Глава первая
Мяч подпрыгнул около меня и покатился к сточной канаве.
Игроки кричали мне, стояли устало, руки на поясе. От их тел шел пар. Я подкатил мяч ногой, потом ударом вернул им его.
– Отлично, брат! Браво!
– Спасибо за мяч!
Я отсалютовал им рукой. Вратарь, который стоял, опираясь на перекладину, отсалютовал мне в ответ.
Я позвонил в дверной звонок и ждал. Меня поражает, как они могут играть в холодную погоду в одних тонких футболках. В доме послышались шаги матери. Она волочит ноги при ходьбе, и ее тапки шаркают так, будто она ходит с трудом. Я снова нажал на звонок, не отпуская его.
– Иду… иду. Что случилось там? Я иду.
Звуки шагов стихли. Она, должно быть, надевает чадру. Дверь открылась.
– Привет, мама!
В дверном проеме – лицо матери, как будто замерло в рамке. Позади нее во дворе качаются ветви деревьев, с которых осенние листья почти все облетели. Выцветший желтый платок выглядывает из-под чадры матери, и несколько прядей черных волос выбились на лоб.
– Да что с тобой? Не можешь звонить как нормальный человек?
Она отступает в сторону, и я вхожу, притворяя дверь. Мать снимает чадру, под ней зеленое длинное платье с рисунком из крошечных красных роз. Она раздражена и не смотрит на меня. Я забегаю вперед и падаю перед ней на все четыре.
– Садись, мама! Поехали!
Ее лицо медленно озаряется улыбкой – словно капелька чернил упала в воду и постепенно растворяется в ней.
– Я не дам тебе пройти! Твой ослик ждет, и ты можешь взобраться на него…
Она бросает смятую чадру мне в лицо и пытается пройти мимо меня, но я хватаю рукав ее платья:
– Никогда!
Рукав выскальзывает из моей руки. Уходя, она спрашивает:
– Как твои дела? Всё хорошо?
Мы оказываемся плечом к плечу, и я говорю с гордостью:
– Мне ли не сдать экзамен?
Она заглядывает мне в лицо, поднимая брови:
– Посмотрим.
Когда я вошел в комнату, волна тепла и сырости ударила мне в лицо. Я растянулся на ковре. Потолок был весь в потеках, словно белые и черные облака катались верхом друг на друге. Кусок штукатурки размером с ладонь отвалился от одного из углов потолка. Недавно снег на крыше растаял на солнце, потом опять замерз. Мы сбрасывали его, с трудом отдирая от крыши лопатами, и, когда куски этого снега падали на землю, они раскалывались и выстреливали в разные стороны. Другой ночью, когда я спал, что-то рухнуло на пол с мокрым звуком. Моя сестра Ройя как заверещит! Теперь всякий раз, когда я показываю ей темные снежные тучи, она бросается в мои объятия.
– …Мама, где дети?
Доносятся звуки воды, которой она ополаскивает заварочный чайник.
– Ты слышишь меня?
Мама ставит чайник на самовар, убавляет фитиль и отвечает вопросом на вопрос:
– Их нет в переулке?
Пожимая плечами, я отвечаю, что не видел. Шум самовара нарастает.
– Этим утром пришел почтальон.
– Ну да? От кого? – поспешно спрашиваю я.
Она встала возле меня. Поставила рядом чашку чая и дала мне сложенный листок.
– Постарайся не пролить. Садись, сними куртку.
Это была телеграмма. Я вскочил, разворачивая ее:
Дорогой Насер, салам! Надеюсь, ты в порядке. Парни передают привет. Мы собираемся заехать к тетушке Мирзы. Приезжай как можно скорее.
Мне стало жарко. Я снял куртку и снова растянулся на полу.
– Привет, брат!
Я пробормотал Ройе ответ. Она подбежала и обхватила руками мою шею. Ее лицо было студеным, щеки раскраснелись. Я освободился от ее объятий и повалил сестру на ковер. Сам лег на живот.
– Что там написано? От кого это?
Я принялся тереть ее холодные порозовевшие щеки, потом сел, прислонившись к стене. Ройя устроилась на моей правой ноге.
– Али передает привет.
Мать села рядом и протянула мне чашку.
– Остывает.
– Не хочу.
Я скатил Ройю со своей ноги и вышел в другую комнату. Мать посмотрела на меня с удивлением. Ройя сказала, цепляясь за ногу матери:
– Мама, брат поссорился?
Мать ответила:
– Нет, дорогая, почему он поссорился? Ссориться нехорошо.
– Тогда… тогда почему он не поцеловал меня?
Я собрал книги и бумаги и сгромоздил их в угол.
Затем достал учебник по физике из ниши в стене и бросил его на пол. Достал тетради из ящика комода… Развалившись на полу, прочитал в учебнике: Для лучшего понимания происходящего с нами мы должны иметь исчерпывающую информацию. Часть этойинформации можно получить путем измерения. Измерение также играет важную роль в нашей повседневной жизни. Когда мы хотим определить вместимость грузовика…
…Холод забирался в грузовик. Мы сгрудились теснее, чтобы удержать тепло. Один из парней показал на небо и крикнул. Молочно-белый самолет, оставляя в небе дымный след, пикировал на нас. Грузовик встряхнуло. И меня встряхнуло. Подбросило в воздух. Едкий вкус пороха наполнил гортань. Я задыхался…
Я листаю книгу. Читаю четвертую страницу. Что я должен измерить? Какова была вместимость грузовика? Сколько было градусов ниже нуля? Как быстро я летел по воздуху? Вообще, где я был в то время?
Я перевернул страницы обратно и начал с самого начала. Моя носоглотка была полна дыма от пороха. Слова поплыли передо мной, вот они летят между двух насыпей. И Хусейн уткнулся в насыпь лицом. Я схватил его за руку и дернул, чтобы убрать из зоны видимости врага, чтобы мы не были на линии огня. От мочки его уха до кончика подбородка зияла рана, веки дрожали. Кровь и грязь сочились из раны вдоль челюсти, левая бровь начала подергиваться…
Я вновь углубляюсь в учебник. Но голова не работает. Вместо книги я оказываюсь опять на фронте.
– Я тебе чаю налила, вставай.
Я не поднимаю глаз от книги.
– Спасибо, мама.
И тут на меня набрасывается Ройя и шепчет мне на ухо:
– Братик, сделаешь мне корабль?
