Глава 4
Одинокий голос
После того как мы с Янышевым посетили Спасское и проплыли по Волге, я уехал из Петрограда с Алексом Гумбергом, чтобы проехать по Украине. Я видел еще одно поместье, охваченное пожаром, разговаривал с крестьянами. И вновь я гулял по колышущимся лугам, мимо куп сосен и берез, листья которых начинали желтеть, и вновь думал: как странно, что вся эта умиротворенная картина скрывает за собой величайшего агитатора России – русскую землю. И вновь я открыл для себя деревню, на этот раз Елизаветград, откуда родом был Гумберг, которая была на обочине кипящего революционного котла, но все же постепенно пробуждалась. В целом я подтвердил свои прежние впечатления: что если рабочие одной из столиц или обеих сбросят Временное правительство, провинции не отстанут от них.
Возвратившись в Петроград, я узнал, что с каждым днем поступало все больше и больше сообщений о поджогах и грабежаах помещичьих усадеб. Крестьяне этим сигналили о том, что окончательно перестали верить обещаниям правительства. Им нужны были земля и мир. И поскольку трем временным правительствам так и не удалось обеспечить их этим (и к тому же собиралось формироваться очередное правительство), они решили сами разобраться с этим. Возросло число случаев дезертирства из армии.
Ничто из этого не проходило мимо Ленина, который, по мере того как истекал сентябрь, писал все более страстные статьи. Из своего подпольного укрытия – вначале в шалаше недалеко от Разлива в пригороде Петрограда, а затем из Финляндии, где он мог легче получать газеты, а в конце сентября из квартиры на Выборгской стороне, – он выступал в печати и писал частные письма все более революционного характера. Гонг ударил. Ленин призывал к неповиновению.
Его первые письма, призывающие к восстанию, не датированные из соображений безопасности, были написаны между 12 и 14 сентября. Они были обращены к Центральному комитету большевиков и к Петроградскому и Московскому комитетам партии. И хотя они не публиковались в то время, внутри партии и среди разных большевистских организаций эти письма циркулировали. Отдельные слова из них распространялись как лесной пожар, особенно некоторые соответствующие фразы или предложения, такие как: «История не простит нам, если мы не захватим сейчас власть». Мы слышали эту фразу от Петерса, и Риду нравилось произносить ее, пока мы гуляли по ночам по Невскому проспекту.
– Вы звучите, как греческий хор, – заметил я, – но хор с единственным слушателем.
Вместо ответа, Джон повторил фразу и добавил:
– Человек, написавший эти строки, играет перед аудиторией, которую не вместит ни один амфитеатр.
Разумеется, слухи часто искажали эти первые письма о восстании. Их обсуждали, о них спорили, их разрывали на части, они становились предметом жарких спекуляций и темой разговоров за закрытыми дверями и на уличных перекрестках, возможно, в большей степени, чем если бы они были напечатаны.
Вероятно, никогда в истории не было заговора о свержении правительства, который бы так глубоко и тщательно обсуждали все слои общества, и чтобы его так давно откладывали бы сами заговорщики. Вскоре ни для кого не стало тайной, что Ленин встречался с оппозицией из большинства лидеров большевиков, особенно с Зиновьевым и Каменевым, а также с Рязановым, Бухариным и другими.
Революция – это не театральный спектакль с ежедневно чередующимися репетициями, с генеральной репетицией и с датой, назначенной на премьеру. В Петрограде в сентябре 1917 года в воздухе носился напряженный дух ожидания очень важных событий. Все допускали, что большевики должны были как-то разрядить тяжелую ситуацию, которую признавали все без исключения. Для этого им нужно было свергнуть правительство – правительство с кадетами или без них и вне зависимости от того, был ли сам Керенский «корниловцем» или нет. Не было ничего необычного в том, как дородные спекулянты и помещики-землевладельцы брюзжали, что у большевиков, конечно, теперь появился шанс; и какая разница, трусы ли они или желтые?
От Гумберга, который в то время работал в американском Красном Кресте, мы услышали забавные истории о том, как посол Фрэнсис однажды взял большевиков на задание: лишь для того, чтобы они попусту не тратили время на восстание. То, что это не самый дикий памфлет Гумберга, указывает письмо Фрэнсиса, написанное им в это время его сыну Перри: «Повсюду в воздухе здесь носятся слухи о заговоре большевиков, однако восстание, которое здесь предвещают, похоже, никогда не случится – здесь всегда происходит только нечто неожиданное».
