежденебесных «тонких» миров.[32]

Глава 2

Мир человека – мир истории представления о времени. Космологический контекст

Как показал известный историк традиционной китайской науки Н. Сивин, китайский календарь, основы которого сформировались в ханьскую эпоху – во II–I вв. до н. э., представлял собой систему сплетенных между собой колесиков-циклов. Длительность таких циклов определялась вычислением наименьших общих кратных, в соответствии с которыми строились большие циклы, приводившие в движение меньшие. Вся система объединялась «циклом великого года», и он, словно гигантское колесо, вращал подсистемы из бесчисленных меньших колес.[33]

Последний, самый общий, цикл определял все известные древним китайцам пять планет (космологически соотносимых с пятью первоэлементами) в одну систему. В календарную систему она входила как подсистема. В планетарный цикл входили:

1) Цикл «великого парада планет», равный 138 240 годам;

2) Великий год (тай суй; так же называлась некая невидимая планета «противоюпитер», игравшая важную роль в календарных расчетах), состоявший из 2626560 лет, или 5120 циклов «месяца совпадения, или 19 циклов «великого парада планет»;

3) Главная эпоха Великого Предела, насчитывающая 23639040 лет, или 171 цикл «великого парада планет». Это максимальная константа, которая делится на все остальные. Календарный смысл выделения этой эпохи состоит в том, что в ее начале, в полночь первого дня первого года китайского века – шестидесятилетнего цикла, происходило одновременно новолуние и зимнее солнцестояние (таким днем и было 24 декабря 104 г. до н. э., когда император У-ди своим указом ввел новый календарь), причем Солнце, Луна и пять планет находились на одной линии, как «жемчужина на нитке ожерелья».

Все эти календарные построения приводятся здесь для указания на особенность китайского временного циклизма – повторяются временные циклы (видимо, предполагалось, что каждые 23639040 лет повторяется одно и то же мгновение времени), но это никак не связано с идеей космических циклов: космос как бы существует линейно, не разрушаясь и не воссоздаваясь вновь в конце каждого временного цикла.

Даже заимствование даосизмом и неоконфуцианством (с XI в.) из буддизма учения о циклах-кальпах не привело к корректировке представлений об историческом времени, которые уже давно сложились и были освящены всеми мыслимыми для китайской традиции авторитетами. Да и этот китайский космический цикл оказался по своей протяженности гораздо скромнее индийских циклов: его длительность определялась в 129600 лет (это квадрат 360 – редуцированное число дней в году – космический цикл как бы образует «большой год», каждый календарный год которого представляет собой его «день»).[34]

Перейдем теперь к пониманию китайской культурой исторического времени.

В имперский период, то есть начиная с III в. до н. э., когда и складывается традиционное китайское историописание, исторический процесс рассматривался как чередование сменяющих друг друга династийных циклов (о структуре цикла будет сказано ниже), причем каждый цикл управлялся одним из первоэлементов (то есть императорская династия как бы правила силой одного из первоэлементов). Таким образом, общая схема исторического процесса по китайским источникам может рассматриваться как сочетание линейности и циклизма: циклы правления династий сменяют друг друга в линейной последовательности.

В этом процессе первоэлементы сменяют друг друга в порядке взаимопреодоления (сян кэ): дерево преодолевается металлом, металл преодолевается огнем, огонь преодолевается водой, вода преодолевается землей, земля преодолевается деревом и т. д.

Иногда эта символика первоэлементов приобретала вполне конкретные исторические воплощения. Так, возникшее в начале XVII в. маньчжурское государство первоначально называлось Цзинь («Золотое», но этим же иероглифом обозначается первоэлемент «металл») – как в честь чжурчжэньской империи XII в. Цзинь (чжурчжэни были предками маньчжур), так и по родовому имени маньчжурских государей – Айсинь Гиоро (айсинь по-маньчжурски – «золото»). Вскоре начинаются пограничные столкновения между маньчжурами и китайской империей Мин, что заставило маньчжур задуматься о названии своего государства: династия Мин (1368–1644) правила под эгидой первоэлемента «огонь» (символический цвет – красный), а фамильным именем минских императоров было имя Чжу, что означает киноварно-красный (опять же огненный) цвет. По системе же взаимопреодоления огонь преодолевает металл, то есть огонь Мин должен растопить золото (металл) Цзинь. В 1637 г. маньчжурский император проводит церемонию изменения названия государства, которое отныне получает название Цин («светлое», «ясное», «чистое»). А в иероглиф «цин» входит классификатор («ключ») «вода»: теперь положение меняется, вода Цин должна залить огонь Мин. Неизвестно, подействовала ли эта магия переименования, но в 1644 г. маньчжурские войска заняли Пекин и их малолетний император стал императором Китая под девизом правления Шунь-чжи. Маньчжурская династия Цин правила Китаем до 1911 г. и потеряла престол в результате Синьхайской революции, вожди которой провозгласили Китайскую Республику.

Теория небесного мандата (тянь мин)

Представления традиционной китайской историографии об историческом процессе были еще в древности выражены фразой: «Принцип чередования расцвета и упадка есть не что иное, как Веление Неба» (шэн шуай чжи ли суй эр тянь мин е). Та же самая мысль другими словами выражена в первых фразах знаменитого романа Ло Гуаньчжуна (XIV в.) «Троецарствие»: «Объединившись, Поднебесная распадается, а после распада вновь воссоединяется». Надо сказать, что здесь китайский исторический циклизм имел прочную эмпирическую основу. Действительно, как правило, после правления в течение 200–300 лет общекитайской династии следовал период «распадения великих сил Поднебесной» (иногда очень длительный, как в III–VI вв., иногда на несколько десятилетий, как в X в.), после чего страна объединялась под властью новой императорской династии. Даже свержение монархии в Китае в 1911 г. привело к фактическому распаду страны на Север и Юг, причем Север оказался во власти соперничавших и воюющих друг с другом милитаристских группировок, и только в 1927 г. Гоминьдан окончательно установил контроль над всей территорией Китайской Республики.

Две концепции объясняли необходимость смены династий и распада – воссоединения империи – теория «тела династии» (о ней ниже) и конфуцианская концепция Небесного Мандата (тянь мин). Само происхождение термина «Небесный Мандат» связано с одним историческим, но мифологизированным событием древнекитайской истории – походом чжоуского правителя У-вана против своего сюзерена, царя государства Шан-Инь – Чжоу Синя (рубеж XII–XI вв. до н. э.). Чтобы объяснить нарушение принципа преданности и верности (вассал выступил против сюзерена), создали теорию, согласно которой Небо как высшая, но безличная сила Вселенной лишило Чжоу Синя – жестокого и коварного тирана и развратника – права на царствование (своего мандата или веления – мин) и передало его добродетельному чжоускому У-вану. Но если первоначально это изменение воли Неба рассматривалось как единичный факт, маркирующий прасобытие истории чжоуского Китая, позднее конфуцианцы придали ему характер правила.

Впервые теория «изменения Небесного Мандата» (гэ мин; в современном китайском языке это слово имеет значение «революция») была кратко сформулирована крупнейшим конфуцианцем древности Мэн-цзы, получившим в традиции почетный титул я шэн – «уступающий только совершенному мудрецу» (имеется в виду Конфуций). Беседуя с правителем одного из китайских царств, Мэн-цзы заявил, что «истинного монарха» нельзя свергнуть и тем более убить. Когда же удивленный правитель начал приводить ему исторические примеры, Мэн-цзы объяснил, что все названные им личности не были подлинными монархами. Они были узурпаторами, незаконно, то есть без санкции Неба, занимавшими престол – «ничтожными людишками» (сяо жэнь), притворившимися царями. Поэтому, заключает Мэн-цзы, Небо может лишить недостойного государя своего мандата, права на царствование и заменить его другим, достойнейшим человеком в Поднебесной, к которому устремится народ, что и будет знаком благоволения к нему Неба (по хорошо известному в Европе принципу «vox populi – vox Dei» – «Глас народа – глас Божий»). Эта передача права на царствование и называется гэ мин – «смена Мандата».

В течение достаточно длительного времени после Мэн-цзы теория смены Мандата оставалась на относительной периферии политической и исторической мысли,[35] однако во время узурпации государственной власти Ван Маном (7–25 н. э.) она была востребована и с тех пор уже всегда оставалась в центре внимания. Использовалась эта доктрина прежде всего для легитимации прихода к власти новой династии и в качестве основной и опорной идеи официальных династийных историй, авторы которых должны были показать, как постепенно вырождается правящий дом предыдущей династии, теряя Мандат Неба, по заслугам переходящий к «совершенномудрому» основателю новой династии.

Династийный цикл и тело династии

Династийный цикл, по китайским представлениям, подчинялся некоторым закономерностям.

1) Основатель династии. Предполагалось, что основателем династии (а следовательно, и обладателем Мандата Неба) мог быть только совершенный мудрец, наделенный всеми мыслимыми добродетелями (соответственно, все династийные истории идеализировали образ основателя). В течение многих поколений его предки занимались стяжанием благой силы-Дэ, некоей маны, благой энергии Неба и Земли, пестующей все сущее. Личность основателя – носитель огромного количества этой маны, что, собственно, и наделяет его возможностью стать обладателем Мандата Неба. Вступив на престол, основатель начинал испускать свою ману-Дэ во все четыре стороны света, выполняя таким образом функцию упорядочивающего Вселенную миродержавного монарха. Одновременно своим запасом маны (силы-Дэ) император-основатель формировал «тело династии».[36]

2) Тело династии. Мана-Дэ основателя династии формирует ее «тело»: династия правит Поднебесной, пока это тело существует, то есть пока династия продолжает обладать маной. А это зависит от поведения преемников основателя, которые добродетельным правлением могут приумножать Дэ, могут поддерживать баланс благой силы, а могут тратить, «проедать» ее, если их поведение недостойно их сана. Таких в конце концов оказывается большинство, в результате мана истощается и последний представитель династии лишается Небесного Мандата – его получает за свои добродетели основатель новой династии. Если такого на данный момент не имеется, «великие силы Поднебесной» распадаются и единая империя заменяется периодом раздробленности на более или менее длительный срок. Авторы династийных историй даже будут заниматься подсчетами, сколько «хороших», «нейтральных» и «плохих» императоров было в предыдущей династии. Такова общая схема цикла. Но ее модель у китайских историографов на самом деле была более сложной. В частности, они ввели в свои историософские построения понятие чжун син – «возрождение в середине».[37]

«Возрождение в середине» – это как бы обновление Небесного Мандата, которое может иметь место в период крайнего упадка правления благодаря героическим усилиям по умножению маны-Дэ добродетельным правителем, вступившим на престол. В результате происходит стабилизация династии и продление срока нахождения ее у власти. Интересно, что теория чжун син основывалась на исторических фактах преодоления династийного кризиса. Такие «возрождения в середине» имели место:

а) В 27 г. н. э., когда после узурпации власти Ван Маном произошла реставрация династии Хань (Поздняя, или Восточная, Хань, 27–220).

б) В 755–756 гг., когда танским императорам удалось подавить мятеж полководца Ань Лу-шаня и стабилизировать погружавшуюся в хаос империю, продержавшуюся до 907 г.

в) В 1127 г., когда благодаря бегству на юг династия Сун сохранила свою власть над Южным Китаем до монгольского завоевания 1279 г. (север был завоеван чжурчжэнями).

г) В 1861–1875 гг., когда в правление малолетнего императора Тун-чжи Китай смог оправиться от ударов, нанесенных ему Второй Опиумной войной, и от англо-французской оккупации Пекина, а также от последствий охватившей в то же время юг страны крестьянской войны тайпинов; в это же время начинается медленный и противоречивый процесс модернизации и технического перевооружения Китая. Теория чжун син придает геометрическому образу династийного цикла как бы некоторую «синусоидальность».

