Глава V
Восстань, о юность! То не клич земной –
То Божьей церкви голос призывной,
То стяг с крестом, подъятый в синеву,
Путь к славной смерти или к торжеству.
Покинув городок, Мортон и его спутник ехали некоторое время в полном молчании. В незнакомце, как мы отметили, было что-то отталкивающее, что мешало Мортону первому обратиться к нему, а тот, видимо, не испытывал ни малейшего желания вступать в разговор. Внезапно он резко спросил:
– Что побудило сына такого отца, как ваш, предаваться греховным забавам, в которых, я знаю, вы принимали сегодня участие?
– Я выполнял мой долг верноподданного и ради своего удовольствия позволил себе самые безобидные развлечения, – ответил Мортон, несколько уязвленный этим вопросом.
– Неужели вы думаете, что ваш долг или долг любого другого юноши-христианина состоит в том, чтобы служить своим оружием делу тех нечестивцев, которые в ярости проливали, как воду, кровь Господних святых в пустыне? И разве безобидное развлечение тратить время, стреляя по этому дурацкому пучку перьев и бражничая весь вечер в кабаках и на ярмарках, когда тот, кто могуч и всесилен, сошел в нашу страну, дабы отделить пшеницу от плевел?
– Судя по вашим словам, – отозвался Мортон, – вы один из тех, кто счел возможным открыто выступить против правительства. Нахожу нужным напомнить, что едва ли следует произносить перед случайным попутчиком речи столь опасного содержания, которые к тому же в такое время, как наше, небезопасно слушать и мне.
– От этого никуда не уйдешь, Генри Мортон, – продолжал его спутник, – Господь имеет на тебя свои виды, и раз Он тебя призывает, ты должен повиноваться; я убежден, что ты еще не слыхал настоящего проповедника, иначе ты был бы таким, каким ты, бесспорно, когда-нибудь станешь.
– Мы, как и вы, придерживаемся пресвитерианского исповедания, – ответил Мортон, так как его дядя со всеми домочадцами принадлежал к пастве одного из тех многочисленных пресвитерианских священников, которым, с известными ограничениями, была разрешена свободная проповедь. Эта индульгенция{45}, как выражались в то время, вызвала среди пресвитериан великий раскол, и те, кто ее принял, подвергались суровому осуждению со стороны наиболее ревностных приверженцев секты, отказавшихся пойти на предложенные условия. Вот почему незнакомец выслушал с величайшим презрением сообщение Мортона о его исповедании веры.
– Это всего-навсего отговорка, пустая и жалкая отговорка. Вы слушаете по воскресеньям холодные, мирские, приспособленные к духу времени речи, исходящие от того, кто до такой степени забыл свое высокое назначение, что получил апостолический чин благодаря покровительству придворных и лжепрелатов, и вы именуете проповеди таких лиц словом Господним! Из всех соблазнов, коими дьявол в эти дни крови и мрака улавливает души людей, ваша черная индульгенция была самым опасным и самым пагубным. Это была страшная сделка: она означала, что пастырь убит, а овцы рассеялись по горам, что одно христианское знамя поднято против другого и что на мечи сынов света обрушивается воинство тьмы.
– Мой дядя считает, – заметил Мортон, – что, находясь на попечении принявших индульгенцию пасторов, мы в достаточной мере располагаем свободой совести, а так как избрать церковь для себя и своих домашних – его бесспорное право, я должен в силу необходимости следовать в этом за ним.
– Ваш дядя таков, – заявил незнакомец, – что последний ягненок в милнвудском стаде ему дороже, чем вся христианская паства. Он один из тех, кто охотно пал бы ниц перед золотым тельцом{46} в Вефиле и вылавливал бы из вод частички его, после того как телец был истолчен в порошок и этот порошок брошен в воду. Твой отец был человеком другого закала.
– Мой отец, – сказал Мортон, – и в самом деле был отважным и честным воином. Но вы, должно быть, знаете, сэр, что он сражался под знаменами того же королевского дома, во имя которого и я сегодня брался за оружие.