Мама помогает Ройе подняться.
– Пойдем, доченька. Видишь, брат твой к экзаменам готовится.
Но я перехватываю Ройю у матери.
– Оставь ее, мама! Давай-ка бумагу, сделаю корабль.
Ройя летит к комоду. Изо всех сил выдвигает ящик, тянется на цыпочках внутрь, но ей не достать.
– Постой, сам достану.
Я встаю с пола, и мать предупреждает меня:
– Чай не пролей.
Ройя нетерпеливо ждет, пока я вырву из тетради белый листок.
Из экзаменационного класса по физике я выхожу на улицу. Смеркается, дует холодный ветер. Жесткие крупицы снега секут лицо. Я застегиваю доверху молнию куртки, а учебник по физике сую за пазуху. Домой идти нет желания. Опавшие листья шуршат под ногами, а снег усиливается. Вся стена вдоль улицы сплошь заклеена плакатами: «Отправка на фронт ста тысяч воинов Мухаммада». Я засовываю руки поглубже в карманы. Передо мной идут по улице молоденький паренек с девчонкой. На ней длинное шерстяное пальто, и я улавливаю запах духов. Навстречу им – трое юношей с учебниками под мышками. Увидев парочку, они начинают шептаться, потом громко хохочут. А один из них смотрит на паренька с девчушкой с завистью. Но до того, как мы сойдемся лицом к лицу, я сворачиваю в переулок. Позади себя слышу насмешливый трескучий звук, издаваемый чьими-то губами. А потом топот бегущих ног…
Я останавливаюсь перед дверью зеленого цвета. Позвонив в звонок, отступаю и смотрю на окно второго этажа. Окно открывает мужчина средних лет в исподней рубахе.
– Слушаю.
– Здравствуйте, господин Асгар дома?
– Нет его, заходите.
Этот мужчина в точности так же долговяз и нескладен, как сам Асгар-ага[1], и исподняя рубаха висит на нем как на вешалке. Подняв глаза к небу, он словно бы считает снежинки.
– Не знаете, когда он вернется?
– Не думаю, чтобы скоро вернулся, позавчера только уехал на фронт.
Я ошеломлен. Холод заставляет мужчину поскорее закончить разговор. Я прощаюсь и ухожу восвояси. И думаю о том, почему же Асгар уехал, не сказав мне. Еще через два квартала я подхожу к дому Ахмада. С ним мы вместе возвращались с фронта. Неужто и он уехал? Я его не видел со времени начала экзаменов. Я точно помню, что мы собирались ехать на фронт вместе. Уже совсем стемнело, и всю землю покрывает тонкий слой снега. Дверной звонок сломан. Ключом я стучу по двери, и девчоночий голос спрашивает:
– Кто там?
– К Ахмаду – дело…
Дверь приоткрывается.
– Здравствуйте, у меня дело к господину Ахмаду.
– Подождите! – торопливо отвечает девочка. – Подождите!
И убегает прочь. Слышу ее крик в глубине дома: «Мама! Мама…»
Потом – топот приближающихся ног. По звуку этих спешащих ног я понимаю, что один тапок женщина потеряла. Зажегшийся во дворе свет освещает сбоку лицо этой пожилой женщины.
– Здравствуйте, хадя[2] -ханум[3]!
Задыхаясь от волнения, она говорит мне:
– Пожалуйста, заходите… Что с Ахмадом?
Из-за ее спины выглядывает девочка. Я спрашиваю:
– Ахмад дома?
– Нет, а что случилось-то? – пожилая женщина сама не своя от испуга.
Мягко и очень размеренно, медленно я объясняю ей:
– У меня дело к Ахмаду. Хотел спросить, дома он или нет?
– Ахмад же на фронте! – отвечает она.
Я ничего не понимаю. Шагаю вперед и недоверчиво переспрашиваю:
– Как на фронте? Когда же он уехал?
Пожилая женщина чуть успокоилась, а девочка скрылась из вида.
– Две недели… Во вторник, две недели назад, уехал…
Я не знаю, что сказать. Прощаюсь и ухожу. На перекрестке установлена палатка помощи фронту. В ней ежатся от холода двое, и снег засыпает сваленные в кучу разноцветные узлы, которые принесли люди. Из динамика слышится голос, агитирующий помогать фронту. А люди проходят мимо, вжав головы в плечи, в воротники пальто. Но прохожих мало – улица почти пуста.
Домой я возвращаюсь уже в полной темноте. На звонок дверь открывает Мустафа. Он ворчит обвиняюще:
– Мать ждала тебя – что ты так поздно?
– Отец еще не вернулся? – спрашиваю.
Он произносит «нет» таким странным голосом, точно горло полощет. Закрывает дверь и идет в дом следом за мной. В комнате Ройя в обледенелом окне ладошкой расчистила кружок, чтобы смотреть на улицу.
– Мать хотела меня за тобой посылать, – продолжает ворчать Мустафа. – Ты бы говорил ей, куда идешь, а то где я тебя буду искать в темноте?
Я украдкой показываю Ройе язык и отвечаю Мустафе:
– А ты только ворчать умеешь, да?
– Что ж, я вру, что ли? – продолжает Мустафа, но я больше не обращаю на него внимания. Отряхнувшись от снега, вхожу в комнату, Ройя бросается в мои объятья. Так, обнявшись, мы вместе садимся и смотрим, как мать читает намаз. Мать хмурится, косится на меня и, читая молитву, повышает голос:
– …кроме тех, на кого гневаются!..
Я прижимаю лицо Ройи к своему уху, и она морщится:
– Ух! Холодный!..
Встав на ноги, я подхожу к керосиновой печке посреди комнаты. Снимаю куртку и бросаю ее в угол. Учебник физики падает на пол. Меж тем вошел Мустафа и занялся своими уроками.
Мать завершает намаз словами «Салам алейкум ва рахматулла» и резко поворачивается ко мне:
– Если так поздно приходишь, хотя бы предупреждал! Я вся извелась…
С тех пор, как я вернулся с фронта, со мной все носятся как с писаной торбой. А мать прямо нянчится со мной, как с малышом. Улыбаясь, я сжимаю Ройю в объятиях:
– Привет, мама!
– Привет приветом, а где ты был?
– К друзьям заходил.
Мустафа хмурит брови:
– Предупредил бы – и заходи.
Я кладу голову Ройи себе на плечо и отвечаю:
– Решай знай задачки и не суй свой нос.