Надо отметить, что начало правления новой династии действительно почти всегда было отмечено экономическим подъемом и расцветом; обычно это можно объяснить эффектом объединения страны и прекращением всевозможных смут и междоусобиц, положивших конец правлению предыдущей династии.[38] Кроме того, политические реформы, проводившиеся новой династией, всегда способствовали повышению эффективности деятельности государственного аппарата и искоренению таких зол конца династийного цикла, как коррупция и произвол чиновников на местах.[39]

Официальное историописание в имперском Китае. Династийные истории

После «Истории Хань» Бань Гу написание истории предыдущей династии в начале правления следующей стало не только правилом, но и важным государственным делом. Эта традиция продолжалась до первой половины XX в., когда после свержения монархии был написан «Проект истории династии Цин» («Цин ши гао»).[40] Об объективности авторов династийных историй (а ими часто были крупнейшие историки и литераторы своей эпохи)[41] говорить трудно – истории писались с учетом политических оценок и задач времени их написания по достаточно жесткой схеме, но это ни в коей мере не мешает им быть важнейшими источниками для изучения истории Китая, содержащими огромнейший и бесценный фактический материал. Собственно, писались династийные истории большой комиссией, в которую входили ученые, назначенные императором, но автором обычно считается председатель комиссии; после завершения работы написанный текст поступал на высочайшее утверждение, после чего и становился свершившимся фактом традиционной китайской историографии. Кроме официальных существовали и неофициальные исторические сочинения, которые назывались «внешними» (вай) или «особыми» (бе) историческими сочинениями; их авторы порой достаточно далеко отходили от официальной интерпретации тех или иных событий, и их точка зрения, конечно, должна учитываться современным историком Китая (прежде всего для коррекции официальной трактовки событий и персоналий), что не отменяет первостепенной ценности в качестве источника именно династийных историй.

Как уже говорилось, в основе идеологии династийных историй лежали идеологемы «смены Небесного Мандата» и «тела династии», что обусловливало и цель написания этих сочинений – обоснование закономерности падения предыдущей династии и прихода к власти династии царствующей.[42] Структура официальных историй тоже была достаточно жесткой, хотя отдельные разделы могли заменяться другими, разделов могло быть больше или меньше, но общая схема текста от этого не менялась. Вот принципиально важные разделы династийных историй: 1) Основные анналы (бэнь цзи) – хроника событий; 2) Трактаты (чжи); трактаты давали общую характеристику основным аспектам экономической, научной и культурной жизни Китая эпохи описываемой династии, например, «Трактат об астрономии и календарях», «Трактат о музыке», «Трактат о финансах и товарах», «Трактат об изящной словесности», «Трактат о землеописании» и др.; 3) Жизнеописания императриц и наложниц (хоу-фэй чжуань); иногда могли выделяться жизнеописания членов императорской семьи; 4) Отдельные жизнеописания (ле чжуань) – биографические трактаты, посвященные личностям, так или иначе прославившимся (со знаком плюс или минус) в правление данной династии.

По объему династийные истории – огромные сочинения: даже составленная под редакцией Шэнь Юэ история эфемерной династии (Лю) Сун, правившей в течение пятидесяти девяти лет (420–479), представляет собой в современном издании семь томов (правда, сравнительно небольшого формата). Всего насчитывается двадцать четыре династийные истории, которые постоянно переиздаются в Китае и в наше время.

История как регресс. Историософская концепция Шао Юна

Наряду с концепцией династийных циклов существовала и еще одна, более древняя, модель описания исторического процесса, продолжавшая и позднее сосуществовать с циклической моделью. Эту древнюю модель можно назвать линейно-регрессивной.

Хорошо известно, что большинство китайских философских учений (прежде всего конфуцианство и даосизм) относили эпоху золотого века в некую глубокую древность или прадревность. Но если для даосов это была еще догосударственная эпоха простоты и жизни в полном единении с природой, то для конфуцианцев это было квазиисторическое время правления совершенномудрых государей Яо, Шуня и Юя (последний считается основателем династии Ся, которую современная китайская наука признает исторической – от рубежа III–II тыс. до н. э. до середины II тыс. до н. э.). Близки к стандартам этих совершенномудрых государей и такие идеализированные конфуцианством исторические личности, как чжоуские У-ван и его сын Вэнь-ван (XII–XI вв. до н. э.). Позднее мир постепенно погрузился в смуту и государи утратили понимание великого Дао-Пути совершенномудрых монархов древности. Знатоками этого Дао и считали себя конфуцианцы.

В главе «Ли юнь» конфуцианского канонического текста «Записи о ритуале» («Ли цзи») описывается порядок деградации человечества: от эпохи Великого Единения (да тун) люди перешли к эпохе Великого Процветания (тай кан), затем – Малого Процветания (сяо кан), после чего настало время смуты (луань). Конфуцианские реформаторы – либералы конца XIX в. (прежде всего Кан Ювэй) использовали это учение в рамках новой прогрессистской модели: в результате реформ, говорили они, человечество сможет пройти те же этапы в обратном порядке и вернуться к состоянию Великого Единения (Кан Ювэй считал, что современные ему Европа и Америка уже вступили в эпоху Малого, а то и Великого, Процветания).[43] Но классическое конфуцианство смотрело на такую перспективу достаточно пессимистически. Добавим, что известный историк китайской науки и цивилизации Дж. Нидэм видел в регрессивной модели зачаток представления о линейности времени.[44] Но в любом случае в имперскую эпоху данная регрессивная модель оказалась вписана в циклическую. И самым ярким представителем этого синтеза двух историософских моделей стал сунский конфуцианский мыслитель Шао Юн, оказавший мощное влияние на формирование неоконфуцианской философии.

Шао Юн (1011–1077) ввел в китайскую философию заимствованную из буддизма доктрину космических циклов, использовав, однако, для обозначения циклов не слово «кальпа» (кит. цзе), а восходящее к «Канону Перемен» («И цзин») слово юань (досл.: «начало»). Этот космический цикл был разделен Шао Юном на меньшие отрезки, которые он назвал «годом» (нянь), «эпохой» (ши), «поворотом» (юнь) и «совокупностью» (хуэй). Их соотношение таково: в каждом космическом цикле (юань) двенадцать «совокупностей», в каждой «совокупности» тридцать «поворотов», в каждом «повороте» – двенадцать «эпох», в каждой «эпохе» – тридцать «лет». Продолжительность всего цикла, как уже говорилось в начале этой статьи, 129600 лет.

Основой для моделирования мирового цикла Шао Юну послужил астрономический год: в космическом «юане» содержится столько же «совокупностей», «поворотов», «эпох» и «лет», сколько в году месяцев, в месяце – суток, в сутках – часов (китайский час, «стража» – гэн, равен двум европейским) и в часах – минут (также двойных). Поэтому основные этапы «космического года» были соотнесены неоконфуцианцами с сезонами, также обозначенными терминами «И цзина» – юань – начало, хэн – расцвет, ли – польза и чжэн – добродетель. Первый соответствует весне (от формирования мира до появления всех живых существ), а последний, естественно, зиме (пустота, предшествующая формированию нового универсума), за которой следует новая «весна» и, соответственно, новый космический цикл. Этим циклам не было начала и не будет конца.

Весь космический цикл Шао Юн разделил также на двенадцать отрезков – по числу одного из наборов так называемых циклических знаков, формальных маркеров самых различных как пространственных, так и временны́x структур (второй набор насчитывает десять знаков). Каждый из них был обозначен одной из гексаграмм (графических символов из шести черт, символизирующих инь и ян) «Канона Перемен», расположенных по принципу возрастания, а затем убывания непрерывных (ян) черт. Так, у первой гексаграммы, символизирующей появление мира, только одна черта является непрерывной, у второй (возникновение вещей и существ) их уже две, у шестой (полное становление мира) – все черты непрерывны, после чего начинается их уменьшение, причем последняя гексаграмма, обозначающая этап космической пустоты между циклами, состоит только из прерывистых (инь) черт. Затем все повторяется.

Понятно, что двенадцать этих отрезков соответствуют месяцам года и соответствуют «совокупностям» (хуэй). Период расцвета и мира в целом, и человечества приходится здесь на шестой, центральный, отрезок, соответствующий, по Шао Юну, периоду правления совершенномудрых государей древности до появления первых династических государств, когда престол передавался не сыну-наследнику, а самому достойному человеку в Поднебесной. Вся последующая известная Шао Юну история человечества (плюс значительный отрезок последующей, включая, по его расчетам, и нашу современность) относится философом к следующему, седьмому, «месяцу» и рассматривается как начало упадка мира и человечества, причем этот упадок прогрессирует (вспомним шутку Вл. Соловьева о «прогрессивности» прогрессивного паралича). За всю историю человечества, утверждает Шао Юн, сменилось четыре ухудшающихся типа правления: правление августейших (хуан), владык (ди),[45] царей (ван) и гегемонов-тиранов (ба). Каждый из этих типов правления соотносится Шао Юном с одним из сезонов (правление августейших – весна, правление гегемонов – зима).

Правление августейших и владык относится Шао Юном к мифической древности, правление царей – к династиям Ся (полулегендарная династия), Шан-Инь (до начала XI в. до н. э.) и Чжоу (точнее, Западное Чжоу). С упадка государства Чжоу и до эпохи самого Шао Юна (т. е. с VIII–VI вв. до н. э. до XI в. н. э.), как он считал, установилось правление гегемонов-тиранов. При этом династия Хань едва не достигла уровня «правления царей», остальные же династии ей значительно уступали.

Типы правления отличаются друг от друга, считает Шао Юн, средствами, которыми данное правление пользовалось.

Так, августейшие правили посредством Дао-Пути, оказывая преображающее влияние (хуа) на народ. Владыки управляли посредством благой силы дэ и наставляли народ. Цари посредством подвигов упорядочивали Поднебесную и властвовали над народом. И наконец, гегемоны вели народ, применяя силу, ввергая его в войны из-за своей выгоды. Таким образом, практически вся реальная история Китая оценивается Шао Юном крайне пессимистически как царство насилия и борьбы за выгоду, причем исключение им не делается даже для царствовавшей в его время династии Сун.

Таким образом, можно сказать, что модель Шао Юна совместила в себе представление о цикличности времени с представлением о постепенном развитии, расцвете и последующей деградации общества, сняв таким образом наличествовавшее в китайской культуре противоречие между представлением о временны́х циклах и концепцией постепенной деградации общества после утраты Дао-Пути золотого века древности.

В заключение хотелось бы отметить, что циклическая модель универсума, предложенная Шао Юном, не была простым заимствованием из буддизма, поскольку она имела корни в собственно китайской традиции, а именно – в циклизме «Канона Перемен». Буддийское влияние лишь стимулировало процесс систематизации и концептуального оформления уже имевшихся в китайской культуре представлений и реализации уже существовавших тенденций к созданию универсальной циклической модели космоса.[46]

Глава 3

Вещь и вещность в китайской и европейской философии

Выше в тексте неоднократно использовалось слово «вещь» для передачи китайского у (омоним китайского слова у, обозначающего неналичие, отсутствие). Однако теперь представляется существенным рассмотреть специфику понимания самой вещности в китайской культуре, и прежде всего в даосской традиции, при соотнесении этого понимания с современным западным, прежде всего хайдеггеровским, подходом к проблеме вещности.

Для определения онтологического статуса вещи в китайской культуре обратимся к «Дао-Дэ цзину», не только важнейшему тексту даосской традиции, но и одному из наиболее значимых и репрезентативных памятников китайской мысли вообще. В «Дао-Дэ цзине» содержится следующее рассуждение (гл. 25):

Вот Вещь, в Хаосе свершившаяся,

прежде Неба и Земли родившаяся!

О безмолвная! О безвидная!

Одиноко стоишь и не меняешься,

окружаешь все сущее и не гибнешь!

Тебя можно назвать Матерью Поднебесной.

Я не знаю твоего имени, но, обозначая знаком, называю тебя Путем-Дао.

Делая усилие, называю тебя Великим.

Великое называю уходящим, уходящее называю далеким, далекое называю возвращающимся.

Поэтому Дао велико, Небо велико, Земля велика, Монарх также велик.

Таким образом, в мире четверо великих, но Монарх из них – на первом месте.

Человек берет за образец Землю.

Земля берет за образец Небо.

Небо берет за образец Дао.

