Вы здесь

Путешествие в Тянь-Шань. ПУТЕШЕСТВИЕ В ТЯНЬ-ШАНЬ (П. П. Семенов-Тян-Шанский)

ПУТЕШЕСТВИЕ В ТЯНЬ-ШАНЬ

Глава первая. От Петербурга до Семипалатинска

Заключение Парижского мира. – Моя поездка в деревню и возвращение. – Первые мероприятия Александра II. – Поддержка, оказанная моему путешествию Географическим обществом. – Переезд Нижний, Казань, Кунгур, Урал и Екатеринбург. – Западно-Сибирская низменность. – Сибирская езда и некоторые особенности местного населения. – Ишимская степь. – Иртыш и Омск. – Генерал-губернатор Гасфорт. – Потанин и Валиханов. – Барабинская степь и Каинск. – Переправа через Обь в Бердском. – Барнаул. – Путешествие на Алтай. – Колыванское озеро. – Змеиногорск. – Реки Уба и Ульба и окружающие их белки. – Риддерск и Ивановский бело́к. – Путь в Семипалатинск.

Ко времени моего возвращения в Петербург в 1855 году из двухлетнего заграничного путешествия во всех слоях столичного общества происходили оживленные толки о том, следует ли спешить заключением мира, или, наоборот, продолжать войну. Весь промышленный и финансовый мир стоял за скорейшее заключение мира, в военных же и патриотических кругах преобладало мнение о продолжении войны.

Тем не менее, в правительственных сферах стремление к миру одержало верх, и князь Орлов был послан на Парижскую конференцию.

В начале осени я приехал к себе в деревню, где имел счастье встретить моего уже трехлетнего сына здоровым и невредимым: с необыкновенной любовью и самоотвержением вырастила его достойная воспитательница моей жены, Екатерина Михайловна Кареева.

С наступлением первых признаков весны 1856 года я поспешил вернуться в Петербург, где у меня было много дела. Мирные переговоры в Париже уже шли к концу, а ни о каких реформах еще не было слуху, хотя передовые люди столичной интеллигенции были глубоко убеждены, что самая неизбежная из реформ – освобождение крестьян – не заставит себя долго ждать. В провинции, наоборот, поместное дворянство было еще очень далеко от мысли даже о возможности освобождения крестьян.

Конечно, и в Петербурге никто не решался называть предстоявшую законодательную реформу «освобождением крестьян». И когда первым законодательным актом царствования Александра II явилось высочайшее повеление о каких-то переменах в военных формах, – причем, в форме генералов были введены красного цвета брюки, – то это дало повод лицам, склонным к легкому остроумию, говорить: «ожидали законы, а вышли только панталоны!».

Конечно, в перемене форм выразилась слабость Александра II к формам одежды, не оставлявшая его до конца жизни. Однажды, уже в последние годы своей жизни, когда ему представлялся молодой офицер, впоследствии известный путешественник, заказавший себе для этого новый мундир у одного из лучших портных в Петербурге, Александр II, отнесясь к представлявшемуся очень благосклонно, не удержался от замечания, что какой-то кантик на воротнике мундира был нашит неправильно, и спросил его несколько строгим голосом, у какого портного он заказывал мундир. Услыхав в ответ имя известного портного, государь сказал: «скажи ему, что он – дурак».




В Географическом обществе при прежнем вице-председателе Муравьеве я нашел секретарем после умершего В. А. Милютина талантливого и выдававшегося между молодыми учеными в области экономических наук Евгения Ивановича Ламанского. Энергично принялся я за окончание обширного дополнения к первому тому риттеровой Азии и нашел себе живое и деятельное содействие в почтенном и лучшем в России синологе, Василии Павловиче Васильеве[57], с которым я очень сблизился в это время и который был действительно светлой личностью и горячим патриотом.

В течение зимы 1855/56 гг. работа моя, уже давно начатая, пришла к концу. Вместе с тем был закончен мной и перевод частей риттеровой Азии, относящихся до Тянь-Шаня и Западной Сибири и вызывавших к ним еще более обширные дополнения. Этим-то предлогом я и воспользовался, чтобы осуществить свою заветную мечту – путешествие в Среднюю Азию.

Но не только выставить на первый план желание мое проникнуть в Тянь-Шань, но даже вообще сообщать кому бы то ни было о моей твердой решимости проникнуть туда было бы с моей стороны крупной ошибкой, так как такое намерение встретило бы сильное противодействие со стороны Министерства иностранных дел, ревниво оберегавшего азиатские страны, лежавшие за русскими пределами, от вторжения русской географической науки в лице русских путешественников, в то время, когда Германия уже открыто, на глазах всего мира, снаряжала свою экспедицию в Центральную Азию, направляя ее через Индию! Поэтому я с дипломатической осторожностью заявил официально перед Географическим обществом о необходимости для моих дополнений к следующим томам риттеровой Азии посетить те местности, которые в них описаны, а именно: Алтай, Киргизские степи и т. д.

При этом я просил от Общества только нравственного содействия в форме открытых листов, рекомендаций и прочего и небольшой субсидии в 1000 рублей на приобретение инструментов и вообще на снаряжение экспедиции, принимая на себя все издержки самого путешествия. Должен отдать справедливость Михаилу Николаевичу Муравьеву, что он со своей стороны отнесся с большим сочувствием к моему предложению и оказал моему путешествию возможное содействие, а в секретаре Географического общества, так же как и в председателе отделения физической географии А. Д. Озерском, и в членах Совета я нашел живую поддержку.

Весной 1856 года я уже вполне снарядился в свою экспедицию, доехал по железной дороге до Москвы и далее до Нижнего по шоссе, купил там тарантас казанской работы и поехал на почтовых по большому сибирскому тракту.

На полпути из Нижнего в Казань я уже находился в той стране, которая на немецких картах XVII и даже XVIII веков обозначалась надписью «die grosse Tatarei». Как ни странным казалось нам, русским, такое обозначение ныне коренных русских (приволжских и даже отчасти центральных) губерний, но все-таки немецкие географы имели к тому свое основание.

Ведь несомненно, что еще в половине XVI века этнографическая граница Европы и Азии совершенно не совпадала с ныне принимаемой географической границей между обеими частями света. Если провести прямую линию от Кишинева через днепровские пороги, Харьков, Воронеж, Тамбов, Казань к Екатеринбургу, то европейские племена (славяне и другие) жили в эпоху открытия Америки только к северо-западу от этой линии, а к юго-востоку от нее европейского населения совсем не было; эта «Великая Татария» европейских географов была принадлежностью азиатских племен, и только со времени великого мирового события – падения Казани (1552 год), происшедшего одновременно с колонизацией на заатлантическом западе европейской расой Нового Света (Америки), – началась на восточной окраине Европы более или менее сплошная и последовательная европейско-русская колонизация Азии, овладевшая сначала обширными землями этнографической Азии в Европе, а затем быстро распространившаяся через всю палеарктическую зону до Тихого океана.

Впоследствии, когда в 1897 году, после тридцатитрехлетних упорных настояний, мне удалось осуществить первую всеобщую перепись населения России, я подсчитал, что в то время как колонизация всех в совокупности государств Западной Европы дала со времени открытия Христофора Колумба Новому Свету 90 миллионов людей европейской расы, русская колонизация, направленная к востоку и юго-востоку, водворила за пределы этнографической Азии не менее 46 миллионов людей европейской расы. На эту историческую заслугу России я имел случай указать на международном юбилейном торжестве Христофора Колумба в Генуе в 1892 году.

Утром 15 мая 1856 года я был уже на правом берегу Волги, против Казани. Царица русских рек была в это время еще в полном разливе. Она слилась с широкой долиной Казанки в один водный бассейн шириной верст в десять. Погода была бурная, и, ввиду того, что переправа тяжелого тарантаса должна была продолжаться до вечера, я решился предоставить свой грузный экипаж, под охраной сопровождавшего меня служителя из крепостных, его собственной судьбе, а сам пустился на сравнительно легкой парусной лодке с шестью гребцами на осмотр живописной Казани с ее внешней, водной стороны.

Мы плыли среди пенящихся волн, заливавших нас своими брызгами и разбивавшихся далее у высокой и массивной серой пирамиды, над которой едва заметно возвышался небольшой золоченый крест. Это был воздвигнутый только в 1823 году скромный и неизящный памятник над братской могилой героев, обративших взятием Казани в 1552 году еще сравнительно недавно вышедшее из-под азиатского ига Московское царство в одно из великих европейских государств.

Памятник поднимался над водой уединенным утесом, но близ него высился на отдельной возвышенности над водой живописный Силантьев (Зилантов) монастырь, окруженный зеленью деревьев, в весеннем убранстве, а правее его красовался казанский кремль с его живописными храмами, мечетями, исторической Сумбекиной башней и Воскресенским монастырем. Высадился я в Казани нарочно пораньше, для того чтобы осмотреть все достопримечательности города. К ночи прибыл и мой тарантас, а на другой день поутру я уже ехал в нем по старому сибирскому тракту. Ехал я быстро и безостановочно, и днем и ночью, но все-таки дорога от Казани до Екатеринбурга через Казанскую, Вятскую и Пермскую губернии взяла у меня 8 суток.

Вся беспредельная равнина, начиная от Волги до уездного города Пермской губернии Кунгура, состояла из горизонтальных слоев песчаников и мергелей пермской системы, прикрытых толстыми слоями довольно однообразных наносов, обнаженных только по берегам рек.

На всем этом протяжении встречались обширные селения, почти исключительно государственных или горнозаводских крестьян, хорошо отстроенные и поразившие меня довольством и зажиточностью своих обитателей и присутствием главного показателя крестьянского богатства – большого количества и хорошего качества лошадей и вообще домашнего скота.

Крепостное право, так тяжко влиявшее на горнорабочее население, в тесном смысле этого термина, не повлияло на условия крестьянской жизни здешних селений, которые вполне пользовались относительной свободой труда. Земледельческой барщины у них не было. Земледелием – исключительно на собственные нужды – они занимались только в страдный период полевых работ, а в остальные времена года, в особенности зимой, да и вообще в свободное от полевых работ время здешние крестьяне при значительном развитии своего скотоводства получали большие выгоды от своих промыслов, чем в нашей центральной черноземной России.

Хотя сами они не были обладателями минеральных богатств края, да и эксплуатация этих богатств, то есть заводские и рудничные работы, производилась закрепощенным горнорабочим населением, но крестьянское сельское население прямо или косвенно получало выгоды от горнозаводской эксплуатации.

Не говоря уже о том, что на действующих заводах и рудниках крестьяне находили хороший сбыт своим сельским произведениям, перерабатываемым ими применительно к местным потребностям, они находили еще заработок при вспомогательных работах заводского и рудничного производства, как, например, при рубке леса, обжигании угля и доставке произведений лесного промысла на заводы и пристани. Все эти промыслы, как и поддерживаемый громадным почтовым движением по великому сибирскому тракту извоз, доставляли тем большие выгоды здешнему сельскому населению, что совпадали с временем, свободным от полевых работ.

Лет 35 спустя после освобождения крестьян в России высокообразованные ученые Западной Европы, приехавшие впервые в Россию в 1897 году на геологический конгресс и составлявшие себе понятие о русском мужике только из берлинского юмористического журнала «Kladderadatsch», были поражены при своем посещении Урала красотою типа и сложения, самобытностью ума и развитостью приуральских крестьян, в которых они не нашли ни малейших следов рабства и приниженности.

Да таких следов уже не было и полвека назад, во время моего путешествия в 1856–1857 годах. И в то время крестьяне Вятского и Пермского краев казались мне прямыми потомками того сильного и здорового славянского племени, которое из древнего Великого Новгорода издавна стремилось на восток и свободно колонизовало земли Хлыновского и Пермского краев до азиатских пределов.

Возвращаюсь к своему рассказу. На первой станции за Казанью, где мне пришлось ожидать несколько часов почтовых лошадей вследствие проезда одного князя в генеральском чине, я сделал интересную встречу. Это был горный инженер Василий Аполлонович Полетика, человек выдающийся по своей талантливости и образованию. После нескольких часов живого обмена мыслей мы настолько сошлись, что я предложил ему ехать со мной в моем тарантасе, так как у него не было своего экипажа и он ехал на перекладных. Полетика принял мое предложение лишь при условии остановиться, когда я буду в Барнауле, в его доме.

Только за Кунгуром, по пути в Екатеринбург, мы переехали наконец во всю ширинуУральский хребет. С радостью геолога встретил я выходы сначала твердых горных осадочных пород, приподнятых и прорванных кристаллическими; затем явились обнажения и этих последних, а именно гранитов и диоритов; но, по отношению к рельефу страны, Урал по параллели Екатеринбурга можно переехать почти незаметно. Горы не представляются здесь особенно живописными; гранитные скалы плоски и едва выходят на поверхность из-под наносов; растительность, состоящая из хвойного леса, довольно однообразна, и только верстовой столб с надписью с одной стороны «Европа», с другой – «Азия» наивно, хотя наглядно изображал искусственную границу обеих частей света.

Екатеринбург превзошел мои ожидания. Я не думал найти на азиатской стороне Урала такой красивый город, который, конечно, обязан был своим развитием рудным богатствам Урала.

Замечательно, что колоссальный по своему протяжению от севера к югу (почти на 20° широты) Уральский хребет служит как в физическом, так и в экономическом отношениях не к разъединению двух частей света, между которыми проходит, а к установлению тесной, неразрывной между ними связи.

Ни в отношении климата, ни в отношении флоры и фауны Урал не представляет резкой границы. Минеральные его богатства, расположенные не слишком широкой полосой, главным образом вдоль его восточного склона, завязывают самый прочный узел взаимных отношений между обитателями европейского и азиатского его склонов; они привлекают рабочие руки с широких приуральских полос Европы и Азии, а также оживляют и обогащают земледельческое население еще более широких полос доставлением верного и прибыльного сбыта их не только земледельческим, но и вообще сельским произведениям на уральские горные заводы и рудники.

Ознакомившись при помощи В. А. Полетики со всеми особенностями горной промышленности Екатеринбурга, я выехал из него уже 26 мая. На протяжении трехсот тридцати верст дорога шла по реке Исети через Шадринск – последний уездный город Пермской губернии. Горы, или, лучше сказать, холмы, служащие предгорьями Урала, простирались еще станции на две от Екатеринбурга, но далее они уже сгладились, твердые осадочные горные породы ушли окончательно под наносы, хвойные леса сначала стали обнаруживать примеси березы и осины, а затем вытеснились лиственными, перемежавшимися с обширными луговыми пространствами и крестьянскими полями.

За Шадринском, а тем более за границей Тобольской губернии передо мной расстилалась необозримая Западно-Сибирская низменность, самая обширная в Старом Свете, абсолютная высота которой не превосходит 200 метров и на которой, начиная от последних уральских до первых алтайских предгорий, нет ни одного камня, ни в виде твердой горной породы, ни даже в виде валунов, так что обилием каменных строевых материалов эта страна похвастаться не может.

С любопытством присматривался я к характеру весеннего покрова Западно-Сибирской низменности и скоро убедился в справедливости замечания знаменитого автора первой сибирской флоры, Гмелина, который еще в XVII веке заметил, что, собственно, характерная сибирская флора на большом сибирском тракте начинается только за Енисеем. Никакого резкого перехода от типичной растительности, одевающей весной всю славянскую равнину от Силезии до Урала, не оказалось.

Из цветов, оживлявших в то время (в конце мая) обширные луговины Западной Сибири, светло-лиловые, пушистые, грациозно поникшие головки ветреницы, носящей у нас поэтическое название сон-травы (Pulsatilla albana), золотые цветы горицвета (Adonis vernalis), выходящие из густых пучков своих ярко-зеленых перистых листьев, и густо-синие цветы лазуревой медуницы (Pulmonaria azurea) давали на обширных пространствах окраску растительному покрову, и только замена желтых полумахровых головок европейской купальницы ярко-огненными цветами не менее махровой азиатской формы этого красивого растения (Trollius asiaticus), особенно эффектного там, где оно покрывает поляны обширными зарослями, напоминала мне, что я уже нахожусь посреди азиатской равнины.

В особенности же поразило меня в этом растительном покрове то, что самые характерные его растения любят жить, как и здешнее земледельческое население, общинной жизнью и своим скучением придают чудную яркую окраску обширным пространствам. Выставленные в устроенном мной Русско-Азиатском отделе Парижской выставки 1900 года картины художника Ярцева, изображавшие растительный покров Сибири, главным образом долин Енисея, очень наглядно передавали эту особенность сибирской флоры.

Большую красоту придают Западно-Сибирской равнине ее светлые, исполинские реки, неимоверно многоводные весной. Первой из лежавших на нашем пути зауральских рек был Тобол, через который мы переправились близ города Ялуторовска 28 мая еще до восхода солнца, светлой, поэтической майской ночью.

За Тоболом нам уже не было надобности останавливаться на казенных почтовых станциях. Лихие ямщики очень охотно везли тарантас на тройках за казенные прогоны (по 1 1/2 коп. с версты и лошади) «на сдаточных», передавая едущего друг другу. Это избавляло нас от скучного предъявления и прописки подорожной, от ожидания очереди при переменах лошадей и вообще от неприятных сношений со стоявшими на низшей ступени русского чиновничества «станционными смотрителями», которые были все огульно произведены в низший классный чин (коллежского регистратора) на моей памяти, в царствование Николая I, только для того, чтобы оградить их от жестоких побоев проезжих «генералов». В Сибири, впрочем, эти побои были редки.

При великолепных крестьянских лошадях и высшем развитии извозного промысла, при котором скорость езды на почтовых могла быть доведена до 400 и более верст в сутки (!), генералы всегда были довольны, да и забитый, захудалый почтовый чиновник совершенно стушевывался и казался излишним перед богатым и самобытным молодецким ямщицким старостой, который сам готов был сесть на козла нетерпеливого генерала для того, чтобы провезти его одну станцию с лихой удалью. Для меня переезд по Сибири на сдаточных представлял тем больший интерес, что мои остановки и роздыхи происходили не в скучных, построенных по одному официальному образцу казенных почтовых дворах, а в избах зажиточных сибирских крестьян, охотно занимавшихся извозом.

Лихая тройка, запряженная в мой тяжелый тарантас, подхватывала его сразу и мчала марш-маршем на всем протяжении от станции, за исключением длинных подъемов, по которым сибирский ямщик любит ехать шагом; при этом завязывались между ним и мной самые интересные разговоры, в которых русский крестьянин без страха (а таких мы встречали немало) готов был выложить всю свою душу. Как ни близко знал я своих земляков – крепостных рязанских крестьян, как ни доверчиво относились они к своему выросшему вблизи них и на их глазах барину, но все-таки в беседах об их быте и мировоззрениях, в заявлениях об их нуждах было что-то недоговоренное и несвободное, и всегда ощущался предел их искренности…

Крестьяне-старожилы Сибири, выросшие и развившиеся на ее просторе, не знали крепостной зависимости, и им легче было выкладывать свою душу в разговорах с людьми, приехавшими издалека и не принадлежавшими к их местным бюрократическим притеснителям – чиновникам. Поэтому я с успехом пользовался своими переездами, а еще более остановками в избах сибирских крестьян для того, чтобы ознакомиться с их бытом, аграрным положением и мировоззрением.




Избы крестьян южных уездов Тобольской губернии поражали меня своим простором по сравнению с тесными курными избами крестьян черноземных великорусских губерний: обыкновенно они имели шесть окон на улицу, а иногда и до двенадцати, крыты были тесом, а иногда были построены в два этажа. Попадались в селениях и кирпичные крестьянские дома богатых крестьян, крытые железом. Пища крестьян была необыкновенно обильна. В самых простых крестьянских избах я находил за обедом три и четыре кушанья. Мясная пища, состоявшая из говядины и телятины, домашней птицы и дичи, а также рыбы, входила в будничный стол наполовину.

К этому присоединялись пшеничный и ржаной хлеб, пельмени – любимое блюдо сибиряков, овощи и молочные продукты, последние – в неограниченном количестве. При развитии скотоводства и значительных посевах льна и пеньки самодельная одежда сибирских старожилов также была несравненно лучше одежды крестьян Европейской России, особенно черноземной ее полосы.

Сибирские старожилы не хотели верить, что в Рязанской губернии на целый двор приходится иногда по одному тулупу, да им и не представлялось возможным существовать без того, чтобы каждый член семьи не имел своей теплой одежды; при этом раздельность одежды у каждого развивала индивидуальность и предприимчивость отдельных личностей; тому же способствовала и их разнообразная самодеятельность. Простор был у них не только в доме, но и на пастбище, и в поле; он не давал повода к мелким семейным раздорам и неурядицам, так часто осложняющим жизнь наших европейских крестьян и часто вынуждающим их, вследствие тесноты жилищ, к преждевременным и экономически вредным семейным разделам.

Все эти условия жизни сибирских крестьян обеспечивали не только силу двора, но и крепость общинного союза, в котором сельское население чувствовало совершенную необходимость для борьбы со стихийными силами природы и с внешними врагами. В пользовании семейными отводами общинный союз до поры до времени очень мало стеснял отдельных домохозяев. Каждый из них путем беспрепятственного захвата брал земли сколько хотел, и, расчищая ее, хозяйничал на ней как хотел, часто основывая на этой земле и постоянные и переносные фермы (заимки).