Мустафа ворчит что-то и листает тетрадку. Мать вновь поворачивается в сторону киблы и негромко повторяет: «Хвала Аллаху! Аллах преславный!» Ройя бежит за своей куклой, у которой не хватает одного глаза.
– Братец, давай поиграем!
– Сейчас не хочу, – отвечаю ей, – попозже.
Она садится верхом на мою ногу и сажает куклу на пол, выпрямляя ей ноги. Мать складывает молитвенный коврик, продолжая бормотать молитвы. Складывает и убирает свою молитвенную чадру. Садится возле самовара и наливает мне чаю.
– Так где ты был?
Тон ее смягчился. Она ставит чай возле моих ног и садится напротив. Мустафа, словно он ждал, пока мать закончит намаз, подходит к телевизору и включает его. Я смотрю на него осуждающе, но он притворяется, будто не видит моего взгляда. Лег животом на свой учебник и уставился в экран. Мать спрашивает его:
– Ты уроки делаешь или телевизор смотришь?
Мустафа на такие вопросы предпочитает не отвечать, и мать снова спрашивает меня:
– Так где ты был?
– Да говорю: зашел к ребятам.
Она недоверчиво смотрит на меня:
– И что они тебе сказали?
Я изображаю равнодушие и спокойствие.
– А они оба ушли на фронт.
– Кто это? Кто они такие? – спрашивает мать.
– Ты их не знаешь, – отвечаю я.
По телевизору показывают боевые действия и призывают народ вступать в ряды вооруженных сил. Картинка всё время меняется. Вот иракские солдаты с белым платком в знак капитуляции маршируют, выстроенные в колонну по одному, вот старик повязывает молодому солдату повязку на лоб, вот бесконечная колонна иранских добровольцев, а вот залпы орудий. Мать переключает канал.
– Зачем ты переключила?
По другой программе кошка и небольшая собака гоняются друг за другом и катаются кубарем, а чей-то голос рассказывает о дружбе кошек и собак. Мать опять переключает канал, и Мустафа протестует:
– Оставь уж тот, на этом ничего нет!
Я поднимаюсь, беру свой учебник физики и выхожу в другую комнату. Я должен ехать на фронт. За прошедшие два дня я решил это твердо.
Раздается звонок в дверь. Я слышу голос матери:
– Беги открывай, а то отец звонок оборвет.
Потом слышу, как Мустафа побежал открывать.
Я встаю и сажусь на корточки. Неожиданно включается телевизор, и мать вскрикивает:
– Убавь звук, дочка! Чего ты вдруг включила?
Слышен стук входной двери и крик Ройи:
– Папа! Папа пришел!
– Чертова метель! – ругается отец.
Я выхожу из комнаты. Отец размотал шарф и повесил его на вешалку.
– Привет, отец!
– Привет, дорогой, как твой экзамен? Сдал или нет?
Отец сегодня в настроении, иначе не спросил бы об экзамене. Я уверен, что он не знает, в какой именно день у меня экзамен. И спросил он лишь из благодушия и не ждет ответа.
– Сдал вроде неплохо! – отвечаю я.
– Учись, парень, учись, чтобы приняли в институт. – Отец снял пальто. – Не отставай от других, а то скажут: не взяли его, потому и на фронт ушел. Не стань таким как я: темным и неученым.
Отец потирает руки над керосиновой печкой. По телевизору передают новости, репортаж об отправке на фронт. Отец ставит ноги по бокам обогревателя и наклоняется над ним. Мать занята самоваром.
– Выпей чаю, – говорит она отцу, – согрейся.
Отец снял брюки, под ними его старые, потерявшие цвет кальсоны. Ройя не отрывает глаз от отца и ходит за ним как привязанная. Мустафа украдкой тоже следит за отцом. Отец сует руку в карман пальто и достает две шоколадки, одну отдает Ройе, а вторую кидает на учебник Мустафы. Мустафа подчеркнуто не берет ее, и отец говорит:
– Это тебе, возьми.
На экране диктор объявляет:
– Штаб экономического регулирования принял решение ввести купоны…
Отец и мать внимательно слушают, и отец поднимает руку, предупреждая нас всех молчать. Когда сообщение дочитывают до конца, отец шумно выдыхает, а мать ставит перед ним стакан с крепким чаем. Он берет стакан в обе ладони так, словно хочет согреться его небольшим теплом. Потом подносит стакан к губам и жалуется:
– Чертова поясница, по-прежнему болит!
Отец морщится. Зажмуривает глаза, а щеки его подтягиваются кверху. Потом он язвительно смеется, вспомнив о чем-то, и, поставив стакан с чаем, читает мне стихотворение:
– Возраст пятьдесят придет,
И вся силушка уйдет!
Он смеется, потом продолжает жаловаться:
– Я – всё: считай, вышел из строя. Чертова боль в спине всю жизнь мою забирает. То схватит, то отпустит: начинается под поясницей и идет вверх между лопаток.
– Сто раз я тебе говорила: сходи к врачу! – напоминает мать, а отец встает и сердито возражает:
– Ты сто раз говорила, а я сто раз ходил. Дают четыре таблетки из мела – и всё… Сейчас один друг сказал: поедет в Бандар[4], привезет змеиный жир, вот это, говорят, помогает.
Мать расстилает скатерть. Мустафа быстренько убирает учебники и идет к столу. По телевизору новости кончились, и опять повторяют агитацию за отправку на фронт: те же кадры в той же последовательности. Отец отрывает кусок лепешки, кладет его в рот и глухим голосом говорит:
– По-моему, опять наступление…
Он так на меня смотрит, словно ждет ответа. И я говорю:
– Да, каждый год зимой наступление.
Отец берет в руки пиалу с густым йогуртом.
– В прошлом году в это примерно время тебя ранило?
– Нет, позже: в феврале, – отвечаю я.
Мать ставит посреди стола мясную подливку с зеленью. Отец раздраженно смотрит в лицо матери, а она, отводя от него взгляд, идет и приносит рис. И первую тарелку риса ставит перед отцом, а он в сердцах говорит:
– Сотню раз тебе повторял, женщина: готовь рис, сколько хочешь, но только днем, а на ужин – что-нибудь другое!
Он раздраженно отрывает кусок лепешки, сует его в пиалу с йогуртом, потом жует. И ворчит:
– На фабрике постоянно рис, дома рис, я от всего этого риса больной уже насквозь!