А Дао берет за образец свою самоестественность.[47]

Этот пассаж представляет весьма значительный интерес для решения рассматриваемой проблемы. Во-первых, здесь «вещью» названо само Дао, то есть высшая и предельная онтологическая реальность. Дао (а это понятие является центральным и основополагающим для китайской культуры) постоянно характеризуется в «Дао-Дэ цзине» как безымянное, неопределимое, выходящее за пределы восприятия и рассудочного понимания. Это абсолютное начало и абсолютная ценность, обнаруживающаяся, являющаяся в сущем и вместе с тем слитая с космическим телом сущего. Это высшая закономерность Вселенной и одновременно ее субстанциальная основа и ее порождающий принцип («Мать Поднебесной»), субстантивированная закономерность мироздания, по определению Г. Э. Гороховой.[48] И это первоначало, китайский аналог Бога, названо в тексте «вещью». При этом китайской культуре был абсолютно чужд какой-либо механицизм, наличие которого могло бы привычным для европейца образом объяснить это «овеществление» высшей реальности (ср. Картезиево определение души как res cogitans – «мыслящая вещь»). Напротив, китайская культура всегда ориентировалась на организм, а не на механизм, то есть ее идеал – единство с универсумом, образующим «единое тело» (и ти).

Поскольку категория Дао парадигматична для китайской культуры, то можно с полным основанием говорить об ином, нежели в Европе, понимании вещности в Китае. Здесь вещь – это не мертвый объект, распознаваемый воспринимающим субъектом (или конструируемый им) и противостоящий ему, а живая реальность, предшествующая субъект-объектной дихотомии как Хаос, то есть абсолютное единство и целостность первозданного (прежденебесного – сянь тянь) миропорядка.[49] Даосская вещь бытийна и бытийственна, ее вещность не суть предметность или опредмеченность, ее сущность не совпадает с существованием в томистском смысле, а, скорее, сама есть существование.

Хайдеггер пишет: «Надо искать и пройти какой-то путь к прояснению онтологического фундаментального вопроса. Единственный ли он или вообще верный ли, это может быть решено только после хода».[50]

Здесь немецкий философ вполне в духе Лао-цзы говорит о приоритетности пути и движения по пути перед статикой истины как данного и заданного.[51]

А вот еще один поразительный пример совпадения даосской и хайдеггеровской мысли относительно «вещности». Достаточно сравнить два пассажа:

«Дао-Дэ цзин» (гл. 11): «Стенки из глины – это сосуд. Но то, что в нем – отсутствие, определяет наличие возможности использования сосуда. В стенах пробиты окна и двери – это дом. Но то, что в нем – отсутствие, определяет наличие возможности использования дома. Поэтому наличие чего-либо определяет характер использования вещи, а отсутствие – принципиальную возможность использовать ее».

Хайдеггер («Вещь»): «Вместительность обеспечивается, по-видимому, дном и стенками чаши. Но позвольте! Разве, наполняя чашу вином, мы льем вино в дно и стенки? Мы льем вино самое большее между стенками на дно. Стенки и дно – конечно, непроницаемое в емкости. Только непроницаемое – это еще не вмещающее. Когда мы наполняем чашу, вливаемое течет до полноты в пустую чашу. Пустота – вот вмещающее в емкости. Пустота – это Ничто в чаше, есть то, чем является чаша как приемлющая емкость».[52]

Но раз вещь китайской культуры жива и универсальна, духовна и одушевлена, то нет ничего удивительного, что китайцы относили к вещам не только предметы материального мира, как рукотворные, так и природные, но и все живые существа (включая людей). Другими словами, вещь в китайской культуре – не только вещь, но и существо, или вещь – существо, на что указывает и ключ (классификатор) соответствующего иероглифа – «жертвенное животное». Таким образом, грань между живой и неживой природой в категории «вещь» стирается, и не в сторону овеществления живого, а в сторону одушевления неживого, что объясняет достаточно широкое распространение гилозоизма, типологически сходного с гилозоизмом досократиков, в традиционной китайской мысли. Понятно, что подобный подход сближается с философскими подходами Хайдеггера хотя бы уже из-за своей типологической близости универсуму досократического мышления, которому Хайдеггер безусловно симпатизировал и который считал истинно выражающим бытийственность бытийного и раскрывающим подлинность существования «под тяжким игом бытия».

В связи с гл. 25 «Дао-Дэ цзина» имеет смысл обратить внимание еще на одно обстоятельство. Здесь с Дао связывается такая важнейшая категория даосского умозрения, как своетакость (цзы жань), о которой уже шла речь выше в связи с философией Го Сяна. Своетакость – это то, чему следует само Дао. Но чему может следовать Первовещь? Самой себе. Таким образом, Первовещь дышит свободно, ибо свобода и есть, по существу, совпадение существования с собственной природой, своеприродность бытия. При этом Дао передает эту свободу иерархически стоящим ниже реальностям – силам природы в их универсальности (Небо и Земля) и человеку.

Как говорит Хайдеггер, переосмысляя Гераклита: «Веществуя, вещь дает пребыть собранию четверых – земле и небу, божествам и смертным – в одно-сложности их самою собой единой четверицы».[53] И далее: «Вещь дарит пребывание четверице. Вещью веществится мир. Всякая вещь дает пребыть четверице как пребыванию – здесь и теперь – одно-сложности мира».[54]

Таким образом, Дао-Вещь даосов и веществящая мир Вещь Хайдеггера – одна и та же Правещь, которая есть присутствие мира по самому своему существу. И эта Дао-Вещь есть Ничто, Ничто из сущего и вместе с тем хранилище, «хран», и вместилище всего сущего, его же и осуществляющее.[55] Здесь не нужны никакие особо изощренные типологические параллели: любой мало-мальски знакомый с даосской мыслью человек сразу же видит ее присутствие в самом духе (а часто и букве) рассуждений Хайдеггера о вещи в его одноименном эссе 1954 г.

Вторая глава другого даосского памятника, «Чжуан-цзы», заканчивается знаменитой притчей о бабочке: автору текста, Чжуан Чжоу, снится, что он бабочка. Потом Чжуан-цзы просыпается и размышляет о том, проснулся ли он, или теперь заснула бабочка, и уже ей снится, что она – Чжуан Чжоу. Этот сюжет завершается многозначительной фразой: «Между бабочкой и Чжуан Чжоу непременно существует различие. Это как раз и называется превращением вещей».[56]

Это «превращение вещей», в котором меняются местами жизнь и смерть, сон и бодрствование, в конечном итоге является превращением Единой Вещи (и у) – Великого Кома (да куай) целостного существования, проявляющимся во всем многообразии эмпирического мира. Впрочем, позиция «Чжуан-цзы» относительно вещности Дао отличается от позиции «Дао-Дэ цзина»: для «Чжуан-цзы» Дао не вещно, хотя и является источником всякой вещности: «Дао овеществляет вещи, не будучи само вещью» (Дао у у эр фэй у).[57]

Тем не менее Дао и в «Чжуан-цзы» остается порождающим вещность началом, что означает его имманентность вещному миру: Дао именно порождает вещи, выводя их из своей глубины – порождающего женского лона сущего:

Ложбинный дух бессмертен.

Называют Сокровенной Самкою его.

Врата той Самки Сокровенной – корень Неба и Земли.

Дао-Дэ цзин. Гл. 6

Следовательно, столь характерное для иудеохристианской традиции противопоставление божественного и тварного абсолютно чуждо китайской культуре – она постулирует по-себе-бытие сущего. Ее мир – мир овеществленного бытийствующего Дао, «Великий Ком» учения «Чжуан-цзы».

Словом «вещь» (у – не путать с «у», обозначающим отсутствие – неналичие) обозначаются не только неодушевленные предметы, но также животные (в современном языке «животное» – дун у, что буквально означает «движущаяся вещь») и даже люди (ср. современное жэнь у – «персонаж»), что в контексте европейской культуры непременно подразумевало бы наличие пежоративного смысла. Однако контекст китайской культуры не предполагает никакого уничижения. Собственно говоря, эта культура с присущим ей гилозоизмом вообще практически стирала различие между живым и неживым – все суть не что иное, как потоки энергии ци, принимающей те или иные формы и модальности. Вся вселенная есть одно живое тело, образуемое потоками вечно изменяющейся энергии, а если это так, то можно ли принципиально выделить в нем нечто совершенно неживое и неодушевленное?

Напомним, что, по существу, вещи (в европейском понимании этого слова), животные и люди представляют собой различные состояния, или модификации, единого субстанционального начала – ци (жизненная энергия – elan vital Бергсона), проявляющегося в них в различной степени плотности (максимальной в предметах и минимальной в людях). В другом аспекте все вещи – существа могут рассматриваться в качестве различных типов оформления первосущего неналичия – отсутствия, под которым большинство даосов (Го Сян является исключением) понимают изначальное аморфное и недифференцированное, или неоформленное, состояние мира (его син эр шан – «надформие»; этим словом в современной терминологии часто передается на китайский язык греческое «метафизика», «метафизический», хотя точной лингвистической калькой были бы слова «метаморфность» и «метаморфный» – от греческого morphe – «форма»). В ходе космогонического процесса это предсущее отсутствие дифференцируется и оформляется, превращаясь в мир наличия (ю), который называется также миром «десяти тысяч (то есть множества) вещей – существ» (вань у). Если предсущий мир отсутствия, «Хаос» (хунь-дунь), и Дао, как имманентный принцип его развертывания, может быть назван Правещью, то мир наличия будет сферой ее явления в многообразии собственно вещей – мириад предметов, живых существ и людей.

Здесь мы сталкиваемся с принципиальным отличием традиционного китайского понимания «вещи» от древнегреческого: «У греков был уместный термин для „вещей“: pragmata, т. е. то, с чем имеют дело в озаботившемся обращении (praxis). Но онтологически как раз специфично „прагматический“ характер этих pragmata они оставляли в темноте, определяя их „ближайшим образом“ как „просто вещи“».[58] То есть для греков вещь мыслилась прежде всего как средство,[59] тогда как для китайского понимания это скорее то, что существует «без почему», вполне своетако (подобно розе из цитировавшегося выше двустишия Ангелуса Силезиуса). Вещь в китайском понимании – это событие (ши) и со-бытие, соприсутствующее сущее. Находясь в самих себе, они являются только вещами без какой-либо прагматической нагрузки: горы это – горы и воды – это воды.[60]

Поскольку китайской культуре чуждо противопоставление вещности и духовности, представление о человеке как о «вещи» вполне гармонично сосуществует с признанием за человеком особого места в универсуме. Человек, с одной стороны, рассматривается в китайской традиции как одна из вещей – существ космоса, а с другой – выделяется из этого множества и ставится в один ряд с господствующими силами Вселенной – Небом и Землей. Так образуется универсальная космическая триада (сань цай) – Небо, Земля и Человек, триада, в которой Человек занимает центральное положение посредника и объединяющего универсум начала. Как посредник (медиатор), Человек соединяет, связывает воедино Небо и Землю, а в качестве объединяющего начала Человек является микрокосмом («маленьким Небом и Землей» – сяо тянь-ди), отражающим в себе все многообразие природы и включающим его в себя. С другой стороны, человек может преодолеть свою «отключенность», «отдельность» от мира и слиться с телом (ти) космоса. Образовав единое целое со всем сущим (этот аспект единосущия человека и мира особенно подчеркивался не только даосизмом, но и неоконфуцианством). В своем философском измерении тема Человека как начала, соприродного Небу и Земле, по существу, вводит тему присутствия. Мир китайской мысли есть присутствие размерное целое-бытие. Человек как член мировой триады и ее объединяющий принцип не есть абстрактный дистиллированный познающий субъект новоевропейской философии. Скорее он есть гипостазированное (или олицетворенное) кто присутствия; он тот, благодаря которому бытие мира становится также бытием в-мире и само бытие обретает свою завершенную мирность.

Будучи микрокосмом, человек обладает способностью, в свою очередь, моделировать Вселенную, порождая различные типы моделей – микрокосмов. Последнее качество человека нашло свое выражение как в китайских эстетических концепциях, так и непосредственно в искусстве, ибо знаменитые китайские сады и парки (наиболее показательны парки Сучжоу и сад летнего императорского дворца Ихэюань, представляющий собой синтез всего многовекового садово-паркового искусства Китая), а также пейзажи с карликовыми деревьями (пань цзин – «пейзаж на блюде») были не чем иным, как попытками реализовать создание адекватной модели мироздания, «космос в вазе с цветами», который, будучи аналогичен гармоничному и стройному универсуму, мог служить достойным объектом эстетического созерцания, порождающего чувство сопричастности универсуму и единству (единотелесности – и ти) с природой.

