Глава пятая. Мост на ту сторону
Как я попал в свою комнату, когда я успел раздеться и кто так аккуратно сложил мою одежду? – это мне так и осталось неизвестно.
Проснулся я поздно. Вообще, скорее даже не проснулся – очнулся. Всё у меня болело. Затылок болел, и всё тело, и лицо почему-то, не говоря уже о руках и ногах. И кроме того сильно и нехорошо ныло сердце.
Сначала меня заботила только одна проблема – как добраться до ванной, чтобы не наследить своей дурацкой кровью, чтобы бабушка ничего не заметила (дед и мама были на работе).
А может, я уже наследил и всех перепугал, и теперь начнутся тягостные расспросы… Вот так я думал, и вроде бы это действительно имело для меня значение, но на самом-то деле было только экраном, по которому бледно-багровым шрифтом, с пугающей непрерывностью, шла сплошная строка из одного слова: ПТИЦЫ.
Слово это состояло из боли. Но одно дело – страдать от боли, и совсем другое – быть мёртвым.
Отрубиться бы как-нибудь снова, думал я. Невмоготу думать и чувствовать. Да вообще – жить. И ведь это теперь навсегда, понял я. На всю жизнь.
Я попытался взять себя в руки. Надо что-то делать, убеждал я себя. Как-то исправить то, что сделал. Как?
Оживить птиц?
В ванной, в аптечке, нашлась стерильная вата и одеколон. Я обработал все свои раны и ранки одеколоном. Конечно, было очень больно, и пахнуть от меня стало как от парикмахерской, но это всё ерунда.
Я оделся и вышел по возможности быстро и бесшумно. Бабушка смотрела телевизор в большой комнате и ничего не заметила.
Я спустился на лифте до первого этажа, и пока спускался внимательно разглядывал пол лифта. И на площадке первого этажа тоже разглядывал: искал засохшие пятна крови, что твой Родион Романович. Почему-то никаких пятен нигде не было. Может, кто-то уже убрал? Но всегдашний мусор – бычки, старые пачки из-под сигарет всё было на месте. Странно.
Я вышел на улицу. Подморозило. Ледок похрустывал под каблуком. И солнышко светило. Ранние заморозки… И пахнет отчего-то арбузными корками. Как всегда, если снег рано выпадает. Насыпало немного, поверх ледка, и долго не продержится, скоро опять будет мокреть и грязь – это уж известно. Каждый год такая погода. А воробьи будто рады ранним заморозкам, снегу…
Я вышел на Главный Проспект, и тут меня окликнули. Оказалось, Алиса.
Вчера бы. Или завтра. Но уж никак не сегодня. Я ведь и говорить-то по-человечески, наверное, разучился. И расспросы…
Но никаких расспросов не было. Была тревога.
– К тебе собиралась, – сказала Алиса, – знаешь, что-то не по себе. Показалось, у тебя что-то не так.
Мы стояли на обочине тротуара, у самой бровки. На ней была новая зимняя курточка и старые канадские джинсы, стиранные-перестиранные. Как будто она второпях одевалась. Кроссовки летние для чего-то надела, хотя холодно… И без шапки, как всегда.
Она молча пинала какую-то ледышку. Ледышка отскакивала от обледенелой бровки и радостно летела обратно к Алисиным ногам, как разыгравшаяся собачка. При этом раздавалось негромкое глуховатое звяканье. Потом всё повторялось.
Было тревожно. Снова заныло отпустившее было сердце.
– А ты почему не на работе? – спросил я, – Ширвин тебя убьёт.
Я сказал – «убьёт» – и резкая боль рванула меня за горло…
Боль – и холод. Но она ничего не заметила. Смотрела в другую сторону.
– Не убьет, – равнодушно сказала она, – я отпросилась. Всё равно работать не могу.
– Почему?
– Не знаю… Противно.
Что-то надо было сказать немедленно. Что-то безобидное, нейтральное…
– Пошли тогда кофе пить, – сказал я, – ты же совсем замёрзла.
Она нерешительно улыбнулась, словно ей на самом деле вовсе не хотелось улыбаться.
– Значит, – сказала она, – с тобой всё в порядке?
Вот оно. Ну ладно…
– Вообще-то, – сказал я, – нет. Только не пугайся. Все живы… – я сказал дежурную фразу, но ведь она не годилась. Не все были живы. Но отступать теперь было нельзя, и я закончил:
– Пошли всё-таки сначала кофе пить.