Еще ранее Фрэнсис писал Дину Уолтеру Вильямсу из школы журналистов университета Миссури: «Величайшая угроза нынешней ситуации заключается в силе чувств большевиков, опьяненных своими успехами (которые в немалой степени можно приписать краху корниловского движения), которая может свергнуть нынешнее Временное правительство и начать выполнять его функции через его представителей. Если создадутся такие условия, то в кратчайшие сроки, несомненно, произойдет крах, а тем временем может пролиться кровь, хотя ее было на редкость мало пролито с начала революции…»
Губернатор, как Харпер и другие советники называли Фрэнсиса (а по своему характеру он так и остался бывшим губернатором Миссури, «Недоверчивого штата»), был уверен, что большевики не возьмут власть, а потом – что они все равно падут. В любом случае он всегда мог сказать, что если они не возьмут власть, то исключительно по его совету, при этом Ленина, Троцкого и «других лидеров большевиков» он с презрением отвергал. В своей книге он показывает, как предлагал это министру иностранных дел Временного правительства еще в июле.
Первые письма Ленина о восстании появились во время Демократического совещания, через пару недель сразу после того, как был подавлен мятеж Корнилова. После немалой суеты и хлопот насчет аккредитации мне все же удалось вместе с группой делегатов попасть на это совещание. Джон Рид и я вместе с Бесси Битти находились в секции прессы и сравнивали наши заметки с отчетами других корреспондентов, которые, как и мы, мало чего ожидали от этого тщательно подготовленного общенационального съезда. Конгресс был созван по инициативе меньшевиков и эсеров, чтобы усилить поддержку Временному правительству после того, как Московское государственное совещание, проводившееся месяцем ранее, оказалось больше форумом, выступающим за силы Корнилова, нежели за Керенского. Умеренные, которые боялись растущей реакции, исключили большевиков из собранных по Москве делегатов, пытаясь умиротворить их, получили то, что заслуживали: еще более решительный бросок в поддержку военной диктатуры. Среди тех, кто задавал тон на московских переговорах и организовывал поддержку Корнилову, был московский банкир, миллионер Павел Рябушинский, который сообщил на съезде представителей торговли и промышленности за несколько дней до конференции, что «костлявая рука голода» приведет народ «в чувство». Русская земля «сама освободится», но, очевидно, без поддержки, ибо он призывал: «Нужны купцы, чтобы спасти Русскую землю!»
Милюков подробно изложил этапы борьбы за власть, которая имела место в августе, в брошюре «Корнилов или Ленин?». Теперь, отрывочно слушая речи на Демократическом совещании, мы с Джоном Ридом обсуждали самые поздние сообщения, которые доносились нам по слухам о двух письмах Ленина о необходимости восстания. Впрочем, для Джона никакие слухи не были достаточными. Он слышал, что большевики собирались на совещание по поводу пожеланий Ленина, высказанных в его последнем письме.
– Как бы достать это письмо? Я бы им сейчас воспользовался, – сказал он.
– Попробуйте попросить об этом Воскова, Володарского или Якова Петерса, или кого мы знаем, – засмеялся я.
Это было письмо, написанное Центральному комитету, в котором Ленин призывал большевиков собраться на конференцию, чтобы выработать решение о необходимости окончательно покончить с буржуазией и сместить все нынешнее правительство. Однако Ленин был достаточно реалистичен, чтобы понимать, что конференция, даже если бы она должна была заявить о себе как о перманентном революционном парламенте, «ничего бы не решила». Таким образом, он рекомендовал после краткого представления партийной программы делегатам «всей нашей группе» рассеяться по фабрикам и баракам, по «источникам спасения нашей революции». И там, «пылкими и страстными речами» они должны объяснять программу и выдвинуть альтернативу: либо конференция примет ее, всю, целиком, либо люди должны принять восстание.
– Среднего пути нет. Промедление невозможно. Революция гибнет.
Ставя вопрос таким образом [перед фабриками и бараками], мы должны будем определить подходящий момент для начала восстания…
Я почувствовал почти жалость к Керенскому, когда он предстал перед Демократическим совещанием и начал свое пространное обращение. Это был человек, который каждое утро вставал с кровати Александра III в Зимнем дворце и, глядя в зеркало, видел в нем высокого, молодого круглолицего мужчину, который случайно стал премьером. Обычного человека, если только не принимать во внимание упорство, с которым он продолжал видеть в себе спасителя революции. Мы слушали его гладкие, красноречивые, пустые фразы; голос его взлетал чуть ли не до фанатичной силы, а затем каденциями опускался до шепота. Он предпринимал отчаянные усилия, чтобы остановить прилив. Он выглядел бледным, глаза его неотступно смотрели на большой Александринский театр поверх голов аудитории, словно они застыли в ужасе, и этот шок начал проявляться на его лице, даже если он сам отказывался признавать это.
Наряду с «буржуями» он оказался в затруднительном положении. Потрясение от неминуемого восстания так же парализовало их умственные силы, как удар бича. Куда поворачивать? Бедный Керенский, после Октября он пребывал в состоянии постоянного шока, сохраняя образ мыслей, позицию и даже речи 1917 года.