Уважение к чужим росчистям, да и вообще к чужому хозяйству было так велико, что захватчиков чужого добра между сибирскими крестьянами не существовало, а разбойниками и грабителями являлись только беглые каторжники и блуждающие ссыльные переселенцы, против которых, в случае их разбоев, сибирские старожилы учиняли травли и самосуд. Только тогда, когда крестьяне, как они выражались, терпели утеснения в земле, т. е. ее недостаточность, община входила в свои права и предпринимала принудительные меры к урегулированию поземельных отношений, что всегда вызывало неудовольствия отдельных лиц, нейтрализуемые только мирскими приговорами, которым подчинялись все безусловно. Как ни плохи и лихоимны были сибирские чиновники, составлявшие отбросы русской бюрократии, сильные общины с успехом выдерживали с ними борьбу.

Продолжаю свой рассказ. Второй значительной сибирской рекой, лежавшей на нашем пути за городом Ишимом, был Ишим. К нему мы выехали через Ишимскую степь, в которой реки встречаются редко, но которая представляла в это весеннее время низменную, сырую равнину, богатую стоячими водами и поросшую березовым мелколесьем. Дорога через Ишимскую степь на большом протяжении имела вид широкой гати, обрытой с обеих сторон канавами.

31 мая, рано поутру, мы были уже в виду широкого разлива Ишима, близ села Абацкого, красовавшегося со своими двумя церквами на левом берегу реки. Дорога была ужасная, тарантас бросало из стороны в сторону так сильно, что, несмотря на все мои заботы о целости моего барометра, он разбился вдребезги. Разлив Ишима имел 8 верст в ширину, т. е. был вдвое шире разлива Тобола, а потому переправа через него заняла не менее пяти часов времени. Раза четыре садились мы на мель в мелководных разливах, но наконец порыв ветра нанес нас на гриву, т. е. на ту отмель, которая обозначала побережье русла реки.

При въезде в это русло сильное в нем волнение сделало наше положение критическим, и наша лодка могла быть опрокинутой, если бы гребцам, бросившимся в воду, не удалось продвинуть лодку через гриву, и в несколько минут мы были уже в быстром и бурном Ишиме, через русло которого переправились в три четверти часа. Вдали, впереди нас, поднимался крутой уступ правого берега реки, большею частью прикрытый дерном и кустами. На сухой песчаной почве промежуточной полосы увидел я в первый раз обширную красивую заросль чисто азиатской растительной формы, покрывавшую большое пространство своим золотым покровом. Растение это – открытая и описанная впервые великим Палласом форма касатика (Iris flavissiraa) – принадлежит также к растениям сибирской флоры, любящим общинную жизнь.

Обнажения крутого уступа состояли из глинистого наноса, а под ним – из горизонтальных слоев песку без всяких валунов. Поднявшись на уступ, я опять увидел необъятное продолжение Ишимской степи, простирающейся еще верст на 200, уже через Омский уезд до Иртыша. Березовые перелески, луга и обширные пространства стоячей воды перемежались между собой. Растительный покров влажной степи носил все еще европейско-русский характер. Пушистый лиловый сон (Pulsatilla), золотые горицветы (Adonis vernalis), белые крупные цветы другой ветреницы (Anemone silvestris), бледно-желтые стройные мытники (Pedicularis sceptrum-carolinum), высокие красные медовики (Phlomis tuberosa) и, наконец, на более сухих местах грациозно волнующийся на ветре ковыль (Stipa pennata) всего более характеризовали покров степи, которой несметное количество водных птиц придавало неимоверное оживление.

Утки разных пород ходили попарно по большой дороге, поднимаясь только из-под быстро мчавшегося экипажа. Многочисленные стаи гусей спускались без страха на бесчисленные небольшие водоемы, дупеля и бекасы беспрестанно с шумом вылетали из болотных трав. Немного далее самка большого серпоклювого степного кулика (Numenius arquatus) с жалобным криком вилась около скачущих коней, как бы желая остановить их размахом своих длинных крыльев и защитить от их копыт свое еще беспомощное потомство, таящееся где-нибудь в высокой траве у степной дороги.

Еще дальше пара журавлей с криком испуга и распущенными крыльями билась со степным кречетом в двух шагах от большой дороги, не смущаясь бегом лошадей. Самка падает, опрокинутая быстрым натиском кречета, но самец отчаянно бросается на него, и кречет, выскочив из-под набегающих коней, взвивается высоко и парит далее над степью, высматривая себе более легкую добычу.

Утром 1 июня мы выехали у Красного Яра на третью и самую исполинскую реку Западно-Сибирской низменности – Иртыш. Обнажения, встреченные мною здесь, состояли уже не из наносов, а из спокойных отложений перемежающихся песчаных слоев пресноводного бассейна новейших формаций. Пески эти во всех своих обнажениях вдоль Иртыша заключали в себе неисчислимое количество раковин, собранных мною и описанных впоследствии впервые в «Zeitschrift der deutschen geologischen Gesellschaft». Только позже я узнал, что раковины эти не ускользнули от внимания великого путешественника XVIII века Палласа, но он упоминает, впрочем, о них без их описания.

У Красного Яра я расстался со своим спутником В. А. Полетикой, направившимся в Барнаул не заезжая в Омск, и взявшим с меня слово остановиться у него в Барнауле, куда я должен был приехать, справив свои дела в Омске.

От переправы через Иртыш при Красном Яре, где колоссальная река уже не была в своем полном разливе, до Омска оставалось еще сорок пять верст. Я приехал туда первого июня к вечеру и должен был остаться там дня на два для представления генерал-губернатору, от переговоров с которым зависела возможность осуществления заветного и затаенного моего намерения проникнуть во что бы то ни стало в глубь неведомого Тянь-Шаня, название которого в то время даже едва ли кому-либо было известно в Омске, так как здесь никто не был знаком ни со знаменитым сочинением Гумбольдта «Asie Centrale», ни с томом риттеровой Азии, относящимся до Тянь-Шаня.

Омск, имеющий ныне свыше ста тысяч жителей, вмещал тогда, несмотря на свое крупное административное значение, не более шестнадцати тысяч душ и уподоблялся скорее временному военно-административному лагерю, чем городскому промышленно-торговому поселению. Построен он был по обеим сторонам реки Оми при впадении ее в Иртыш, в который город упирался. На правом берегу Оми находилась крепость, внутри ее – церковь и несколько казенных зданий, а между ними деревянный в то время дом генерал-губернатора; вне крепости помещалось большое здание главного управления, от которого по направлению к Иртышу спускалась улица; на ней расположены были по преимуществу дома четырнадцати живших в то время в Омске военных и штатских генералов.

Дома эти были все деревянные, очень невзрачные и не обсаженные ни садиками, ни деревьями. У каждого дома был только просторный балкон, выходивший на широкую и пыльную немощеную улицу. На левом, высоком берегу реки Оми находилась более обширная часть города с двумя церквами, гостиным двором, почтамтом, лавками, двумя площадями и очень жалким ивовым бульваром. Зато за городом, в двух верстах ниже предела города того времени, на высоком правом берегу реки расстилался обширный и прекрасный парк – удобное и любимое место для гулянья омских обывателей.

Самой интересной тогда для меня личностью в Омске был, конечно, сам генерал-губернатор, от которого зависела вся участь моего путешествия. Таким генерал-губернатором был в то время престарелый генерал от инфантерии Густав Иванович Гасфорт[58], составивший себе известность выдающегося военачальника во время Венгерского похода. Несмотря на некоторые свои странности и человеческие слабости, Густав Иванович Гасфорт был недюжинной личностью и, конечно, обязан своей блестящей карьерой не одной только случайности, а еще более и своим личным качествам.

Окончив курс наук в Кенигсбергском высшем ветеринарном учебном заведении, Гасфорт вступил на службу ветеринаром в прусскую армию в начале XIX века, а в одну из войн против Наполеона, веденных нами в союзе с Пруссией, был прикомандирован к русским войскам, нуждавшимся в ветеринарах по случаю открывшейся в нашей кавалерии эпизоотии.

В одном из сражений с французами, кажется, при Прейсиш-Эйлау, когда много русских офицеров было перебито, Гасфорт, поставленный за офицера, в пылу сражения так отличился своей храбростью, что был переименован в офицерский чин и навсегда остался в рядах русской армии. Затем, по окончании отечественной войны 1812–1815 гг., Гасфорт поступил во вновь образованное училище колонновожатых – эту первоначальную колыбель офицеров русского Главного штаба. Окончив в нем курс наук с блестящим успехом, он перешел в русское подданство и сделался офицером Главного штаба.

Во время Венгерской кампании 1849 года Гасфорт командовал уже дивизией и прославился своим действительно искусным отступлением к Германштадту (Сибиу) в Трансильвании, которым отвел главные силы Гергея и тем самым дал возможность другим войскам обойти армию последнего, что и решило участь войны.

Гасфорт очень гордился своим отступлением к Германштадту. Он говорил, что во всемирной военной истории было только три подобных отступления: одно – Ксенофонта, другое – Раевского под Смоленском и третье – его к Германштадту (Сибиу).

Когда в 1853 году генерал-губернатор Западной Сибири князь Петр Дмитриевич Горчаков, по назначении его брата князя Михаила Дмитриевича главнокомандующим действующей армии в Крыму, изъявил желание принять участие в Севастопольской войне и получил в командование один из корпусов действующей армии, Николай I не нашел ему более достойного преемника по Западно-Сибирскому генерал-губернаторству, кроме генерала Гасфорта, назначенного им и командующим войсками всей Сибири.

Нельзя сказать, чтобы выбор этот был особенно неудачен. Гасфорт принадлежал к числу просвещеннейших офицеров русской армии, имел вполне научное военное образование, большую опытность и несомненные способности в военном деле, личную храбрость и безукоризненную честность. Административных способностей, к сожалению, Гасфорт не имел, но он зато не был бюрократом и рутинером, а наоборот, проявлял личную инициативу, в особенности в делах, в которых считал себя сколько-нибудь компетентным.

Положение сибирских генерал-губернаторов в половине XIX столетия было, впрочем, не легкое, и для того, чтобы сделать что-нибудь действительно полезное для края, нужно было иметь или государственный ум Сперанского, или непреклонную волю Муравьева-Амурского.

Положение генерал-губернатора Западной Сибири было не легче, чем положение генерал-губернатора Восточной. В его ведении находились в пределах Сибири две громадные губернии – Тобольская и Томская – и замыкающие их с юга военной пограничной линией степные области: Сибирских киргизов и Семипалатинская. На Тобольскую губернию генерал Гасфорт не имел почти никакого влияния. Она управлялась в обыкновенном административном порядке из губернского города Тобольска умным и опытным губернатором Виктором Антоновичем Арцимовичем.

Томская губерния едва ли не в большей мере была изъята из фактического ведения генерала Гасфорта. Центр ее тяжести находился в Алтайском горном округе, горный начальник которого жил в Барнауле и в отношении всего хозяйства округа был подчинен непосредственно Кабинету и Министерству двора и уделов, только до некоторой степени находясь под надзором томского губернатора, который всегда назначался из горных инженеров, так что в Томской губернии, в непосредственном ведении генерал-губернатора, как командующего войсками всей Сибири находились только малочисленные войска, расположенные в этой губернии.

В непосредственном же распоряжении генерал-губернатора находились две степные области: Сибирских киргизов и Семипалатинская с их в то время почти исключительно киргизским населением. В качестве же командующего войсками всей Сибири ему подчинялись войска Сибирского корпуса, а в качестве атамана Сибирского казачьего войска – вся широкая полоса казачьих земель от границы Оренбургской губернии через Петропавловск, вдоль всей иртышской линии до озера Зайсана.

Эта территория соответствовала образованному впоследствии Степному генерал-губернаторству до выделения из него и присоединения к Туркестанскому Семиреченской области.

Но и в управлении этим обширным краем генерал-губернатор был сильно ограничен Советом Главного управления Западной Сибири, тем более, что Совет этот был не просто совещательной коллегией, а действительно административным учреждением, в котором каждый из членов заведовал своей частью, как, например, хозяйственной, финансовой, административной, судебной, инородческой и т. д. При этом на назначение членов Совета генерал-губернатор не имел непосредственного влияния.




Гасфорт нашел в Совете Главного управления уже готовую, сплотившуюся шайку хищников и взяточников (во время моего посещения города Омска в 1856 г. только один из членов Совета не принимал никакого непосредственного участия в этих злоупотреблениях), которых, несмотря на сильную власть, предоставленную законом генерал-губернаторам, он сокрушить был не в силах, так как они были связаны между собой и с какими-то темными силами в столичных учреждениях золотой цепью… Это не препятствовало членам Совета Главного управления угождать всем слабостям генерал-губернатора, приведшим его сразу к крупной ошибке при выборе правителя дел генерал-губернаторской канцелярии.

Одной из слабостей Гасфорта было его завистливое соперничество с двумя соседними генерал-губернаторами и в особенности с Н. Н. Муравьевым, который хотя и был гораздо моложе его по службе, но уже получил титул графа Амурского. Гасфорт относился так враждебно к Муравьеву, что в его глазах лучшей рекомендацией для чиновника было его заявление, что вышел он со службы с Восточной Сибири вследствие неприятностей с генерал-губернатором… Так Гасфорт и взял в правители своей канцелярии бывшего правителя канцелярии, вытесненного Муравьевым-Амурским за взяточничество.

Умный и опытный Почекунин (фамилия чиновника, бывшего правителем канцелярии у Гасфорта) сплотил, насколько было возможно, весь Совет управления Западной Сибири и был ловким и деятельным проводником всех хищений, производимых членами Совета, каждым по своей части. Гасфорт впоследствии сознавался, что знал об их злоупотреблениях, но что держал их в руках, производя по временам, для их острастки, «гром и молнию». Гром и молния эти состояли в том, что, собрав от своих очень удачно выбранных чиновников особых поручений некоторые данные по какому-нибудь крупному злоупотреблению, он разносил обвиняемого в присутствии всех, не жалея даже резких выражений, на что виновные низко кланялись, не отрицая своей вины. Но дело этим и оканчивалось, и эти же виновники, подождав немного, продолжали свои злоупотребления, ловко прикрываемые правителем канцелярии.

Не говоря уже о злоупотреблениях, связанных с винными откупами, отдававшимися Советом в хищнические руки, поставка хлеба для войск и переселенцев в Семиреченский и Заилийский края служила еще большим источником самых крупных доходов для членов Совета Главного управления. На торгах подставные лица получали поставку за заказываемый туда хлеб по 11 и 12 рублей за четверть под предлогом дороговизны его доставки по иртышской линии в глубь степи и в Заилийский край, а сами покупали его у только что водворившихся там переселенцев от 90 копеек до 1 рубля за четверть. Такими доходами, делимыми поставщиками с членами Совета, объяснялось разливанное море шампанского на пирах высших омских чиновников и их грубые, циничные оргии…

Однако и в то время в административном мире Западной Сибири пробивалась свежая струя светлых личностей. Не говоря уже о тобольском губернаторе (впоследствии сенаторе) Арцимовиче, сумевшем упорядочить все тобольское губернское управление, почти все избранные самим Гасфортом чиновники особых при нем поручений оказались безукоризненными.

Уже с первого года своего назначения, убедившись в своем бессилии провести какие бы то ни было реформы в деле управления русским населением Западной Сибири, Гасфорт обратил все свое внимание на подведомственные ему киргизские области. Но в области Сибирских киргизов, населенной исключительно киргизами Средней орды, его крайне стесняло то, что орда эта была поделена между Западно-Сибирским и Оренбургским генерал-губернаторствами.

К каким печальным результатам приводило хроническое несогласие и недоброжелательство, существовавшее в течение почти всего XIX века между двумя соседними генерал-губернаторами, в руках которых находились самые дорогие интересы России по отношению к сопредельным ей странам, доказывает нагляднее всего история постоянных восстаний в первой половине этого века киргизского султана Кенесары Касимова. Этот отважный Митридат Киргизской степи в течение десятков лет успешно боролся с русским владычеством тем, что, когда его одолевали в области Сибирских киргизов, он перекочевывал в пределы Оренбургского генерал-губернаторства, где не только получал амнистию, но и почетные награды по представлению генерал-губернатора.

Затем, поссорившись с этим последним, он снова перекочевывал в пределы Западной Сибири, где встречаем был с почетом переменившимся за этот промежуток времени генерал-губернатором. Только в редких случаях, когда оба генерал-губернатора ополчались против него, Кенесары укочевывал в пределы Кокандского ханства, под защиту хана, не более враждебного к обоим генерал-губернаторам, чем последние были между собою.

И не русским, а кокандским подданным каракиргизам, во время одной из таких перекочевок Кенесары в кокандские пределы, удалось его сокрушить, что случилось незадолго до назначения генерал-губернатором Гасфорта.

По прибытии Гасфорта во вверенный ему край первой его заботой было ознакомиться с бытом киргизского народа и стараться установить сколько-нибудь последовательную и постоянную политику, которой русские власти должны были бы держаться в управлении киргизскими ордами и вообще кочевым населением. Замечательно, что Гасфорт сразу понял, что его предшественники и соседи (генерал-губернаторы западносибирские и оренбургские) делали очень крупную ошибку, прививая усиленно и искусственно мусульманство к не вполне утратившим свои древние шаманские верования и еще мало проникнутым учением Магомета киргизам и снабжая их султанов и их аулы татарскими муллами из Казани.

Но от своего совершенно справедливого соображения Гасфорт пришел к странному и неожиданному заключению, оправдывавшему до некоторой степени прозвание, данное ему его сверстниками[59].

Заключение это, выраженное в записке, поданной им в 1854 году Николаю I, состояло в следующем. По его, Гасфорта, мнению, проповедь христианской религии между киргизами не может иметь успеха, так как многие обычаи и условия кочевой жизни, как, например, кочевое многоженство, не совместимы с догматами христианского учения. С другой стороны, обращение огромной киргизской народности в мусульманство противоречит русским государственным интересам. Поэтому нужно дать киргизам новую религию, приспособленную к условиям их жизни и соответствующую русским государственным интересам.

Определяя догматы этой новой религии, нужно принять за их исходную точку ту религию, которая была старым заветом закона божия, а именно еврейскую, очистив ее от талмудских толкований и реформировав в духе христианства, то есть присоединив к заповедям и учениям Моисея многие догматы христианской религии. Полный проект этой религии, обличающий обширные теологические познания Гасфорта, был представлен им Николаю I, который, как говорят, написав на записке резолюцию: «Религии не сочиняются, как статьи свода законов», возвратил ее автору с нелестным отзывом об его соображениях.

Не найдя себе удовлетворения ни в качестве администратора многочисленного русского населения, ни в качестве законодателя не менее многочисленного киргизского, Гасфорт отдал все свои силы попечениям о самых отдаленных окраинах своего генерал-губернаторства – полярному Березовскому краю и самому южному в то время из наших азиатских владений – Семиреченскому. Первым из западносибирских генерал-губернаторов он посетил лично эти обе оконечности Западной Сибири, отдаленные одна от другой на 30° широты.

В Березовском и Обдорском краях он нашел умного и доброго хозяина обширного края в лице березовского исправника. Кому бы ни принадлежала честь определения этого замечательного по своим административным способностям лица из никому неизвестных скромных армейских офицеров на должность березовского исправника, тобольскому ли губернатору Арцимовичу или генерал-губернатору Гасфорту, но во всяком случае выбор был в высшей степени удачный.

Впоследствии березовский исправник Г. А. Колпаковский, пройдя через должность пристава Большой орды, губернатора Семиреченской области, помощника туркестанского генерал-губернатора, сделался сам степным генерал-губернатором и на всех занимаемых им должностях оказал своему отечеству незабвенные услуги. Во всяком случае, заслугой Гасфорта является то, что он первый выдвинул такого достойного человека.

Успокоившись относительно Березовского края, Гасфорт сосредоточил все свое внимание на Семиреченском и здесь уже почувствовал себя полным хозяином, не встретив никакого противодействия в Главном управлении Западной Сибири, так как его членам деятельность Гасфорта на отдаленной окраине была на руку. Движение вперед, в глубь Азии и колонизация Семиречья, проведение туда дороги и устройство путей сообщения с возникавшими поселениями вызывали многочисленные поставки и подряды, производимые Главным управлением, и давали богатую добычу членам его.

В городе Копале, созданном князем Горчаковым, Гасфорт нашел также доброго хозяина в лице замечательно талантливого и энергичного подполковника Сибирского казачьего войска Абакумова, который сумел поддержать престиж первого крупного русского земледельческого поселения на территории Большой киргизской орды. Но и посещение Гасфортом Семиреченского края осталось не бесследным. С киркою и топором в руках он принялся за устройство лучшего пути в Копал через одну из цепей Семиреченского Алатау на перевале, получившем название Гасфортова, затем содействовал образованию в крае новых станиц – Лепсинской в одной из высоких долин Алатау и Урджарской на притоке озера Ала-Куля, вблизи китайского города Чугучака.

Места этих станиц были выбраны удачно, и все эти три значительных русских поселка сделались твердым оплотом русского владычества в Семиречье. Затем и дорога от Семипалатинска до реки Или с ее хорошо устроенными на каждых 20–25 верстах станциями (пикетами), снабженными достаточным количеством казаков и лошадей, была вполне упорядочена после посещения Семиречья генералом Гасфортом.