Я доедаю свой ужин и ухожу в другую комнату. Решение я принял твердое. Но как мне сказать о нем матери?
Вечером, когда приходит отец, я не решаюсь выйти из комнаты. В доме тишина. Я молюсь, чтобы мама заговорила о чем-нибудь и чтобы отец ничего не заподозрил. Мустафа, который в одиночку уроки делать не умеет, пришел в мою комнату. Отец всё жалуется на холода. Мать зовет нас:
– Насер, Мустафа, идите ужинать!
Мустафа поднял голову и смотрит на меня. Я кричу на него:
– Ты что, оглох, не слышал, что мать сказала?
Ворча, он поднимаеся и уходит. Следом за ним выхожу и я. Отец закатал снизу брюки и натирает себе жиром заднюю поверхность ног. Резким запахом полна вся комната.
– Привет, папа.
Продолжая массировать икры, он отвечает на мое приветствие. Мать еще не накрыла на стол, и я жалею, что так рано пришел к ужину. Я прибавляю громкость телевизора. Конь схватил за шею другого коня и крутится вместе с ним. Второй конь не перестает лягать воздух. Жеребенок неустойчиво взбрыкивает, выбрасывая задние ножки. Я сажусь, прислонившись к стене. Мать поставила на самовар небольшую кастрюльку и села рядом. Отец уходит в кухню, неся руки так, словно они очень грязные, не касаясь одной руки другой. Ройя прилипла к экрану телевизора. Лягающийся конь ударяет в бок жеребчика, и тот катится на землю. Отец выходит из кухни, и с его рук капает вода. Ройя визжит:
– Папа, папа… Большой конь детку-коня ударил!
Отец садится, опираясь о стену. Ноги ставит прямо: брюки закатаны снизу выше колен. Мать не поднимает глаз и вся согнулась, словно под тяжким грузом. Раздраженно велит Ройе:
– Сделай телевизор тише!
Ройя крутит ручку громкости. Отец смотрит на нас с подозрением. И мать исподлобья наблюдает за нами обоими. Отец рассеянно смотрит на телеэкран. Мать так взволнована, что слышно ее дыхание. Не поднимая глаз, она говорит:
– Насер хочет ехать, – и добавляет что-то неразборчивое.
– Куда ехать? – спрашивает хмуро отец.
Мать молчит. Отец теснее сдвигает ноги. Его глаза раскрыты шире обычного. Он вопросительно смотрит на меня. Я опускаю глаза, а мать поднимает голову. Отец ждет ответа. Мать негромко бормочет:
– Хочет ехать на фронт.
Ноги отца делаются вялыми. Мустафа смотрит на нас в изумлении, словно ждет скандала. А лицо отца делается очень морщинистым, словно лист бумаги скомкали. Он тяжело вздыхает и поднимается, подходит к комоду. Из-за фарфоровых чашек и тарелок достает пачку сигарет. Разрывает ее и вставляет в рот сигарету, подходит к самовару. Наклоняется, увеличивает огонь под самоваром и прикуривает. Ройя удивленно смотрит на отца, забыв о телевизоре. Отец вернулся на свое место и сел, прислонясь к стене. Ройя вскакивает и бросается в его объятия, целует его и говорит нарочито детским голосом, чтобы понравиться отцу:
– Папочка, а лазве мы не договаливались, что ты не будешь дымить паловозиком?
Отец заносит руку и сильным ударом бьет ее по щеке, так что она летит на пол; словно бы что-то грязное с себя стряхнул. Ройя упала ничком. Ее лицо морщится для плача, и цвет его постепенно становится лиловым. Никто из нас не двигается. Ройя начинает громко реветь. На четвереньках она ползет в объятия матери. Мать сильно прижимает ее к себе и нежно поглаживает по спинке. Мустафа весь сжался. Отец уставился в экран телевизора. Белки его глаз налились кровью. Он жадно жует зажатую в губах сигарету. Огонь ее горит ярко. Но в углу отцовского глаза собирается слеза. Сигарета дрожит в его губах. Вспомнились дни детской порки. Тогда отец пускал в ход ремень, и я от страха хотел вжаться в какой-нибудь угол комнаты. Отец теперь играет с дымом сигареты. Когда я вернулся с фронта, он бросил курить. Говорил так: «Этот чертов паровоз своим дымом все легкие мне испортил. Если бы не тревога о тебе, я бы раньше бросил».
Я встаю с места. Терпеть эту обстановку больше нет сил. Ухожу в другую комнату и там собираю свои учебники и кидаю их в коробку. Замечаю учебник физики. Нагибаюсь за ним и ложусь, открыв его. То ли моль, то ли ночная бабочка пролетает мимо моего лица и поднимается к лампе под потолком. Я закрываю глаза. И на меня наплывают воспоминания о фронте и о ребятах из первого взвода. Порой эти картины тускнеют, и тогда тайное возбуждение охватывает меня. Вот я заглядываю во взводную палатку, и Мехди, командир первого взвода, обнимает меня и прижимает к груди. Мягкая поросль на его щеках гладит мое лицо. Со своим обычным спокойствием он сжимает мои плечи и говорит со мной. Постепенно лицо его тускнеет. Я открываю глаза. Во рту сухо и горько. Обезумевший мотылек неверными кругами летает вокруг лампы, потом летит вниз. Я переворачиваюсь на живот. Громко включен телевизор; гремит боевой марш, и затем начинается агитация за вступление в армию и отправку на фронт. Это – единственное, что слышно сейчас у нас в доме. Я закрываю глаза. Агитационный громкоговоритель, находящийся в конце насыпи, передает военный марш. Я тащу Хусейна к насыпи. Взглянул на него и испугался. Лицо его стало страшным. Свежая кровь течет, и смывает покрывшую лицо пыль, и стекает внутрь его воротника. Его веки задрожали и замерли. Я оставил его на том месте и бегом догнал нашу колонну. И все, кто входил внутрь ограниченного насыпью пространства, говорили о трупе Хусейна, лежащем на пути, прямо в том месте, где насыпь прерывалась. Иракцы захватили нас врасплох, и мы отступили. И вновь я увидел Хусейна: он лежал в той же позе. Я прошел мимо, а когда вновь оказался там же, говорили: Хусейна увезли в реанимацию. Кто-то проходил мимо и заметил, что веки его дрожат. И лицо Хусейна, такого, какой он лежал возле насыпи, оживает во мне и всё увеличивается. Он становится таким большим, что мне его теперь и не охватить взглядом. Я раскрываю глаза. Настырный мотылек пролетает близко от моего лица, в сторону книжной полки.