И Рид, и я, как я уже ранее объяснял, пропустили Корниловский мятеж. Однако его результаты были нам известны. С этим бунтом произошло резкое смещение сил. Неистовые аплодисменты Корнилову, звучавшие на Московском государственном совещании, смолкли. Тогда почему же не обрел силу его соперник, Керенский? Почему мятеж Корнилова отчасти вытащил самого Керенского и укрепил большевизм только в Петрограде? Ответ лежал в отношениях между двумя соперничавшими людьми и тем, чего они желали.
Для них было важно одно – диктатура, хотя они различались в выборе диктатора. Все это с каждым днем прояснялось все ярче по мере того, как всплывали новые факты о событиях 22–26 августа. Сюда входили переговоры Керенского с Корниловым через посредников, и оба человека пользовались ими, пока, окончательно запутавшись, они не поняли всю бесполезность этих переговоров. Это был один из мелких фарсов, который ненадолго осветил сцену в то время, как неумолимо разворачивалась суровая драма революции.
Неудачным посредником, который совершил ошибку, пытаясь служить двум господам, был В.Н. Львов (не путать с князем Львовым), член первого Временного правительства, который пять месяцев служил обер-прокурором Святейшего Синода. Словоохотливый и назойливый господин с лишь «чистейшими» намерениями спасти буржуазию посредством диктатуры, он, очевидно, разрывался на части между двумя людьми, метался от одного к другому, пытаясь сблизить их.
Для того чтобы понять, как это безуспешное tour de force[21]могло вообще возникнуть, нам придется внимательнее взглянуть на расстановку сил в августе. Еще до того оба этих человека – Корнилов и Керенский – относились друг к другу с подозрением. Правда, Керенский назначил Корнилова главнокомандующим, через шесть дней после того, как он передал Корнилову полномочия, включая восстановление смертной казни (отмененной после Февральской революции) для дезертиров и бунтарей на фронте. Это был приказ Бориса Савинкова, заместителя Керенского по военному ведомству. Савинков много лет был заговорщиком-эсером и террористом, который сделался мозговым центром наивного Корнилова, в то же время оставаясь другом Керенского, его сотоварищем по партии социалистов-революционеров. Керенский прекрасно понимал, какую ненависть он внушает среди солдат из-за введения смертной казни и других жестких мер, которые лишь способствовали дезертирству с фронта. А Корнилов знал, что Керенский с удовольствием сместил бы его.
И в то же время оба этих человека, Корнилов и Керенский, нуждались друг в друге. И чем больше один боялся другого, тем больше они нуждались друг в друге, поскольку еще больше их пугала вздымающаяся волна большевизма.
Львов был, наверное, последним человеком, который попытался взять на себя роль конспиратора. Несмотря на то что им руководил и его представлял Савинков, известный архиконспиратор, Львов все равно слишком много болтал. Когда Львов появился в Зимнем дворце, Керенский согласился с его планом, якобы согласился – так позднее объяснял премьер, чтобы проверить его суть, а главное – суть Савинкова. А когда Львов вернулся в Могилев, где находилась Ставка армии, чтобы заверить Корнилова, что он, Львов, представляет Керенского, проверка произошла.
Четыре дня продолжались конспиративные встречи. Львов сам поверил в то, что он друг Керенского и представляет себя послом Керенского у Корнилова, и посредником в Зимнем дворце, направленным генералом и Савинковым. Тем временем подозрения Керенского росли, и он поставил за шторами высокого полицейского чина, чтобы тот подслушивал и выступил свидетелем в окончательной схватке со Львовым 26 августа. Именно тогда Львов узнал: то, что он благодушно считал «соглашением», на деле обернулось «заговором» и «изменой». «Соглашение» должно было быть отметено Временным правительством самым мирным и законным образом, формальной отставкой и передачей власти Верховному главнокомандующему. Однако, несмотря на то что Корнилов отказался стать кем– либо, кроме главы государства, объяснил Львов, генерал согласился на то, чтобы Керенский остался в правительстве в качестве министра юстиции.
В то время как Керенский брызгал слюной и пылал, позволив спрятавшемуся за шторами свидетелю понять, насколько он разгневан, Львов, как позднее выяснилось в его свидетельских показаниях, умолял его склониться к тому, что он предлагает, как к наилучшему выходу; по крайней мере, говорил он, жизнь премьера была бы спасена. Сам Корнилов обещает обеспечить безопасность Керенского, если тот прибудет в Могилев; у Львова было на это слово Корнилова. У самого же Львова наивность перелилась за край и превратилась в глупость. Однако он был честен. Итак, после того как Львов заверил Керенского, что тому будет гарантирована безопасность в Ставке, он добавил с ноткой нервного возбуждения: вообще-то возможно, что Керенский может быть убит или арестован. Львов слышал это от одного старшего военачальника в ставке.