Она молча кивнула. Только не улыбалась больше.
– Только недолго, – сказала она чуть погодя. Мы шли по Главному Проспекту в поисках какой-нибудь кафушки, но все они были либо закрыты, либо слишком дороги для нас. Про «недолго» она забыла.
Затем мы свернули на Пушкинскую, а там углубились в узкие старые улочки, у которых я даже и названий-то не знаю. Теперь, кажется, улочек этих больше нет.
Помню старые странные дворы, полуразрушенные гаражи и сараи, занесённые снегом. Помню рыжего кота, который хотел идти с нами, и даже пошёл, но вскоре раздумал и куда-то делся.
В конце концов мы заблудились. То есть, мы примерно представляли – где центр, где Юго-запад, но вот откуда взялась река, и что это за река, да к тому же ещё такая широкая?
Мы стояли и смотрели на реку. Мы не могли узнать здания на другом берегу.
– Место какое-то незнакомое, – сказала она, – куда это мы попали?
Я молчал.
Потом не выдержал.
Следующие пять или десять минут я почти не помню. Знаю, нельзя делать из девушек жилетки, настоящие мужчины так не поступают. Но…
– Слушай, – сказала она, – это всё правда случилось с тобой? На самом деле?
Я кивнул. Чуть-чуть, вроде, отпустило. Самую малость. Она смотрела на меня как на тяжело больного. Ну а что было делать? Не мог я больше молчать и всё.
– Смотри, вон мост, – сказала она.
Дальше по берегу и правда был виден мост. На ту сторону реки. Только при чём здесь мост. Я поймал себя на том, что медленно покачиваю головой, и, кажется, тихонько постанываю. Для кого это я? Для неё? Или всё само-по-себе происходит? Ну! Что надо дальше-то делать? Или говорить? Ничего не понимаю… Бред какой-то. Ну!
– Лёша, – сказала Алиса, – ты меня слышишь?
Я понял, что слабо реагирую, но почему-то не хотелось говорить. Я кивнул, мол – слышу.
– Ты куда собирался, когда меня встретил, – сказала она, – снова туда? В переулок?
– Да, – сказал я.
– А теперь?
– Может, по мосту? На ту сторону?
– Ну… если хочешь. Только зачем?
– Не знаю. Может, там кофе где-нибудь есть… Или… Не знаю, Алиса. Правда, сам не знаю.
Но всё-таки меня уже и правда отпустило. Уже было не так холодно внутри. Не так больно. И я уже мог всё-таки что-то говорить. И даже, наверное, опять мог куда-нибудь идти.
– Ты всё ещё хочешь кофе?
– Собственно, нет, – сказал я, – теперь бы чего-нибудь посущественнее.
– Стакан рому.
Я вздохнул несколько раз. Ну, улыбнись, сказал я себе. Пора уже тебе улыбнуться. Что-нибудь такое скажи, ты же поэт, ты выдумщик. Где твоя выдумка? Выдумывай давай. С детской непосредственностью. Что там насчёт рому? Ром – это откуда-то из книжек, да? Точно, из книжек. И я – улыбнулся. И сказал:
– Так всегда в книжках разговаривают, да?
– В журналах. В «Иностранке».
– Так опять же – значит, в художественных произведениях.
– Откуда ты знаешь, может о нас уже написали. Или напишут.
– Пойдём через мост, – сказал я, – посмотрим – что там. Пойдём?
– Пойдём, – сказала она.
И мы пошли. Под ногами по-прежнему похрустывал ледок, иногда – заледенелая, блёклая трава. Небо затянуло сизой зимней дымкой, какая может иногда неделями висеть над городом. В такую погоду даже ветра настоящего не бывает – вместо него откуда-то берётся злющий ледяной сквозняк. Я смотрел на Алису и думал, что надо бы где-то погреться – у неё был совсем замёрзший вид.
– Дай-ка мне руку, – сказал я, – смотри – какие у тебя лапы красные…
– А у тебя?
– У меня карманы тёплые.
Она послушалась. Руки у неё и вправду были ледяные. Я их по очереди грел. На мосту оказалось совсем холодно. Злой сквозняк свистел и норовил забраться за шиворот, за обшлага, леденил уши, нос, щёки, даже ноги начали мёрзнуть. Кажется, зима не на шутку решила начаться. Рановато в этом году. Но это ерунда. Это – снаружи.