Другим примером рукотворной микрокосмической модели мира в китайской традиции является даосская алхимическая лаборатория, ибо алхимический процесс, совершающийся в ретортах и тиглях даоса, взыскующего тайн бессмертия, был для алхимика не чем иным, как аналогом космических процессов Вселенной, искусственно воспроизведенной в лабораторных условиях.

«В присутствии лежит сущностная тенденция к близости», – говорит Хайдеггер.[61] В традиционной культуре Китая эта тенденция человеческого присутствия нашла свое выражение не в технологической оснащенности, сжимающей пространство и время (как в культуре Запада – средства коммуникации и распространения информации), а в особой экзистенциальной интимной близости человека и природы, вещного, но живого мира, единого и многообразного в этом единстве универсума. Человек здесь доверительно близок миру. Его в-мире бытие не есть лишь формальное помещение в пространство Вселенной, «между Небом и Землей». Это друг-в-друге бытие вещей – существ и человеческого присутствия, бытие как экзистенциал – «пребывание при…», «доверительная близость с…». «Бытие-в есть соответственно формальное экзистенциальное выражение бытия присутствия, имеющего сущностное устройство бытия-в-мире».[62]

Можно ли, исходя из сказанного выше, прийти к заключению, что онтология китайской культуры, подобно онтологии культуры европейской, была онтологией вещей? И да и нет: само понимание вещи и ее онтологического статуса было в китайской культуре совершенно иным, чем в Европе. С европейской точки зрения это онтология процессов и ситуаций, но с китайской – это онтология вещей – существ (у), понимаемых как процессы и ситуации, что также близко позиции Хайдеггера.

Одной из важнейших категорий китайской культуры является понятие «перемены» (и), запечатленное в названии фундаментальнейшего памятника этой культуры – «И цзина» («Канон Перемен» или «Книга Перемен»). Согласно концепции перемен, все сущее находится в процессе постоянного изменения, определяемого фазами цикла «отрицательное – положительное» (инь – ян):[63] «То инь, то ян – это и есть Дао-Путь».[64] Традиция утверждает, что шестьдесят четыре гексаграммы (графических символа «Канона Перемен» из различных комбинаций шести непрерывных, положительных, и прерывистых, отрицательных, черт) метафорически описывают, фиксируют и обозначают все возможные в мире ситуации, то есть фазы процесса – вещи в ее взаимодействии с другими процессами – вещами. Ситуацию обозначает и китайский иероглиф – не только как элемент письменности, но и как базовый компонент культуры.[65] Следовательно, каждая вещь представляет собой процесс различной скорости протекания, что отражает динамическую природу вещи. Интересно, что в европейской культуре, несмотря на наличие в ней, начиная с античности, категории становления (классически выраженной в учении Гераклита), понимание мира и вещей как процессов было впервые сформулировано только А. Н. Уайтхедом в первой половине нашего столетия. Это связано, видимо, с тем, что со времен Платона европейская мысль была склонна видеть в процессе и изменении знак неподлинности бытия, ущербного бывания, отличного от вневременной истины вечного и неизменного действительного бытия. И только принципиальный «антиплатонизм» (выражение Э. Левинаса) современной западной философии позволил ей по-иному взглянуть на проблему процессов и изменений: «Итак, современная философия значения, восходит ли она к гегелевским, бергсоновским или феноменологическим (как в случае с Хайдеггером. – Е. Т.) корням, в одном основополагающем моменте противостоит Платону; постижимое немыслимо вне подсказавшего его становления. Не существует значения в себе, будто бы достижимого для мышления в прыжке через искаженные или верные, но в любом случае ощутимые и ведущие к нему отражения».[66] К этой линии развития западной мысли принадлежит и философия Хайдеггера. Китайская же мысль не знала оппозиций «вечность – время» и «бытие – становление». Поэтому ей ничто не мешало рассматривать мир в категориях онтологии вещей – процессов. Таким образом, вещь китайской культуры – не бездушный объект для деятеля – субъекта, оперирующего вещами по своему произволу, а нечто своеприродное, своесущее (цзы син; цзы дэ) и самодвижущееся, самоизменяющееся (цзы хуа).

Эта особенность понимания вещи в контексте традиционной китайской культуры привела к установлению синонимической корреляции между понятиями «вещь» (у) и «дело» (ши). Постепенно эти слова становятся полностью взаимозаменяемыми синонимами, что отразилось и в философском тексте (буддизм школы Хуаянь, неоконфуцианство Ван Янмина). Понятно, что это в еще большей степени выявляет деятельно-процессуальный характер «вещи» в китайской культуре.[67]

Интересно, что Хайдеггер в своем знаменитом эссе «Вещь» (1954) обращает особое внимание на происхождение немецкого слова «вещь» (ding) от древненемецкого thing – «тинг», «народное собрание», «публичный процесс», «дело». В. В. Бибихин в этой связи обращает внимание на то, что и в русском языке выражение «это дело» может употребляться в значении «вещь».[68]

Натурализм классической китайской культуры, не знавший таких базовых для Запада со времен эллинизма оппозиций, как дух – тело, дух – материя, мыслящее – протяженное и т. д., позволял также относить к вещам понятия и этические нормы, причем они рассматривались как онтически и онтологически равноценные предметам и существам и рядоположные им. В таком случае вещи (у), как правило, отграничивались от «дел» (ши), под которыми понимались собственно конкретные объекты – предметы и существа.[69] Наиболее показательным в этом отношении является отрывок из «Великого Учения» («Да сюэ»), приписываемого Конфуцию и его ученику Цзэн-цзы (этот текст входит в конфуцианское «второканоние» – «Четверокнижие», «Сы шу»): «Желающий сделать искренними свои устремления (и), доводит знание до конца. Знание доводится до конца в выверении вещей (гэ у)». Здесь под «вещами» понимаются именно этические ценности и нравственные нормы, что прекрасно осознавалось конфуцианцами, рассматривавшими этические ценности и императивы в качестве своеобразного каркаса и основания всего космоса. Именно поэтому неоконфуцианцы и придали «Да сюэ» канонический статус, включив этот текст в «Четверокнижие». И здесь вещь, понятая как дело, становится уже не только со-бытием, но и событием. Но своей вершины, конечно, диалектика «вещей» и «дел» достигла в буддизме школы Хуаянь, наиболее спекулятивном направлении китайского буддизма, рассмотрение которого, однако, выходит за рамки задач, поставленных в настоящем разделе.

Важно отметить, что специфика понимания «вещи» в китайской культуре непременно должна учитываться в конкретных исследованиях, посвященных материальной культуре Китая, вещностному бытию и вещностному измерению китайской культуры. И только тогда, когда в изысканной простоте и естественности статуэтки из корня дерева можно будет увидеть биение живой Правещи даосизма, а в картине-свитке, изображающем ветку цветущей сливы, – абсолютный принцип (ли), развертывающийся в мириадах включенных друг в друга миров – «голограмм», – только тогда возможно вступление на путь адекватного понимания этих произведений искусства. И только тогда вещь в себе китайской культуры станет вещью для нас, осмысленной и прочувствованной в контексте породившей ее духовной традиции. Как считал Хайдеггер, вслушивание в язык поэзии как в собственное бытие раскрывает забытую некогда сакральность бытия, но, возможно, это справедливо и относительно любого произведения искусства, говорящего с нами на праязыке бытийствующей вещности сущего, о которой так ярко говорили древние китайские мыслители.

Глава 4

Жизнь, смерть, бессмертие в универсуме китайской мысли

«Жизнь – лишь плавание по течению, смерть – всего только отдых в пути» – эта фраза из знаменитой оды «Птица смерти» Цзя И поистине может быть взята эпиграфом к исследованию, посвященному представлениям о жизни и смерти в традиционной китайской культуре.

Хорошо известно, что традиционная китайская культура не разработала каких-либо идей бессмертия души, сопоставимых с христианскими или даже античными (платонизм, пифагореизм, орфизм и др.). Более того, в добуддийский период китайской культуре были также неизвестны учения, предполагающие веру в перевоплощение или метампсихозис. Вместе с тем жизнь и ее продление, долголетие и даже бессмертие всегда были одними из высших ценностей китайской культуры, что видно уже по надписям на иньской и чжоуской бронзе. Locus classicus этого китайского жизнеутверждения – знаменитая фраза из приложения к «Канону Перемен» под названием «Сицы чжуань»: «Великая благая сила (благодать – дэ) космоса (Неба и Земли) – это жизнь» (вариант: «это способность к оживотворению» или «это способность к порождению» – тянь ди чжи да дэ шэн е).

Начнем с выделения типов отношений к проблеме «жизнь – смерть» в рамках традиционной китайской парадигмы.

1. Жизнь и смерть – две непременные фазы единого процесса трансформаций-перемен.

2. Смерти как таковой вообще нет – это лишь одна из множества метаморфоз, которые, собственно, и составляют сущность жизни.

3. Жизнь есть безусловное благо, величайшее среди всех благ. Смерть есть зло, и ее надо преодолеть.

4. После того как буддизм адаптировался к традиционному китайскому обществу и стал органической составляющей китайской культуры, утверждается взгляд на смерть как на событие, определяемое кармой человека; вслед за смертью следует новое рождение.

Перечисленными типами в основном и исчерпывается многообразие отношения традиционного китайца к жизни и смерти, если речь идет о «большой (ученой) традиции» китайской культуры. Единственным исключением здесь может считаться философия Мо-цзы (V в. до н. э.), допускавшая особую форму духовного бессмертия (об этом будет сказано ниже). Однако с началом в Китае имперского периода (III в. до н. э.) моизм совершенно сходит со сцены и сами труды этого мыслителя и его школы оказываются в забвении вплоть до рубежа XVIII и XIX вв., когда к учению Мо-цзы вновь возрождается интерес.[70]

Что касается народной культуры (здесь под «народной культурой» будет пониматься тот пласт духовной культуры Китая, который не нашел своего выражения в теоретической рефлексии китайских мыслителей древнего и средневекового Китая), то в ней господствовали в значительной степени иные взгляды на жизнь и смерть, включавшие в себя самые разнородные представления, начиная от веры в присутствие духов предков в мире и различных верований, связанных с умиротворением вредоносных духов определенных категорий умерших, и кончая различными представлениями, связанными с идеями воздаяния и загробного суда. Позднее народная культура легко восприняла буддийское учение о перерождениях и, придав ему вполне анимистические формы, включила в свою сферу.

Ниже я рассмотрю основные выделенные здесь типы осмысления проблемы «жизнь – смерть» на основе анализа оригинальных китайских текстов древности и раннего Средневековья (преимущественно добуддийского и раннебуддийского периодов, то есть до начала правления династии Тан в 618 г.). Прежде всего здесь будут использованы базовые даосские («Дао-Дэ цзин», «Чжуан-цзы», «Ле-цзы», «Тай пин цзин», «Баопу-цзы»), конфуцианские (особенно «Ли цзи») и моистские («Мо-цзы») философские и религиозно-философские тексты, трактат «Лунь хэн» ханьского философа-скептика Ван Чуна, содержащий богатый материал по различным народным представлениям, релевантным рассматриваемой проблеме, полемические и апологетические буддийские и антибуддийские сочинения (трактаты Фань Чжэня, Шэнь Юэ и других участников полемики о «неуничтожимости духа»), а также произведения традиционной китайской изящной словесности (в основном стихи Цзя И и Тао Цяня). Однако прежде чем перейти к рассмотрению конкретных типов отношения к проблеме «жизнь – смерть», представляется необходимым рассмотреть культурно-исторические предпосылки их возникновения в рамках китайской традиции и традиционного китайского менталитета.

Прежде всего возникает вопрос, почему в Китае в отличие от Древнего Средиземноморья или Индии не сформировалось представлений о той или иной форме духовного бессмертия в загробном мире. Более того, достаточно любопытным является то обстоятельство, что если в народной религии Древней Греции господствовали достаточно примитивные и аморфные представления о загробном существовании, а мистико-эзотерические культы (Орфические и Элевсинские мистерии) и философы (Пифагор, Платон) разрабатывали более сложные и утонченные доктрины, то в Китае в народной культуре сохранялось восходящее к анимизму воззрение о той или иной форме загробной жизни, тогда как философы или вообще отказывались обсуждать данную проблему (знаменитое Конфуциево «Не знаем, что такое жизнь, как можем знать, что такое смерть?» – вэй чжи шэн янь чжи сы), или наотрез отрицали возможность существования жизни после смерти (Ван Чун), или просто хранили полное молчание по поводу данной проблемы (подавляющее большинство мыслителей).