И какую награду получил Львов? Играя в сыщика, Керенский по частному телеграфу вызвал Могилев и попросил Корнилова. Может ли быть, что именно Львов представляет Корнилова, спросил он. И так далее. В результате Львов был взят под стражу по приказу его «друга» Керенского. Тем временем Керенский, однако, продолжал разыгрывать из себя детектива и продолжал болтать с Корниловым по телефону, говоря о том, что прибудет на следующий день в Ставку, как о деле решенном. Трубецкой, дипломат, работавший в Министерстве иностранных дел под началом Терещенко, позже сказал, что он видел генерала Корнилова после этого разговора вечером 26 августа и что генерал якобы вздохнул с облегчением. А когда дипломат спросил, не означает ли это, что «правительство прибывает, чтобы встретить вас по всем правилам», генерал сказал: «Да».
Львов находился под арестом, хотя не официально обвиненный, провел остаток ночи в Зимнем дворце, охраняемый двумя равнодушными часовыми, и слушал через стену, что отделяла его от комнаты Александра III, как Керенский, счастливый из-за развязки этого странного недоразумения, распевал оперные рулады.
Все, что можно сказать, – это то, что Керенский и Корнилов изначально плели заговоры, пытаясь очистить Петроград от сомнительных войск и прибытия казачьих войск, поддерживавших диктатуру; Корнилов, неискушенный в дипломатии и хитрости, проявил себя и показал, что у него с Савинковым имеется собственный заговор. И когда была получена телеграмма в Могилеве от Керенского с приказом остановить продвижение войск на Петроград, Корнилов отдал другой приказ, отменяя первый, и выставил три кавалерийские дивизии, отправив их по железной дороге.
Утром 27 августа в прессе не появилось ни слова о заговоре Корнилова. Тем не менее вести о Корниловском мятеже пробились в Смольный, и большевики тотчас же пришли в движение: они вступили в контакт с фабричными комитетами и Красной гвардией и отрядили их на защиту города[22].
Остальное хорошо известно: 27-го Керенский объявил, что мятеж развивается, и призвал партию большевиков на помощь. А что еще он мог сделать? Ему нужно было замести следы.
Весной Ленин сказал на Крестьянском съезде: «Революции не делаются по приказу…» Но все, что случилось с тех пор, как Керенский сменил князя Львова на посту премьера 8 июля, казалось, предопределило дальнейший рост большевиков и неизбежность восстания. Их лидеров арестовывали, бросали в тюрьмы, и при этом большевики больше всего вызывали доверие в глазах рабочих. Мятеж Корнилова закончился провалом, и опять было так, словно Ленин из подполья, играя вслепую, упорно и победоносно перемещал людей по шахматной доске.
А теперь, на Демократическом собрании мы слушали тридцатичетырехлетнего Керенского, который в апогее своей речи объявил, что ненавистному закону о смертной казни пришел конец. Итак, даже он в конце концов понял, что подписание им 12 июля этого декрета было роковой ошибкой[23].
– Разве он не понимает, что слишком поздно? – спросила Бесси Битти.
– Он, наконец, решил, что «самосуда» следует бояться больше, чем военных, поэтому он отказался от использования силы. Только надолго ли? – спросил Рид[24].
– Я не слышал, чтобы он что-либо говорил о войсках, выставленных где-либо против крестьян. Впрочем, и это не пошло ему на пользу, – добавил я.
Демократическое собрание показалось нам довольно глупой затеей. Сначала делегаты проголосовали за коалиционное правительство. (Все министры подали в отставку в ночь на 26 августа: сначала кадеты, которых менее всего затронули бы события в случае поражения или успеха Корнилова; затем остальные, почему именно так – мы до сих пор не можем разобраться, но якобы потому, что Керенский хотел обладать единоличной властью, чтобы иметь дело с Корниловым.) Затем поправка, исключающая кадетов из правительства, прошла с незначительным перевесом голосов. Поскольку удаление кадетов означало, что в правительстве остаются одни социалисты, Керенский отказался возглавлять какое бы то ни было правительство, кроме коалиционного, тогда делегаты проголосовали значительным большинством против резолюции в целом. Они завершили собрание, отдав власть – как будто имели власть, которую могли бы кому-то отдать! – Совету республики, или Предпарламенту, о котором у них, однако, хватило ума сказать, что он не будет иметь властных полномочий, будучи консультативным, а не законодательным органом. Это была как заезженная пластинка, которая скрипела, заглушая рев революции: так родилась четвертая коалиция, еще более бесполезная, чем прежние.