– Насер!.. Насер, иди за стол!
Это мать меня зовет. В ее голосе слышны рыдания. Но я не иду, подожду, пока она накроет. Не хочу сидеть и ждать за столом. Хоть бы и вообще не ходить туда… Я знаю, что сегодня никому из нас ужин не будет в радость. Еда покажется отравленной.
– Насер!.. Иди – остывает!
Мать хочет, чтобы в доме наступило хотя бы условное перемирие. Пусть оно и сведется лишь к тому, что все мы будем сидеть за столом и ужинать бок о бок.
Я встаю: не хочу, чтобы она еще раз звала меня. Выхожу в комнату и вижу, что Мустафа, опершись подбородком о коленки, смотрит телевизор. У отца одна штанина спущена, другая по-прежнему закатана до колена. Стол уже накрыт, и мать ставит для каждого из нас тарелку с мясным бульоном. Я сажусь и оказываюсь спиной к спине с Мустафой. Спокойно и ласково говорю ему:
– Поворачивайся, давай за стол.
Мустафа отрывает подбородок от коленок и садится ужинать, скрестив ноги по-турецки. Я беру кусок лепешки. Ройя положила голову на колени матери и смотрит телевизор, на щеках ее – дорожки от слез. Мать заставляет ее подняться и сесть к столу. Перед каждым из нас тарелка с супом, но в том, как мы все едим, чувствуется отвращение. Словно поглощаем еду лишь по обязанности. Отец закуривает новую сигарету, и продолжается словно бы игра в молчанку. Окунаем лепешки в суп и жуем их – все, кроме отца. У него тарелка уже подернулась остывшим жиром, а он прикуривает новую сигарету от предыдущей, и я вижу, что он выкурил уже полпачки. Он как будто состарился за то время, что меня не было в комнате. Прислонившись к стене, обхватив колени, смотрит телевизор. Там показывают китайский цирк. Мужчина крутит педали одноколесного велосипеда. А вот на арену выпрыгивает некто с разноцветно размалеванным лицом. На лице Мустафы появляется скрытая улыбка, но он оглядывается на нас, и улыбка его исчезает. Мама рвет лепешку на мелкие кусочки и кладет их рядом с тарелкой отца. Потом она берет кастрюльку и начинает чистить картошку, шкурки кладет на крышку кастрюльки, и их желтизна скоро покрывает всю крышку.
Раздается долгий звонок в дверь. Мустафа вскакивает и, перепрыгнув через скатерть, бежит к двери. Он опрокинул кастрюлю, отец вскакивает, хватает крышку и запускает ею в Мустафу.
– Ослеп? Как баран несется…
Ройя прижимается к матери. Мустафа, не задерживаясь, выскакивает из комнаты. Картофельные очистки усыпали весь пол. Губы отца дрожат. Мать начинает прибираться, потом отходит к буфету. Дверной звонок теперь звенит не переставая. Кто-то прижал кнопку и не отпускает ее. Дрожащим от гнева голосом отец восклицает:
– Нет Бога, кроме Аллаха! Кто это, на ночь глядя, так звонит, посмотрите, кто там!
Последние его слова ни к кому конкретно не обращены, тем более, что слышен стук открывшейся двери. Звонок смолкает. Глаза отца округлились от ярости. Его поднявшиеся брови встали чуть ли не вертикально под складками лба. Слышен топот Мустафы, взбегающего на крыльцо по лесенке, ведущей со двора, он спотыкается и падает. Отец выпрямляет шею и что-то негромко бормочет. Я не слышу его целиком, лишь отдельные слова:
– Осел… к черту… Слепой болван…
Мустафа влетает в комнату. Он запыхался и трет ушибленную ногу. Но прежде, чем он что-то успевает сказать, со двора слышится голос:
– Йалла[5]! Хозяин дома что, гостям не рад?
Запыхавшийся Мустафа объявляет:
– Братец… Братец Али-ага! Али-ага пришел!
Мать стоит у буфета и не может сдержать широкой улыбки. Я вскакиваю и выбегаю из комнаты. Во дворе стоит Али. Свет зажжен, и на стену легла его великанская тень. От радости я лишь хватаюсь за перила крыльца и не знаю, что сказать. Он, улыбнувшись, кивает мне и заявляет:
– Во-первых, поздоровайся, а затем марш ко мне гусиным шагом и целуй мне ноги, без разговоров! Негодяй, я тебе должен сто писем и телеграмм послать, чтобы ты приехал, а? Придется тебя как невесту выкрасть и отвезти на фронт! Салам, хадж-ага, воспитываю вот его!
Али, шагая через две ступеньки, поднимается на крыльцо и идет навстречу отцу. Проходя мимо меня, искоса на меня глянул и бросил:
– Мы с трусами дел не имеем!
Он обнимается с отцом. Отец, улыбаясь, прижимает голову Али к своей груди. А Али высвобождается из его объятий и целует отца в лоб так смачно, словно машина тормозит.
– Добро пожаловать, Али-джан, очень рады.
– Салам, хадж-ханум!
Мать вышла в сени и стоит, вытирая слезы. Ройя здесь же, прислонилась к дверному косяку. Али оборачивается ко мне и пристально смотрит мне в глаза. И мне рыдание сжимает горло. Али своим присутствием напомнил мне обо всех ребятах и о фронте. Но я не иду к нему, жду, когда он сам обнимет меня. Я вдруг снова стал ребенком, нуждающимся в ласке и внимании, в нежности. И я склоняю голову на его плечо. Спазм сжал мне горло и не дает вымолвить ни слова. Али тихонько спрашивает меня:
– Ну, как ты тут?
Я лишь качаю головой. А мать восклицает предупреждающим резким тоном:
– Опять вы шушукаетесь, дружки! Помогай Аллах!
Мы отстраняемся друг от друга. По щеке матери катится слеза. Она одновременно и смеется, и вытирает слезы. Отец одобрительно кивает, спрашивая:
– И ты, похоже, на фронт махнул рукой, а?
Али надул губы:
– Что такое Вы говорите, хадж-ага? Я приехал, чтобы вот этого негодяя с собой забрать.