Здесь, в частности, встает вопрос о причине отказа Конфуция и ранних конфуцианцев говорить о жизни и смерти. Думается, что говорить о каком-либо агностицизме или скептицизме Конфуция не приходится. Скорее всего, здесь мы встречаемся с определенным имплицитным разграничением сферы религии и сферы дискурса: Конфуций со своим безусловным преклонением перед древностью, ее обрядами, ритуалами и свидетельствами, конечно, принимал общепринятые в ту эпоху религиозные представления, но отказывался обсуждать их со своими учениками, как не относящиеся к области, или топике, его учения (это то, о чем цзы бу юэ – «Учитель ничего не говорил»).

Здесь, отчасти, находится и ответ на поставленный вопрос: в античном мире философы (по крайней мере некоторые) вводили эсхатологическую (в смысле «будущей жизни души») проблематику в сферу философского дискурса, тогда как в Китае они всячески избегали делать это, оставляя эсхатологию исключительно в пределах религиозного миросозерцания. Но поскольку религия Древнего Китая (по крайней мере до формирования «триады учений» – сань цзяо и вне их) в полной мере сохраняла свой архаический характер, модели загробного существования в их рамках сохраняли, по преимуществу, примитивно-анимистический характер.

Классическая же китайская философия была, как уже подробно говорилось, натуралистической по своему характеру, то есть она не знала дуализма или иноприродности духа и материи и рассматривала их как взаимосводимые сущности. Это воззрение нашло свое наиболее полное выражение в категории ци как квазиматериальной энергетической субстанции, проявляющейся как в форме духа (утонченное состояние), так и в форме вещества (чжи) (грубое состояние). Эта натуралистическая парадигма, в свою очередь, видимо, коррелировала с исходной культурной моделью, не предполагавшей признания чего-либо трансцендентного или инобытийного по отношению к чувственно воспринимаемому миру, который и населялся божествами и духами, вполне, впрочем, соприродными людям и другим существам.

Совершенно ясно поэтому, что натуралистическая модель отнюдь не предполагала возможность существования духа как особой бессмертной сущности и могла допустить бессмертие лишь как не только духовное, но и физическое (что имело место в даосской религии с ее идеалом сяня – бессмертного святого чудотворца).[71]

Другим исключительно важным аспектом китайского представления о жизни и смерти стало отсутствие в этой культуре концепции бытия как вечного и неизменного есть, что, возможно, определялось особенностями древнекитайского языка, в частности, отсутствием в нем глагола быть. Но так или иначе, китайская культура склонна была отождествлять бытие, наличное бытие и становление, рассматривая последнее как поток непрестанных изменений и трансформаций-перемен (и). При этом именно перемены выступали в качестве первичной сути, тогда как сущее могло рассматриваться как своего рода манифестация этого процесса перемен. Даже само Дао (Путь, китайское обозначение высшей истины – сокровеннейшего и наиреальнейшего принципа) могло рассматриваться (и зачастую рассматривалось) не субстанциально, а функционально, как некая мера или норма этого процесса безостановочных трансформаций (ср. Сицы чжуань: «То инь, то ян, это и есть Дао»). После же того, как в эпоху Поздней Хань (25–220 н. э.) окончательно утвердилась в качестве общепринятой концепция ци как единого субстрата процесса перемен, постоянно меряющего свои формы (син), но остающегося субстанциально самотождественным, картина обрела целостность и завершенность. Теперь уже жизнь и смерть вполне могли рассматриваться только как искусственно абстрагируемые понятия, обозначающие лишь начало и конец неустойчивого существования тех или иных модальностей, или состояний не знающей ни возникновения, ни разрушения пневмы.

Традиционный китайский натурализм унаследовал от архаического анимизма особую концепцию множественности душ, являющуюся общей как для большой, так и для малой (народной) традиций китайской культуры. Представление о плюрализме душ хорошо известно различным архаическим и примитивным культурам (например, в форме представления о парциальных душах). В Китае оно проявилось в форме учения о двух типах душ – «разумных душах» (хунь; animus) и «животных душах» (по; anima), которые упоминаются уже в таких древних памятниках, как «Цзо чжуань» и «Ли цзи». Души хунь связывались с сознательно-интеллектуальной способностью человека, и обычно их насчитывалось три, тогда как души по (их насчитывалось, как правило, семь) ассоциировались с жизнедеятельностью организма (например, обморок – это состояние, при котором разумные души покидают тело, а животные души продолжают действовать в нем). После окончательного утверждения в качестве общефилософских таких категорий, как инь, ян и ци, души хунь начинают восприниматься как своего рода тонкие состояния положительно (ян) заряженной пневмы (ци), души по – как ее тонкие, отрицательно заряженные (инь) состояния.

Понятно, что при таком понимании психологии тело оказывается единственным началом, объединяющим эти разнородные и множественные души. Смерть тела, следовательно, ведет к гибели этих пневменных образований при сохранении самой пневмы как их субстрата. Тем не менее первоначально комплексы двух типов душ продолжают существовать независимо от тела: души хунь образуют дух (шэнь), а души по – навьи (гуй). Шэнь – очень многозначное понятие, обозначающее дух, духовное начало, а также божество; гуй – призрак, привидение, навь, который может являться живым людям и даже причинять им зло в случае наличия факта насильственной смерти или отсутствия у умершего потомков-жертвователей – сюжеты, чрезвычайно популярные в китайской повествовательной прозе. Китайская этимологическая традиция возводит это слово к его омониму гуй, который означает «возвращаться»: гуй потому называется так, что он возвращается (ср.: «Из земли изшел и в землю отыдеши»). И светлый дух-шэнь и темный навь-гуй существуют вне тела только очень ограниченное время, причем у людей, живущих активной интеллектуальной и духовной жизнью, этот срок дольше. Так, великий неоконфуцианец Чжу Си (1130–1200) считал, что у буддийских монахов, много и активно занимающихся созерцанием, этот срок весьма велик, хотя и вполне конечен.[72]

Попутно отметим, что, по-видимому, еще в древности существовало представление о том, что сохранение тела умершего способствует продолжению существования его духа, в чем, видимо, и коренится китайское стремление как можно дольше сохранить тело умершего предка или родственника. Вероятно, об этом же свидетельствуют и мавандуйские погребения (II в. до н. э.), прежде всего, погребение чуской (Чанша) княгини Дай, тело которой было подвергнуто особого рода мумификации; вероятно, сделано это было для того, чтобы поддерживать связь с телом духа (шэнь) и, следовательно, его существование.

После разрушения и разложения тела комплексы душ также разрушаются: дух-шэнь растворяется в небесной пневме, включаясь во вселенский процесс перемен, а навь-по уходит под землю, в мир Желтых источников (хуан цюань), где или влачит тенеподобное призрачное существование, или также растворяется в земной пневме.

Тем не менее в народных верованиях сохранялось представление о существовании духов, умерших в нашем, а не потустороннем мире. Против этого представления активно возражает Ван Чун, заявляя, что в таком случае уже давно весь мир был бы забит духами и с ними все могли бы столкнуться на каждом шагу (здесь следует отметить вопиющий натурализм китайского представления о духах умерших, о чем свидетельствует сам аргумент ханьского скептика). Любопытно, что этот же аргумент анонимный оппонент выдвигает против буддиста Цзун-ми (780–841), вынужденного объяснять ему буддийское учение о перерождениях, против которого данное возражение, разумеется, не работает.

Таким образом, духовное начало никогда не рассматривается в китайской культуре как начало, трансцендентное материальному или иноприродное энергии-ци. А в таком случае бессмысленно говорить и о бессмертии духа. Вместе с тем в Китае существовали весьма оригинальные концепции соотношения духа и тела. В качестве примера приведем суждение известного даосского мыслителя и алхимика Гэ Хуна (284–363), высказанное им в его трактате «Баопу-цзы»:

«Ведь наличие (ю) рождается из отсутствия (у), а телесная форма (син) устанавливается, следуя за духом (шэнь). Наличие – дворец отсутствия. Тело – жилище духа. Поэтому их связь можно уяснить себе с помощью образа плотины: когда плотина разрушается, то и воды в запруде не остается. Или с помощью образа свечи: когда воск истаял, то и огонь уже не горит. Когда пневма исчерпывается, тогда жизнь заканчивается. Когда корень засыхает, то и ветви никнут, а если это так, то и дерево навсегда перестает зеленеть. Когда пневма терпит ущерб, а желания торжествуют, тогда энергетическая одухотворенность (цзин шэнь) отделяется от тела. Ведь ушедшее никогда не возвращается, а увядшее навсегда лишается принципа жизни. Обретший Дао-Путь муж искренне печалится об этом. Но не то же ли самое – пренебрегать стеной, но ценить тень, которую она дает?»[73]

Этот фрагмент весьма содержателен. Во-первых, Гэ Хун здесь проводит аналогию между духом и отсутствием – неналичием (у). Как хорошо известно, в китайской философии отсутствие всегда первичнее наличия (ю); предсуществование, или потенциальное бытие, всегда предшествует миру оформленной телесности наличного бытия. Следовательно, согласно Гэ Хуну, дух некоторым образом первичнее телесности и субстанциальнее ее, тогда как телесность оказывается обусловленной духом (при этом, правда, не стоит забывать, что и то и другое – модусы пневмы-ци). По-видимому, эта первичность связана с распространенным в даосизме взглядом на отсутствие как на чрезвычайно утонченную простую пневму, называемую «изначальным духом» (юань шэнь).

Во-вторых, наличие рассматривается им как некое вместилище отсутствия, а следовательно, и тело оказывается жилищем духа. Отметим, что эта банальная для других культур метафора отнюдь не тривиальна для Китая, не знавшего, повторим, иноприродной телесности духа.

Из этих двух тезисов Гэ Хун выводит метафоры, описывающие соотношение тела и духа. Это метафоры запруды и свечи (последняя взята автором «Баопу-цзы» из «Новых суждений» – «Синь лунь» ханьского философа Хуань Таня). Метафора запруды вполне логично связана с тезисами Гэ Хуна: как вода покидает запруду после разрушения плотины, так и дух оставляет тело и рассеивается с разрушением последнего. Что касается метафоры свечи, то она несколько неорганична для мысли Гэ Хуна: для него, как это видно из двух рассмотренных тезисов, тело – отнюдь не субстрат духа, а только некое условие его концентрации и индивидуации, тогда как пример со свечой предполагает вполне материалистическое понимание связи тела и духа: воск – необходимое условие горения свечи и даже в определенной степени субстрат огня, а следовательно, и тело должно рассматриваться как некое непременное условие проявления духа или даже субстрат такого (позднее, полемизируя с буддистами, философ V–VI вв. Фань Чжэнь прямо соотнесет тело с ножом, а дух с остротой как функцией, юн, ножа, неотделимой от субстанции, ти, ножа).

Далее Гэ Хун соединяет проблему соотношения тела и духа с проблемой ци как жизненной силы, или энергии. Отметим попутно, что здесь о пневме говорится в узком техническом смысле не как о субстанции сущего вообще, а как об энергетическом, виталистическом принципе. Пневма оживотворяет тело, которое благодаря этому живет. Уход из тела истощенного ци равнозначен отсыханию корней у дерева, которое от этого засыхает (а тело умирает). Следовательно, причина жизни и смерти не дух и не тело, а пневма, единый корень и того и другого (тема, постоянно обсуждаемая в даосских текстах). Вместе с тем пневма тесно связана с духом; она как бы обволакивает его, образуя своеобразное «тонкое тело» духа. Этот симбиоз духа и пневмы получает название энергетического (сперматического, осемененного, эссенциального и т. д.) духа (цзин шэнь).[74] Интересно, что в современном языке этот бином стал отдельным словом, как раз и обозначающим «дух», в том числе и в сугубо философско-терминологическом смысле. Именно пневма, таким образом, та «стена», субстанция, которая отбрасывает «тень», то есть жизнь, и которую прежде всего и следует пестовать (ян) для обретения долголетия. Но к этой теме мы еще вернемся ниже.