Очевидно, предложение Ленина товарищам так и не дошло до их совещания. Говорильня у Александринского театра закончилась, а «пылкие и страстные речи» так и не были произнесены. Троцкий, неожиданно, буднично и без всяких объяснений выпущенный из тюрьмы 4 сентября, был довольно быстро назначен председателем Петроградского Совета, присутствовал на конференции. На самом деле на ней были почти все, кроме Ленина, относительно ареста которого «демократическое» правительство продолжало регулярно, неделю за неделей, издавать новые приказы. Когда Троцкий поднялся, чтобы произнести речь, все избранные господа – представители буржуазии, ибо, по словам Ленина, собрание состояло не из революционных элементов, а из «компромиссной мелкой буржуазии», – вытянули шеи, чтобы поглядеть на него. Для многих это был их первый взгляд на человека, которого, после Ленина, они считали наиболее опасным среди выскочек, отбросов и закоренелых арестантов, из тех, что сейчас правили столицей. Однако мы тщетно ждали, пока раздастся какой– нибудь сигнал «черной толпе», рабочим в черных блузах, что настало время подниматься. Суханов в своих мемуарах иронизирует по поводу речи Троцкого, потому что, обрисовывая экономическую программу большевиков, он не употребил слова «социализм». В этом Суханов усмотрел какой-то план по одурачиванию народа. Мы не обременяли себя таким педантизмом. Мы просто пытались выхватить слово «восстание».
Мы побрели за расходившимися делегатами мимо небольшого парка напротив Александринского театра, по улочке, где стояла статуя Екатерины Великой. На скипетре в ее руке все еще трепетал кусок красного флага, слишком изношенный, чтобы его можно было носить.
Мы с Ридом возобновили наши отчаянные поиски и сновали между Зимним дворцом и Смольным, американским посольством и Выборгом, пытаясь везде и всюду поспеть, и таскали за собой наших переводчиков, чтобы они читали нам газеты и пытались рассортировать страшно противоречивые заявления.
Как и все в столице, мы настороженно и упорно ждали, что что-нибудь произойдет. Эта тревога ожидания была сродни лихорадке.
С одной стороны, существовала угроза беспорядков. Насилие, чуть ли не ощутимое, витало в воздухе. Сотни тысяч винтовок оставались в руках рабочих и матросов после разгрома Корниловского мятежа. На одном только Путиловском заводе 40 000 рабочих ждали момента, чтобы выйти на улицы. На заводе «Гренада» почти вся рабочая масса была мобилизована в Красную гвардию. Напряжение было велико на заводе «Рено», на Обуховском заводе и в Сестрорецке. В Москве по всему городу распространялись забастовки во время государственного совещания, люди протестовали против неучастия большевиков в совещании. Через месяц рабочие стояли на такой твердой позиции, что им было все равно, делает ли Демократическое собрание что-нибудь или нет. Многого они не ждали. В конце каждой смены красногвардейцы маршировали и тренировались с ружьями и штыками либо собирались и обсуждали тактику или голод. Как и мы, они ждали сигнала.
Поскольку мы вычислили, что красногвардейцы первыми получат сигнал, мы продолжали наблюдать за ними.
– Насколько быстро они могут объединиться? – спросил я какого-то бородатого рабочего, наблюдая, как красногвардейцы стоят на фабричном дворе в ожидании инструктора. В руках они держали ружья, и пожилые мужчины стояли плечом к плечу с юными подмастерьями.
– Набор сейчас идет слишком медленно. Если он вообще есть. – Он умолк и оглядел меня. Лицо его было бесстрастным. Разочарование, удивление, может, даже некоторая досада, вероятно, были написаны у меня на лице, потому что я начал относиться к революции с некими собственническими мерками. В любом случае, старик вдруг улыбнулся и покровительственно сказал, словно сожалея о моем невежестве: – Видишь ли, товарищ, почти все фабричные к концу августа вступили в Красную гвардию. И кого, как ты думаешь, мы сейчас можем призвать? Хозяев?
– А что вы делаете с ружьями во время рабочего дня? – спросил я.
– Многие из нас, слесарей, держат их на скамьях, а мы вешаем рядом с собой. В слесарной мастерской их грудой складывают в углу и носят их чехлы. Это напоминает лагерь, точно. О, мы спокойны, выполняем свою работу – однако мы не проспим, когда придет момент.
Так все и происходило всякий раз, когда мы оказывались на Выборгской стороне. После июльских репрессий красногвардейцы прятали свое оружие и обычно действовали в обстановке полной секретности, когда речь заходила о собрании или вступлении в гвардию. Прием в партию на некоторое время резко прекратился. Но в начале августа набор в гвардию ускорился, и ружья стали носить открыто[25].