Отец смеется и, взяв Али за руку, ведет его в комнату. Тот хочет еще что-то сказать, но отец, взяв его за плечи, вталкивает в дом.
– Заходи, Али-ага, абгушт[6] остывает.
Али, чуть покачиваясь, входит в дом, снимает обувь. Мустафа сидит в углу и, закатав штанину, дует на свою ногу. Мы все садимся к столу – отец усаживает Али рядом с собой. Пододвигает ему свою тарелку:
– Давай, богатырь! Приступай!
Он кидает накрошенную лепешку в тарелку Али. Затем пододвигает кастрюлю и добавляет:
– Йалла, кроши, знай, хлеб. Не надо тут церемониться, ты ведь фронтовик.
Отец берет пестик и начинает трудиться над кастрюлей. Али не заставляет себя упрашивать. Он одновременно ест, посмеивается и рассуждает. Ройя завороженно следит за каждым его жестом. А отец, помогая движениям пестика, привстает, затем налегает всем телом.
– Ну что, Насер учится, слава Аллаху! – говорит Али. – Завтра отечеству понадобятся доктора, понадобятся инженеры, понадобятся грамотные специалисты. К войне жизнь не сводится! Кто-то должен идти на фронт, а кто-то должен и учиться! Тысячу раз слава Аллаху, что нынче повсюду образовались фронты! Школа стала фронтом, магазин фронтом, переулок фронтом, уж я и не знаю, что еще остается, что не стало фронтом. Уроки учить – это ведь как в окопе – а что ты хочешь? Насер наш фронтовое ружье переменил на боевое перо! Чего же лучше? У тех, которые на фронте становятся шахидами, кровь красная, а у Насера-аги теперь кровь синяя будет!
Он новый кусок отправляет в рот и спрашивает меня:
– Так я говорю? У канцелярских крыс кровь синяя, разве нет?
Я ничего не отвечаю. Али слегка грозит мне пальцем и продолжает, всё так же обращаясь к отцу:
– Хадж-ага! Я говорю: в гробу я видал этот фронт! Когда прямо здесь ты можешь в окопе биться, надо ума лишиться, чтобы ехать за тем же самым на другой конец страны! Да там еще и окоп-то – под автоматным и артиллерийским огнем. Аллах свидетель: стране нужны доктора, нужны инженеры, нужны писатели. А кровь пролить – это нехитрое дело, любой работяга может кровь пролить…
Отец смеется. Его лоб покрылся потом. Ройя так уставилась на Али, что ее глаза, кажется, вот-вот выпрыгнут из глазниц. Отец ставит перед Али кастрюлю с мясной толченкой. Тот достает большой кусок мяса и отправляет его в рот, из-за этого он временно умолкает, и я говорю:
– Удивительно: на секунду замолчал!
Мама наливает в стаканы чай. Самовар пыхтит так, словно вот-вот пустится в пляс.
– Посмотри, хадж-ага! – продолжает Али. – Я сотню раз говорил: если бы имам Хусейн учился и стал врачом, насколько бы дела его лучше пошли! Семь лет отучился бы на медицинском факультете Дамаска, потом вернулся бы в Куфу – народу лекарства выписывать! Чего лучше? Сидел бы в кабинете и каждому посетителю проповедовал об исламе. Плохо разве? То-то бы дела двинулись! И никаких бы потом споров и боев…
Он вскользь посматривает на меня. Мать ставит перед каждым из нас по стакану с чаем. Мустафа собирает тарелки и относит в кухню. Али только открыл рот, собираясь еще что-то сказать, но я схватил солонку и кинул в него. Он выставил щитком обе руки и громко захохотал.
– Ты болтаешь без умолку. Слова не вставить, – говорю я. – Дай хоть другим рот открыть.
Он еще пуще хохочет. Я гневно смотрю на него, а он потирает нос пальцем и произносит:
– Ладно-ладно, пока потерпим. Я с тобой позже расквитаюсь. А то он тут развоевался, а на фронт идти не хочет, так?
Я наклоняюсь к нему и говорю:
– Будь проклят тот, кто ранил тебя в руку! Неужели он не мог найти получше место? Надо было – клянусь праведным Аббасом – в язык тебе попасть. Насколько же тише стало бы в мире!
Мать поднимает брови:
– Не приведи Господь! Сынок, помолчал бы ты.
Али показывает мне язык. Он издевается надо мной в свое удовольствие. Отец, откинувшись к стене и улыбаясь, спрашивает:
– Ну хорошо, Али-ага! Так какие новости на фронте?
Али чуть отодвигается от стола и берет стакан с чаем. Мустафа переключает канал телевизора, и мы слышим слова известной песни:
…И вот приходят в упоенье битвы,
Вот поднимают кубками вино…
На экране движутся солдаты с красными и зелеными знаменами в руках. Поднимают руки перед телекамерами в знак победы. Али рассказывает о фронте – впечатления, мысли… Говорит о готовности к боям. Отец, прервав его, высказывает свое мнение. Ройя придвинулась к отцу. А по телевизору запели еще громче:
И вот им машут знойные красотки,
Как розы, щеки на лице горят…
Отец поворачивается к экрану. Бегут солдаты с флагами в руках. Народ расступается, пропуская их. Али говорит:
– Все ребята передают привет. Я приехал за тобой. Наступление скоро начнется, мне еле-еле удалось получить внеочередной отпуск. Но я должен был тебя увезти. Все наши ребята в первом взводе, Мехди – командир взвода, Масуд – его зам.
– А кто теперь командир роты? – спрашиваю я.
– Хусейн.
– Да ну? – я удивлен. – Разве он боеспособен?
– Еще как, дорогой мой! Приди и посмотри, как он нас гоняет по утрам. Кровавыми слезами плачем: марш-броски, бег – чего только нет!
Мы оба смеемся. Я вспоминаю рану, которую видел у Хусейна. От мочки уха к подбородку тянулся свежий красный шрам. Отец закуривает сигарету, и Али смотрит на него с изумлением. Не выпуская сигареты из губ, отец командует:
– Женщина, чаю подай! У Али-аги в горле пересохло!
– Поменьше бы ему тараторить, – говорю я. – Тарахтит, черт побери, как трактор, ни на минуту не остановится!
Мы все смеемся, и сигарета пляшет в губах отца. Али спрашивает:
– Хадж-ага, ты по новой паровоз запустил? Разве ты не бросил?