Пониманию соотношения тела и духа Гэ Хуном близко другим даосским мыслителям. Здесь особенно показателен пример такого выдающегося даосского мыслителя, алхимика и медика, как Тао Хун-цзин (V–VI вв.), который прямо указывал на то, что человек есть результат гармоничного сочетания духа и тела; их разделение приводит к смерти тела и трансформации духа (шэнь) в «душу» (лин) и «навьи» (гуй).

Пока же рассмотрим выделенные выше типы отношения к проблеме «жизнь – смерть» в традиционной китайской культуре.

Тип 1

Жизнь и смерть – две фазы универсального процесса перемен

Бесконечно Великий Гончар

мириады вещей созидает.

Не познать размышлением Небо,

Дао-Путь не постигнуть рассудком,

И мгновение смерти своей разве кто-нибудь знает?

Можно Небо и Землю

с пылающим горном сравнить.

Превращения и перемены свершают работу,

Уголь – силы инь-ян,

все на свете – кипящая медь.

То погаснет, то вновь разгорится огонь,

переплавкам вселенским нет счета,

Не найти постоянства ни в чем.

Мириады метаморфоз,

сотни, тысячи превращений,

Нет предела-конца непрестанному круговороту.

Человек появляется в мире невольно —

к чему так цепляться за жизнь?

После смерти изменится,

Станет чем-то иным,

горем можно ли это назвать?[75]

Эти стихи великого ханьского одописца Цзя И поистине могут считаться квинтэссенцией возникшего в недрах даосской философии взгляда на жизнь и смерть как на две фазы процесса перемен, всего лишь этапы непрестанного процесса метаморфоз и превращений сущего, то есть, в конечном итоге, субстанциального ци. Весь мир, в таком случае, лишь кипящий расплавленный металл, из которого Великий Плавильщик (Да е) непрестанно выплавляет и переплавляет различные вещи, иллюзорные в своей статике, но вполне реальные в процессуальной динамике непрестанной переплавки. Что же такое здесь сам Дао-Путь – некий принцип, трансцендентный пневме и ее природе и подобный Богу-демиургу, или же имманентная норма и мерило самого процесса трансформаций, внутренний закон безостановочных метаморфоз сущего?

Даосские тексты не дают однозначного ответа на этот вопрос и допускают обе интерпретации, хотя, пожалуй, в большинстве текстов преобладает вторая. И тем не менее первая интерпретация не может считаться полностью отсутствующей в китайской мысли. Уже сам Чжуан-цзы, создатель метафоры Дао как Гончара и Плавильщика, не только называет его Творцом, или Создателем метаморфоз или вещей (цзао у; цзао хуа или даже цзао у чжэ; цзао хуа чжэ), но и обращается к нему как к некоей высшей личности: «О мой Учитель, о мой Учитель», – восклицает мыслитель. И эта тенденция к персонификации Дао сохранилась в даосских текстах вплоть до средневекового трактата «Гуань Инь-цзы», в котором она выражена с наибольшей отчетливостью.[76]

Но вернемся к экзистенциальному измерению проблемы жизнь – смерть в китайской культуре. То, что провозгласили авторы даосских философских текстов – «Чжуан-цзы» и «Ле-цзы», было прочувствовано и эмоционально углублено поэтами. Выше был приведен отрывок из оды (фу) Цзя И (II в. до н. э.). Теперь обратимся к стихам другого великого поэта – Тао Цяня (Тао Юань-мина; 365–427), автора знаменитого стихотворного триптиха «Тело, тень, дух» (Син, ин, шэнь).[77]

Топика данного произведения проста – противоречие между ценностной ориентацией китайской культуры на долголетие и неизбежной конечностью человеческого существования. Конечно, можно возразить, что стремление к долголетию (а в идеале – к бессмертию) является общечеловеческим и никакой «китайской специфики» тут нет. Но на самом деле это не так. Во-первых, весьма специфично само разрешение этого противоречия. Во-вторых, в культурах, ориентированных на обретение некоего трансцендентного и сверхмирского совершенства (будь то христианская культура европейского Средневековья или индо-буддийская культурная традиция), долголетие отнюдь не является ценностью, по крайней мере, не входит в перечень высших ценностей. Так, среди нормативных ценностей индийской культуры (кама – «любовь», артха – «материальное благополучие», дхарма – «долг», «праведность» и мокша – «духовное освобождение») долголетие даже не упоминается. После же окончательного утверждения в постбуддийскую эпоху доктрин сансары и кармы, предполагавших взгляд на в-мире-бытие как на неизбывное страдание, ценность духовного освобождения как полного прекращения участия в цикле «рождение – смерть – новое рождение» и вообще стала считаться абсолютной. И это освобождение, или избавление (упаварга), отнюдь не всегда мыслится как положительное блаженство: как минимум в трех школах брахманской мысли (ньяя, вайшешика и пурва миманса) оно понимается как отсутствие страданий. Поскольку же последнее – сущность жизни, то высшая ценность – это избавление также и от оков жизни и даже от сознания и уподобление бездушному куску дерева, – подход, совершенно немыслимый для носителя традиционной китайской культуры. Но вернемся к поэтическому триптиху Тао Цяня.

В первом стихотворении, следующем сразу же за кратким прозаическим предисловием, речь ведется от лица Тела. Оно прежде всего потрясено противоречием между духовным и интеллектуальным превосходством человека над всеми прочими существами и абсолютной конечностью человеческого существования в отличие от циклически воссоздающегося мира природы:

Вековечно высокое Небо и постоянна Земля,

Для потоков и гор время смерти не наступает;

Соблюдают закон постоянства деревья и травы,

Погибая от инея, с теплой росой оживают.

Лишь один человек – всех возвышенней и мудрее

Из созданий земных – должен в смерти найти завершенье.

Только что находился он в пестром вращении мира,

Но ушел, и уже не наступит пора возвращенья.

Далее Тело с сожалением высказывает сомнения в возможности обретения бессмертия даосскими методами и находит выход по принципу in vino veritas: можно найти забвение в вине и погасить страх, вызываемый неизбежностью смерти, в терпкой влаге, уносящей горе и заботы, после чего на сцене появляется Тень.

Тень соглашается с Телом практически во всем: она также хотела бы не умирать и также не верит в эффективность даосской практики пестования жизни. Однако поиски забвения в вине она категорически отвергает. Ее путь к бессмертию – конфуцианский путь добродетели и славы. Для Тени бессмертно Имя (мин) человека, которое после гибели бренного тела продолжает вечно жить в памяти потомков. Это именно бессмертие тени, поскольку имя-слава (а китайское слово мин как раз и обозначает и то и другое) и есть тень личности, отбрасываемая в будущее через память грядущих поколений. Тень, однако, не приемлет любой славы (русское выражение «дурная слава» выглядит в контексте китайской культуры просто оксюмороном, поскольку мин присуще только положительное содержание и слава Герострата посему – вовсе не слава, не мин) и призывает Тело к вершению добрых дел, которые и обеспечат бессмертие имени-тени.

Позиции Тени и Тела непримиримы и несовместимы. И вот уже перед нами Дух, который и берется рассудить двух спорщиков, поскольку именно его наличие обуславливает величие человека и его центральное положение в космической триаде (сань цай) Небо – Земля – Человек. Дух отвергает и запой как средство бегства от смерти, и конфуцианское бессмертие прославленного имени: ведь первое дает забвение смерти, приближая саму смерть, а второе хотя и благо по своей природе, но никак не способствует долголетию самой прославленной личности. Что же предлагает сам Дух? Обратимся к тексту стиха:

И чем больше раздумий, тем тяжелее страданья:

Жизни вечному круговращенью довериться надо.

Так плывите бесстрастно в великих волнах перемен,

От печали о смерти и радости жизни свободны.

Жизнь конечна, так пусть угасает в назначенный срок,

И не надо ее проводить в сожаленьях бесплодных.

Вот один из основных ответов китайской культуры на проблему «жизнь – смерть». В нем есть и своеобразное утешение: ведь если отказаться от эгоцентрического взгляда на мир и взглянуть на себя лишь как на эфемерный водоворот, образуемый на мгновение течением великой реки метаморфоз, или вообще отождествить себя не с малым «я» этого водоворота, а с большим Я всей реки, то страх смерти исчезнет и она вообще обратится фикцией. А здесь позиция, с которой жизнь и смерть воспринимаются как две фазы процесса перемен, непосредственно меняется на другую – отрицание смерти вообще: ведь не может же сущее обратиться в ничто и стать не-сущим, а следовательно, в процессе трансформаций могут возникать и погибать лишь преходящие формы и модусы сущего, но само сущее не возникает и не гибнет. Но, прежде чем обратиться к рассмотрению этой точки зрения, рассмотрим еще один вариант взгляда на жизнь и смерть как на фазы процесса перемен. Мы имеем в виду идею экзистенциального релятивизма, относительности жизни и смерти. И здесь неоценимый материал находим в «Чжуан-цзы» – грандиозном памятнике не только китайской мысли, но и китайской литературы.

«Чжуан-цзы» зачастую (особенно отчетливо это видно в гл. 2 памятника) рассматривает оппозицию «жизнь – смерть» в связи с другой оппозицией – «сон – бодрствование». Это связано с общей метафизической позицией «Чжуан-цзы», стоящего на позициях доктрины «уравнивания сущего» (ци у) и отрицающего онтологический статус каких-либо сущностных границ и различий между сущностями; реально лишь единое Целое, объемлющее все кажущиеся оппозиции и противоположности. А следовательно, и границы между жизнью и смертью, сном и бодрствованием, прекрасным и безобразным вполне относительны и эфемерны, а свою призрачную реальность они обретают лишь благодаря абстрагирующему человеческому рассудку, режущему реальность по живому и вносящему в единый Великий Ком существования оппозиции и противопоставления, и тесно связанному с рассудком языку с его сомнительными понятиями, подменяющими реальность, о которой забывает человек, постигший истину.

В «Чжуан-цзы», пожалуй, есть два фрагмента, наиболее красноречиво выражающие эту позицию в контексте проблемы «жизнь – смерть». Это пассаж в гл. 2 и знаменитый диалог с черепом в гл. 18.

В первом случае Чжуан-цзы говорит, что, ввиду того что мы не знаем природы смерти, мы не можем утверждать, что, умерев, мы не будем сожалеть, что держались за жизнь. Более того, он даже допускает, что смерть переводит людей в некий родной им мир, утерянный ими при рождении: «Как нам знать, не будет ли чувство умершего подобно чувству человека, в детстве потерявшего свой дом, а теперь наконец-то нашедшего дорогу обратно?» И наконец, здесь же философ допускает сравнение жизни со сном, а смерти – с пробуждением.

В гл. 18 даосский мудрец идет еще дальше и устами черепа давно скончавшегося человека отвечает на предложение воскресить его, что не променяет суету и мелочность жизни на блаженство единения со всем сущим, обретаемое в смерти, блаженство, которое превосходит наслаждения земных владык и царей.

Однако следует отметить, что подобные идеи оказались слишком экстравагантными для китайской культуры и не нашли своего развития даже в рамках даосской традиции, которая или однозначно становилась на позиции жизнеутверждения и предавалась поискам бессмертия, или соглашалась с учением о жизни и смерти как фазах перемен и трансформаций единого сущего. Впрочем, даже в самом тексте «Чжуан-цзы» линия «жизнь – сон, смерть – пробуждение» или «жизнь – неподлинное бытие „на чужбине“, смерть – возвращение к подлинности бытия „родного дома“» не нашла своего развития, оставшись оригинальным проявлением исключительной самобытности гения автора «Чжуан-цзы». Гораздо более характерно для даосской мысли учение об отсутствии смерти как таковой, непосредственно вытекающее из доктрины всеобщих непрерывных метаморфоз сущего.