Кризис наполовину парализовал районы города. На улицах почти не было никакого движения вокруг Зимнего дворца, однако рабочие районы бурлили и кипели, огромные митинги собирались у фабричных ворот или в зданиях, а небольшие митинги возникали на углах любых улиц. Но все же при возможных насилиях и при том, что фабрики напоминали военные лагеря, сохранялся некоторый порядок. Порядок не в германском смысле этого слова, но обычный беспорядок, который сходит за порядок в России. Как мне с некоторой гордостью сказал бородатый рабочий, они сделали свою работу. На многих заводах также были случаи стихийных выступлений – рабочие сажали управляющих в тачки и вывозили с фабрики. Это напоминало ответное обращение по отношению к организаторам рабочих или радикалам в захолустных районах моей родины, когда их, обмазанных дегтем и вывалянных в перьях, вывозили из города по железной дороге. Все, что угодно, или ничто не могло удержать рабочих от того, чтобы не свалить злосчастного управляющего.
Одно было очевидно. Передача власти, что является сущностью революции, уже имела место. Оставалось лишь назначить дату восстания, которое могло бы формальным образом закрепить эту передачу. Лишь фасад власти оставался в почти пустынных залах Зимнего дворца. Ближе к другому концу Невского проспекта, где ярко горел свет до глубокой ночи, находился Смольный, ставший теперь настоящим центром революционной власти, к которому стекались огромные толпы рабочих, одетых в черные блузы, делегации из перепачканных грязью солдат с фронта и группы моряков в лихо украшенных лентами бескозырках.
К этому времени Рид и я уже были глубокими сторонниками революции, и нас тревожило лишь то, что большевики не перейдут к действиям, пока не станет слишком поздно, и правительству каким-то образом удастся все уладить, чтобы подавить восстание, когда оно начнется. Мы спросили Янышева, Володарского и Воскова:
– За что вы боретесь? Чтобы Керенский открыл двери кайзеру?
И теперь мы завладели Петерсом. Мы знали через Битти, у которой устанавливались все более приятельские отношения с умиротворенным Петерсом, что он служил курьером для Ленина, пока тот прятался в укрытии.
– Послушайте, – возбужденно говорили мы, – мы ничего не понимаем в тактике, но мы слышали, что Ленин в эти дни занят статьями о необходимости вооруженного восстания, а Троцкий просто говорит о том, как советское правительство может сделать то или другое. Никакого намека на восстание. Вы можете дурачить народ сколь угодно долго, но тогда рабочие начнут думать, что большевики такие же болтуны, как меньшевики или эсеры.
В первый раз Петерс заговорил с нами резко.
– А что вы от меня ждете? Чтобы я дал вам копию нашего тайного плана? Никакого плана нет. Просто спросите себя, как этого можно достичь. Передав петицию Керенскому? Или получив обещания у Корнилова и у всех генералов, которые стояли на его стороне, что они не будут до этого касаться? Только восстанием можно добиться советского правительства на данном этапе. Ленин надеется, что члены партии осознают это. Наш лозунг «Вся власть Советам» в то время не означал именно это. Но теперь мы снова берем его, и в изменившихся условиях он означает именно то, к чему призывает.
С этими словами он покинул нас. Он нас отрезвил. Однако мы не были удовлетворены. Вероятно, настроение масс, разогреваемое словами и разговорами, было заразительным. Мы были обескуражены.
Даже те люди, о которых мы так бойко говорили с Петерсом, чтобы уколоть его, – что Керенский может открыть двери перед немцами, – больше не казались такими уж дикими. А тут еще Гумберг решил нас представить каким-то своим знакомым. Странный человек, любивший плутовские романы и фантастику, Гумберг гордился тем, что мог вращаться в любых кругах. Ему нравилось вышучивать осколки старой аристократии у них за спиной; его сардонический юмор упивался их откровенными и смехотворными речами о преданности нравам, которые можно было считать в разгуле революции либо негуманными, либо сверхгуманными. Еще больше он потешался над откровенно алчными нуворишами, пожинавшими плоды спекуляций, и настаивал на том, чтобы мы с Джоном пошли с ним как-то вечером в гости к купцу такого типа. Он сказал, что это – часть нашего образования, чтобы мы увидели, против кого сражается революция. Кроме того, мы могли угоститься икрой и прочими вкусностями.
За чаем собралось одиннадцать гостей, считая хозяев и меня с Алексом и Ридом. Как он и обещал, разговор их оказался на удивление простодушным. Например, отец искал супруга для своей пышнотелой дочери-вдовы и соблазнительно говорил об имении, которое он приобрел в черноземной провинции и которое, разумеется, записал на ее имя. Но теперь, когда дела тут разворачивались таким образом и существовала опасность, что выйдет новый закон, запрещавший продажу земли, сейчас, когда повсюду были большевики, он пытался перепродать имение какому-нибудь иностранцу. Он вопросительно смотрел на Джона, но Джон кивнул на меня и вкрадчиво заметил, что я – холостяк, и при этом со вздохом сказал, что он связан священными узами брака. Однако прежде чем нам удалось сбежать, мы должны были выпить чай, и во время чая разговор перешел на возможное вторжение в Петроград немцев. И опять же их откровенность доходила почти до наивности.