Но самой крупной его заслугой было занятие Заилийского края. Этот лучший по климату и плодородию почвы при возможности орошения (ирригации) уголок Западно-Сибирского генерал-губернаторства, представляющий северный склон исполинского горного хребта (Заилийского Алатау) к приилийской равнине, был издавна спорной территорией между нашими подданными – киргизами Большой орды и каракиргизскими племенами: китайскими подданными богинцами и кокандскими – сарыбагишами. Отважные и предприимчивые султаны Большой орды охотно вызывались быть нашими пионерами в занятии оспариваемого у них каракиргизами подгорья, альпийские луга которого охотно посещались ими с тех пор, как они почувствовали за собой твердый оплот в русской колонизации Семиреченского края.

При первом же посещении этого края генерал Гасфорт окончательно решился на занятие всего северного склона Заилийского Алатау. Как опытный военачальник, он убедился, что находящиеся в подданстве двух различных государств и враждующие между собой племена не могут служить ему серьезным препятствием к занятию Заилийского края, но что препятствия к достижению своей цели он мог встретить только в Петербурге, где он не имел ни тех связей, ни того авторитета, которые составляли силу Муравьева-Амурского.

При всем этом Гасфорт решил послать осенью 1854 года за реку Или рекогносцировочный отряд, состоявший из одного батальона пехоты и трех сотен казаков. Экспедиция совершилась успешно. Она высмотрела в семидесяти верстах от реки Или, у самого подножья Заилийского Алатау, при выходе из гор речки Алматы, идеально прекрасное место для русского поселения, начало которому и было положено тогда же основанием здесь укрепления Заилийского, переименованного в следующем году в Верное.

Хотя на этом подгорье не росло ни одного дерева, но долина, на него выходящая, была богата лесной растительностью, а обилие воды в ней давало возможность для искусственного орошения всей подгорной площади. При дальнейшей своей рекогносцировке вдоль подножья горного хребта к западу отряд был окружен несметным количеством каракиргизов, кокандских подданных, но все-таки вернулся без всяких потерь на реку Или.

Летом 1856 года произошло уже окончательное занятие подгорья. Войска и казаки водворились на месте, избранном для основания укрепления Верного, и занялись рубкой леса в Алматинской долине для первых необходимых построек. Первая встреча русских переселенцев с дикокаменными киргизами, откочевавшими на юго-запад, была очень неприязненна. В первую же ночь по водворении русских сильная каракиргизская баранта в пятнадцати верстах от Верного угнала табун русских лошадей, убив 12 охранявших их казаков, головы которых были найдены на пиках в тех местах, где они охраняли табун. Осенью сам Гасфорт посетил впервые занятое подгорье. Настоящая же колонизация семейных казаков и крестьян началась только весною 1857 года.




Возвращаюсь к воспоминанию первого дня моего знакомства с генералом Гасфортом в Омске. Принял он меня очень приветливо; несомненно, что в тех условиях, в которых он тогда находился, приезд командированного в его край члена пользовавшегося тогда уже большим авторитетом Русского Географического общества был как раз в интересах генерал-губернатора, искавшего всякой поддержки в своих начинаниях со стороны независимых, беспристрастных и сколько-нибудь авторитетных свидетелей его действий.

При представлении моем Гасфорту я имел осторожность не произнести ни одного слова по поводу главной цели своего путешествия в Тянь-Шань… Я выразил только глубокое сочувствие Географического общества к деятельности Гасфорта на юго-восточной окраине Киргизской степи и в особенности к колонизационному движению в Заилийский и Семиреченский края и сообщил ему, что Общество поручило мне изучить как природу мирно завоеванного им края, так и успехи в нем русской колонизации.

Вот почему я и не сомневаюсь, сказал я, что просвещенный инициатор нашего поступательного движения в Центральной Азии даст мне возможность не только посетить Верное, но и изучить по возможности геологическое строение края, его флору и фауну, а также и население соседней горной страны. Гасфорт в ответ на это высказал надежду, что его роль как носителя просвещения в Средней Азии может принести более пользы для России, чем скороспелое, по его мнению, занятие водного пути, проходящего по чужому государству, прославленным его соседом по генерал-губернаторству, и что его мирное завоевание богато одаренного природой края будет оценено впоследствии историей, а что пока ему приходится уже радоваться, что уважаемое всей Европой Русское Географическое общество обратило свое внимание на только что занятый им край, почему он и приветствует молодого ученого, стремящегося к его изучению.

При этом Гасфорт обещал немедленно исполнить мое желание и предписать местным властям оказывать самое широкое содействие моим исследованиям и давать мне достаточный конвой для поездки в горы Заилийского края, а также посылать вслед за мной топографов для съемки по возможности всех моих маршрутов.

Гасфорт тут же познакомил меня с находившимся у него в это время начальником всех топографических работ в Западной Сибири, генерал-майором бароном Сильвергельмом, и поручил ему показать мне не только все сводные картографические работы, но и все съемочные планшеты, исполненные в киргизских областях за время управления Гасфорта.

Поручение генерал-губернатора было исполнено с удовольствием честным и добродушным финляндцем, тем более, что он надеялся, что Географическое общество при своих связях с Главным штабом напомнит ему о необходимости поскорее снабдить Омск хорошими инструментами. Оказалось, что планшеты и вообще инструментальные съемки омских топографов были прекрасно исполнены и что только в их сводных картографических работах замечались крупные недостатки, которые объяснялись тем, что съемки таких громадных пространств не могли быть произведены ни одновременно, ни однородно.

Различные пространства были сняты разными топографами и притом в разное время, одни инструментально, другие глазомерно, третьи нанесены на сводные карты только по расспросам, и сводка всего этого разношерстного материала производилась торопливо и преждевременно по внезапному требованию начальства, в угоду ему. А какую роль играла эта угода, объяснили мне омские картографы.

Один раз принесли Гасфорту, по его требованию, несколько новых съемочных планшетов. Осматривая их очень внимательно, он заметил, что в некоторых междуречьях Киргизской степи на водоразделах совсем нет гор, и осведомился, почему не изображены там горы. Получив в ответ, что никаких гор в этой местности нет, Гасфорт заметил, что у топографов при их некультурности нет никакого критерия в их суждениях, а что тут, по его, Гасфорта, соображению, должны быть горы.

Через несколько дней после того Гасфорту была представлена сводная карта сибирского пространства Киргизской степи, на которую предполагавшиеся им горы и были нанесены (!). Гасфорт остался очень доволен тем, что горы оказались там, где он их предполагал, а на мой вопрос барону Сильвергельму о том, что же сделалось с подлинными планшетами, я получил в ответ: «Планшеты мы, конечно, не исправляли, а только их припрятали. А как же при составлении сводной карты нам было не потешить старика?»

Во время краткого моего пребывания в Омске я успел познакомиться, хотя еще довольно поверхностно, с лучшими деятелями города, о которых я уже упоминал выше. Но особенное внимание мое обратили на себя двое талантливых молодых офицеров, незадолго перед тем окончивших курс в Омском кадетском корпусе, которые сами искали случая познакомиться со мной.

Один из них, родом казак, поразил меня не только своей любознательностью и трудолюбием, но и необыкновенной, совершенно идеальной душевной чистотой и честностью своих стойких убеждений; это был прославившийся впоследствии как путешественник и исследователь Сибири и Центральной Азии Григорий Николаевич Потанин. Он был сыном весьма талантливого и любознательного казачьего офицера, который в первой четверти XIX века был часто командируем в киргизские степи. Путешествуя по ним в пределах области Сибирских киргизов (ныне Акмолинской), он доходил до берегов реки Чу и пределов Кокандского ханства.

Некоторые из интересных его маршрутов и глазомерных съемок дошли до Гумбольдта и были им использованы в его «Центральной Азии». Под конец жизни, несмотря на свою известность и заслуги, отец Потанина был разжалован в простые казаки, но сын его был принят в кадетский корпус в городе Омске и окончил там курс с большим успехом. В это время казачьи офицеры в чине хорунжего получали в год всего только по 90 рублей жалованья и пополняли свои бюджеты легкими при их командировках и исполнении служебных обязанностей в Киргизской степи поборами с киргизов.

Но в этом отношении один Г. Н. Потанин составлял исключение. Действуя неуклонно по своим чистым и честным убеждениям, он не собирал с киргизов никаких поборов и ухитрялся жить на свои 90 рублей. С разрешения высшего начальства он занялся разборкой омских архивов и извлекал оттуда драгоценные для истории Сибири и сибирских казачьих войск данные. Само собой разумеется, что я не только заинтересовался судьбой молодого офицера, но при дальнейшем с ним знакомстве старался развить в нем любовь к природе и естествознанию, что впоследствии и привлекло выдающегося молодого человека в Петербургский университет и выработало из него замечательного путешественника, этнографа и натуралиста.

Другим лицом, особенно меня заинтересовавшим в Омске, был Чокан Чингисович Валиханов. Киргиз родом из Средней орды, он был внуком последнего киргизского хана Валия и правнуком знаменитого Аблай-хана, потомка Чингис-хана. Его мать была родная сестра «Митридата» киргизского народа – Кенесары Касимова. Родная его бабка по отцу – вдова хана Валия – со своими детьми оставалась верной России, в то время когда остальные ее родичи, дети хана Валия от первого брака и его братья, не хотели признавать того, что хан Валий принял русское подданство.

Александр I с большим вниманием отнесся ко вдове хана Валия и велел выстроить ей первый в киргизской степи дом, в котором и родился Чокан Валиханов. Обладая совершенно выдающимися способностями, Валиханов окончил с большим успехом курс в Омском кадетском корпусе, а впоследствии, уже в Петербурге, под моим влиянием слушал лекции в университете и так хорошо освоился с французским и немецким языками, что сделался замечательным эрудитом по истории Востока и в особенности народов, соплеменных киргизам.

Из него вышел бы замечательный ученый, если бы смерть, вызванная чахоткой, не похитила его преждевременно, на двадцать восьмом году его жизни. Само собой разумеется, что я почел долгом обратить на этого молодого талантливого человека особенное внимание генерала Гасфорта и по возвращении моем из путешествия в Тянь-Шань подал мысль о командировке Валиханова в киргизской одежде с торговым караваном в Кашгар, что и было впоследствии осуществлено Валихановым с полным успехом.

Цель моей двухдневной остановки в Омске была вполне достигнута, и третьего июня я выехал из Омска в Барнаул. На пути к Барнаулу, между Иртышом и Обью, расстилалась верст на 700 обширная и интересная Барабинская степь, или Бараба, в то время еще мало привлекавшая русскую колонизацию. Дорога моя до города Каинска, на расстоянии 480 верст, шла вдоль реки Оми. На первых тридцати верстах я ехал через безлесную степь, но затем по приезде на правый берег реки опять встретился с березовым мелколесьем – «колками». В промоинах высокого левого берега Оми виднелись еще не растаявшие наносы снега. На самой степи самыми характерными травами были ковыль (Stipa pennata) и медовик (Phlomis tuberosa).

Четвертого июля погода была бурная и холодная, шел град. Местность была утомительно однообразна. Встречавшиеся деревни были хуже выстроены и казались беднее, чем в Тобольской губернии. Город Каинск, в который мы приехали к вечеру четвертого июля, мало чем отличался от крупных сибирских селений: в нем была только одна церковь, но жило, однакоже, до 2700 жителей в 470 дворах.

За Каинском я окончательно расстался с Омью и с утра пятого июня достиг уже самой характерной части Барабинской степи, характеризуемой главным образом обилием озер и почти совершенным отсутствием текущих вод. За станцией Убинской, вдали, влево от дороги осталось обширное озеро Убинское. Низменная, болотистая поверхность степи поросла березовым и ивовым мелколесьем. Некоторые перелески были украшены темно-оранжевыми, огненного цвета букетами сибирской купальницы (Trollius asiaticus). Появился на степи чуждый нашей европейско-русской равнине розовый первоцвет (Prima cortusoides). Самым распространенным кустарником была наша обыкновенная так называемая желтая акация (Caragana arbotusoides), которая, будучи вывезена из Сибири в XVI веке, заполняла сады наших предков.

Обилие в Барабинской степ и пресноводных озер, не имеющих стока, находилось в противоречии с распространенным тогда между географами убеждением, что всякое озеро, не имеющее стока, превращается в соленое. Очевидно, вопрос о том, при каких условиях озера, не имеющие стоков, могут сохранять свою пресноводность и при каких они становятся солеными, мог быть разрешен только внимательным и притом сравнительным изучением пресноводных озер Барабинской степи и соленых Киргизской, и хотя Барабинская степь была впоследствии посещена и изучена таким основательным ученым, как академик Миддендорф, еще много остается сделать для изучения озер Средней Азии, к которому так внимательно относилось и относится во все последнее тридцатилетие своей деятельности Русское Географическое общество.

Шестого июня, в 9 часов утра, из-за густого соснового бора, сопровождавшего ее течение, показалась величественная река Обь. На песчаных берегах ее появились впервые и некоторые сибирские растительные формы: роскошный пурпуровый остролодочник (Oxytropis uralensis) и вид дикого горошка (Orobus alpestris), но преобладающими в сосновом бору были обыкновенная европейская брусника, черника, голубика и т. п.

Переправа через Обь заняла у меня целый день (шестого июня) с 9 1/2 часов утра до солнечного заката. Для того чтобы совершить эту переправу, пришлось тянуться бечевой вверх по течению верст на девять. Вся эта процедура продолжалась часов семь. Затем мы уже стали переезжать поперек Оби, но, достигнув ее середины, были застигнуты сильной грозой. Дождь, сопровождаемый непрерывными молниями и сильными раскатами грома, заливал нас. С трудом мы пристали к берегу, где на возвышенности было расположено обширное село Бердское с тремя церквами.

Обь между Барнаулом и Бердским образует громадный изгиб, так что на пути из Барабинской степи в Барнаул, расположенный на левом берегу Оби, приходилось переезжать реку два раза. В Бердском я не останавливался, а продолжал свой переезд через пространство, огибаемое Обью, посреди которого протекает правый приток Оби река Чумыш. К сожалению, мне пришлось проехать вторую станцию от Бердского – село Медведское – ночью. Между тем волнистая и живописная местность эта крайне меня интересовала, потому что здесь находились первые обнажения твердых горных пород (глинистых сланцев, кристаллических диоритов и конгломератов) Алтайского нагорья, служащих продолжением поднятия Салаирского кряжа и обусловливающих изгиб, или луку, образуемую Обью.

Когда утром седьмого июня я достиг реки Чумыша, то встретил здесь ту же песчаную почву, те же хвойные леса и ту же обыкновенную европейско-русскую растительность. От Чумыша до второй переправы мы проехали верст сорок; к Оби спустились вдоль продолговатого песчаного пригорка, на котором я с радостью встретил три новые для меня роскошные азиатские растительные формы: астрагал (Astragalus sabuletorum), солонечник (Statice Gmelini) и душистую желтую дикую лилию (Hemerocallis flava). Переправа через Обь здесь была далеко не так затруднительна и опасна, как в Бердском; до Барнаула от переправы уже оставалось только тринадцать верст, и к шести часам вечера я был в городе.

Барнаул расположен на левом берегу Оби, при впадении в нее реки Барнаулки, на левой стороне этой реки, вдоль которой он был растянут более, чем вдоль Оби. Все продольные улицы города были параллельны с Обью. Барнаульский завод был расположен на плотине реки Барнаулки, запруженной в обширный и прекрасный пруд. Правый берег реки поднимался высоко и довольно живописно над ее запрудой; на нем строилась кладбищенская церковь. На одной из площадей города возвышался гранитный обелиск в память столетия существования Алтайских горных заводов; почти вся площадь была окружена казенными каменными зданиями, но все частные дома, несмотря на комфорт и даже роскошь, с которыми жили горные инженеры, были деревянные. Во время моего пребывания в Барнауле (1856 г.) домов насчитывали до 1800, а число жителей превосходило 10 000 обоего пола.

Остановился я в Барнауле, согласно данному мной слову, у гостеприимно приглашавшего меня к себе В. А. Полетики. Через него я очень скоро познакомился со всем барнаульским обществом.

Хотя город Барнаул не отличался внешней красотой своих зданий, но зато внутри их все было убрано с комфортом и роскошью, и все казалось жизнерадостным. Общество, все однородное, состояло из очень хорошо образованных и культурных горных и лесных офицеров и их семейств, сильно перероднившихся между собою, а также из семейств двух-трех золотопромышленников, отчасти бывших в свое время также горными офицерами.

Жили они весело и даже роскошно, но в их пирах не было той грубости, которой отличались оргии членов Главного управления Западной Сибири в Омске. Эстетические наклонности горных инженеров Алтайского горного округа проявлялись не только в убранстве их комнат и изящной одежде их дам, но и в их знакомстве как с научной, так и с художественной литературой и, наконец, в процветании барнаульского любительского театра, который имел даже свое собственное здание.

Многие из горных инженеров, постоянно принимая участие в любительских спектаклях, выработали из себя тонких, образованных артистов, между которыми в моей памяти остались горный инженер Самойлов, брат знаменитого актера Самойлова, а в драматических ролях молодой горный инженер Давидович-Нащинский. В женских же ролях две из жен инженеров были также очень выдающимися артистками.

Одним словом, Барнаул был в то время, бесспорно, самым культурным уголком Сибири, и я прозвал его сибирскими Афинами, оставляя прозвание Спарты за Омском… Но, конечно, между этими городами и древними городами Греции было различие, пропорциональное различию культуры Сибири в половине XIX века от культуры древней Греции. Да и сибирская Спарта, при грубости ее воинственных нравов, не имела спартанской чистоты и безупречности, а в сибирских Афинах были свои темные стороны. К описанию барнаульской жизни я возвращусь далее.

Горный начальник Алтайского горного округа, полковник Андрей Родионович Гернгросс, принял меня очень приветливо и не только предписал управляющему Змеиногорским краем оказывать мне возможное содействие при моих поездках по Алтаю, но снабдил меня палаткой, которая оказала мне во все время моего путешествия в Алтае и Тянь-Шане большие услуги.

Ознакомление с Барнаулом, его обществом, среди которого мне пришлось впоследствии провести зиму 1856/57 гг., с барнаульским горнозаводским производством, интересными его геологическими, палеонтологическими и археологическими коллекциями, с новыми прекрасными съемками, произведенным в Алтайском горном округе по инициативе М. Н. Муравьева, а также непосредственное приготовление к моему снаряжению заняли у меня полторы недели, и я собрался в путь только к 19 июня.

Выехал я из Барнаула в этот день утром; ехал на почтовых, но не с обычной на этом тракте скоростью вследствие остановок, вызываемых моим желанием основательно ознакомиться с характером приалтайской страны. Дорога моя на двух первых перегонах шла параллельно течению Оби, а далее – параллельно реке Алею, через степи, покрытые роскошной ранней летней растительностью.

Через неширокий Алей мы переехали 20 июня очень рано утром. От станции Калмыцкие мысы, расположенной на реке Чарыше, я увидел впервые в синей дали Алтайские горы. Первым трем «сопкам», служащим предгорьями Алтаю, казаки дали названия: Воструха, Речиха и Игнатиха; за ними в действительно синей дали возвышается Синюха. Так как каждая из этих гор возвышается отдельно и не представляет сплошного хребта, то сибиряки называют их «сопками», хотя в них нет ничего вулканического. Мало того, сибиряки говорят: «сопки дымятся», когда, притягивая к себе облака, сопки окутываются ими.

Далее, когда казаки видят сплошной хребет, то называют его «Урал», в виде не собственного, а нарицательного имени. Поразило меня также употребление казаками глагола «доказать» в смысле сообщить. За Калмыцкими мысами, на берегу речки Локтевки я встретил первые обнажения твердых горных пород Алтая: это были серые порфиры, на скалах которых росли типичные алтайские растения – патриния (Patrinia rupestris) и алтайские виды очитка (Sedum).

Ночевал я с 20 на 21 июня на станции Саушке для того, чтобы посвятить следующий день осмотру имевшего уже всемирную известность Колыванского озера, отстоящего верстах в двух или трех от названной станции. Озеро это, расположенное в слегка холмистых предгорьях Алтая, поражало всегда путешественников, посещавших Алтай, причудливыми формами своих гранитных скал, вертикально поднимающихся вблизи и вдали от него в слегка холмистой местности.

Гранитные скалы Колыванского озера по своим формам имеют себе соперников лишь в гранитных скалах горы Брокена в Гарце. Разница между теми и другими состоит в том, что скалы Брокена слагаются из отдельных гранитных глыб, наваленных одна на другую в хаотическом беспорядке наподобие матрацев; колыванские же скалы при своих фантастических формах имеют более скорлуповатую отдельность. Отдельные скалы поднимаются по обеим сторонам барнаульской дороги и по поверхности слегка волнующейся ковыльной степи, а самые фантастические находятся к западу от нее.

Довольно плоский дугообразный западный берег озера состоит из тех же гранитов. На северном берегу, у подножья высоких скал уже в то время устраивался сад, и в нем большой деревянный навес, или веранда, откуда был прекрасный вид на озеро и вдающийся в него с восточной стороны скалистый мыс. Близ юго-восточного угла озера берет начало речка, питаемая, по-видимому, болотами, образуемыми водой, просачивающейся из озера. С южной стороны озера поднимается гора, возвышающаяся метров на 150 над уровнем озера, поросшая березовым мелколесьем и не особенно многочисленными пихтами.