Тип 2

Смерть как фикция

Поскольку все сущее представляет собой лишь непрестанный процесс перетекания форм и модусов единой субстанции, то вопрос о смерти вообще может быть снят: есть только переходы от одних состояний ци к другим, но не уничтожение чего-то сущего. Конечно, конкретные формы и модификации исчезают, но эти исчезновения никак не затрагивают собственно сущего ци, и только глупец (но никак не мудрец), отождествляющий свое «я» с той или иной модификацией сущего, может говорить о пневме. Для мудреца, напротив, существует лишь радостное ожидание некоего нового приключения, удивительного превращения, когда он может стать или печенью мыши, или лапкой насекомого, или и тем и другим одновременно:

Дорожит своей жизнью глупец,

презирая других, лишь собою гордится,

Но мудрец видит глубже: сущее

не обратится в ничто.

Цзя И

Подобного рода фрагментов достаточно много и в даосских философских текстах, прежде всего в «Чжуан-цзы». Один из самых красноречивых фрагментов такого рода находится в гл. 18 этого памятника и повествует о том, как Чжуан-цзы распевал песни, ударяя в таз после смерти своей жены. В это время его навестил друг и оппонент, философ «школы имен» Хуэй Ши, и удивился поведению Чжуан-цзы. Тот сказал: «Когда она умерла, мог ли я поначалу не опечалиться? Скорбя, я стал думать о том, чем она была вначале, когда еще не родилась. И не только не родилась, но еще не была телом. И не только не была телом, но не была даже дыханием. Я понял, что она была рассеяна в пустоте безбрежного Хаоса. Хаос превратился – и она стала Дыханием. Дыхание превратилось – и стало Телом. Тело превратилось – и она родилась. Теперь настало новое превращение – и она умерла. Все это сменяло друг друга, как чередуются четыре времени года. Человек же схоронен в бездне превращений, словно в покоях огромного дома. Плакать и причитать над ним – значит не понимать судьбы. Вот почему я перестал плакать» (перевод В. В. Малявина).[78]

Такая точка зрения в своем предельном выражении ведет к отказу от самоотождествления с индивидуальным и эфемерным «я» и к восприятию себя как всего сущего, как мирового тела-субстанции (ти), образуемого пневмой, а такой подход как бы перебрасывает мостик между даосским релятивизмом и даосской же верой в бессмертие, но об этом речь пойдет позднее. Пока же только отметим, что даже «Чжуан-цзы», содержащий исключительное обилие рассуждений о единстве жизни и смерти в переменах сущего, тем не менее не рассматривает это воззрение в качестве высшего и окончательного. По существу, всеобщая взаимопревращаемость ци для «Чжуан-цзы» – эмпирическое выражение той истины, что все изначально едино и всеприсутствующе, все имманентно всему. И человек, реализовавший это «голографическое» всеединство, обретает высшую мудрость, а вместе с ней – бессмертие и совершенство божественных людей (шэнь жэнь) с горы Гуешань (гл. 1) и других «одухотворенных мужей», о которых нередко говорится в этом тексте.

Это всеединство даосской философии нашло свое наиболее зрелое выражение, однако, не в даосизме, а в китайском буддизме, а именно – в школе Хуаянь с ее китаизированной интерпретацией знаменитого видения из «Аватамсака (точнее, Гандавьюха) сутры» – сети бога Индры из драгоценных камней, в которой каждый камень содержит в себе все прочие и сам содержится во всех прочих каменьях. Хуаяньская формула «Все в Одном, Одно во Всем, Все во Всем, Одно в Одном» и есть, по существу, предельное и максимально точное выражение традиционного холизма китайской мысли, провозглашающего всеединство сущего, в котором для смерти просто не остается места.[79]

И в этом общекитайском всеединстве тает и разница между даосизмом и буддизмом, между Великим Комом (да куай) «уравненного сущего» «Чжуан-цзы» и единым и абсолютным сознанием (и синь) будды Вайрочаны (будда Великого Солнца – Дажи фо) хуаяньского буддизма.

Тип 3

Жизнь – благо. Смерть – зло, которое можно преодолеть (идея бессмертия в китайской культуре)

Эта позиция наиболее отчетливо выражена в собственно религиозном пласте даосизма, особенно в той части даосской доктрины, которая обычно называется «учением о бессмертных» (сянь сюэ). Весьма красноречивые суждения на этот счет содержатся в трактате Гэ Хуна «Баопу-цзы». Приведем две цитаты из этого памятника.

1. «Баопу-цзы сказал: „Сказано: Великая благая сила Неба и Земли есть жизнь; Порождение жизни – это выражение любви ко всему сущему“.[80] Вот что последователи даосизма считают наивысшей тайной, и вот что они чтут превыше всего. И поэтому нет для даосов ничего важнее способов продления жизни» (гл. 14).

2. «Баопу-цзы сказал: „Среди существ, сотворенных посредством трансформаций Великим Гончаром, нет ни одного столь одухотворенного, как человек. Самое меньшее из того, что он может сделать, – это заставить служить себе все сущее; самое большое, что он может сделать, это продлить свою жизнь и обрести вечное видение (цзю ши). Тот, кто знает высшее снадобье продления жизни, может, принимая это снадобье, достичь состояния бессмертного“» (гл. 3).

Гэ Хун яростно протестует против распространенной точки зрения (из современников Гэ Хуна ее активно пропагандировали «мистологи» – философы школы сюань-сюэ, представлявшие к тому же весьма антипатичную Гэ Хуну северную культурную традицию), согласно которой древние даосы (Лао-цзы и Чжуан-цзы) ставили знак равенства между жизнью и смертью и не отдавали поэтому предпочтения ни тому ни другому.

Вот характерный пример его рассуждений по этому поводу:

Обыватели, прочитав у Чжуан Чжоу притчу о великом сне, делают вывод, что Чжуан-цзы придерживался теории о равенстве жизни и смерти. Поэтому призывы к следованию опасным учениям и слова, неспособные положить конец необоснованным претензиям Чжун-ни (второе имя Конфуция), почитал нарушающими законы и установления и заслуживающими смертной казни. Ныне же я замечаю, что люди, болтающие о таких теориях, бегут за лечебными иглами и прижиганиями, едва лишь заболеют, а при малейшей опасности жутко боятся умереть. Но толпа из последних обывателей любит подобные теории. Ведь обыватели не имеют истинной веры; они отворачиваются от классических текстов и их учения, но высоко почитают разных сомнительных философов с их сочинениями. Поэтому они неспособны изрыгнуть прочь их противоречащие здравому смыслу теории и краснобайство, вместо этого величая их доктрины учением о простоте и безыскусности, не понимая, что это вовсе не учения Лао-цзы и Чжуан-цзы. У этих людей нет подлинного стержня, и они готовы бежать за любым прохожим и плыть по течению безответственной болтовни, которой они никоим образом не могут противостоять.

Ведь Лао-цзы считал великим деланием продление жизни и вечное видение, а Чжуан Чжоу предпочитал живым волочить хвост по грязи, а не мертвым быть почитаемым в храме. Опять-таки, он хотел быть скорее несмышленым теленком, нежели быком, которого ведут приносить в жертву. Когда он был на грани голодной смерти, то он попросил зерна у маркиза Цзяньхэ. Из этих примеров видно, что он никак не мог уравнять жизнь и смерть, а утверждения, что он делал это, разве не являются свидетельством того, что люди начинают учиться поздно и не могут в результате отличить сущностное от пустого; разве это происходит не потому, что они вычленяют одну фразу из контекста и нелепо истолковывают ее?

Долгая ночь без конца в мрачном подземном мире, что ниже девяти истоков,[81] во время которой человек становится пищей муравьев и червей, а потом сливается воедино с пылью и прахом, вызывает скорбь и ужас в человеческом сердце, и человек не может не горевать, думая о ней.

Если в сердце живо стремление к поиску способов продления жизни, то почему не отбросить бы прочь всякие докучные дела и не предаться сокровенно-таинственному деланию? Те, кто не верит в него, – люди конченые. Но если человек верит, то ему следует покончить с бедами, вызываемыми его мирскими привязанностями, поскольку иначе он не сможет сосредоточить свою волю на пестовании жизни, оставляя для него лишь то время, что окажется свободным после всех мирских дел. Поэтому такие люди, даже занимаясь практикой, постоянно сокрушаются о том, что они начали это слишком поздно и что им не удается достигнуть успеха (гл. 14).

Прежде чем подробнее проанализировать представленную Гэ Хуном (да практически и всей религиозной традицией даосизма) концепцию жизни как высшей ценности, тесно связанную с даосским учением о бессмертии и путях его обретения, представляется необходимым рассмотреть правомерность приписывания этой концепции древним даосским классическим текстам, прежде всего «Чжуан-цзы», что, собственно, и делает Гэ Хун.

Выше уже говорилось, что в ранних даосских текстах, прежде всего в «Чжуан-цзы», концепции жизни и смерти как двух фаз процесса перемен или даже отсутствия смерти как таковой при наличии универсальности метаморфоз единой субстанции сущего не являются наивысшими и окончательными. Тем не менее они настолько часто повторяются в тексте, что создается впечатление их доминирования, что и отразилось в критикуемых Гэ Хуном идеях школы сюань-сюэ (Ван Би и, особенно, Го Сян). Тем не менее текст «Чжуан-цзы» не дает оснований для таких выводов и его эзотерическая и гораздо менее «выпячиваемая» доктрина находится в полном согласии с даосской доктриной бессмертия, если под последним понимать не просто бесконечное продление профанического физического существования, но некое трансцендирование мирского и профанического (чао ши; чао су). Выше уже упоминались знаменитые «божественные люди с горы Гуешань», которые не погибнут, даже если расплавятся горы и камни, и останутся невредимыми, даже если воды морские поднимутся до небес (при этом о них также говорится, что из их пыли и праха можно вылепить сотни таких совершенномудрых героев конфуцианства, как Яо и Шунь). Поэтому теперь ограничимся только одним, но весьма ярким примером из гл. 6 «Чжуан-цзы» («Да цзун ши» – «Великий предок – Учитель»):

Дао-Путь существует в своей истине и предельной верности, не действуя и не имея облика. Его можно воспринять, но нельзя передать, его можно постичь, но нельзя узреть. Оно – и свой собственный ствол, и свой собственный корень. Оно существовало извечно, еще тогда, когда не было Неба и Земли. Оно одухотворяет божеств и навей, дает начало Божественному Первопредку, порождает Небо и Землю. Оно выше Великого Предела, но не высоко, оно ниже шести направлений мира, но не низко. Оно родилось прежде Неба и Земли, но не является долговечным; оно древнее самой древности, но не старо.

Си-вэй обрел его, и охватил Небо и Землю; Фу-си обрел его, и постиг Мать жизненности; Полярная звезда обрела его, и неподвижно утвердилась на небе; солнце и луна обрели его, и стали вечно сменять друг друга; Кань-пэй обрел его, и взошел на гору Куньлунь; Фэн-и обрел его, и отправился в странствие по рекам и потокам; Цзянь-у обрел его, и воссел на горе Тай-шань; Хуан-ди, Желтый Император, обрел его, и взошел на облака небесные; Чжуань-сюй обрел его, и поселился в обители Сокровенного Дворца; Юй-цян обрел его, и воссел на Пределе Севера; богиня Запада Си ван-му обрела его, и утвердилась на престоле горы Шаогуаншань. Никто не знает, где его начало, а где его конец. Пэн-цзу обрел его, и прожил от эпохи Шуня до эпохи Пяти правителей; Фу Юэ обрел его, и стал советником царя У Дина, повелевая Поднебесной, а потом вознесся на небеса и, оседлав созвездия Стрельца и Скорпиона, стал странствовать в межзвездной выси.