К сожалению, они рассматривали правление германцев чуть ли не как желанное явление, хотя и не были уверены, что так будет. Я не осмеливался взглянуть на Рида или Гумберга. Не сводя глаз с хозяина, я сказал:
– Но кажется, вы себя чувствуете весьма удобно здесь, все прекрасно устроились, у вас чудесная еда. Вы можете не любить Керенского или Ленина – но германцы, насколько я слышал, голодают. Разве все эти вещи, – и я рукой обвел богато сервированный чайный стол, подсвечники, сверкающие хрусталем канделябры, серебро, ковры, блестящую вазу с фруктами, с настоящими апельсинами и грушами, которых я не видел вот уже четыре месяца, – не будут сожраны?
– Пусть лучше германцами, чем Лениным и большевиками, – произнес чей-то стальной голос из-за стола.
Мне кажется, это был Алекс, который, чтобы развеять напряжение или из-за того, что ситуация призвала его мрачное чувство юмора, предложил всем проголосовать. Вопрос был поставлен так: «Кайзер Вильгельм или Ленин?» Результаты голосов оказались десять к одному в пользу кайзера. Те, кто не стал голосовать, ушли – немного стремительно, поскольку Алекс слышал рассказы о боксерских поединках Рида в прошлом.
Из-за того, что многие землевладельцы из провинций готовились бежать, и не столько из опасений перед германским нашествием, но из-за ожидаемого восстания, они продолжали толпиться в комнатах лучших гостиниц. Когда бы я ни приходил в «Асторию», где я на некоторое время снял комнату, я видел этих господ с супругами, роившихся и болтавших, как туча дроздов, присевших на короткое время на ветви дерева перед тем, как полететь дальше. Некоторые из них проведут остаток жизни в изгнании, на чужбине, и я встречал их в Публичной библиотеке в Нью-Йорке, озлобленных, мрачных, наполненных ядом, желчных и бесполезных для грядущих лет.
Дискуссии и споры о захвате власти продолжались и в Смольном. Даже для нас, кто стоял на обочине, это была война нервов. Пришел сентябрь, за ним октябрь. Что, разговоры будут продолжаться вечно? Все были напряжены, словно под дулом пистолета, однако никто не спускал курок. Толпы, везде толпы, но, в отличие от «июльских дней», никаких бесцельных спонтанных демонстраций – на самом деле демонстраций вообще не было, и никаких расстрелов полицией или солдатами. Большевики были под контролем, и в петроградских бараках, и на фабриках. И там и там у них были ружья. Солдаты, по крайней мере, должны были оставаться нейтральными. Красная гвардия рвалась выступить. Керенский не осмеливался приказать петроградскому гарнизону выступить на фронт, ибо кому солдаты должны были подчиняться? Как ни странно, Керенский даже не имел законного права приказывать гарнизону уйти на фронт и заменить известных сторонников восстания проверенными солдатами, благодаря знаменитому приказу № 1. Один из первых и самых изобретательных революционных актов после Февральского переворота, он был написан флотскими и солдатскими депутатами и издан Советами. Согласно ему все приказы Военной комиссии Думы считались недействительными без санкции Советов.
Тем временем Ленин продолжал взывать к восстанию. Несколько десятилетий подряд и даже сегодня потоки книг о Ленине, выходящих в Соединенных Штатах, продолжают изображать его как безжалостного диктатора, полновластного и единственного хозяина монопольной партии, которая захватила контроль над Россией, пренебрегая народом. Но даже поверхностное изучение писем Ленина о восстании показывает совершенно противоположное. Он просил и убеждал, и речь его становилась все более и более яростной, однако он не сумел сдвинуть с места Центральный комитет. Он жаловался, что ему ничего не говорили, что редакторы собственной партийной газеты выбрасывали отдельные абзацы из статей, прежде чем публиковали их. (В то время ответственным редактором был Сталин; между тем Сталин поддерживал Ленина по вопросу о восстании, когда этот вопрос был окончательно поставлен на голосование.) Тон Ленина сделался более резким; его ощущение, что товарищи упустят единственную возможность успешной революции, в то время пока он отрезан от народа, становилось все более заметным.