В водах растет плавающий чилим (Trapa natans), характеризуемый своими угловатыми орехами. Сухопутная растительность около озера мало чем отличается от европейской, только дикая татарская жимолость (Lonicera tatarica), перешедшая из Алтайского нагорья в несметном количестве в наши сады, и красивые бледно-желтые касатики (Iris halophila), украшающие берега, напоминают путешественнику, что он находится уже в глубине Азии.

Из Саушки я приехал в Змеиногорск 22 июня и решил посвятить недель пять на изучение Алтая. За это время я посетил заводы Змеиногорский и Локтевский, все рудники змеиногорской группы, а также рудники, расположенные по системам рек Убы и Ульбы. Эти экскурсии заняли около месяца времени. По отношению к Змеиногорскому руднику меня интересовали ближайшие причины падения этого рудника, прежде первого по богатству в Алтае и, в частности, в Змеиногорском крае, и отношение Алтайского горного управления к многочисленному тогда крепостному горнозаводскому русскому населению Алтая. Такое изучение я мог, впрочем, закончить, только проведя зиму 1856/57 гг. в Барнауле, а потому возвращусь к этому предмету далее.

Змеиногорск не показался мне особенно привлекательным. Он расположен в очень холмистой местности, но окружающие его каменистые горы лишены лесной растительности. Городок состоял из деревянных некрасивых домов, но внутреннее их убранство отличалось тем же комфортом, как и в Барнауле. Одним словом, Змеиногорск был самым значительным культурным центром внутреннего Алтая.

Несмотря на сильное истощение рудника, в нем все еще производились разведочные работы, которые позволяли геологу с молотом в руках проникнуть в подземное царство Алтая, где каторжных работ не существовало, да и громадные отвалы позволяли ознакомиться со всем тем, что когда-либо извлекалось здесь из недр земли, не исключая и «чудских» орудий бронзового периода. В Змеиногорском, Черепановском и других рудниках Змеиногорской группы и на Локтевском заводе я встретил самое радушное гостеприимство образованных и культурных горных инженеров.

Но самой интересной поездкой моей в Алтае была поездка в долины рек Убы и Ульбы, и в особенности в самую внутреннюю и интересную из обитаемых алтайских долин – Риддерскую. Спутником моим в этой поездке был прекрасно знакомый с Алтаем, образованный и культурный офицер корпуса лесничих[60] Коптев. Он был только года на четыре старше меня и, женатый на дочери одного из алтайских горных инженеров, овдовел незадолго до моего прибытия, почему охотно поехал со мной попутешествовать в алтайских долинах.




Выехали мы на эту поездку из Змеиногорска 20 июля. Дорога от плотины обширного Верхнего Змеевского пруда шла все в гору на кряж Мохнатых сопок, состоявших из гранита. Достигнув перевала, с которого видны были высокие горы Колыванского кряжа – Синюха и Ревнюха, дорога спускалась к реке Алею по наклонной степной плоскости. С этого спуска вдали за двенадцать верст на серебристой ленте Алея видно было обширное селение Старо-Алейское.

Селение это имело вид замечательно богатый и зажиточный, но находившаяся в нем вместо храма старая, покачнувшаяся часовня достаточно указывала на то, что тысяча жителей селения принадлежали к староверам и что воздвигать новый такой благолепный храм, какой бы они, может быть, желали построить себе, им не позволяли. За Старо-Алейским, отстоящим в девятнадцати верстах от Змеиногорска, мы переправились через Алей вброд. Течение его было быстрое, берега состояли из наносов. Степь за ними была однообразна, но вблизи дороги влево остались невысокие скалистые горы, возвышавшиеся очень разорванным гребнем. Они состояли из гранита и составляли продолжение Убо-Алейского кряжа. Самая же степь была волнистая и пересечена пологими оврагами.

За Старо-Алейским кое-где мы встречали на степи посевы пшеницы, полбы, овса и проса богатых крестьян Старо-Алейской волости. Местами попадались солонцы, которые можно было узнать по их растительности, состоящей из солонечника (Statice Gmelini) и галофитов (солянок). На небольших речках, протекающих по этой степи, – Золотушке и Грязнушке, находились два рудника – Гериховский и Титовский, но оба, так же как и соседний с ними Сургутановский, были давно оставлены; даже и строений на них не было, и только на Титовском руднике производились разведки пришлыми на время работниками. Гериховский холм, осмотренный мной, состоял из порфира, брекчии и известняков.

В этих последних я, к большому моему удовольствию, нашел множество окаменелостей девонской системы.

Солнце уже закатилось, когда я, увлеченный отыскиванием окаменелостей, выехал из Гериховского рудника в своем просторном тарантасе, в котором все собранные мною сокровища легко поместились. Сначала мы ехали вдоль речки Золотушки вверх ее течения, но затем повернули через степь к юго-востоку. Смерклось очень скоро, и так же скоро мы потеряли дорогу. Пришлось ночевать в степи. На рассвете 21 июля наших лошадей, пасшихся на степи, не оказалось. Ямщик отправился разыскивать их, когда уже светало. Когда же взошло солнце, то озарило находившуюся верстах в восьми впереди нас пологую куполообразную гору, на вершине которой были видны строения. По удостоверению Коптева, это был Сугатовский рудник.

При помощи моего служителя лошади были нами найдены довольно скоро, но ямщика не было, и мы без него решились ехать прямо в Сугатовский рудник, переехали вброд речку Вавилонку и начали подниматься на шестиверстный подъем, который и проехали благополучно. Сугатовский рудник был одним из богатейших железных и серебряных рудников Алтая. Сугатовская гора состояла из порфира, прорезанного штоком чистого железняка и заключавшего еще много мягких охристых россыпных руд. Рудник исполнял в то время ежегодно наряд в 250 тысяч пудов руды, содержание которой показывалось в 1 3/4 золотника серебра в пуде руды.

От Сугатовского рудника дорога на протяжении 12 верст спускалась к реке Убе, которая здесь уже вышла из горной долины и текла свободно в невысоких, но крутых берегах довольно быстро и широким разливом. В трех верстах после переправы через нее находилось уцелевшее селение Николаевского рудника, хотя рудник уже не действовал, а на нем производились только разведки.

Местность около Николаевского рудника все еще была степная. Через восемь верст от Николаевска мы выехали степью на Убу, против Шемонаихи, обширного и цветущего селения, расположенного на правом берегу Убы при самом выходе ее из горной долины в степь. За Убой возвышалась гора, которая, судя по ее разорванному профилю, несомненно состояла из гранита. От Шемонаихи до Выдрихи на двадцати верстах дорога шла уже вверх по Убинской долине, ограниченной с обеих сторон гранитными горами.

За Выдрихой дорога начала удаляться от Убы и быстро подниматься в гору. Несколько верст не доезжая до следующей станции Лосихи, отстоящей от Выдрихи в двадцати верстах, внезапно открылся очаровательный вид на долину Убы, расширявшейся здесь в котловину, посреди которой извивалась широкой лентой величественная река, и раскидывалось обширное селение, спускавшееся в котловину с подножья порфирового холма. Спуск наш с гранитных гор был длинный и крутой, по наклонной плоскости с быстрым падением, мимо глубокого оврага.

Весь скат порос роскошной растительностью необыкновенно высоких степных трав, между которыми выделялись красивые крупные розовые цветы хатьмы (Lavatera thuringiaca) и стройных диких мальв (Althaea ficifolia), густые пучки ковыля (Stipa capillata) и крупные поникшие соцветия чертополоха (Cnicus cernuus). Нижняя часть заросла густым кустарником, между которым характерный алтайский волчеягодник (Daphne altaica) наполнял воздух ароматом своих бело-розовых цветов. За широкой котловиной, спуск в которую живо напомнил мне, хотя не в столь грандиозном виде, один из спусков в Валлезскую долину Верхней Роны (descente de Forclas), вдали поднимались высокие Убинские белки, на самом высоком из которых блестели полосы снега.

При спуске в долину с нами едва не случилась катастрофа: бойкая сибирская тройка, запряженная в наш грузный тарантас, понесла под гору на самом крутом месте спуска, и удержать ее не представлялось никакой возможности. В это время я с увлечением рассказывал Ал. Бор. Коптеву свои воспоминания о Валлезской долине, и, заметив, что мой спутник осматривается с беспокойством, улучая минуту, чтобы выскочить из экипажа, я совершенно спокойно продолжал свой рассказ, заполнив им ту критическую минуту, когда лошади, уклонившись от дороги, мчались в направлении к крутому обрыву.

Остановить их не было возможности, но находчивый ямщик, собравшись с силой, повернул их круто в сторону, и они, запутавшись в кустарниках, упали, а экипаж, колеса которого были обмотаны высокими травами, остановился.

Доехав до Лосихи, я сделал верхом боковую экскурсию к Лосихинскому медному прииску, отстоящему в четырех верстах от селения, в надежде найти там знакомые мне по барнаульскому музею лосихинские окаменелости. Но отыскать их не удалось. Я только осмотрел прииск и вернулся в селение, откуда мы, исправив наш тарантас, продолжали свой путь.




На двенадцатой версте по дороге из Лосихи в Секисовку открылась очень красивая панорама. Впереди нас показалась гора с седловидной вершиной, отличавшаяся от всех виденных нами до того алтайских гор тем, что ее седло, носившее название Проходного белка, поросло обширным и густым сосновым бором. Налево от нас возвышались величественные Убинские белки с их пятнами снега, отчасти задернутые покровом облаков.

У подножья горы Белоусовского бора на текущей с нее речке Секисовке расположено было обширное село этого названия с хорошо выбеленной деревянной церковью. При въезде в Секисовку меня поразили некоторые особенности в одежде и жилищах обитателей этого селения. Головные уборы женщин состояли из низких кокошников, грациозно обернутых легкой белой повязкой, придающей всему головному убору вид тюрбана; рубашки их и паневы были красиво вышиты красными шнурами.

Внутренность их жилищ отличалась замечательной чистотой; некрашеные деревянные полы были тщательно вымыты. Мебель, в особенности шкафы, а также потолки и стены были выкрашены яркими красками. Жителей Секисовки называли «поляками», хотя они говорили только по-русски и были староверами, бежавшими в Польшу еще во времена патриарха Никона, но вернувшимися в Россию после первого раздела Польши и выселенными сюда Екатериной II.

Между станциями Секисовкой и Бобровкой (22 версты), мы наконец перевалили водораздел между Убой и Ульбой, с которого видна была в синей дали на юго-западе находящаяся уже за Иртышом трехглавая Монастырская сопка. Бобровка представляла собой большое селение, состоявшее из беленьких домиков (мазанок) южнорусского типа, совершенно различных от староверческих, что объясняется тем, что Бобровка населена казаками и еще в начале XIX века была казачьим форпостом. За Бобровкой уже скоро смерклось, и последние десять верст мы ехали в совершенной темноте до села Тарханского, где и ночевали.

Тарханское расположено на правом берегу Ульбы, в ее очаровательной долине, на осмотр которой я употребил весь следующий день (22 июля). Очень рано поутру я выехал верхом в свою экскурсию, целью которой была ближайшая к долине гора Долгая. Скат ее был покрыт роскошной травяной растительностью алтайских долин. Гигантские травы были так высоки, что всадник на лошади, едущий по узкой тропинке, утопал в них до пояса.

Утренняя роса была так обильна, что падала с трав на меня дождем, и, несмотря на солнечный блеск и безоблачное небо, я до выезда своего на вершину промок, как говорится, до костей. Травяная растительность состояла из высоких злаков (Gramineae), зонтичных (Umbellifarae), мальвовых (Malvaceae), сложноцветных (Compositae), колокольчиков (Campanulaceae). Эта масса гигантских растений была оживлена разнообразными и отчасти яркими красками роскошных цветов. Не доходя до вершины горы, травы заменялись сначала кустарником, а потом низким дерном и наконец появились обнажения горных пород, а именно сланцев, с крутым падением их слоев (до 70°).

С вершины горы открылся живописный вид. Обширная долина была украшена широкой серебряной лентой Ульбы, по обе же ее стороны возвышались горные хребты, широко одетые темным покровом лесов, а из-за этих гор местами виднелись Ульбинские белки, украшенные белыми блестящими полосами снега. Только с одной стороны, юго-западной, долина, расширяясь, терялась в волнистой, беспредельной Прииртышской степи, за которой на отдаленном горизонте в туманной дали поднималась трехглавая Монастырская сопка.

Достигнув гребня Долгой горы, я переехал на другую его сторону и спустился в боковую долину небольшого притока Ульбы, по которой выехал снова на Ульбу и вернулся в Тарханское. На этом спуске я, к большому своему удовольствию, нашел то, что было главной целью всей моей экскурсии: обнажения горных пород каменноугольной системы, богатые окаменелостями и доставившие мне обильную добычу.

На другой день, 23 июля, мы продолжали свой путь к Риддерску. Мы были предупреждены еще в Змеиногорске, что эта последняя часть пути будет затруднительна, так как Ульба там, где она образуется из своих составных ветвей, размыла и снесла благоустроенную дорогу и мосты, произведя большие опустошения. Поэтому горное начальство приняло особые меры для того, чтобы вполне обезопасить нам переезд в Риддерск. Тарантас наш запрягли шестью лошадьми цугом, и, независимо от форейтора, нас сопровождали шесть всадников.

Недалеко от селения переправились мы вброд через быструю Ульбу, снесшую мост и рассыпавшую щедрой рукой громадные камни по своей долине. Впрочем, несмотря на опустошения, произведенные своенравной рекой, долина ее между горами Долгой и Шипицынской уподоблялась цветущему парку. Древесная растительность ее состояла из стройных сибирских тополей (Populus laurifolia), берез, ив, осин, черемухи и т. д. Группы деревьев перемежались с полянами и зарослями кустарников сибирских пород. Между высокими травами я заметил здесь много пионов (Paeonia hybrida), к сожалению уже отцветших, но разверзавших темно-пурпуровую внутренность своих плодников.

С каждым поворотом дороги перед нами раскрывались во всей своей красоте все новые ландшафты. Мы беспрестанно то переезжали вброд через рукава Ульбы или через впадающие в нее горные ручьи, то поднимались на невысокие порфировые утесы, покрытые роскошной растительностью. В особенности живописны были виды с некоторых из этих возвышений на изгибы реки и нависшие над ней местами скалы; направо от нас видна была гора, возвышавшаяся на сотни метров над уровнем реки. По высокому резко угловатому ее гребню можно было безошибочно заключить, что она состояла из гранита; местные жители дали ей малопоэтическое, но характерное название Углоуха. Скалы ее густо заросли лесом.

На двадцатой версте от Шемонаихи, переехав через Ульбу по глубокому броду, мы достигли обширной деревни Черемшанки, расположенной у самой подошвы Углоухи. Не переменяя здесь нашей грандиозной упряжи, мы проехали еще 12 верст до деревни Бутачихи, через самую опасную часть нашего пути, так как здесь-то и было разрушено необычайными разливами искусственное сооружение, состоявшее из громадных каменных плит и тянувшееся на протяжении чуть ли не десяти верст. Подобные сооружения называются здесь «режью». Режь эта была разрушена весной 1856 года, и река разбросала по всей долине громадные камни, из которых режь была сложена.

Бутачиха – довольно обширное селение, живописно раскинувшееся по долине, расположено недалеко от той местности, в которой Ульба образуется из слияния своих составных ветвей. Самая интересная из них – шумный, быстрый и пенящийся горный поток, берущий свое начало из снегов Ульбинских белков и получивший от местных жителей название Громотухи.

День склонялся уже к вечеру, когда мы выехали из Бутачихи, но еще не совсем смерклось, когда мы доехали наконец до Риддерска, где нашли самое радушное гостеприимство в доме образованного горного инженера Риддерского рудника.

Во время моего путешествия по Алтаю, так же как и во время переезда через Ишимскую и Барабинскую степи, меня в высокой степени интересовал вопрос о том, как водворялось и расселялось русское население по приходе своем в страну или местность, занимавшуюся им впервые. Само собой разумеется, что подобного рода наблюдения особенно важны в Сибири, – стране, в которой процесс колонизации не прекращается и доныне.

Нет сомнения, что весь процесс водворения и расселения русского населения находится во власти и прямой зависимости не только от свойств переселяющихся, но и еще более от местных условий страны, в которую направляется переселение. Меня прежде всего интересовал вопрос: как селились первоначально сибирские переселенцы – одиночно (хуторами) или более или менее скученно, то есть крупными поселками. Вопрос этот легко разрешался в стране типа Ишимской степи. Здесь, как и в большей части черноземного сухого континентального пространства Европейской России, жить в междуречных районах, за отсутствием воды, невозможно, а потому можно только селиться на берегах рек и пресных озер.

Притом же южная, смежная с киргизскими ордами, полоса Сибири была так мало обеспечена от набегов кочевников в XVIII веке, что сельское хозяйство хуторского населения не было гарантировано от разорения, и русским приходилось селиться крупными поселками. Поэтому и ныне в Ишимском уезде, со времени занятия этой страны русским населением, слишком мелких поселков не существует: условия природы и истории страны препятствовали здесь развитию хуторов или заимок.

В иных условиях находились переселенцы Алтая. Здесь природа, богатая водой и строительными материалами, не препятствовала расселению всюду и поощряла развитие сельского хуторского хозяйства; но, несмотря на это, переселенцы, которые начали водворяться в Алтае с начала второй четверти XVIII века, располагались довольно крупными селениями (от 15 до 30 дворов).

Зависело это от того, что при первоначальном водворении переселенцев, приходивших сюда издалека, борьба с дикими силами природы была непосильна отдельным переселенцам (хуторянам) и заставляла их сплачиваться как для эксплуатации местных богатств, так и для самозащиты против соседних кочевников и бродячих инородцев в более или менее значительные селения. Это облегчалось еще и тем, что первые русские переселенцы Алтая XVIII и XIX веков составляли, как, например, старообрядцы и казаки, крепкие союзы уже на местах прежнего своего жительства в Европейской России или на Урале.

Первый акт водворения переселенцев в новозанятой стране состоял в постройке (там, где это допускалось присутствием воды и строительных материалов, а именно строевого леса или, по крайней мере, глины) более или менее скученного селения; широкое обнесение его обширной изгородью, которой обозначалось общее землевладение первой необходимости – общий выгон (поскотина), а затем сосредоточение на этом выгоне самого дорогого для них и необходимого для обеспечения их существования, защищенного от набегов хищных зверей и полудиких кочевников домашнего скота.

Только со второго года своего водворения переселенец принимался за земледелие, присваивая себе из общей массы земель, занятых его колонизацией путем беспрепятственного захвата, столько земли, сколько он мог обработать. Он расчищал ее от растительных зарослей (лесных, кустарных или травяных) для посева. Все односельцы с уважением относились к его правам на росчисти, и так как никто не оспаривал этих прав, то переселенцу не было надобности до поры до времени занимать новые земли для образования хуторов. Он продолжал жить в своем дворе и в своем селении до тех пор, пока не бросал своей истощившейся пашни, и заводил хутор (заимку) на свежем месте только тогда, когда не находил земли для новой росчисти близко и когда для образования ее необходимо было ему переселиться хоть бы временно на новое место.

Таким образом и возникали заимки и выселения в них, но не ранее как через несколько лет после первоначального поселения в стране или местности. Однако такие вторичные переселения были вызываемы не одними экономическими соображениями, а имели иногда целью уход от притеснений религиозных и иных, как это случилось в Алтае при бегстве староверов «за камень», то есть через горный хребет в бассейн реки Бухтармы.

Посещенные мной в 1856 году поселки Алтая сохранили и до половины XIX века свои первоначальные крупные размеры и не рассыпались на хутора; еще менее могли рассыпаться крупные поселки вдоль большого сибирского тракта и в Ишимской степи, где сама природа не допускает, как и на черноземном пространстве России, расселения жителей мелкими хуторами на небольших отрубных участках, что, однако, возможно не только во всем полесье Европейской России, начиная от Новгородской Руси и Московской промышленной области до Вятской и Пермской губерний, но также и на крайнем нашем Востоке – за Байкалом и до Японского моря.

Возвращаюсь к продолжению своего рассказа. 25 июля, на второй день нашего приезда в Риддерск, мы предприняли с Коптевым восхождение на Ивановский белок. Выехали мы с рассветом в экипаже до того места, где река Громотуха выходит из своего дикого ущелья в долину, в которой, сливаясь с рекой Тихой, образует Ульбу. Здесь мы пересели на ожидавших нас с проводниками верховых лошадей.

Первый подъем был очень крут. На расстоянии метров приблизительно 250 над долиной, на крутых, безлесных скатах я встретил первые растения чудной альпийской алтайской флоры. То были крупные золотисто-желтые цветы альпийского алтайского мака (Papaver nudikaule), синие горечавки (Gentiana procumbens) и темно-пурпуровые цветы камнеломки (Saxifraga crassifolia), крупные круглые листья которой употребляются местными жителями как суррогат чая под названием «копорского» чая.