Весьма интересен и контекст этого рассуждения: перед ним речь идет о совершенных людях древности, которые смотрели на жизнь и смерть как на единый процесс перемен. Но вот мысль Чжуан-цзы меняется, и он уже говорит о мифических персонажах и правителях идеальной древности, обретших Дао-Путь, а вслед за этим – сакральный божественный статус и бессмертие. Здесь Чжуан-цзы рассматривает Дао как источник жизни и одухотворяющей сущее сакральности: именно оно сделало божественными божества-шэнь, нави-гуй и даже самого верховного первопредка царей и императоров (ди). Обретший его в его неделимой целостности обретает и его сакральность, а следовательно, и бессмертие. Вместе с тем такой бессмертный («божественный человек») не отделяет свою личность от мирового целого, Великого Кома Вселенной, и смотрит на все сущее, как на собственное «я», скрывая, таким образом, свое «я» в Я Поднебесной. И теперь он может и сам пребывать в любых формах, властвовать, не властвуя над пространством и временем, оседлав процессы мировых метаморфоз. И это высшее достижение, согласно доктрине «Чжуан-цзы», о котором он, однако, говорит значительно меньше, чем о «плавании по волнам великих перемен», что, видимо, объясняется эзотеричностью и необычностью доктрины (недаром Цзянь-у из 1-й главы «Чжуан-цзы» принимает за безумца мудреца Цзе Юя, рассказывающего ему о божественных людях с горы Гуешань). Подкрепляется доктрина и некоторыми пассажами «Дао-дэ цзина», самым красноречивым из которых является чжан (глава) 13:

Поэтому Поднебесная может положиться только на того, кто ценит (гуй) Поднебесную как свое собственное тело; поэтому Поднебесная может довериться только тому, кто заботится (ай) о Поднебесной, как о своем собственном теле.

Здесь старая как мир идея тела-микрокосма философски пресуществляется в идею расширения «я» до размера вселенского тела Неба, Земли и всего множества сущего, а уж это само собой предполагает также бессмертие и совершенство.

Но нельзя не видеть, что Гэ Хун прав и относительно того, что Чжуан-цзы отдает предпочтение жизни перед смертью и на более профаническом уровне, отнюдь не уравнивая одно с другим. Об этом свидетельствует хотя бы такое название одной из глав его текста – «Главное для пестования жизни» (гл. 3); к теме долголетия даосский мыслитель неоднократно обращается и в других местах своего произведения.

Вместе с тем Чжуан-цзы скептически и неодобрительно относится к тем даосам, которые считают само продление жизни без обретения духовного совершенствования и трансцендирования обыденного высшей ценностью и ради «долголетия Пэн-цзу» занимаются дыхательными и гимнастическими практиками «пестования жизни» (ян шэн). В связи с этим интересно посмотреть, в каком виде существовали в древности даосские методы продления жизни (янь нянь) и обретения бессмертия (чан шэн бу сы), столь хорошо известные нам по средневековым текстам.

Долгое время синологи были вынуждены при рассмотрении даосской психопрактики древности или довольствоваться скудными материалами весьма сдержанных на сей счет даосских классических текстов, или реконструировать ее по данным средневековых памятников; вершиной применения такой методологии стал превосходный труд А. Масперо «Практика пестования жизненного принципа в древней даосской религии»,[82] по охвату проанализированного материала остающегося во многом непревзойденным и в наше время. Тем не менее непосредственный древний материал был весьма ограничен. Так продолжалось до начала 70-х гг., когда китайские археологи совершили сенсационное открытие в местечке Мавандуй (близ г. Чанша, пров. Хунань), раскопав ряд древнекитайских погребений III–II вв. до н. э., содержащих богатейшие и разнообразнейшие материалы для реконструкции различных областей китайской материальной и духовной культуры того времени. Здесь не место характеризовать мавандуйские раскопки, что уже неоднократно предпринималось; поэтому ограничимся материалами, непосредственно релевантными нашей проблематике (ниже мы еще раз обратимся к мавандуйским находкам в связи с характеристикой китайских верований, связанных с загробным миром).

Обратимся к одному из текстов на бамбуковых планках из мавандуйских погребений. Это «Десять вопросов» («Ши вэнь»). Следует также сказать, что к названному тексту примыкают также «Речи о высшем Дао-Пути Поднебесной» («Тянься чжи дао тань») и «Трактат о единении инь и ян» («Хэ инь-ян»), однако их содержание в значительной мере дублирует содержание «Десяти вопросов». Все эти трактаты посвящены вопросам медицины и диетологии в связи с сексологической, или, точнее, эротологической проблематикой. Но для нас они интересны прежде всего тем, что в них описываются практические методы даосизма, ранее хорошо знакомые исследователю исключительно по средневековым текстам.[83]

Прежде всего, это разнообразные методы сексуальной практики «искусства внутренних покоев» (фан чжун чжи шу), дыхательные упражнения «регуляции пневмы» (син ци), гимнастические упражнения дао инь и некоторые приемы концентрации сознания и созерцания. При этом степень описанных в текстах методов разработанности и сложности показывает, что мавандуйским трактатам предшествует уже многовековая практика овладения искусством «пестования жизни». Отметим попутно, что гимнастике дао инь также специально посвящены некоторые из мавандуйских шелков, а именно «Схема гимнастики» («Дао инь ту»), представляющая собой рисунки различных гимнастических поз. Что касается датировки текстов, то они, видимо, относятся (насколько можно судить по косвенным данным) к IV–III вв. до н. э., то есть современны ранним памятникам даосской философской мысли и должны рассматриваться системно, в тесной взаимосвязи и, так сказать, взаимоконтекстно (сами же найденные рукописи относятся к концу III и первой половине II вв. до н. э.).

Далее, данные тексты содержат ясное указание на существование в предымперский (эпоха Чжань-го) период вполне разработанной концепции бессмертия, обретаемого в процессе практики пестования жизни, а также бессмертных-сяней.

Конечно, и ранее (например, из «Ханьфэй-цзы») было известно о том, что на излете эпохи Чжань-го были люди, искавшие способы обретения бессмертия (бу сы чжи фа) и верившие в «снадобья бессмертия» (бу сы чжи яо), однако только мавандуйские тексты показали как масштаб этой веры, так и степень разработанности и изощренности методов ее реализации, к которой на самом деле средневековый даосизм добавил не так уж много.

Здесь перед исследователем встает естественный вопрос о том, почему же эти тексты оставались неизвестными до мавандуйских раскопок, что создавало иллюзию появления текстов, описывающих даосский путь к бессмертию только в раннее Средневековье. Думается, что как минимум одна из причин этого обстоятельства заключалась в том, что тексты, посвященные даосской практике, рассматривались как сугубо эзотерические и недоступные профанам, тогда как «мировоззренческие» даосские философские тексты предназначались для достаточно широкого круга интеллектуальной элиты того времени и их «эзотеризм» ограничивался лишь сложностью их содержания. Во всяком случае, изучение «Дао-дэ цзина» или «Чжуан-цзы» не требовало никаких скрепленных кровью жертвенных животных посвящений или клятв, которые были совершенно необходимы для приобщения к эзотерическому даосскому знанию «практического» характера даже во времена Гэ Хуна (284–363 или 283–343 н. э.). Тем не менее в процессе развития даосизма и умножения методов и приемов его практики происходила постепенная «дегерметизация», «профанизация», или «экзотеризация», даосизма, в результате которой тексты, считавшиеся ранее сокровенными по своему характеру, начинают широко распространяться среди как даосов, так и мирян. Предельное выражение этого процесса «дегерметизации», «открытия сокрытого» – современная мода на ци гун и гун фу, приведшая к тому, что о методах и приемах, которым раньше учитель тайно и лично обучал ученика, прямо пишется в руководствах, издаваемых массовыми тиражами. Отметим, что подобный процесс протекал и в других религиозных традициях – например, в тантрическом буддизме (Ваджраяна), да и в буддизме вообще.

Приведу в качестве примера несколько фрагментов из «Десяти вопросов».

1) «Умеющий правильно упорядочивать пневму-ци и овладевший семенем-энергией (цзин) достигает в себе концентрации непредсказуемого, его семя-энергия и дух переполняются жизненной силой, как источник водой; он контролирует сладкую росу (гань лу), дабы она собиралась в его теле; он пьет из яшмового источника и поглощает одухотворенное вино бессмертных, дабы обрести постоянство; уходит от зла и превращает добро в свою привычку, и поэтому его дух обретает должную форму. Практикуя путь контроля над пневмой, обязательно следует направлять ее в конечности, тогда семя-энергия не будет иметь никакого ущерба. И в верхней и в нижней части тела – везде циркулирует семя-энергия».

2) «Преисполненные жизнью люди вверху постигают принципы Неба, внизу созерцают нормы Земли. Наделенные способностями непременно станут одухотворяться, совершенствуясь в искусстве продления жизни. Поэтому они смогут достичь освобождения от своей телесной формы.

Прозревающие Великий Дао-Путь взмывают в заоблачные выси, наверху достигают Яшмового Града бессмертных, подобно воде растекаются в дальние дали, подобно дракону они возносятся вверх, они молниеносно-мгновенны, но силы их неистощимы. <…> У Чэн-цзы <…> как раз и был таким бессмертным; У Чэн-цзы в своей жизни полностью соответствовал четырем сезонам, Небо и Земля в их постоянстве служили ему мерилом, У Чэн-цзы существовал, слив воедино свою жизнь и превращения сил инь-ян.

Бессмертие инь-ян познав, У Чэн-цзы таким же вечным стал, и все познавшие Дао мужи тоже таковы».

3) «Если утром заниматься дыхательными упражнениями, то и пневма, и тело укрепятся, семя и пневма станут подобны <…> воде, которая превращается в лед, укрепляясь таким образом, и годы жизни надолго продлятся. Дух будет находиться во внутренней гармонии с телом, разумные и животные души хунь и по царственно воссияют <…> пять вместилищ станут крепкими и здоровыми, лик станет подобным нефриту и светозарным, долголетие станет таким же, как у солнца и луны, и человек окажется наделенным наиболее совершенной пневмой Неба и Земли».

Здесь мы всречаемся с описанием гимнастических и дыхательных методов и характерной даосской терминологией, также обычно соотносимой со средневековыми текстами. В качестве примера можно привести термин «сладкая роса» (гань лу), который обозначает или продукт соединения небесных и земных пневм, или просто слюну, которой даосы (в том числе и авторы мавандуйских текстов) придавали весьма большое значение. Любопытно также, что этот термин восходит к тексту «Дао-дэ цзина» (чжан 32): «Когда Небо и Земля в гармонии друг с другом, тогда вниз стекает сладкая роса».

В приведенных фрагментах из «Десяти вопросов» также отчетливо прослеживается связь между даосскими медицинскими и гигиеническими (или диетологическими) предписаниями и даосской теорией о возможности обрести долголетие и даже бессмертие, став сянем, бессмертным гением. Более того, во втором фрагменте присутствует даже намек на существование в древности аналога более поздней даосской идеи обретения бессмертия через смерть и воскресение, так называемого «освобождения от трупа» (ши цзе). В тексте употреблено выражение син цзе – «освобождение от телесной оболочки», но оно вполне аналогично термину ши цзе, поскольку последний предполагает сброс не подвергшихся трансформации кожных покровов подобно тому, как сбрасывают свою кожу змеи и цикады. В таком случае не будет слишком смелым и предположение, что сохранение при помощи уникальной «мумификации» тела княгини Дай из мавандуйских раскопов преследовало в качестве цели не только сохранение связи с телом души усопшей княгини, но и ее последующее воскресение благодаря совершению тех или иных даосских ритуалов, ведущих к новому и окончательному воссоединению души и преобразившегося тела обретшей бессмертие княгини.

Теперь обратимся к другому мавандуйскому тексту, а именно к «Речам о высшем Дао-Пути Поднебесной», посвященному в значительной степени даосской сексуальной практике, вполне совпадающей как по своему характеру, так и по описанию с аналогичными средневековыми текстами, сохранившимися в японской (XI в.) медицинской антологии «И синь фан» и опубликованными в начале нашего века китайским ученым Е Дэхуэем. Приведу два примера, связанных с проблемой даосского бессмертия.

«Если постоянно восполнять таким образом жизненную силу, то пневмы трех гармоний[84] станут совершенными, крепость и сила организма возрастут. Тот, кто хочет таким образом упорядочивать свое тело, должен сосредоточенно и внимательно готовиться к этому. Умеющий совершать „запирание нефрита“, сразу же становится бессмертным».

«Тот, кто способен следовать этому пути, может быть назван мужем, постигшим Небесное» (досл.: «небесным мужем» – тянь ши).

Учение об обретении бессмертия постепенно превратилось в основу религиозной прагматики даосизма. Рассмотрим теперь с необходимой краткостью учение о бессмертии и бессмертных в его зрелой форме, наиболее ярко представленной в знаменитом трактате Гэ Хуна (III–IV вв.) «Баопуцзы» («Мудрец, объемлющий первозданную простоту»).

Конец ознакомительного фрагмента.