– Это верно, но если б он дожил до этих дней, он проклял бы час, в который обнажил меч за их дело. Когда-нибудь поговорим и об этом, а пока я твердо возвещаю тебе, что и твой час у порога, и тогда слова, которые ты только что слышал, застрянут в твоей груди, как стрелы с зазубренным наконечником. Прощай, мне сюда.
Он указал на ущелье, которое, уходя вверх, вело в дикий край пустынных и мрачных гор; но когда он уже совсем собрался свернуть на извилистую тропу, отходившую от дороги в указанном им направлении, к ним приблизилась какая-то старуха в красном плаще, сидевшая до этого у перекрестка, и, испуганно озираясь, зашептала:
– Если вы наш человек и дорожите жизнью, то не езжайте нынешней ночью этим ущельем. На тропе залег лев. Бросерстейнский священник и с ним десять солдат преградили проход, чтобы отнять жизнь у всякого из наших скитальцев, если кто из них попытается пройти этим путем к Гамильтону и Дингуоллу.
– А разве гонимые соединились в отряд и у них есть предводитель? – спросил незнакомец.
– Их человек семьдесят конных и пеших, – сказала старуха, – но горе им! У них плохо с оружием и еще хуже с едой.
– Господь поможет своим, – сказал всадник. – По какой же дороге мне ехать, чтобы их отыскать?
– Сегодня это никак невозможно, – ответила женщина, – уж очень зорко стерегут солдаты проход; говорят, странные вести пришли с востока; вот они и бесятся из-за этого и в ожесточении сердца своего еще свирепее, чем когда-либо прежде; вам нужно найти себе убежище на ночь, а потом уже пробираться через торфяники; спрячьтесь до первого света, а после поезжайте через Дрейкскую топь. Когда я услышала страшные угрозы насильников, я накинула на себя плащ и села у самой дороги предупреждать наших рассеянных повсюду страдальцев, чтобы они не забрели на эту тропу и не попали в сети злодеев.
– Вы живете поблизости? – спросил незнакомец. – Не приютите ли меня на ночь?
– Моя хижина возле дороги, около мили отсюда; но у меня поместили четырех слуг Велиала{47}, чтобы они себе на потеху грабили и разоряли меня, а все потому, что я не хотела слушать бессмысленные, бесконечные и бессвязные разглагольствования этого погрязшего в мирской суете Джона Халфтекста{48}, священника.
– Доброй ночи. Вы славная женщина. Благодарю за совет, – сказал незнакомец и тронул коня.
– Да будет над вами благословенье Господне, – напутствовала его старуха, – да хранит вас Всемогущий: Он один властен над нами.
– Аминь! – произнес спутник Мортона. – Ибо разумение человеческое бессильно измыслить, где этой ночью я мог бы укрыть свою голову.
– Мне очень горестно видеть вас в столь затруднительном положении, – сказал Мортон, – и будь у меня свой собственный дом или какой-нибудь кров, который я мог бы назвать своим, полагаю, что я скорее рискнул бы навлечь на себя жестокую кару закона, чем оставил бы вас в этой крайности. Но мой дядя настолько боится штрафов и наказаний, предусмотренных законом для тех, кто поддерживает, принимает и поощряет враждебных правительству лиц, что строго-настрого запретил и мне, и всем своим слугам вступать с ними в какое-либо общение.
– Ничего другого я и не ждал, – сказал незнакомец, – и все же вы могли бы приютить меня без его ведома; какой-нибудь амбар, сеновал или сарай для телег – любое место, где я мог бы прилечь, было бы для меня с моей неприхотливостью скинией, убранной со всех сторон серебром, и жертвенником, сложенным из кедрового дерева.
– Уверяю вас, – сказал в замешательстве Мортон, – я не могу пригласить вас в Милнвуд без ведома и согласия дяди, и даже если бы я был в состоянии это сделать, то и тогда я бы не позволил себе навлекать на него, ничего не подозревающего, опасность, которой он больше всего страшится и от которой так старательно отгораживается.