Когда мы достигли лесистого гребня, подъем наш утратил свою крутизну; зато лес был едва проходим. Срубленные деревья лежали поперек исчезавшей в густых зарослях тропинки. Даже на полянах травы и кустарники доходили всаднику до пояса, но это были европейские типы растений. При подъеме еще от 130 до 150 метров исчезла береза, и лес сделался совершенно хвойным: к ели и сосне присоединились лиственница и сибирский кедр.

Там же, где попадались крутые скаты, обнаженные от лесной растительности, они были покрыты альпийскими травами алтайской флоры: то были бледно-лиловый водосбор (Aquilegia glandulosa), бледно-желтый мытник (Pedicularis), ярко-желтый лен (Linum sibiricum) и желтый лук (Allium flavum), синие змееголовники (Dracocephalum altaicum и Dr. grandiflorum), алтайские виды смолевки (Silene) и володушки (Bupleurum) и некоторые, впрочем, европейского типа орхидеи (Cymmadenia conopea, Coeloglossum viride) и другие. Еще выше – на 120 метров – начали исчезать лиственницы и ели, да и самые сосны были покрыты хвоей только с западной и северо-западной стороны, а с юго-восточной, под влиянием сухих континентальных ветров, были совершенно обнажены.

Еще выше сосны потеряли характер деревьев и превратились в низкорослый стланец, на полянах между которым появились алтайские формы высокоальпийского характера: низкорослые, с крупными, большей частью яркими цветами. То были одевавшие скалы розовые цветы дриады (Dryas octopetala) и синие – горечавок (Gentiana altaica, pratensis, glacialis, silvestris и obtusa), из которых самая тонкая и нежная, Gentiana glacialis, выставлялась из трещин скал. В тех же расселинах гнездились белые и желтые камнеломки (Saxifraga), патриния (Patrinia rupestris) и многие сложноцветные: мелколепестник (Erigeron alpinum), горькуша (Saussurea pygmaea и S. pycnocephala) и белые пушистые звезды «порезной травы» (эдельвейса – Leontopodium alpinum).

Наконец, объехав длинной дугой с южной стороны вершину Ивановского белка, мы взобрались на нее. Довольно обширная площадь, образующая эту вершину, состоит из множества плоских гранитных скал. Вид с окраин этой площади был чрезвычайно обширен и величествен. Позади дикое ущелье Громотухи замыкалось кряжем Ульбинских белков, между которыми особенное внимание обращали на себя Проходной и Рассыпной. Впереди были видны Тургусунские белки, а влево через Риддерскую долину в поражающей своей синевой дали – Риддерская Синюха и Убинские белки; к сожалению, многие из гор были в это время закутаны облаками. Везде на северных склонах горных вершин были видны широкие полосы и пятна снега, но сплошного снежного покрова, как на Алтайской Белухе или на Тянь-Шане, на всех этих белках не было видно.

Только что мы взошли на вершину Ивановского белка, как сильный ветер нанес на нас облако, задернувшее нас покрывалом густого тумана. На окраине вершины мы нашли стол, поставленный знаменитым ботаником Ледебуром на месте, где он произвел свое измерение. Наступившая сильная непогода помешала мне сделать гипсометрическое измерение. Температура понизилась до 4 °С, в то время как в Риддерске было 14°.

Пробыв на вершине около часа, уже в непроглядном тумане мы начали спускаться по крутому гранитному северо-западному скату, на котором около широких снежных полос роскошно цвели высокие альпийские травы: розовая кортуза (Cortusa Matthioli) и нежно-белая ветреница (Anemone narcissilfora), Cladonia aculifolia, очиток (Sedum elongatum), Gymnandra altaica, горечавки (Gentiana altaica и G. glacialis) и другие специально алтайские и альпийские растения.

Западный ветер дул с необыкновенной силой, и, начиная от половины спуска, полил проливной дождь с градом, так что когда мы часа через два доехали до выхода Громотухи из ее ущелья и сели в экипаж, то уже промокли до костей.

На следующий день я осматривал Риддерские рудники под землей, но испортившаяся погода и сильное недомогание вследствие простуды заставили меня отказаться от первоначального намерения пройти через Проходной белок в долину Чарыша, и 27 июля я выехал из Риддерска, посетив еще Убинскую долину, а к вечеру 30 июля вернулся в Змеиногорск, где быстро приготовился к отъезду через Семипалатинск на осуществление своей заветной и затаенной мечты – достижения Тянь-Шаня.

1 августа я выехал из Змеиногорска и два дня (2 и 3 августа) употребил еще на осмотр юго-западных предгорий Алтая близ Николаевского и Сугатовского рудников.

4 августа я выехал из Николаевска, в трех верстах от которого переправился через реку Убу по знакомой мне уже переправе. На противоположном, правом, берегу реки поднималась скалистая гора, состоявшая из мелкозернистого темно-зеленого диабаза (грюнштейна). Гора эта – последняя из сопровождающих течение Убы, которая далее уже течет к Иртышу по степи. Через пятнадцать верст от переправы мы достигли деревни Красноярской, последнего селения Алтайского горного округа, получившего свое название от крупного красноватого песчаного обрыва, простиравшегося дугой вдоль правого берега Убы.

Кругом, куда ни направлялся взор, он везде встречал беспредельную степь, и только самое селение было осенено несколькими ивами. Растительность степи была весьма однообразна; среди нее утомительно преобладали ковыль (Stipa capillata), губоцветные – медовик (Phlomis tuberosa), мелкий кустарник таволги (Spiraea crenata) и другие. На горизонте в синеве тумана за Иртышом видны были горы. Дорога от Красноярской деревни шла сначала верст восемь вдоль реки Убы, по берегу которой росли еще кустарники: жимолость (Lonicera) и шиповник (Rosa songarica), затем поднималась на невысокое плоскогорье и через двадцать шесть верст достигала первого казачьего поселения на Иртыше – Пьяногорского. Несколько далее полупути начался уже волнистый спуск к Иртышу. На пологих возвышениях этого спуска бросились мне в глаза груды камней ослепительной белизны.

Это были крупные обломки белого кварца, набросанные здесь, очевидно, человеческой рукой. По удостоверению туземцев, это были старые киргизские кладбища. Впереди нас струился и серебрился Иртыш, а около него раскинулся своими красивыми беленькими домиками старый Пьяногорский форпост. Кругом расстилавшаяся степь была очень песчана, что и влияло на ее флору, в которой появились характерные растения песков: волоснец (Elymus arenarius), сушеница (Helichrysum arenarium), солодковый корень (Glycyrrhiza echinata), скабиоза (Scabiosa ochroleuca), некоторые виды полыни (Artemisia) и даже некоторые солянки (Salsolaceae).

Верстах в четырех за Иртышом возвышалась гора Джаманташ (Дурной камень), в седле которой виднелись юрты киргизского стойбища. Близ форпоста встретились обширные плантации табаку.

За Пьяногорском наш путь шел уже вдоль иртышской казачьей линии форпостов. Следующий за Пьяногорским форпост – Шульбинский – находился от него в двадцати пяти верстах. На полупути между обоими форпостами я заметил возвышавшиеся метров на шесть над уровнем приблизившегося к дороге рукава Иртыша и обмытые его водами гранитные скалы. Гранит был чрезвычайно крупнозернистый: бледно-розовый полевой шпат и белая серебристая слюда, входившие в его состав, придавали ему светлый вид.

Если бы эти скалы не были обмыты волнами иртышских разливов, то они скрывались бы под большими толщами песчаных наносов, наполненных мелкими и крупными валунами. Самые крупные из этих валунов состояли из черного амфиболита. Растительность здесь была более разнообразна, чем на степном водоразделе. К этой интересной местности подходил с северо-восточной стороны обширный Шульбинский бор.

Самую реку Шульбу мы без затруднения переехали вброд, не доезжая двух верст до Шульбинского форпоста. Так как между Шульбинским и следующим – Талицким – форпостами на расстоянии всех двадцати пяти верст простираются вдоль правого берега Иртыша сыпучие пески, то нам пришлось, во избежание тяжелого переезда через них, переправиться на левый берег реки Иртыш, имеющей здесь свыше 600 метров ширины, и ехать по этому берегу, поросшему осиной, серебристым тополем и талом, а также черемухой и татарской жимолостью. На всем протяжении до Талицкого форпоста местность была весьма живописна и уподоблялась естественному саду, украшенному широкой серебристой лентой Иртыша, извивающейся между берегами и островами, красиво поросшими высокими деревьями. На другой стороне реки виден был спускавшийся издалека по наклонной плоскости к Иртышу Шульбинский бор.

Доехав до впадения слева в Иртыш степной реки Чаргурбана (через двадцать верст от Шульбинского форпоста), мы вернулись на правый берег реки к Талицкому форпосту и, проехав в этот день еще одну станцию (24 версты), доехали в сумерки до Озерного форпоста, где и ночевали, а на другой день, 5 августа, на рассвете прибыли в Семипалатинск.


Глава вторая. Первые поездки в Тянь-Шань

Семипалатинск. – Встреча с Ф. М. Достоевским. – Путь к югу. – Аягуз. – Лепсинский форпост. – Семиреченский Алатау. – Арасан. – Копал. – Полковник Абакумов. – Чолоказаки. – Хребет Аламан. – Река Или. – Укрепление Верное. – Заилийский Алатау. – Вид на Тянь-Шань. – Озеро Иссык-Куль. – Река Чу. – Буамское ущелье. – Каракиргизы. – Возвращение в Верное. – Поездка в Кульджу. – Возвращение через Копал в Семипалатинск. – Вторичная встреча с Ф. М. Достоевским. – Возвращение в Барнаул.

В Семипалатинске, где мне не было никакого дела, кроме посещения губернатора, так как я ему был рекомендован генерал-губернатором, и где город, как и ближайшие его окрестности, не представлял для меня интереса, я определил пробыть только сутки. При этом я встретил самый предупредительный прием со стороны губернатора, генерал-майора Главного штаба Панова, который, будучи предупрежден о моем приезде, выслал мне навстречу своего адъютанта, блестящего армейского офицера Демчинского, любезно пригласившего меня остановиться у него, так как в Семипалатинске в то время никаких гостиниц не было.

Но всего более обрадовал меня Демчинский деликатно устроенным сюрпризом: он мне представил совершенно неожиданно у себя на квартире одетого в солдатскую шинель дорогого мне петербургского приятеля Федора Михайловича Достоевского, которого я увидел первым из его петербургских знакомых после его выхода из «мертвого дома». Достоевский наскоро рассказал мне все, что ему пришлось пережить со времени его ссылки.

При этом он сообщил мне, что положение свое в Семипалатинске он считает вполне сносным, благодаря добрым отношениям к нему не только своего прямого начальника, батальонного командира, но и всей семипалатинской администрации. Впрочем, губернатор считал для себя неудобным принимать разжалованного в рядовые офицера как своего знакомого, но не препятствовал своему адъютанту быть с ним почти в приятельских отношениях. Надо заметить, что в Сибири вообще к находившимся уже на свободе ссыльным или поднадзорным начальство в то время относилось благодушно. Так, «завсегдатаем» у генерала Панова, составлявшим по вечерам постоянную его партию в вист, был медик, который вместе с тем наблюдал за слабым здоровьем губернатора.

Когда вышел коронационный манифест Александра II, Панову было сообщено официально, что с этого медика, достигшего, по его представлениям, чина статского советника, снимается надзор полиции, о существовании которого губернатор узнал по этому поводу впервые, полагая, как он сказал мне в шутку, что со времени его назначения губернатором не медик состоял под его надзором, а наоборот, он состоял под надзором медика.

Федор Михайлович Достоевский дал мне надежду, что условится со мной, при моем обратном проезде, посетить меня на моих зимних квартирах в Барнауле, списавшись со мной по этому предмету заранее.

Выехав из Семипалатинска 6 августа, я направился в своем тарантасе по почтовой пикетной дороге в город Копал. В это время путешественники не могли иначе ездить по этой дороге, как с конвоем от двух до пяти казаков. Станции по дороге состояли из выстроенных в степи на расстоянии от двадцати пяти до тридцати пяти верст один от другого домиков из необожженного кирпича и занятых пикетом из двенадцати казаков. Лошадей на этих станциях содержалось немного, а в случае необходимости они брались прямо из табунов кочующих вблизи киргизов. Пойманную в табуне тройку, не видевшую никогда упряжи, запрягали так, что лошадям завязывали глаза и ставили их мордой к тарантасу, а потом уже повертывали как следует и, когда все было готово, снимали с глаз лошадей повязки и пускали всю упряжку по дороге.

Лошади мчались как бешеные по степи. Казак-кучер не старался даже их удерживать, но верховые казаки мчались по обе стороны тарантаса и только отгоняли тройку от опасных мест, соблюдая общее направление. Промчавшись таким образом верст десять, лошади, значительно утомившись, бежали уже ровнее и спокойнее, и ими легко было управлять.

6 августа, около полудня, подъехал с Демчинским к переправе через Иртыш, где нас уже ждал мой тарантас и где нас встретил Ф. М. Достоевский. Переправа была довольно продолжительная, потому что летом вместо одной их бывает две: одна через Семипалатинский рукав Иртыша, а другая – через самый Иртыш. Переехав через обе переправы, простился со старым и новым своими приятелями, получив от них искренние пожелания успеха, и сел в свой тарантас, тронувшийся в путь в сопровождении четырех конвойных.

Вид из-за Иртыша на Семипалатинск был привлекательнее внутренности города, состоявшего из некрасивых деревянных домов и растянутого вдоль берега реки. Направо торчали острые верхушки 5 или 6 некрасивых деревянных минаретов, а налево возвышались лучшие в то время каменные строения города: белый каменный госпиталь и единственная кирпичная православная церковь. Еще левее тянулась вдоль берега длинная казацкая слобода, состоявшая из таких же невзрачных деревянных домов, как и город.

В то время (в 1856 г.) в городе было менее 9 тысяч жителей; к концу века число их почти учетверилось (до 35 тыс.). Не было в городе в то время и никаких древесных насаждений. Все заречное левое прибрежье Иртыша, песчаное и пыльное, имело вид совершенной пустыни, и только на островах реки были видны высокие деревья – осины и тополи.

Пространство между Иртышом и первым на моем пути Улугузским пикетом (26 верст) имело характер полупустыни. Почва была здесь песчаная, с галькой; необыкновенно редкая растительность состояла из ковыля (Stipa capillata) и полыни (несколько видов Artemisia), но появились уже некоторые характерные, чисто азиатские растения, в особенности из галофитов (солянок). Вообще же Киргизская степь в Семипалатинской и Семиреченской областях оказалась совершенно непохожей ни на Ишимскую и Барабинскую, ни на степи южной России.

В этом, по крайней мере, году (1856) Киргизская степь в начале августа еще не выгорела, и растительность ее сохранилась в полном блеске своих разнообразных цветущих травянистых растений, между которыми преобладали чисто степные среднеазиатские формы при полном отсутствии всякой лесной растительности. Зато в Киргизской степи часто попадались более или менее обширные солончаки со своей своеобразной растительностью. Иногда подымались настоящие небольшие горные группы и кряжи, состоявшие преимущественно из порфиров и покрытые также степной растительностью. У подножья этих гор иногда пробивались водные ключи и небольшие источники, но никаких текущих вод от самого Иртыша на большом пространстве до речки Аягуз я не встретил.

Первый горный кряж на моей дороге, пересекавший весь горизонт невысокой, но довольно однообразной стеной, был простирающийся от востока к западу, верстах в шестидесяти от Иртыша, хребет Аркалык. Уже версты четыре не доезжая до Аркалыкского пикета, я въехал в горное ущелье, состоявшее из кремнистого сланца, поднятого зеленым порфиром (грюнштейном), или диабазом.

Проехав верст тридцать за Аркалыком, я только поздно вечером 6 августа добрался до пятого на моей дороге пикета – Аркатского – и ночевал здесь в своем тарантасе с намерением на другое утро, 7 августа, осмотреть соседние с пикетом горы. Ночь была свежа, к утру было только +7,5 °С. Аркатский пикет был расположен направо от дороги, у подножья холмика, и полуокружен хотя не особенно высокими, но очень резко очерченными гранитными горами, собранными в две группы, одна из них – к западу от пикета – называлась Аркат, другая – к юго-западу – Буркат; последняя состояла из продолговатого кряжика самых замечательных по своей форме гранитных пиков, более или менее уподобляющихся остроконечным колпакам или шапкам.

Романтические эти скалы я нашел состоящими из крупнозернистого гранита с матрацевидной отдельностью, как на Колыванском озере или на Брокене (в Гарце), но нагроможденными в беспорядке, подобно грудам вьюков, и иногда нависшими над обрывами в едва устойчивом равновесии. Изредка попадались на них захудалые хвойные деревья. На Аркатские горы я взбирался верхом, а на самые высокие скалы – пешком, цепляясь за кустарники. Высота их, определенная гипсометрически, не превосходила 800 метров. Горы на левой стороне копальской дороги (на юго-восток от пикета) имели совершенно другое сложение. Вершины их я нашел состоящими из талькового сланца, приподнятыми на северо-восточной стороне фиолетовым порфиром.

У подножья этих гор было соленое озеро, высыхающее летом; на грязном краю его росли наяды (Poramogeton perfoliatus) и некоторые солянки (например, Statice caspia и St. suffruticosa), а рыбы в нем не было. Зато верстах в тридцати к востоку от Арката находилось озеро, богатое рыбой и потому получившее название Балык-Куль.

Гранитные Аркатские и Буркатские горы со своими резкими профилями составляли исключение на моем пути в Семиреченский край. На следующих пяти перегонах до города Аягуза (118 верст) горы имели куполовидные формы и округлые очертания, характеризующие порфировые поднятия. Такие куполовидные горы в особенности заметны были между Усунбулакским и Ингрекеевским пикетами. Тут весь перегон шел через холмистую местность. Горы эти носили название Ингрекея и были подняты зелеными порфирами (диабазами). За Ингрекеевским пикетом к Алтынкалатскому степь становится ровнее.

Верстах в шести за Алтынкалатским пикетом наша дорога перешла через сухое русло высохшей реки, которую казаки называли Горькою. Эта безводная река – первая встреченная мной на 220-верстном расстоянии от Иртыша – и была Ащису, или Чаганка, левый приток Иртыша. Верховья Ащису находятся в хребте Чингистау, зубчатый гребень которого синеется вдали от Алтынкалатского пикета. Последний перегон от Алтын-калата до Аягуза (30 верст) я сделал поздним вечером 7 августа, так как солнце уже закатилось, когда я выехал из Алтын-калата.




Вечерняя заря исчезла; ночь была теплая и великолепная; звезды блистали очень отчетливо на безоблачном горизонте, но тихим и ровным, как бы сухим блеском, а не мерцая разноцветными огнями, как на безоблачном же небосклоне Италии. Оттого они казались очень маленькими.

На востоке, вслед за легким заревом, поднималась луна. Она казалась такой малой на горизонте, как бы была в зените, диск ее был резко очерчен, свет ее был ярок; все это обличало необыкновенную сухость воздуха; росы не было и следа.

Я приехал в Аягуз уже после десяти часов вечера, проехав, таким образом, двести семьдесят верст по типичной Киргизской степи.

Переезд этот в значительной степени расширил мои понятия о том, что русский народ подводит под термин степи.

Рожденный в соседстве с черноземными русскими придонскими и приволжскими степями, на той окраине черноземной России, для которой русская научная терминология придумала название лесостепи, я привык разуметь под именем степи обширные безлесные равнины, покрытые черноземом и поросшие исключительно травянистой растительностью. Такой характер имели родные и знакомые мне с детства придонские и приволжские степи.

На ровном их горизонте никогда не профилируются никакие горные возвышенности. Проезжая в своем детстве и юности сотни и даже тысячи верст по черноземной России, я никак не мог себе представить, что такое гора, так как видел горы только на картинках и готов был относиться к ним как к художественным вымыслам, а не как к действительности. То же, что наш великорусский народ разумел у нас под именем гор, были, с одной стороны, спуски в ложбины или овраги, промытые доисторическими дилювиальными течениями или современными вешними водами в нашей беспредельной Сарматской равнине, а с другой – подъем на другую сторону этих ложбин и оврагов.

Таким образом, пересекающие наши великорусские степи так называемые горы имеют отрицательный рельеф, то есть состоят не из возвышений над уровнем степи, а наоборот, из углублений, в которых ютится лесная растительность, между тем как ровная поверхность самой степи поросла исключительно травянистой растительностью, необыкновенно роскошной весной и в начале лета и выжженной палящими лучами солнца к осени. В пять же зимних месяцев вся эта поверхность покрывается глубоким пластом снега, дающего своим таянием весной новую жизнь нашим степям.

Совершенно иной тип степи встретил я в Азиатской России на необъятном пространстве между Уралом и Алтаем, составляющем южную часть Западно-Сибирской низменности. С южнорусскими черноземными степями сибирские степи имеют то общее, что на всем их пространстве нет никаких возвышенностей, что они также очень богаты травянистой растительностью и что их флора имеет большое сходство с флорой наших степей.

Но существенное различие тех и других заключается в том, что хотя сибирские степи и богаты прекрасными луговыми пространствами, но пространства эти очень часто перемежаются с более или менее обширными перелесками (колками), состоящими из лиственных деревьев (берез, осин, тополей, и т. п.) и что эти колки не скрываются в ложбинах, а растут на самой поверхности степи. В самой почве тех и других степей есть также существенное различие в том, что хотя почва сибирских степей плодородна, но она не может быть отнесена к типичной черноземной почве.