В своем первом письме о восстании Ленин сказал: «Мы беспокоимся сейчас не о «дне» или «моменте» восстания в узком смысле этого слова. Это будет решено лишь общим голосом тех, кто находится в контакте с рабочими и солдатами, с народом». Но кто слышал его, этот голос народа? Не Центральный комитет, который ставил на обсуждение предложения Ленина. Поэтому вряд ли удивительно, что Ленин слишком беспокоился о дне и моменте, после того как узнал, что на собрании 15 сентября Центральный комитет не предпринял никаких действий по его первым двум письмам, а лишь принялся голосовать по поводу предложения Каменева уничтожить все экземпляры и скрыть их от партии.
С того момента громоподобные строки в его письмах и статьях, нараставших сокрушительным крещендо, загнали малодушных из Центрального комитета в угол. Но только после того, как он объявил о выходе из комитета, чтобы непосредственно обращаться к солдатам и офицерам, не будучи связанным партийной дисциплиной.
«Воздерживаться от того, чтобы захватить власть сейчас, «ждать»… ограничиться «борьбой за орган» (Советов), «бороться за Съезд» – значит обречь революцию на провал.
В свете того факта, что Центральный комитет оставил без ответа настоятельные требования, которые я выдвигал (о политике восстания) с самого начала Демократического собрания; в свете того факта, что Центральный орган выбрасывает из моих статей все ссылки на вопиющие ошибки со стороны большевиков, как, например, позорное решение участвовать в Предпарламенте… и так далее и так далее. Я вынужден рассматривать это как «тонкий» намек на то, что мне следует заткнуть рот, и как предложение подать в отставку.
Я вынужден сделать Центральному комитету предложение о своей отставке, что я и делаю, сохраняя для себя свободу проводить кампанию среди рядовых членов партии и на партийном съезде».
Это было написано 29 сентября. Это был отрывок из части шестой, единственной тайной части статьи «Кризис назрел», первые пять частей которой Ленин отметил как «Можно опубликовать». (Четыре оставшиеся части так и остались неопубликованными.) Часть шестая, писал Ленин, «должна распространяться среди членов Центрального комитета, Петроградского Совета, Московского комитета и в Советах». Довольно широкое распространение!
Дальнейшее объясняет, почему задолго до революции Октябрьское восстание широко обсуждалось, взвешивались все за и против многими, кто не был вождями и даже не были большевиками. Если бы у Ленина не хватило мужества и проницательности, чтобы выставить напоказ свое тупиковое положение в Центральном комитете перед нижестоящими кадрами, Октябрьская революция могла бы не свершиться.
Тем временем Рид и я пребывали в состоянии опьянения, смешанном с изумлением. Ибо даже среди второго и третьего эшелона большевистских вождей лишь немногие сейчас отлынивали, не горя желанием быстро захватить власть, и поэтому их переиграли Зиновьев и Каменев. Услышав, что Луначарский тоже с ними, мы были потрясены этой новостью и решили, что все дело так и закончится разговорами. (Это оказалось слухами. Газеты так упорно об этом сообщали, что Луначарский решил выступить в одной из газет с опровержением, чтобы обрисовать свою позицию и подчеркнуть свое единство с партией. Это было в октябре.) Хотя мы очень ценили Луначарского, но все же стали сомневаться. Среди высших вождей, с кем я говорил на этот счет, – с Рыковым, Бухариным, Каменевым, Калининым, Троцким – только Троцкий выступал за восстание сейчас.
Крупская, работая в администрации большевистского районного комитета в Выборге, по вечерам учила взрослых рабочих в школе, часто читала вслух членам районного комитета письма Ленина из подполья. Некоторые рабочие стали задавать вопросы, требовавшие ответов. Был не один способ вырваться из тупика с Центральным комитетом, поэтому Ленин не стал уделять много внимания этому вопросу. Никто не знал, какие партийные рабочие стояли за восстание больше, чем спокойная, скромная, ранимая Надежда Константиновна. И не случайно, что в этот период она предпочла работать и проводить время в Выборге среди фабричного люда, так же как во время революции 1905 года она беседовала с рабочими и солдатами и сообщала об этих разговорах Ленину в его укрытие. У нее было непогрешимое чутье.
Отсутствующий лидер проиграл в двух схватках с Центральным комитетом. Он был против того, чтобы большевики принимали участие в Демократическом собрании и в Предпарламенте. Под жалящими ударами хлыста его писем и по мере того, как его письма распространялись все в более широких кругах, Центральный комитет решил вывести делегатов-большевиков из Предпарламента. 9 октября Троцкий, Володарский и другие вместе покинули Предпарламент. Этот шаг был правильно истолкован как приглашение к восстанию.
На следующий день Ленин написал письмо «петроградским товарищам», принимавшим участие в съезде Северных советов, за подписью «Наблюдатель», где вновь повторил угрозу выйти за пределы официальных каналов партии и обратиться к рядовым членам, как он мог это сделать после своей «отставки».
Конец ознакомительного фрагмента.