– Ну что ж, – проговорил незнакомец, – в таком случае еще одно слово. Слыхали ли вы когда-нибудь от отца имя Джона Белфура Берли?
– Еще бы! Его давнего друга и товарища по оружию, спасшего ему жизнь, едва не отдав свою, в битве при Лонгмастонмуре? Часто, очень часто.
– Так вот, этот Белфур – я, – сказал спутник Мортона. – Вот дом твоего дяди; я вижу свет между деревьев. Тот, кто жаждет отмстить мне за кровь, гонится за мной по пятам, и смерть моя неизбежна, если ты не скроешь меня. А теперь, юноша, выбирай: бежать ли от отцовского друга, как тать в нощи, и тем самым обречь его мучительной смерти, от которой он спас когда-то твоего отца, или подвергнуть бренные блага дяди опасностям, которые грозят всякому, кто в наше развратное время подаст ломоть хлеба или глоток воды христианину, погибающему от голода или жажды.
Множество воспоминаний пронеслось в голове Мортона. Его отец, память о котором он чтил как святыню, не раз говорил ему, чем он обязан этому человеку, и всегда сокрушался, что после длительной дружбы они расстались с некоторой неприязнью друг к другу; это произошло в то тяжелое время, когда все население Шотландского королевства разделилось на два враждующих стана – «резолюционистов»{49} и «протестующих»; после того как отец его умер на эшафоте, первые стали приверженцами Карла II, тогда как вторые склонялись к союзу с победоносными республиканцами. Неистовый фанатизм Берли связал его с партией «протестующих», и друзья разошлись, чтобы никогда больше не встретиться. Обо всем этом покойный полковник Мортон часто рассказывал сыну и всякий раз выражал при этом глубокое сожаление, что ему так и не удалось тем или иным способом отблагодарить Берли за помощь, которую тот неоднократно ему оказывал.
Колебаниям Мортона положил конец ночной ветерок, принесший издалека зловещие звуки литавр; с каждым мгновением они, казалось, становились все ближе, и это говорило о том, что в сторону наших спутников направляется кавалерийский отряд.
– Это, видимо, Клеверхауз с остатком своего полка. Но что означает этот ночной поход? Если вы отправитесь дальше, то неминуемо попадете в их руки; если возвратитесь в местечко, вы в не меньшей опасности, потому что там корнет Грэм со своими людьми. Тропу, ведущую в горы, перехватили драгуны. Я должен либо укрыть вас в Милнвуде, либо покинуть на верную смерть; впрочем, кара закона по справедливости должна обрушиться на меня одного и не задеть дядю. Едем!
Берли, с полным бесстрастием ожидавший решения Мортона, молча двинулся вслед за ним.
Дом Милнвуда, выстроенный отцом нынешнего владельца, был скромным жилищем, под стать самому поместью; к тому же со времени перехода в руки теперешнего хозяина он заметно пришел в упадок. Невдалеке от дома стояли хозяйственные постройки. Тут Мортон остановился.
– Мне придется ненадолго оставить вас в одиночестве, – прошептал он. – Нужно добыть вам постель.
– О, я не нуждаюсь в таких удобствах, – сказал Берли, – на протяжении последних тридцати лет эта голова чаще покоилась на кучке торфа или валуне, чем на шерстяной или пуховой подушке. Глоток эля, кусок хлеба, молитва на ночь и вместо постели немного сухого сена для меня то же самое, что для иных расписная опочивальня и княжеский стол.
В это мгновение Мортону пришло в голову, что, попытавшись провести беглеца внутрь дома, он подвергнет его дополнительной опасности быть обнаруженным; итак, пройдя в конюшню и разыскав оставленные для него трут и огниво, он высек огонь и, привязав обоих коней, проводил Берли к деревянной лежанке, поставленной на сеновале, наполовину заполненном сеном; раньше здесь спал поденщик, пока дядюшка в припадке скупости, возраставшей в нем день ото дня, его не уволил. Покидая своего случайного гостя в этом нежилом помещении, Мортон посоветовал ему заслонить свет таким образом, чтобы в окне его не было видно, и вышел, с тем чтобы вскоре вернуться с провизией, какую ему удастся раздобыть в столь позднее время. В последнем, однако, он совсем не был уверен, так как возможность достать даже самую простую еду всецело зависела от настроения, в каком он найдет единственное лицо, пользовавшееся доверием дяди, – его старую домоправительницу. Если она уже улеглась, что было вполне вероятно, или в плохом настроении, что столь же вероятно, успех его предприятия был, по меньшей мере, сомнителен.