По отношению же к своему орошению сибирские степи имеют также свои особенности. Величественные реки, орошающие Западно-Сибирскую низменность, текут издалека, так как они берут начало преимущественно в Урале или в Алтае, и, не встречая по выходе своем в низменность тех ложбин, промытых дилювиальными водами, которыми обилует Сарматская равнина Европейской России, протекают по самой поверхности низменности, прорывая себе неглубокие русла в мягкой и рыхлой почве. При этом они постоянно притискиваются (по закону Бэра) к правому своему берегу и, подмывая его, делают его крутым и нагорным, так что он издали представляет вид возвышенности, ограниченной, впрочем, прямой линией на горизонте.

За Омском, в так называемой Барабе, я встретил еще новый для меня третий тип степи. При том же равнинном ее характере и перемежаемости ее луговых пространств с лиственными перелесками (колками) Барабинская степь характеризуется отсутствием текущих вод и преобладанием более или менее обширных пресноводных озер.

Наконец, четвертый и совершенно неожиданный для меня характер степи встретил я за Иртышом при моем переезде между Семипалатинском и Аягузом. Со степями нашей Сарматской черноземной равнины пересеченная мной здесь Киргизская степь имела только одно общее, а именно: совершенное отсутствие лесной растительности и обилие травянистой, необыкновенно роскошной весной и в начале лета, совершенно выгорающей осенью, а в зимние месяцы покрытой снежной пеленой, настолько легкой, что скот, разрывая снег своими копытами, находит себе подножный корм и в течение этих зимних месяцев.

Но самое поразительное отличие Киргизской степи от наших южнорусских состоит в том, что на ее горизонте поднимаются очень часто горно-каменные возвышенности, которые состоят то из округлых куполовидных порфировых холмов, то из резко очерченных гранитных кряжей. Текущими водами Киргизская степь чрезвычайно бедна, но в горно-каменных ее возвышенностях есть ключи и источники, а на самой поверхности степи встречаются и озера, но почти всегда с солоноватой водой. Самый же характер растительности, состоящей часто из роскошных трав и кустарников, совершенно иной, чем в наших степях, так как во флоре Киргизской степи преобладают не европейские формы, как в наших сибирских степях, но уже чисто азиатские. Таким образом, этот четвертый тип степи еще более отличен от нашего средне– и южнорусского, чем оба сибирских типа.

Что же, в конце концов, разумеет русский человек под названием степи? По-видимому, обширные равнины, богатые травянистой растительностью и не тронутые еще культурой. При этом понятию степи не противоречит ни присутствие на ней твердокаменных горных групп и кряжей (как это замечается в Киргизской степи), ни произрастание на ней перелесков, состоящих из лиственных лесных пород, как это замечается в Ишимской и Барабинской степях. Орошение есть необходимое условие существования степи: безводная степь перестает быть степью и делается пустыней. Но характер орошения степи может быть весьма различен.

Степь может быть орошена реками, текущими или по совершенно ровной ее поверхности, или в более или менее глубоких ложбинах. Наконец, степь может совсем не иметь текущих вод, а быть покрыта пресноводными или солеными озерами. Но еще более необходимо, чтобы степь была покрыта зимой сплошным снежным покровом, составляющим непременный атрибут степи, так как таяние этого покрова восстанавливает тот растительный покров, который служит главной характеристикой степи.

Возвращаюсь к своему путешествию 1856 года.

Город Аягуз (впоследствии Сергиополь) был расположен на правом берегу реки того же названия, которая имела здесь всего только 10 метров ширины, но я обрадовался и этой ничтожной речке, так как это была первая встреченная мной проточная вода на протяжении двухсот семидесяти верст от Иртыша, и притом она принадлежала уже к бассейну озера Балхаш.

Город этот первоначально был построен верстах в тридцати выше на речке Аягуз при пересечении ее караванной дорогой, но вскоре после основания там города караванная дорога отошла от него в сторону и стала пересекать речку в тридцати верстах ниже. Тогда город перенесли на это, то есть на нынешнее его место, но караванная дорога снова перешла на свое старое место. Однако город не захотел качаться далее как маятник из стороны в сторону и остался на своем втором месте. Во время моего посещения он был таким жалким и ничтожным, каким мне не приходилось видеть ни одного русского города.

Построен он был на одном, более низком берегу ничтожной речки, везде проходимой вброд, и состоял из глиняного укрепления с бастионами и куртинами, которое уже разваливалось и внутри которого помещались кое-какие казенные здания (казармы, больница и не достроенная еще кирпичная церковь). Собственно, город состоял из одной широкой улицы с такими низенькими саманными глинобитными домиками, что приходилось нагибаться, чтобы разговаривать со стоявшими у окон этих домиков жителями. Лавок в городе совсем не было: единственная, просуществовавшая короткое время, закрылась, потому что, как уверял разорившийся лавочник, никто не хотел платить денег за товары, а все требовали их отпуска даром!.. На другой стороне реки возвышались каменистые холмы, на которых по вечерам выли волки и даже видны были их сверкавшие в темноте глаза.

Я остановился в городе в маленьком, но чистом и хорошо выбеленном домике зажиточного казака и пробыл весь следующий день, проночевав здесь две ночи. Такая дневка оказалась необходимой, главным образом, для разбора и укладки моих богатых геологических и ботанических сборов. День был жаркий: в 7 часов утра в тени было 15°, в два часа пополудни 21,5°, а в 9 часов вечера еще 19°.

Главная моя экскурсия 8 августа была направлена вверх по одной из составных ветвей речки Аягуз, где в шести верстах выше города находились ломки известняка, а в трех верстах – кирпичный завод, на котором выделывался кирпич для постройки церкви и дома коменданта города (этим комендантом был казачий есаул). Растительность посещенных мною холмов была очень бедна, но в минеральных богатствах в окрестностях Аягуза, по-видимому, не было недостатка: мне доставили образцы прекрасного графита, найденные верстах в сорока от города в вершинах речки, впадающей в Аягуз, и образцы каменного угля, залегающего верстах в семидесяти от него в ту же сторону.

9 августа, рано поутру, после второй ночи, проведенной в Аягузе, я тронулся в путь по направлению к городу Копалу. Первые четыре перегона (более 100 верст) шли вдоль течения речки Аягуз, через которую мы не раз переезжали вброд. Течение это сопровождалось довольно ровной степью; гор не было видно. Вдоль реки росли деревья, преимущественно серебристые и разнолистные тополи (Populus alba и P. euphratica). На четвертой от Аягуза станции, Мало-Аягузской, мы расстались с рекой Аягуз и через два перегона (около 60 верст), совершенных уже ночью, достигли на рассвете 10 августа интересовавшей меня станции Арганатинского пикета.

Пикет этот был расположен в ущелье маленькой горной группы, состоявшей из скал черного кремнистого сланца, круто приподнятых порфиром. По ущелью мимо пикета протекал ключ чистой воды. Дорога поднималась по этому ущелью. Я остановился на пикете для того, чтобы пересесть на верховую лошадь и предпринять в сопровождении двух казаков экскурсию к камышам, окаймляющим озеро Балхаш, видное из пикета в хорошую погоду. К сожалению, когда мы выехали из пикета и сделали несколько верст по направлению к Балхашу, тучи собрались со всех сторон, и пошел сильный дождь, промочивший нас, что называется, до костей. Экскурсия не удалась, пришлось вернуться на пикет. Я, пересев в тарантас, решил продолжать свой путь к Копалу. Через два перегона (65 верст) я достиг Лепсинского пикета и выехал на реку Лепсу. Это была первая значительная река Семиречья. При выезде на Лепсу дождь уже прекратился, и я мог сделать хороший сбор интересных растений семиреченской флоры. Река имела метров 40 ширины и быстрое течение; через нее мы переправились на пароме. За переправой находился Лепсинский пикет. За Лепсой расстилалась обширная песчаная степь, а вдоль берегов ее росли деревья: талы (Salix viminalis) и тополи (Populus laurifola).

Местность эта была оживлена богатой орнитологической фауной. Здесь мы увидели впервые степных куриц: так казаки называли характернейшую среднеазиатскую птицу, свойственную, между прочим, и природе Семиречья; в систематике ее называют Syrrhaptes paradoxus, а у нас саджей или копыткой. Сверх того, мы видели много дроф и стреляли с успехом куропаток (Persix daurica) и степных рябков (Plerocles arenarium).

В этот день (10 августа) я переехал и вторую значительную реку Семиречья, Баскан, при Басканском пикете, и достиг третьей реки Аксу, у Аксуйского пикета, после двух перегонов от Лепсы (65 верст), где и ночевал. Что придавало неимоверную прелесть той части Семиречья, которую мы проехали в этот день, так это то, что в стороне истоков реки Лепсы, на юго-востоке, перед нами раскинулся во всем своем величии исполинский снежный хребет – Семиреченский Алатау[61], который с низменной Прибалхашской степи поднимается далеко за пределы вечного снега еще более резко, чем Альпы со стороны Ломбардской равнины.




11 августа, переночевав на Аксуйском пикете и проехав еще один перегон (23 версты) до пикета Карасуйского, я стал подниматься в гору на высокий отрог Семиреченского Алатау. Весь перевал этот, известный в то время под названием Гасфортова (так как он был устроен самим генерал-губернатором), находился между станциями Карасуйской и Арасанской, отстоящими одна от другой на двадцать семь верст. Верст пять дорога поднималась в гору узким ущельем, состоявшим из диких обрывов глинистого сланца, поднятых очень круто. Часа через два очень крутого подъема мы достигли вершины гребня, который, впрочем, едва ли превосходил 1300 метров абсолютной высоты и во всяком случае не имел еще альпийской растительности.

После нескольких верст пути через плоскогорье и семиверстного пологого спуска я увидел наконец впереди себя извивающуюся ленту реки Биен, а за ней – интересное Арасанское поселение. Биен имеет характер быстрой и пенящейся горной реки, стремящейся через камни и скалы, обмытые ею и торчащие из нее; они состоят из гранита. Много этих скал было навалено и за рекой и, видимо, принесено сюда ею, но во всяком случае не издалека, так как эти самые граниты выходят на поверхность в полуверсте от поселка. Поселок состоял из двух десятков домов, из которых один, построенный над самым ключом, был очень опрятен и даже красив.

Бассейн Арасана был разделен на 4 купальни, каждая метров 6 длиной и 4 шириной. Вода в них выходила с чистого дна из-под расчищенных камней. Из нее в трех местах выбивались с силой пузыри газов. Температуру Арасана я нашел в +26,5 °С. Запах сернистого водорода был очень мало чувствителен. Нет сомнения, что после расчистки температура источника несколько понизилась и выходящие на его дне газы стали менее задерживаться. Перед домиком был разбит сад, в котором деревья еще не успели разрастись.

Но что придавало уже прелесть всей местности, так это пашни копальских жителей, необыкновенно богатые своим урожаем пшеницы и овса и плодородием почвы. Пашни эти простирались от самого города Копала по всему плоскогорью Джунке до реки Биён, доставлявшей обильное орошение этим пашням. Если принять во внимание, что многие из копальцев обрабатывали в это время до двадцати десятин на тягло, то можно себе представить, какой цветущей русской колонией в Семиречье был уже в то время Копал, основанный за 15 лет до того в местности, плодородие которой и удобство для основания оседлой русской земледельческой колонии были впервые оценены знаменитым русским путешественником Г. С. Карелиным, ранее всех проникшим в северную часть Семиречья в 1840 году.

Я не остался ночевать в Арасане и 11 августа к вечеру добрался уже до Копала через прекрасное и плодородное плоскогорье Джунке, имеющее здесь не менее тридцати верст ширины. Копал был в это время уже очень порядочным городком, состоявшим из 700 домов, с деревянной церковью на площади и несколькими красивыми деревянными же домиками наиболее зажиточных казаков. В одном из таких домиков, служившем постоялым двором, я нашел себе пристанище, так как гостиниц в Копале не было.

На другой день поутру я отправился к начальнику Копальского округа, полковнику Абакумову, который меня принял особенно приветливо и радушно. Он был выдающейся личностью, имевшей заслуги и перед наукой. Будучи еще молодым казачьим офицером, Абакумов сопровождал высокоталантливого натуралиста, путешественника Карелина, когда тот в 1840 году совершал первые свои поездки в северной части Семиречья, в горах Семиреченского Алатау, и сделался под его руководством страстным охотником и натуралистом.

Когда же Карелин обосновался в Семипалатинске и перестал выезжать оттуда куда бы то ни было, Абакумов, бывший его подручником во время его путешествия, поселился в только что основанном Копале и стал выезжать оттуда и в ущелья, и на вершины Семиреченского Алатау, и в Прибалхашские степи, собирая в неизведанной еще стране орнитологический, энтомологический и ботанический материалы сначала для Карелина, а после его отъезда по его рекомендации вступил в сношения с заграничными натуралистами, которым и начал доставлять свои сборы.

Немало растений и животных было вновь открыто Абакумовым, и некоторые из них получили его имя, как, например, один из весенних жуков-усачей или дровосеков (Dorcadion abacumovii). Впрочем, в последнее десятилетие и старевший Абакумов, с повышением в чинах и с укреплением за ним первой роли в цветущем уже городе, отяжелел, перестал выезжать на охоту и на экскурсии и только высылал за естественноисторической добычей наиболее способных из своих прежних спутников-казаков.

Понятно, как воодушевил и оживил местного ветерана детальных естественно-исторических розысков и открытий мой приезд, понятно и то, с каким удовольствием он предоставил всю свою команду в мое распоряжение.

День 12 августа был им проведен вместе со мной в близких от Копала экскурсиях, а на следующий, 13 августа, он устроил мне восхождение на Семиреченский Алатау до вечных снегов этого хребта, но сам не решился сопровождать меня, боясь обнаружить передо мной свою единственную слабость, без которой он был бы идеальным начальником столь интересного края, каким был Копальский округ: слабость эта – та самая, которой страдало в то время огромное большинство талантливых деятелей наших захолустных окраин, – была алкоголизм, в силу которого Абакумов после каждого обеда находился в состоянии полной невменяемости.

13 августа, на рассвете, я, в сопровождении шести отборных казаков был уже на пути в горы. Переехав вброд речку Копалку, мы начали подниматься в направлении к юго-западу, где подъем был наиболее отлогий. На всем пути своем я брал образцы горных пород. В самом начале подъема я встретил жилу точильного камня, открытого здесь Абакумовым и уже употреблявшегося копальскими жителями взамен выписывавшегося прежде по дорогой цене из Европейской России. Точильный камень этот оказался довольно мягким диабазом с кристаллами колчедана. На дальнейшем пути мы следовали через круто поднятые (под углом 70°) слои метаморфического сланца.

После почти четырехчасового подъема на сильных и здоровых лошадях мы достигли гребня хребта и вдоль него повернули к востоку. Оказалось, что высокий кряж, по которому мы следовали, отделял широкое Копальское плоскогорье от глубокой долины горной реки Коры, одной из составных ветвей значительной реки Семиречья – Картала. Весь этот Копальский гребень простирался от запада к востоку и носил на себе не только полосы, но и поляны никогда не растаивающего, то есть вечного, снега. Но за глубокой долиной реки Коры простирался еще гребень, параллельный с Копальским, и этот гребень уже переходил за пределы вечного снега в нескольких из своих пиков.

В особенности две его вершины были совершенно убелены вечным снегом, который спускался с одной из них довольно низко на северную ее сторону в голову поперечной долины, где протекал с шумом левый приток Коры. Котловина, в которой зарождался этот приток, была обнята крутыми снежными скатами и походила на ледник, но, к сожалению, я не мог исследовать его, потому что расстояние до него было слишком велико и на это исследование пришлось бы посвятить несколько дней. Вид на долину реки Коры был восхитителен. Он напомнил мне красивые долины Гриндельвальда и Лаутербруннена. Высота гребня, по которому я следовал, казалась мне, по крайней мере, метров на 1500 выше Копальского плоскогорья, но он еще более возвышался над глубокой долиной Коры.

Широкая и многоводная река, через которую, как говорили, очень трудно, а иногда и совсем невозможно перебраться вброд, кажется сверху узкой серебристой ленточкой, которая, однако, несмотря на свое отдаление, наполняет воздух диким ревом своих пенистых волн, стремительно прыгающих по камням. Пена и брызги этой реки имеют тот особенно млечный цвет, который свойствен рекам, порожденным ледниками. Кое-где виднеются вдоль реки темно-зеленые полоски длинных лесистых островов, масштабом величины которых могут служить растущие на них темные и стройные вековые тянь-шаньские ели (Picea Schrenciana), получившие свое научное название в честь современного Карелину путешественника Александра Шренка, доходившего в 1840 же году до Семиреченского Алатау и озера Балхаш.

Такие же ели торчат по утесам и на скатах величественной долины Коры. За рекой быстро поднимались горы, сначала поросшие сибирской пихтой (Abies sibirica), далее кустарником, потом снабженные и поросшие альпийскими травами, исчезающими наконец под снежной мантией. Кое-где на снегу видны были как бы горизонтальные и вертикальные тропинки. По рассмотрении в зрительную трубу горизонтальные тропинки оказались глубокими трещинами, а вертикальные – следами низвергнувшихся лавин.

Как ни манила меня очаровательная долина, нельзя было и думать о спуске в нее, и я решил следовать вдоль гребня, переходя с одной возвышенности на другую и стараясь достигнуть предела вечного снега. Мы следовали на лошадях до тех пор, пока дико наваленные одна на другую гранитные скалы не преградили нам пути. Тут мы вынуждены были оставить лошадей, и я уже пешком отправился с тремя казаками по пути, по которому с испугом неслось перед нами стадо диких коз (Gapra sibirica), с необыкновенной легкостью перескакивавших с одной скалы на другую.

Приходилось и нам перепрыгивать через глубокие поперечные трещины или обходить их, спускаясь несколько в долину Коры, где глыбы скал были не так громадны и трещины более доступны к переходу, облегчаемому крепкими стволами и ветвями растущего в них казачьего можжевельника (Juniperus sabina). Таким образом я добрался до предельного пункта своего восхождения – одной из вершин гребня, на которой в западине находилась поляна никогда не растаивающего (вечного) снега. Здесь я решился сделать привал для того, чтобы измерить высоту, на которой мы находились, и которая могла быть едва ли менее 3000 метров.

Измерения свои я производил посредством аппарата для кипения воды, так как имевшийся у меня барометр не выдержал переездов и разбился еще в Сибири. Я принялся за свой аппарат, но как ни старался зажечь спирт, налитый из имевшейся на руках казаков бутылки, он не горел, потому что, как оказалось, был наполовину выпит одним из сопровождавших меня казаков и разбавлен водой. Впоследствии я узнал от Абакумова, что Карелин отравлял в присутствии казаков весь свой запас спирта, необходимого для научных целей, самым сильным ядом и давал этот спирт в присутствии казаков собаке, которая тотчас же околевала, и что только этим способом он мог отучить казаков от хищения ими спирта, столь необходимого для целей науки.

Для меня же дело было в этот день непоправимо, и на первом моем восхождении я потерпел досадную неудачу. Пришлось довольствоваться полным сбором горных пород на пути, богатой коллекцией альпийских растений и небольшим количеством жесткокрылых насекомых.

Альпийская флора роскошно покрывала своими чудными цветами скалы вершин Копальского гребня.

Флора всего Копальского гребня носила вполне альпийский характер, но между растениями, ее составлявшими, были и европейские (как альпийские, так и северные), в еще большей степени алтайские, а отчасти и местные алатауские, значительная часть форм которых была найдена мной впоследствии на Тянь-Шане.

Ключ, выходивший из земли близ нашего привала метров на 60 ниже снежной поляны, имел +1,5°, а температура воздуха в тени +9°, но пригрев солнца был очень силен, и, конечно, не растаявшие в это время года снега нужно было уже признать вечными, в чем легко было убедиться из их сложения.

Когда же мы, после сбора альпийских трав, тронулись с нашего привала, день склонялся к вечеру, и было уже около 6 часов пополудни. Сумерки застали нас на половине спуска, который был очень крут, потому что мы шли напрямик в направлении к Копалу. Когда мы вошли в зону хвойных лесов, то уже совершенно стемнело, и мы, спотыкаясь и падая, должны были вести лошадей в поводу, пробивая себе путь между скалами и срубленными деревьями. Наконец мы вышли на тропинку дровосеков, проходившую через ущелье, в котором зимовал первый пришедший сюда русский отряд в 1841 г., при занятии местности Копала под первое русское поселение в Семиреченском крае. Уже очень поздно вечером огни и лай собак возвестили нам наше благополучное возвращение в Копал.

Отвычка от верховой езды и переутомление от слишком трудного восхождения не остались для меня без последствий. День 14 августа я еще провел кое-как, приводя в порядок свои богатые сборы от 13 августа, но на другой день я уже слег в постель. Следующие три дня я не мог двинуться с места и только 18-го утром с трудом сел в тарантас для того, чтобы шагом доехать до Арасана. Теплые ванны имели на меня самое благотворное влияние: невыносимые боли прекратились, и 19 августа я с удовольствием мог уже сделать первую экскурсию за пять верст от Арасана. На следующие дни – 20, 21, 22 и 23 августа – я уже делал ежедневно экскурсии от 15 до 20 верст во все стороны от Арасана, вдоль реки Биен вниз по ее течению, вверх в горы, в ущелье Кейсыкауз, на копальские пашни и т. д.