Ройю в этот момент словно молнией ударило. Вскочив, она свой маленький пальчик подносит к губкам и говорит:
– Тсс! Предупреждаю: попадет сильно!
Мы все улыбаемся. Отец перекидывает сигарету из одного угла рта в другой и прижимает Ройю к груди. Али ничего не понимает, и я говорю ему:
– Не бери в голову, друг, то внутреннее дело! О праздничном фейерверке шла речь!
Мы так смеемся, что слова песни по телевизору едва слышны:
Из «да» и «нет» от века мир был создан,
«Нет» проиграло – победило «да»!
Али поднимается, чтобы распрощаться с нами. Отец, сильно пыхнув сигаретой в последний раз, тушит ее в пепельнице. Али спрашивает меня:
– Так ты едешь или открываешь в Куфе врачебный кабинет?
Я смеюсь и спрашиваю:
– А когда ты едешь?
– Что значит «едешь»? – Он смотрит на меня в упор. – «Едем» надо говорить. Я за тобой прибыл.
Он добавляет, понизив голос:
– Буквально вот-вот начнется. Отпуска отменены, Хусейн глотку сорвал, выпрашивая мне отпуск, внеочередной и всего на два дня.
Я отвечаю:
– Завтра утром пойду выправлять документы. В любом случае до полудня получу направление на фронт.
Али по-военному щелкает каблуками, и все встают. Али говорит отцу:
– Хадж-ага! Мы больше не увидимся.
На щеках отца обозначились складки, и словно тяжелый груз лег ему на плечи. Потирая руки, он спрашивает:
– Так когда едете?
Али смотрит на меня. Я опускаю голову, и он говорит:
– Завтра.
Они с отцом обнимаются, и Али целует отца в плечи. Отец, взволнованный, сжимает локти Али:
– Пусть Аллах сопровождает тебя, иншалла, отбудешь и вернешься удачно. Береги моего Насера.
Мы все провожаем Али до двери. На улице холод, и я сильно дрожу. Бегом возвращаюсь в комнату. Отца не стал дожидаться. Мне не по себе. Ухожу в свою комнату, и вскоре туда входит мать, неся под мышкой матрас. На миг мне кажется, что она несет труп: свисающие углы матраса – как руки и ноги мертвеца. Не нагибаясь, она бросает матрас на пол – словно поясница ее перестала гнуться. С глухим стуком «труп» падает. Я вздрагиваю, а мать смотрит мне в глаза. Я заставляю себя успокоиться и ложусь на этот матрас. Мать спрашивает:
– Лампу погасить или почитаешь?
– Гаси, – отвечаю я. – Да не оскудеет рука твоя.
Я накрываюсь с головой одеялом и погружаюсь во фронтовые воспоминания. Ни на миг не затихает в ушах лязг танковых гусениц. Я на поле боя.
Что-то громко падает на пол, и я разом просыпаюсь. В комнате холодно. Слышу, как мать спрашивает:
– Что это было?
– А зачем на дороге поставила? – отвечает отец.
Я натягиваю на себя одеяло. Еще темно, но, пока отец уйдет на работу, он всех разбудит. Мы к этому привыкли. Он ходит из комнаты в комнату и бормочет:
– Брюк моих не видала? Шайтан бы побрал…
– Под вешалку упали, вон там, под рубашкой.
– …Аллах Всевышний, где же носки-то?
– Около ниши, вон там, рядом с зеркалом.
– Зачем пальто мое сюда кинула? Вот ведь! Накрой девочку одеялом. Простудится же.
Он садится и пьет чай, я слышу из своей комнаты, как он прихлебывает. Сажусь в постели, обхватив колени руками. Отец входит в комнату. Ведет рукой по стене и щелкает выключателем. Я встаю.
– Салам!
– Сегодня уезжаешь, нет?
– Да, папа.
Пальто отца застегнуто доверху, и шея замотана черно-белым шарфом. Он сутулится, словно шея и голова тянут его вперед. Обнимает меня, и его колючая грубая борода тычется мне в лицо.
– Не забывай писать, мама твоя больная. По телефону звони, не трави ей душу. Друзья в увольнение поедут – с ними писульку передай.
Его голос дрожит. И сам он дрожит, несмотря на то, что одет для улицы. Он хватает мою руку и что-то сует в нее. Я хочу оттолкнуть его руку, но он говорит:
– Тебе понадобится, там нужно будет что-то купить.
И он, поцеловав, оставляет меня, гасит свет в комнате. Уходит, но, пока не наденет ботинки, дверь не закроет… Так бывает каждый день, и холод вливается в комнату. Я дрожу. Наконец дверь закрывается, и я смотрю на него через окно. Посреди двора он сильно сморкается и, как бы неуверенно покачнувшись, тянется к стволу голого дерева, вытирает руку о ствол. Но не останавливается, уходит. И даже когда он на улице, я еще слышу звук его шаркающих шагов.
Получив направление на фронт, я успокаиваюсь. Решаю идти домой пешком. Мне кажется, воздух сегодня пахнет уже иначе. Дует прохладный ветерок. А мороза прошедших дней нет и в помине. Небо – голубое, прозрачное, чистое. Я уже словно бы и не в городе, а на войне. С этого фронта ушел на тот фронт. Мечты мои летят высоко…
– Э, осел, ты о чем задумался?
Я прихожу в себя. Я на проезжей части, и позади меня машина остановилась и сигналит, не переставая. Водитель высунулся из окна и с яростью глядит мне в глаза.
– Что он застыл, как труп, оттащи его!
Кто-то берет меня за руку и тащит с дороги.
Водитель яростно газует и уносится прочь. Я медленно иду дальше по краю дороги. По канаве вдоль улицы течет грязная вода, и канава до половины забита грязью.
– Эй, ты где витаешь?
Я останавливаюсь и чувствую, что готов взорваться. Я его сейчас своими руками задушу – кто бы он ни был. Оборачиваясь, говорю:
– Паренек, мать твою, ты…
Это Али – он хохочет. Я бросаюсь к нему – кулаком собираюсь ему дать по физиономии.
– О Аллах, теперь, значит, я у тебя «пареньком» стал?
Я обнимаю Али и рассказываю о том, что было только что.
– Пойдем-ка выпьем прохладительного, – говорит он.
– В такой холод?
Вместо ответа он хватает меня за руку и тащит к тележке, с которой продают дымящуюся вареную свеклу.