Кляня в душе гнусную скаредность, проникшую во все поры хозяйства старого Милнвуда, он, как обычно, постучал в запертую на засов дверь, через которую попадал в дом, когда ему случалось задерживаться позже того весьма раннего часа, когда в поместье гасили огни. Он стучал робко, нерешительно, словно сознавал за собою вину; казалось, что он скорее взывает, чем настаивает на внимании. Мортону пришлось постучать еще и еще, прежде чем домоправительница, сердито ворча, так как ей пришлось выбраться из теплого местечка у печки в прихожей, с головою, повязанной клетчатым шейным платком, чтобы уберечься от холодного воздуха, прошлепала по каменным плитам и, повторив предусмотрительно несколько раз свое: «Кто там так поздно?» – отодвинула засовы, отомкнула замки и опасливо приоткрыла дверь.
– Вот это и впрямь подходящее время, мистер Генри, – сказала она тем властным и вызывающим тоном, какой свойствен любимым и избалованным слугам, – глухая ночь на дворе и пора в самый раз, чтобы нарушать покой мирного дома и не давать утомленным людям, ожидающим вас, лечь наконец в постель. Ваш дядюшка знай себе посапывает носом уже часика три, Робина одолел ревматизм, и он лежит пластом у себя на кровати. И я должна сидеть одна-одинешенька, как бы ни душил меня кашель.
Тут она кашлянула разок-другой в доказательство неслыханных мук, которые ей пришлось вытерпеть.
– Премного обязан вам, Элисон, тысяча благодарностей.
– Как это, сэр! Ведь мы так отменно воспитаны! Многие называют меня миссис Уилсон, и лишь один Милнвуд во всем поместье зовет меня Элисон, да и он частенько обращается ко мне, как все остальные, «миссис Элисон».
– Простите, пусть будет по-вашему, – сказал Мортон, – я глубоко огорчен, миссис Элисон, что вам пришлось так долго меня дожидаться.
– А раз вы уже дома, – сказала ворчливая домоправительница, – почему бы вам не взять свечи и не отправиться спать? Да когда будете проходить по гостиной с панелями, смотрите, чтобы свеча у вас не накапала, а то весь дом потом придется отскабливать и очищать от сала.
– Но, Элисон, прежде чем отправиться спать, нужно же мне немного перекусить и пропустить глоток эля.
– Перекусить? И эль, мистер Генри? Господи Боже, значит, вы вовсе не угостились. И вы думаете, что мы не слыхали о ваших подвигах с «попкою», о том, что вы перевели столько пороху, сколько пошло бы на дичь, которой хватило бы от этого дня до самого Сретенья, что потом отправились шумной ватагой в харчевню волынщика, что сидели там с кучкою самых отпетых бездельников и негодяев и бражничали вплоть до заката на счет вашего несчастного дяди, со всяким сбродом и подонками с побережья, а теперь вы вваливаетесь домой и требуете эля, как настоящий господин и хозяин.
Возмущенный ее словами, но помня о том, что ему во что бы то ни стало необходимо добыть ужин для своего гостя, Мортон подавил в себе раздражение и с добродушным видом стал уверять миссис Уилсон, что ему действительно хочется есть и пить.
– А что касается стрельбы в «попку», то я слышал от вас, – заключил он свою речь, – что вам и самой доводилось бывать, миссис Уилсон, на таких состязаниях; очень жаль, что вы не приехали посмотреть и на нас.