Во время этих экскурсий я ознакомился с фантастического вида нагромождениями скал по реке Биен, как бы наваленных одна на другую, так что они могли дать в своих промежутках убежище для многих людей, а также с рекой, до такой степени обильной водой, что ее легко было развести на арыки (ирригационные каналы) для полива обширных пашен, а также с интересной фауной каменистых берегов Биена, в состав которой входило множество черепах (Testudo horsfieldi) и птиц, в особенности каменных куропаток (Caccabis chukar) и степных рябков (Pterocles).

Наблюдение над здешней хлебной культурой убедило меня в том, что эта замечательная плодородная местность, дав место достаточно сильной русской колонизации, сделается сразу одним из прочных опорных пунктов нашего владычества в Средней Азии. Хлебные посевы состояли здесь из пшеницы, овса, ржи, ядрицы, ячменя и отчасти кукурузы и сорго, но просо родилось неудовлетворительно. Посевы производились около 20 мая, первый полив полей – в первых числах, а второй – около 20 июня, жатва же началась в начале августа, а окончилась во время пребывания моего на Арасане. На десятине родилось в этом году средним числом пшеницы по 12 четвертей, а овса – по 20. Садоводство также развивалось здесь с успехом. Насажденные в садах персиковые деревья и виноградные лозы росли очень быстро, не говоря о яблонях, уже дававших плоды.

24 августа я почувствовал себя настолько хорошо, что решился продолжать свое путешествие в направлении к укреплению Верному. Выехав из Арасана рано поутру, я совершил свой переезд в Копал без усталости часа в три и, немного не доезжая до Копала, видел сухой смерч. В Копале мне не было другого дела, как повидаться и проститься со столь внимательным и предупредительным по отношению ко мне полковником Абакумовым. Выехал я из Копала в 4 часа пополудни в дальнейшее, в высшей степени интересное для меня, путешествие, предшествуемый самыми благосклонными распоряжениями Абакумова на весь дальнейший мой путь по Копальскому округу.

Дорога шла прямо к западу, вдоль северного подножья Каратау, или Копальского гребня, отделяющего плодородное плоскогорье Джунке от глубоких долин рек Коры и Каратала, и после первого перегона до пикета Ак-Ичке (25 верст) я стал подниматься в гору и переезжать через понизившееся продолжение Каратау. Солнце уже скоро закатилось, дальние снежные вершины Семиреченского Алатау на востоке загорелись розовым цветом (Alpengluhen), а на западе вечерняя заря исчезла за невысоким узорчатым гребнем, и на небосклоне осталась наконец только двурогая луна, освещавшая своим бледным светом высокие горные обрывы, мимо которых проходила наша дорога.

При этом-то несколько фантастическом свете поразило меня неожиданное явление, которое я ощутил в первый раз в своей жизни: скалы начали колебаться, а обвалы беспрестанно падали с треском с горных вершин; это было довольно сильное землетрясение. Для нас, к счастью, все обошлось благополучно, и мы в 9 1/2 часов вечера добрались невредимыми до Сарыбулакского пикета, отстоявшего с небольшим в 50 верстах от Копала, и я ночевал в чистой и просторной комнате на этом пикете.




Выехав на другой день (25 августа) рано поутру из Сарыбулака, я доехал верст через пять до реки Каратал, одной из значительнейших рек Семиречья, которая, только что вырвавшись здесь из стеснявшей ее горной долины, неслась через скалы и камни, разбиваясь на множество рукавов и образуя многочисленные пороги. Броды через реку были здесь затруднительны вследствие необыкновенной быстроты двух главных рукавов Каратала. Для удобства переправы дорога поднималась вверх Каратала верст на двадцать до вновь основанного Карабулакского пикета, в то время еще не совсем достроенного и состоявшего из группы временных юрт.

Что меня поразило на этом пикете, это то, что обыкновенно все пикеты, много лет существовавшие, были расположены на совершенно обнаженной поверхности, и никаких деревьев около них насажено не было, а здесь я увидел, что около не достроенного еще пикета был целый садик. Но пришлось очень скоро разочароваться; садик этот состоял из довольно больших деревьев, привезенных из Каратальского ущелья и натыканных в землю в виде садика только по случаю моего проезда, что объяснялось тем, что перед моим приездом в Копал пронесся слух, что едет из Петербурга ревизор, который обращает особое внимание на растущие везде травы и деревья, почему и называется «министром ботаники».

Слух этот был основан на том, что я был назван в открытом листе, данном мне Русским Географическим обществом, магистром ботаники, и еще более укрепился тем, что Абакумов после моего первого посещения Копала сделал распоряжение, впоследствии вполне удавшееся, чтобы пикеты обсаживались деревьями.

Прежняя пикетная дорога от Копала в Верное выходила на Каратал в Каратальском пикете, находившемся в восьми верстах от нынешнего Карабулакского пикета, выше по реке Каратал, в самой долине реки. Пикет был перенесен в Карабулак, а на прежнем его месте на правом берегу Каратала осталось оседлое казачье поселение – хутор, в местности, богатой сенокосами, в которых у Копала ощущался недостаток. Вблизи этого хутора на обоих берегах реки возникли оседлые поселки так называемых чолоказаков.

Под именем чолоказаков разумелись здесь такие выходцы из Ташкента, которые основывали оседлые поселения в степи, взяв себе в жены киргизок. В конце сороковых годов такие поселки чолоказаков стали возникать и на Каратале. Поселки эти состояли из тщательно выбеленных мазанок с плоскими крышами и печами, приспособленными для зимнего пребывания выстроивших их чолоказаков, которые обзавелись киргизскими женами тем же путем, каким римляне похитили сабинянок. Казаки назвали эти поселки «курганами» и очень хвалили умелость их жителей не только в полевых работах, ирригации и скотоводстве, но и в садоводстве и строительстве.

Во главе одного из этих самовольных поселков (курганов) стоял престарелый патриарх Чубар-мулла, на которого мне указали как на единственное лицо, знающее, где были найдены интересные исторические предметы в каратальской долине. Но не менее этих предметов меня интересовали и сами каратальские чолоказаки, так как я имел некоторое основание думать, что большинство их были совсем не ташкентские узбеки, а беглые из Сибири ссыльнопоселенцы, долго проживавшие в Ташкенте и наконец образовавшие в конце сороковых и начале пятидесятых годов земледельческую колонию на самой окраине тогдашних наших азиатских владений, на реке Каратале, под сенью легальной русской передовой земледельческой колонии – Копала.

Для того чтобы разыскать древние исторические предметы буддийского культа, о которых мне говорили в Копале, и разрешить попутно мои недоумения относительно каратальских чолоказаков, я решился направиться из Карабулакского пикета в отстоящий верстах в восьми оттуда вверх по каратальской долине на левом берегу реки «курган» или поселок Чубар-муллы, захватив с собой из пикета пять рабочих с ломами и казака-переводчика, хорошо знакомого с Чубар-муллою.

Хутор Чубар-муллы представлял уже по своему внешнему виду очень отрадное явление: он состоял из двух десятков хорошо выбеленных домиков с плоскими крышами, прекрасно устроенными печами и трубами и утопал в зелени деревьев, которыми они были обсажены и между которыми были лесные деревья местной флоры каратальской долины, а еще более фруктовые: яблони, абрикосовые деревья, так же как и лозы винограда. На огородах были овощи и кукуруза. Уже подъезжая к поселку чолоказаков, я нашел местность автономной каратальской колонии очень оживленной: беспрестанно встречались мне киргизы и чолоказаки на быках и верблюдах, и прекрасные стада крупного рогатого скота и характерных киргизских овец с их тяжелыми курдюками, и табуны легких лошадей.

Для того чтобы достигнуть «кургана» Чубар-муллы, когда мы поровнялись с ним, нам пришлось переехать вброд через реку, так как хутор находился за нею. Брод через Каратал был очень труден. Дикая река разбивалась здесь на несколько рукавов, и, несмотря на сухое время года, рукава эти, вероятно, вследствие таяния вечных снегов, представляли собой шумные и многоводные потоки, богатые водоворотами и порогами. Острова их живописно поросли талом, черемухой, облепихой, высокими ивами и тополями. Перебродили мы через реку зигзагами, диагонально, через гривы порогов, мимо огромных пней, нарочно здесь набросанных для того, чтобы волны не уносили лошадей с переправляющими их всадниками.

За рекой мы повернули круто и скоро очутились перед ближними жилищами поселка. Чолоказаки встретили нас с заметной недоверчивостью и на вопрос о том, где мы можем увидеть Чубар-муллу, мы получили уклончивые ответы. Тогда я послал своего очень смышленого переводчика разыскать его и устроить для меня с ним свидание.

Я поручил переводчику разъяснить престарелому чолоказаку, что я приехал издалека, из столицы, посмотреть на то, как живется людям на новых русских землях, что я смотрю с радостью на то, как на этих землях селятся люди, от которых в течение почти десятка лет русские, кроме хорошего, ничего не видели, что они устроили своим собственным трудом для себя хорошие постоянные жилища, теплые зимой, а благодаря своим познаниям в садоводстве они развели и садики и огороды, сеют хлеб и держат хороший скот, из чего можно заключить, что они многое число лет прожили в «Ташкении» – как они ее называют, где многому и хорошему научились, что время их переселения из Ташкента мне хорошо известно, но откуда они родом и когда поселились в Ташкенте – я спрашивать их не буду, что мое посещение их «кургана» ничего, кроме пользы, им принести не может, так как еще более упрочит их спокойное пребывание с их семьями на русских землях, где местное начальство приняло их на жительство и где они уже прожили много лет, ничего дурного никому не сделали, а пользу русскому переселению на новые земли принесли немалую.

После переговоров с переводчиком Чубар-мулла явился ко мне, а причина, почему он не сразу решился показаться мне, скоро выяснилась: он был старец лет 80-ти с явными следами вытравленных клейм на лице. Объяснения наши произошли уже не через переводчика, а на русском языке, на котором он говорил, как русский, но со слегка татарским акцентом, легко объясняемым или тем, что он был по происхождению казанский татарин, или тем, что он долговременным пребыванием в Ташкенте, после побега своего с каторги, привык к татарской речи: хотя я и не сделал ему никаких прямых вопросов, особенно относящихся ко времени, предшествовавшему его осуждению, однако из наших разговоров выяснилось, что, поселившись в Ташкенте еще в тридцатых годах XIX века, он нашел себе там кусок хлеба, занимаясь земледельческими, садовыми и вообще сельскохозяйственными работами.

У богатых ташкентских узбеков таких русских работников, бежавших из Сибири в Ташкент, было немало, и естественно, что они все знали друг друга, а он между ними был всех старше летами. В 1842 году до этих уже давно проживавших в Ташкенте русских людей дошли слухи о том, что в Семиречье возникло цветущее русское земледельческое поселение (Копал) и Чубар-мулла, человек отважный и предприимчивый, много лет страдавший тоской по родине в своем изгнании на чужбине, решился привести в исполнение зародившееся в нем непреодолимое желание посмотреть на эту новую богатую окраину русской земли и, если возможно, поселиться в ней для того, чтобы, по крайней мере, умереть на родной земле.

Он запасся тремя верблюдами, навьючил их ташкентским товаром – изюмом, шепталой, фисташками и ташкентскими тканями, беспрепятственно доехал до Семиречья, сбыл здесь с выгодой свой товар, запасся в Копале русским товаром, с которым вернулся в Ташкент; на дороге он встретил особенно благосклонное гостеприимство и временный заработок у русских казаков на Каратале и, облюбовав совершенно еще свободные там места, удобные для орошения и земледелия, решился поселиться на них вместе со своими земляками, товарищами – беглецами из России, под именем ташкентских выходцев – чолоказаков. По возвращении в Ташкент он собрал большой караван из нескольких десятков верблюдов и не меньшего числа чолоказаков с большим количеством ташкентских товаров, из коих самым ходким был изюм, так как из него копальские казаки курили водку, ввоз которой к ним из России был безусловно запрещен.

С тех пор эти русские чолоказаки окончательно поселились на Каратале, обзавелись здесь семьями, получив в жены киргизок, иных похищением с их на то согласия, других – с уплатой калыма. Второму поколению этих чолоказаков, происшедшему от смешанных браков с киргизками, уже было от 10 до 17 лет, а недоверчивые сначала их отцы («выходцы из Ташкении», как называли они себя) постепенно отважились говорить со мной на родном своем языке, то есть по-русски. Один из них рассказал мне случай, бывший с ним при постройке русского консульства в Кульдже. Он был приглашен по рекомендации родственных с ним киргизов нашим консулом Захаровым для кладки печей.

Долго объяснялись они с консулом по-киргизски и по-узбекски, но все-таки понять друг друга не могли, и печник из чолоказаков, не вытерпев, спросил консула по-русски: «Да какую печку вашему высокоблагородию нужно – русскую или голландскую!» Консул «изволил рассмеяться», а чолоказак соорудил ему такую печку, какую китайцы никогда и не видывали и за которую он получил и большую благодарность, и хорошую плату. Полевые работы были, конечно, известны Чубар-мулле с малолетства, но проведению арыков и разведению фруктовых деревьев он научился в Ташкенте.

Когда мои сношения с каратальскими чолоказаками вполне установились, и всякая их недоверчивость в отношении меня исчезла, то они с удовольствием и любознательностью русских людей взялись указать мне место, в котором несколько лет тому назад инженеры, проводившие здесь дорогу, случайно нашли какие-то интересные предметы. По рассказам, слышанным мной в Копале, это были между прочим какие-то круглые глиняные медальоны, на которых были изображены на каждом по сидящей фигуре со скрещенными ногами и короной на голове, а затем еще другие предметы, слепленные из глины, о форме и значении которых я не мог сделать себе никакого представления.

За аулом Чубар-муллы видны были часто встречающиеся в Сибири высокие курганы, заключающие в себе столь распространенные так называемые «чудские» могилы, но чолоказаки повели меня не туда, а в сторону от аула, на прибрежный к реке кряж, возвышавшийся над ней метров на 100 и состоявший из скалистых обрывов сланцев, поставленных на ребро, простирающихся от запада к востоку и имеющих естественное падение под углом в 80°, на этих-то скалах и к этим обрывам были прислонены человеческие сооружения, сложенные из плит тех же горных пород, но положенных горизонтально и разделенных между собой насыпями глины. Иногда все это принимало форму небольших курганов. При помощи своих работников и чолоказаков я прокопал один из таких курганов поперек во всю его вышину и ширину поперечной канавой. Могилой перекопанный мною курган не оказался.

В нем не было никаких костей, ни предметов, находимых в могилах, и я пришел к заключению, что эти человеческие сооружения были жилищами или кельями буддийских отшельников или монахов времени джунгарского владычества XVII века. Медальонов с изображением Будды я уже не нашел, потому что мы попали на курган, хищническая раскопка которого была наскоро сделана инженерами, но другие предметы, о которых нам говорили, мы нашли в сотнях экземпляров. То были небольшие предметы от 8 до 10 сантиметров в вышину тщательно слепленные из глины. Они имели сходство по виду с небольшими коронками формы мономаховой шапки с рельефными украшениями на своей верхней, конической части и с тибетской надписью кругом.

Очевидно, это были какие-то предметы буддийского культа, изготовлявшиеся кустарным промыслом монахами, жившими в кельях на Каратале. Так как кельи были построены из тяжелых каменных плит, поддерживаемых деревянными столбами из очень непрочного дерева (тополя), то дерево это сгнило, и все кельи обрушились, а во время моего посещения уподоблялись уже более или менее бесформенным грудам камней, между которыми изредка можно было различить что-то похожее на коридоры. К солнечному закату я должен был закончить работу, одарив всех своих сотрудников. Ночевал я в чолоказацком хуторе, пользуясь самым радушным гостеприимством экс-каторжников, давно превратившихся в самых мирных и трудолюбивых поселенцев новоприобретенной русской земли, упрочению обладания которой они служили очень усердно и вполне сознательно.




На следующее утро я расстался после оживленных бесед со встреченными мной в первый раз в жизни экс-каторжниками (совершившими, несомненно, когда-то в своей жизни очень тяжкие преступления), унося по отношению к ним самое теплое, гуманное чувство.

26 августа я продолжал свое путешествие из Карабулака; восемь верст дорога шла еще по Караталу, но на девятой версте повернула к югу, начала подниматься в гору и после перегона в двадцать четыре версты от Карабулака достигла Джангызагачского пикета. Проехав еще восемнадцать верст далее, сначала мимо диоритовых гор, а потом мимо горы, состоявшей из порфира, я переехал через перевал в долину реки Коксу, светлая, блестящая на лучах солнца лента которой представлялась передо мной, окаймленная рядом свежих высоких тополей. Здесь я оставил свой экипаж на привале, а сам отправился на коне семь верст вниз по течению Коксу, где, как я слышал, находилась скала с какими-то фигурами или надписями.

Версты через две довольно широкая долина Коксу заметно сузилась. Дно долины уподоблялось чудному парку, состоявшему из тополей, берез, черемухи, облепихи и ивы, перевитых джунгарским ломоносом. Река, широкая и быстрая, то разделялась на несколько рукавов, то соединялась в одно русло, украшая парк своими серебристыми аквамариновыми лентами. С обеих сторон высоко громоздились горы крутыми и смелыми обрывами скал, состоявших из конгломерата. На пятой версте мы переехали через гранитный гребень, а спустившись с него, по проезде семи верст, на луговом скате к реке нашли много отдельных гранитных скал и на одной из них те грубые, можно сказать, детские изображения животных, о которых нам говорили.

Замечательно, что совершенно такие же фигуры оленей и диких коз Спасский нашел на берегах Енисея и изобразил их в своем «Сибирском вестнике» еще в 1820 году. По-видимому, эти изображения заменяли собой надписи и имели условный гиероглифический характер, но во всяком случае они относились к «чудскому», бронзовому периоду и доказывали, что в доисторические времена одни и те же племена двигались с берегов Енисея, огибая Алтай, где они оставили свои следы в так называемых «чудских» копях и проникали в Семиречье.

К своему экипажу я вернулся уже после солнечного заката. Вдали на востоке при лунном свете были едва видны снежные вершины. Отсюда мы уже ночью ехали верст восемнадцать – двадцать до Коксуйского пикета, расположенного при самом выходе из узкого, дикого ущелья и состоявшего из нескольких красивых беленьких домиков. Здесь вновь возникал казачий поселок, и был устроен хороший мост через реку.

Коксуйский поселок представлял для меня большой интерес на моем пути, во-первых, потому что это была третья местность Семиречья, в которой я нашел уже упрочивавшуюся русскую колонизацию в Средней Азии, а во-вторых, потому что, находясь здесь вблизи снежных гор, я имел возможность предпринять отсюда второе в Семиречье восхождение до пределов вечного снега.

Всматриваясь поутру 27 августа в окружающую меня местность, я увидел перед собой две горные группы, достигавшие пределов вечного снега. Одна из них походила по своему очертанию на одну из швейцарских вершин Ронского бассейна – «Dent du Midi» и даже на южном своем склоне имела снежные полосы; киргизы называли ее Куянды. Другая группа, простиравшаяся параллельно первой, отделялась от нее широкой долиной реки Коктал и представляла высокий гребень, вершины которого на своей северной стороне покрыты были широкими полосами вечного снега.

На этот-то хребет, который киргизы называли Аламан, я и предпочел взобраться, так как горная группа Куянды, носящая на себе еще более вечного снега, чем Аламан, показалась мне неприступной с южной стороны, а простирающиеся к юго-востоку от Куянды горы, далеко заходящие за снежную линию и имеющие вершины, покрытые сплошной снежной мантией, находились во второй линии за Куянды и были отделены от нее глубоким ущельем. Притом же главная вершина Аламана была так расположена, что вид с нее со всех сторон был самый обширный и для исследователя географии страны самый поучительный и простирался далеко за китайские пределы и за самую главную реку Семиречья – Или.

Киргизский султан Адамсарт вызвался проводить меня на вершину Аламана в сопровождении одного джигита, а я взял с собой из Коксуйского поселка только двух казаков. Пятнадцать верст мы сделали на прекрасных лошадях султана по дороге от Коксуйского пикета к Терсаканскому, а затем переехали вброд быструю реку Коктал и стали подниматься на Аламан. Несмотря на усилие прекрасных лошадей султана, подъем занял часа четыре. Дорога шла через скалистые ущелья вдоль ручья, падающего водопадом.

Около полудня достигли мы вершины хребта у снеговой поляны, над которой еще круто возвышалась груда сиенитовых скал колоссальной величины, промежутки которых были наполнены крупнозернистым снегом; кругом была в полном цвету альпийская растительность алтайского типа. На вершине Аламанского хребта провел я четыре часа за сбором растений, образцов горных пород и в производстве гипсометрических наблюдений, которые удались, потому что моя бутылка со спиртом, на этот раз находившаяся на попечении Адамсарта, не была выпита. Мое наблюдение дало для одной извершин Аламана 3000 метров. В 4 часа пополудни мы начали спускаться с Аламана по другой более прямой и более восточной дороге, по крутым обрывам, мимо ужасных пропастей.