Звоню в звонок. Мать открывает дверь, Ройя здесь же, держится за ее чадру. Али внутрь не входит, говорит:
– Мне нужно идти, моя старушка уже извелась, что я опаздываю. Будь готов, в четыре часа я за тобой зайду.
Ройя кивает ему и, кокетливо произнося слова, спрашивает:
– В четыре часа куда моего братика заберешь?
Али отвечает, подражая ее выговору:
– Заберу его на фронт, ненаглядного твоего! Я уже сто таких, как он, под воду утащил. И-и-и… В четыре часа куда моего братика заберешь!
Со смехом я толкаю его в бок, выпихиваю на улицу. Возвращаюсь в дом. Мать уже ушла, а Ройя возвращается со мной. Обняв ее, вхожу в дом. Мать накрывает на стол, и я сажусь к столу. Мустафа выходит из комнаты, здоровается и садится рядом со мной. Мать бранит его:
– Чуть подальше не можешь отсесть – чего прилип к нему?
Мать ест совсем немного: я вижу, как ей не по себе. Потом она идет к комоду и вываливает мои вещи. Кладет на пол мой рюкзак и начинает укладывать его. Ройя подходит к ней и сидит рядом так смирно, будто держит в руках кружку, полную воды. Мать порой смахивает слезу углом платка. Мустафа убрал посуду со стола и опять взялся за уроки. Я прислоняюсь к стене, потом ложусь. Мать садится так, чтобы всё время меня видеть. А я не могу выдержать ее взгляда. В нем целый мир мольбы и бесконечность надежды. Я притворяюсь, что сплю. Мать подходит ко мне и приносит мой рюкзак. Мустафа спрашивает:
– Мама! А когда братец вернется?
– Тише ты! Не буди. Месяца через два-три.
– Мама! А как становятся шахидами?
В комнате тишина. За окном туда-сюда летают озябшие воробьи и чирикают. Мать говорит:
– Сходи-ка с сестрой своей, возьмите денег из моей сумки и купите что-нибудь братцу в дорогу!
– Что? Что же купить? – спрашивает Мустафа.
– Откуда мне знать! – сердито отвечает мать. – Печенья, например.
Слышу стук закрывшейся двери. Больше никаких шумов. Даже мать не шевелится. Я поворачиваюсь лицом к стене. Мать набрасывает на меня одеяло.
Я встаю. Ройя бросается мне на шею:
– Проснулся, братец?
Я складываю одеяло и сажаю Ройю к себе на колено.
– Братец! Угадай, что мы тебе купили?
Мать наливает мне чаю.
– Я заснул, мама! – говорю я. – А разве мне что-то купили?
Ройя отвечает мне кивком.
– Ты скажи, какой оно формы, – предлагаю ей, – и я угадаю.
Мать встает, переносит мой рюкзак к дверям и возвращается. Оправляя платье, садится возле самовара. Ее поведение кажется мне странным. Словно она сама не знает, что делать. Говорит:
– Я тебе всё сложила.
А сама не смотрит на меня, занялась фитилем самовара. Потом говорит Мустафе:
– Подай-ка чай своему брату!
Мустафа и не думает ворчать. Берет стакан и приносит его мне. А мать плачет и хочет скрыть это от меня. Ройя приближает ко мне лицо, чтобы я обратил на нее внимание. Показывая ручками, объясняет:
– Вот так будет две пяди, а вот так – одна пядь, чуть-чуть поменьше.
– А вкус какой? – спрашиваю я.
– У-у! – она облизывается. – Такая вкусная, что и слов нет!
Я с притворным изумлением распахиваю глаза:
– Жвачка?
Она заходится смехом. Крутя головой и жестикулируя, внушает мне:
– Да посмотри же… Разве жвачка вот таких размеров бывает?
Она выскальзывает из моих рук и бежит к рюкзаку, но мать останавливает ее:
– Стой, я сама достану, иначе ты всё тут перевернешь.
Ройя протестует:
– Я сама ему достану. Я же сбоку положила.
Мать открывает рюкзак и дает ей в руки пачку печенья. Ройя подлетает ко мне и подносит печенье к моим глазам:
– Смотри!
Я переодеваюсь в форму цвета хаки. Мустафа говорит:
– Братец, не забудешь мне привезти осколки?
– Я ведь привозил тебе уже. Куда ты их дел?
– Ребята все расхватали. И один учителю отдал.
Мать места себе не находит. Суетится тут и там.
Положила на поднос и двигает на нем зеркало, Коран, чашку с рисом, кружку, полную воды, стебелек цветка, вырванный из горшка. Я встаю, и она плачет. Поднимает поднос возле дверей. Нагнув голову, я прохожу под ним, а Ройя и Мустафа смотрят во все глаза. Поворачиваюсь и еще раз прохожу под подносом. Ройя стоит, вытянувшись в струнку, и вдруг начинает реветь. Я целую ее, а Мустафа смотрит исподлобья. И мне тоже спазмы сжимают горло. Мать ставит поднос на пол и бежит в комнату. Мы выходим во двор, и мать тоже спешит к нам, надев чадру. Я вскидываю рюкзак за спину, гляжу на Ройю, которая уткнула лицо в стену и рыдает. Сажусь перед ней на корточки, кладу ей руки на плечи, обнимаю ее. Она закрыла ручками лицо и плачет. Целую ее. Она трет глазки кулачками. Поднимаю ее и несу с собой к двери. Потом ставлю сестру на землю и обнимаю мать. Мать повторяет:
– Письма… Письма не забывай – пожалей нас. Мать твою пожалей, этих детей пожалей, не убивай меня! Не забывай писать!
Я выхожу из дома. За спиной у меня плач, рев и слезы. Шагаю вперед, а идти так тяжело, будто глину ногами месишь. Ноги тяжелые, словно свинец на них повешен. Но я ухожу и не оборачиваюсь. Спазм сжимает мне горло, душит меня.
Ройя зовет меня, тогда я поворачиваюсь. Мать выплескивает вслед мне воду из кружки. Ройя бежит ко мне, и я сажусь перед ней на корточки. Она обнимает меня за шею и целует в обе щеки:
– Братец скоро вернется!
– Скоро-скоро вернусь.
Я вытираю ей лицо и встаю на ноги. И больше уже не оборачиваюсь. Я знаю, что, пока меня можно видеть, они будут смотреть мне вслед, а потом вернутся в дом. Дом стал безмолвным кладбищем, и до вечера в нем не раздастся ни звука.