– Ах, мистер Генри, – ответила на это старушка, – а мне очень жаль, что вы учитесь нашептывать на ушко женщинам медовые речи! Впрочем, болтайте себе на здоровье, большой беды тут не будет, да только если речь идет о таких старухах, как я. Берегитесь, однако, плутовок помоложе, мой милый. Ах вы, Попка! Вы считаете себя молодцом хоть куда, и, по правде сказать (тут она осветила его свечой), нет ничего худого быть пригожим снаружи, лишь бы изнутри было то же. Припоминаю, что когда я была еще шальною девчонкою, то видела герцога, того самого, которому потом отрубили в Лондоне голову{50}, – говорили, что она была у него не бог весть какая, а все же ему, бедняге, жалко было с ней расставаться. Так вот, он сбил «попку», потому что немногие посмели тягаться с самим его светлостью; а был он красавчик, и когда вся знать села на коней, чтобы погарцевать на народе, его светлость оказался рядом со мной, вот так, к примеру, как вы, и он мне тогда сказал: «Поберегитесь, милочка (это его собственные слова), мой конь не очень-то ловок!» А теперь, раз вы говорите, что недоели и недопили, я докажу, что никогда не забываю о вас; молодым людям не следует отправляться в постель на голодный желудок.
Справедливость побуждает нас указать, что ночные наставления миссис Уилсон, расточаемые ею в подобных случаях, нередко заканчивались этой в высшей степени разумною фразой, которая неизменно предшествовала появлению на столе каких-нибудь кушаний, и притом более изысканных, чем обычно, что случилось и в этот раз. В действительности главной причиной ворчания было желание потешить свое тщеславие и проявить власть, ибо миссис Уилсон не была, в сущности, злобною женщиной и, конечно, больше всех на свете любила своего старого и молодого хозяев, хотя всячески мучила и того и другого.
И, подавая мистеру Генри, как она имела обыкновение величать Мортона, оставленные для него яства, она ласково и внимательно разглядывала его.
– Кушайте на здоровье, голубчик. Не думаю, чтобы вас потчевали у Нийла такими лакомствами. Его жена была умелой хозяйкой и могла неплохо приготовлять разные блюда для своего заведения, но, уверяю вас, она все же не справилась бы с хозяйством в порядочном доме. Ну, а дочка, сдается мне, просто дурочка; чего только не накрутила она себе в волосы, когда в прошлое воскресенье я видела ее в церкви. Чую, ох, чую, услышать нам новости об этом трактире. Ну, дорогой, старые глаза мои вовсе слипаются; не суетитесь и не забудьте погасить свечку; у вас в комнате полный рог эля и стакан с гвоздичной водой; ее я никому не даю, берегу как лекарство, и для вашего молодого желудка она будет, пожалуй, получше, чем бренди. Покойной ночи, мистер Генри, и смотрите не забывайте, что со свечой нужно быть осторожным.
Мортон обещал в точности выполнить ее указания и попросил, чтобы она не тревожилась, если услышит, как отворяется наружная дверь: ведь ей хорошо известно, что ему предстоит еще раз наведаться к своей лошади и позаботиться о ней. Миссис Уилсон удалилась к себе, а Мортон, взяв с собой ужин, собрался было направиться к своему гостю, как вдруг кивающая голова старой домоправительницы снова показалась в дверях, с тем чтобы еще раз напомнить ему о необходимости отдать себе строгий отчет в совершенных им за день поступках, прежде чем он отойдет ко сну и помолится о покровительстве Божьем на те часы, когда все окутано непроглядной тьмой.
Таковы были нравы известного круга слуг, нравы, когда-то обычные для Шотландии и, быть может, существующие еще и поныне где-нибудь в старых замках, затаившихся в самых глухих углах нашей страны. Эти слуги были связаны неразрывными узами с семьями, в которых они служили; они не представляли себе, что могут при жизни расстаться со своими хозяевами, и были искренне преданы каждому члену семьи[15]. С другой стороны, избалованные снисходительностью своих давних господ, они нередко становились капризными и властными тиранами в доме, так что порой хозяйка или хозяин были бы рады променять эту сварливую преданность на льстивое и угодливое двоедушие современной прислуги.