Вдоль ущелья крутые скаты поросли казачьим можжевельником (Juniperus sabina), ниже зоны распространения которого появилась жимолость (Lonicera xylosteum) и черемуха (Prunus padus). Когда мы достигли половины спуска, солнце уже начинало скрываться на западе под ровным горизонтом. Адамсарт отъехал в сторону, быстро соскочил с лошади, бросился на колена, снял свою коническую шапку и, обратившись на запад, несколько минут произносил свою молитву…

Уже было совершенно темно, когда мы достигли конца своего спуска и направились к своему ночлегу в аулах Адамсарта. Проскакав быстро верст шесть, мы увидели огни и услышали лай собак и говор встретивших нас киргизов, толпой суетившихся около большой юрты, которая как бы сама собой выходила из ряда других юрт и двигалась к нам навстречу. Когда мы вошли в юрту, расположившуюся на лугу, то нашли уже там разостланными богатые ташкентские ковры, приготовленные для нашего ночлега.

Скоро загорелся и приветливый огонек посреди юрты, принадлежавшей, как я узнал, не султану, резиденция которого была еще гораздо далее, а богатейшему из жителей этого аула. Общество, окружившее очаг, состояло, кроме прибывших со мной, из хозяина юрты, двух почетнейших киргизов аула и двух чолоказаков. Прежде всего явился кумыс, потом мы пили чай, а затем было подано обычное выражение гостеприимства – баранина. Султан совершил свою молитву, затем нам подали красивые бухарские медные кумганы (рукомойники), и мы все умыли руки и принялись за свой ужин, после которого хозяева юрты и жители аула удалились, а мы с султаном улеглись на приготовленные для нас шелковые подушки. Огонь погас.

Через верхнее отверстие юрты мы увидели заблиставшие звезды. Под унылый и монотонный напев киргизов, охранявших окружавшие нас стада, сон очень скоро овладел нами. Только после полуночи я был пробужден страшной тревогой: послышались крики людей, отчаянный лай всех собак аула и наконец испуганные голоса всех домашних животных аула: ржанье лошадей, рев быков и верблюдов, блеянье овец, – одним словом, такой дикий вокальный концерт, какой мне привелось слышать только один раз в моей жизни.

Все находившиеся на ночлеге в юрте выбежали из нее, кроме меня и султана, спавшего подле меня крепким сном на своих шелковых подушках и едва проснувшегося уже после меня. Через несколько минут после того около самой юрты раздался громкий выстрел, и я мог распознать причину тревоги, так как все киргизы, узнав ночного гостя, кричали: «аю», «аю»; это был медведь, забравшийся в стадо, которое паслось в нескольких шагах от нашей юрты, выдвинутой далеко вперед от всего аула.

Испуганный выстрелом моего конвойного казака, медведь предпринял быстрое отступление, похитив только одного барана. От киргизов я узнал, что накануне в том же самом часу тот же аул подвергся нападению другого медведя, которому, однакоже, не удалось так дешево отделаться от преследования. Киргизы окружили его со всех сторон и убили. Трофей их вчерашней победы – прекрасная медвежья шкура – был принесен и разостлан передо мной и султаном Адамсартом.

28 августа поутру я быстро доскакал на киргизском коне до отстоявшего в пятнадцати верстах от аула Терсаканского пикета, сел в свой тарантас, доставленный с Коксуйского пикета, где он оставался на время нашей поездки на Аламан, и продолжал свой путь по пикетной дороге к Верному. Через один перегон в тридцать восемь верст я достиг Алтынэмельского пикета. Пикет этот замечателен тем, что лежит у подошвы сильно понизившегося Семиреченского Алатау, прямо против горного перевала Алтынэмель, через который шла караванная дорога в Кульджу. Второй перегон этого дня от Алтынэмеля до Куянкузя составлял еще двадцать семь верст. Дорога шла дугой по степи, избегая продолжения Алтынэмельского кряжа, и привела меня уже после солнечного заката на Куянкузский пикет, на котором я и остановился на ночлег.

29 августа поутру я быстро переехал перегон в двадцать семь верст от Куянкузского до Карачекинского пикета. Дорога на протяжении первых девятнадцати верст шла к юго-западу, пересекая порфировый кряжик, с вершины которого я впервые с восторгом увидел в туманной дали блистающий своими вечными снегами исполинский хребет – Заилийский Алатау. Карачекинский пикет был расположен в ложбине, орошенной ручьем, посреди невысокой группы холмов.

Перегон от Карачекинского до Чангильдийского пикета составлял верст тридцать пять. До полпути дорога шла еще по волнистой степи, через порфировые холмы, поросшие кустарником джузгуна (Calligonum leucocladum), еще покрытым в это время года своими розовыми цветами, но с половины дороги степь сделалась ровнее и песчанее и приобрела совершенно серый колорит, так как растительный ее покров состоял отчасти из разных полыней (Artemisia maritima, A. Olivieriana, A. annua), но в особенности из мелкой и любимой скотом травы серого цвета – «устели-поле», называемой киргизами эбелеком (Ceratocarpus arenarius), покрывавшей здесь густым и сплошным ковром песчаные пространства; местами на этом ковре торчали огромные стебли полувысохших колючих трав (синеголовника – Eryngium macrocalyx), сохранивших еще свои голубые головки и составлявших любимую пищу верблюдов. К вечеру замыкавший наш горизонт на юге колоссальный Заилийский Алатау задернулся полупрозрачным туманом облаков, солнце погасло на низменном и ровном западном горизонте прибалхашской равнины, и я остановился на ночлег на Чангильдийском пикете.

30 августа рано поутру я выехал из этого пикета, который отстоял от реки Или всего только в восьми верстах, но так как место, удобное для переправы через эту самую большую реку Семиречья, было расположено гораздо ниже по ее течению, то перегон до пикета Илийского составлял двадцать пять верст.

Здесь, посреди Илийской низменности, я почувствовал себя совершенно в иной, своеобразной климатической растительной зоне, служащей киргизским кочевникам для их зимовок. Флора и фауна этой зоны имели совсем не знакомый мне характер.

Появилось передо мной множество характерных для этой зоны низких и высоких кустарников и трав, между которыми меня поразил замечательно красивый вид барбариса, покрытый в это время года кистями крупных и круглых розовых ягод и превосходящий высотой человеческий рост вдвое и даже втрое[62].

Мелких кустарников встречалось чрезвычайно много. Это были: серебристая «акация» (Halimodendron argenteura), два вида лиция (Lycium lurcomanicum и L. ruthenicum), курчавки (Atraphaxis spinosa и A. lanceolata), гребенщики (Tamarix elongata, T. hispida), гелиотроп (Heliotropium europaeum), Stellera stachyoides и т. д.

Фауна представляла также поразительные особенности. Не говоря уже о кабанах, тиграх, барсах и дикобразах, укрывавшихся в обильных камышевых зарослях этой зоны, поражали здесь своим изобилием черепахи (Testudo horsfieldi) и разнообразные ящерицы и змеи, так же как насекомые и паукообразные, из которых я здесь впервые увидел фаланг, скорпионов и каракуртов, укушения которых, впрочем, не так опасны осенью, как в июне. Особенно много было также жуков из семейства Tenebrionidae (Blaps, Prosodes, Pimelini). Ближе к реке появились и деревья: разнолистные тополи (Popolus euphaticau и P. pruinosa), а также серебристая джида (Elaeagnus angustifolia).

Чем ближе мы подъезжали к Илийскому пикету, тем местность становилась оживленнее. Беспрестанно встречались то длинные караваны верблюдов, то ряды телег и повозок с солдатами и первыми переселенцами в Заилийский край. На самом пикете (Илийском) еще не было выстроенных строений: весь он состоял из юрт. Несколько выше пикета стоял на реке большой и неуклюжий баркас. Он был выстроен на западном берегу озера Балхаш, и я видел его строителей, только месяц тому назад приведших его в Илийский пикет.

Через озеро ехали они недели две, задержанные противными ветрами. Озеро, по их рассказам, имело вообще метров восемь глубины, но местами глубина эта уменьшалась до четырех. Посреди озера они встретили довольно высокий остров, видный издали. По реке Или они поднимались бечевой до Илийского пикета на протяжении трехсот верст в течение двух месяцев.

Ширина реки Или у пикета от 300 до 400 метров. Переправа наша через Или оказалась довольно затруднительной и взяла немало времени. Хотя течение против Илийского пикета не особенно быстро, но в нем немало опасных водоворотов. Тарантас мой переправили кое-как на каюке, но я сам вынужден был переправляться с казаками верхом на лошадях вплавь. При этом лошадь одного из них начала тонуть; казак спасся только потому, что мы плыли толпой, один подле другого, и он успел ловко перебраться на лошадь своего соседа, его же лошадь исчезла под водой и вынырнула только гораздо ниже по течению реки.




Переправившись через реку, я сел опять в тарантас, и мне оставалось еще два перегона до Верного (70 верст). Первый перегон, до Алматинского пикета, вначале пересекал еще характерную приилийскую зону, в которой в это время находилось множество спустившихся из альпийской зоны киргизских аулов с их табунами и стадами.

Берущие начало из вечных снегов Заилийского Алатау, многоводные притоки Или, вырывающиеся из горных теснин на широкое степное подгорье еще бурными потоками, достигают реки, потеряв массу своих вод, разведенных в арыки для орошения полей жаркой приилийской зоны (имеющей не более 300 метров абсолютной высоты), уже узкими и очень маловодными ручейками. Через один из таких ручейков мы переправились вброд верстах в восьми от пикета и едва признали в нем ту чудную реку Талгар, от которой получила название питающая ее своими вечными снегами вершина Заилийского Алатау (Талгарнын-тал-чоку). Другую реку, представляющую ничтожный ручеек, мы переехали верст восемь не доезжая до Алматинского пикета. Это была та река (Алматы), которая вырывается из горных теснин близ самого Верного.

Во все время нашего перегона от Илийского до Алматинского пикета мы видели перед собой колоссальный Заилийский Алатау. Хребет этот простирается от востока к западу более чем на 200 верст, поднимаясь в своей середине до исполинской высоты. По самой середине его возвышается трехглавая гора, имеющая более 4 1/2 тысяч метров абсолютной высоты. На самой вершине этой горы снег не держится на темных, крутых обрывах, но на соседних вершинах снега очень много, по крайней мере так, что на стоверстном протяжении середина высокого гребня кажется покрытой сплошь вечным снегом, и только в шестидесяти верстах на восток и запад от главной вершины (Талгарнын-тал-чоку) гребень Заилийского Алатау понижается ниже снеговой линии.

По мере приближения к Алматинскому пикету день уже склонялся к вечеру, и все подгорье Заилийского Алатау скрылось в застилавшей его оболочке сухого тумана, за которым скрывались все контуры хребта, представлявшегося до высоты 3000 метров однообразной темной исполинской стеной; но весь снежный его гребень от 3 до 5 тысяч метров, где уже не было тумана, и где атмосфера была совершенно безоблачна и прозрачна, был освещен лучами заходящего солнца, которые давали снегам очаровательный розовый оттенок, и виден с необыкновенной отчетливостью во всех его мельчайших контурах.

Нигде в Евразии мне не удалось видеть так близко более высоких гор, так как в швейцарских Альпах, на Кавказе, в Туркестане и даже в более высоком Тянь-Шане исполинские снежные гребни бывают видны лишь только с больших абсолютных высот и нигде не достигают высоты 4000–4500 метров над зрителем, какую имеет гребень Заилийского Алатау, непосредственно поднимаясь над Илийской низменностью.

На последнем нашем перегоне от Алматинского пикета до Верного (35 верст) уже совершенно стемнело, а когда мы стали подъезжать к Верному, наступила темная ночь. Тем эффектнее представились мне совершенно неожиданно на всем широком пространстве только что основанного укрепления веселые разноцветные огни зажженной в этот день иллюминации, которая представила мне Верное в совершенно феерическом виде. Я знал, что домов в Верном, кроме наскоро выстроенного домика пристава Большой орды, еще не существует, а между тем блестящие разноцветные шкалики обозначали красивые фасады множества этих несуществующих домов.

Когда же я проснулся на другой день в приготовленной мне просторной юрте и вышел из нее, то никаких домов и домовых фасадов не оказалось. Обнаружилось, что вечером от хитроумно придуманной иллюминации произошла полная иллюзия. Только немногие из наиболее зажиточных переселенцев успели соорудить фундаменты своих домов и заготовить для них лесной материал. Материал этот состоял из великолепных, прямых, как стрела, строевых деревьев тянь-шаньской ели (Pieca Schrenkiana), привезенных сюда из Алматинской долины.

Переселенцы жаловались только на непрочность этого леса, который сильно трескался; но это происходило потому, что вместо того, чтобы просушить предварительно деревья после их рубки еще в сырой зоне лесной растительности, переселенцы прямо перевозили деревья в зону необыкновенно сухого подгорья, где в то время не росло еще ни одного дерева, а роскошные сады, в которых утопает ныне этот цветущий город, начали разводиться только гораздо позже.

Приставом Большой орды, а следовательно, и начальником всего Заилийского края был при моем прибытии образованный полковник Хоментовский. Воспитывался он с успехом в Пажеском корпусе и при своих дарованиях был бы выдающимся человеком, если бы не имел того недостатка, который парализовал столь многих из наших лучших в то время окраинных деятелей – алкоголизма.

Хоментовский встретил меня очень приветливо, и мы с ним сошлись очень скоро на наших лагерных петергофских воспоминаниях. Он заявил мне, что относительно конвоя для меня он имеет предписание генерал-губернатора, и выразил уверенность, что при моем военном воспитании я лучше, чем любой из его офицеров, поддержу дисциплину в конвое, непосредственно мне подчиняемом.

Он предупредил меня, что на восточной оконечности Иссык-Куля я, вероятно, никого не найду, потому что вследствие продолжительной и кровавой распри между двумя соседними племенами каракиргизов – сарыбагишами (подданными Кокандского ханства) и богинцами (подданными Китая), последние бежали с Иссык-Куля на восток, а первые еще не осмелились занять родовых богинских земель, то есть восточной половины иссык-кульского бассейна. Конечно, можно было наткнуться на блуждающие шайки (баранту) той или другой стороны, но всю эту племенную распрю каракиргизов Хоментовский считал благоприятным обстоятельством для моего путешествия, препятствием к которому было только позднее время года.

Экспедиция моя (1856 г.) на озеро Иссык-Куль была снаряжена в два дня. Я получил в свое распоряжение десять конвойных казаков, двух киргизов, трех вьючных лошадей и верблюдов.

Выехали мы 2 сентября к вечеру; при выезде из Верного встретили веселый хоровод первых русских переселенцев из крестьян, только что прибывших в Верное. Мой отряд состоял всего из 14 человек (кроме меня и десяти казаков, – из моего крепостного слуги и двух киргизов), но к нам присоединились еще два казака из бессрочно отпускных и один юноша, не достигший еще служебного возраста, пожелавшие ехать с нами в горы на охоту за тиграми. Кроме того, нас сопровождали три офицера (полковник Хоментовский, артиллерийский капитан Обух и еще один артиллерийский офицер со своими конвойными, ехавшие в киргизские аулы на реке Иссык), так что весь наш караван насчитывал более 30 человек.

Мы направились прямо к востоку вдоль подножья Заилийского Алатау, сначала при дневном свете, а потом, когда погасли последние лучи заходившего солнца, еще часа два при лунном свете и, проехав всего до двадцати четырех верст, остановились на ночлег на первой значительной реке (Талгаре), которая выходит из горного хребта восточнее Алматы. Место, избранное для ночлега, находилось там, где река Талгар вырывается бурным потоком из долины на подгорье.

3 сентября я встал гораздо ранее солнечного восхода и в сопровождении одного казака выехал на ближайшую возвышенность для того, чтобы насладиться очаровательной картиной утреннего мерцания (Alpengliihen) открывшейся перед нами через широкую выемку Талгарской долины снежной Талгарской группы. В то время, когда ближайшие к нам невысокие предгорья со своими мягкими, округлыми очертаниями еще едва выступали из ночного покрова, возвышавшийся во главе Талгарской долины, резко очерченный зубчатый снежный гребень с трехглавым исполином (Талгарнын-тал-чоку) уже блистал своими вечными снегами в ярко-пурпуровых лучах солнца, еще не показавшегося из-за далекого горизонта.

Когда же наконец яркое светило показалось над горами, я обратил внимание на ближайшую местность нашего ночлега. При своем выходе на подгорье Талгар показался мне шире, быстрее и шумнее реки Биен в Семиреченском Алатау. Берега его поросли деревьями и кустарниками[63]. Валуны реки состояли из сиенита, диорита и диоритового порфира.

Мы все снялись с лагеря не ранее 10 часов утра. День был очень жаркий. Мы с трудом перешли вброд через Талгар и, быстро проехав двенадцать верст вдоль тех же предгорий, достигли второй от Верного значительной реки этого подгорья, Иссыка, на котором и расположились на полдневку около 11 часов утра, при выходе его из гор. В этом месте возвышенности предгорья были округлы и не имели никаких горно-каменных обнажений. Валуны реки состояли из порфира и в небольшом количестве – из диорита.

Река Иссык при выходе своем из горной долины несколько уже Талгара, но так же быстра, а долина ее гуще, чем долина Талгара, заросла деревьями, между которыми главную роль играли: яблоня, урюк (абрикосовое дерево) и боярышник (Crataegus pinnatifida).

Долина Иссыка служит одним из лучших входов в лучшие по своим видам местности Заилийского Алатау. Мне так много говорили о водопаде, находящемся в долине Иссыка, и о прекрасном альпийском «Зеленом озере» (Джасыл-Куль), которого легче всего достигнуть по долине Иссыка, что я решился, оставив свой отряд на месте полдневки, сделать в сопровождении трех конвойных казаков и трех охотников экскурсию в долину.

Мы выехали около полудня. Сначала долина направлялась прямо к югу, между округлыми возвышенностями. Леса яблонь и урюков становились все гуще и гуще. Вскоре направо от нас открылся вход в боковую долину, в которую я решил заехать со своими спутниками, так как она была чрезвычайно узка и живописна. Высокие, но округлые горы, ее ограничивающие, поднимались по обеим сторонам одна за другой наподобие кулис. Они также поросли густыми зарослями яблонь и урюков. Несмотря на осеннее время года, все было в ней свежо и зелено, как в прекрасном саду. Яблони были покрыты спелыми яблоками, но абрикосы уже сошли. Подъем вдоль долины был довольно крут и труден.

Казаки-охотники, нас сопровождавшие, не обманулись в своих ожиданиях, и когда мы выехали из зоны фруктовых деревьев в зону хвойных лесов, состоявших из стройных елей, а затем из арчи (Juniperus sabina), мы действительно выпугнули из густых зарослей арчи двух тигров. Все бросились их преследовать, но, конечно, без всяких шансов на успех, и, проехав версты три в горы, я решил повернуть назад со своими конвойными в долину Иссыка. Казаки-охотники расстались с нами, желая выследить тигров и продолжать так удачно начавшуюся, по их мнению, охоту. Я же со своими конвойными вернулся в долину Иссыка и стал подниматья по ней.




Горы становились выше и теснее, а на их скатах появились впереди нас стройные ели (Picea Schrenkiana). Наконец на пятой версте появились отвесные обрывы скал и каменные осыпи. Порода, из которой состояли горы, окаймляющие долину, оказалась красным кварцесвободным порфиром. Вершины гор, образующих долину, превратившуюся далее в узкое ущелье, однакоже, округлы и куполовидны. В осыпях и валунах также почти ничего не попадалось, кроме порфира, и только изредка встречались розовый и белый с черным сиениты.

Раза четыре мы должны были переезжать вброд бешеный Иссык для обхода отвесных скал, поднимающихся то на том, то на другом его берегу. Броды были глубоки и чрезвычайно опасны, так как лошади в самых стремительных местах бурного потока, спотыкаясь о подводные камни, могли быть легко сбиты и унесены пенящимися волнами. В одном месте такая волна опрокинула споткнувшуюся о подводный камень одну из наших лошадей. К счастью, казак, на ней сидевший, успел спрыгнуть на скалу, не заливаемую волнами бурного потока, а лошадь, застрявшую между подводными камнями недалеко от берега, нам вскоре удалось вытащить из воды.

И вот в конце дикого ущелья показался, спускаясь широкой серебристой лентой, водопад. Весь Иссык, подобно Гисбаху (в Швейцарии), стремился с длинного ската уступами в глубокое ущелье, и только вершина его прорывалась водопадом сквозь скалистую выемку, живописно окаймленную темно-зелеными елями, торчащими со скалистых порфировых обрывов, отчасти покрытых темной зеленью арчи.

До «Зеленого озера» мы в эту поездку добраться не могли, так как до него оставалось еще несколько верст трудного подъема, а солнце уже скрылось за высокими горами. Я посетил озеро Джасыл-Куль только в следующем, 1857 году, а в этот день поспешил возвратиться в наш лагерь (при выходе Иссыка из гор), до которого мы добрались уже при лунном свете. Офицеров, ехавших со мной попутно, я застал здесь на ночлеге после совершенного ими объезда киргизских аулов.

Конец ознакомительного фрагмента.