Мы шли, сгибаясь от ветра, словно полярники из фильма про красную палатку. Было даже уютно от того, что так холодно. Мне. Но не Алисе, всё-таки.
– Какой длинный мост, – сказала Алиса, отворачиваясь от ветра, – это самое холодное место в городе, да?
– Похоже на то, – отвечал я, – хочешь вернуться?
– Да нет уж, теперь-то…
Оставалось меньше половины. Теперь хорошо были видны занесённые снегом кусты акации на той стороне.
Только почему-то ужасно разболелась у меня голова. Возможно, продуло вчера в переулке, а этот ветер на мосту ещё добавил. Дурацкая привычка ходить без шапки в любую погоду. Но кто же знал, что будет такая Арктика! Ах, как хорошо! Какой свистодуй! И как всё это ПО-НАСТОЯЩЕМУ! Холод. Ветер. Мир – снаружи, как раньше.
Как полагается!
Наконец, мост кончился, и мы ступили на другой берег. Здесь было, кажется, несколько теплее. И больше насыпало снега. Мы шли, проваливаясь чуть ли не по колено.
Улица от моста поднималась в гору. Это была обыкновенная улица, каких много в нашем городе. Поскрипывали на ветру деревянные калитки, покосившиеся заборчики. В основном здесь были одноэтажные деревянные дома.
Мы миновали кирпичную, годов шестидесятых, школу и вышли на перекрёсток.
– Куда пойдём? – спросил я. Алиса стояла слева от меня и оглядывалась по сторонам.
– Вот так всегда с тобой, – покачала она головой, – собирались пить кофе… А это что? Где здесь кофе? Здесь… вообще ничего нет. Только снег!
– Откуда ты знаешь, может, за ближайшим поворотом – изысканный бар.
– Ага, – улыбнулась она, – и совсем дешёвый… А бармен признаёт только «Pink Floyd»…
– Почему бы и нет?
– Может и нипочему, – сказала она, – давай пойдём всё прямо и прямо. Может, там и есть твой чудесный бар – или что-нибудь другое. Скорее, всё-таки, что-нибудь другое.
– Ты вот не веришь, – сказал я, – а всё, наверняка, так и есть. Только ещё гораздо чудеснее, чем мы думаем…
И тут она подошла ко мне вплотную, глянула мне в глаза своими странными прозрачно-серыми глазами. Затем взяла мою ладонь своими ледяными ладонями – и так стояла несколько секунд неподвижно и молча, и уже не глядела в мои глаза, прикрыла веки.
– Не горюй, – сказала она. И больше ничего не сказала. Мы взялись за руки как дети – и пошли так дальше по заснеженной улице, почти не глядя по сторонам.
– Слушай, – сказал я, – надо как-то встряхнуться.
– Знаешь, – сказала она, – я то же самое хотела сказать.
Она снова глянула мне в глаза, но теперь это больше походило на просьбу. А потом она заговорила горячо и торопливо.
– Только не думай, что я тебя утешаю. Вот мне кажется, что ты на самом деле не виноват. Действительно, кажется. Ты ведь не хотел причинять никому вреда. Подожди, не перебивай. А если ты не виноват, если твоей вины здесь нет, а есть только несчастное стечение обстоятельств, то тогда точно нечего ходить с опущенной головой. И вообще, если кому-то нужно, чтобы человек всё время чувствовал себя виноватым, то этот кто-то по-моему вовсе не добра желает. Виноватый ничего не может исправить. Никому не может помочь. Его вина придавила к земле и не даёт глаз поднять. Как можно что-то доброе делать, если ничего не видишь перед собою кроме собственных кроссовок?!
– Не знаю, – сказал я, – а как же всякие монахи, которые чувствовали себя виноватыми во всех несчастьях в мире?
– По-моему, это совсем другое дело, – сказала она, – монахи молились за всех из любви, а не из-за вины. Если не любишь тех, за кого молишься… Да ты разве молишься за кого-то?
– Даже и за себя ни разу не пробовал.
– Это потому, что ты ещё глупый, – мягко сказала она.
– Не всем же молиться, – сердито ответил я, – да я и не умею. И потом, сначала бы хоть что-то сделать. Всё-таки, я же не монах.
– Это уж точно, – улыбнулась она, – хотя ещё не всё потеряно…
– Ты тоже в монахини отправишься? – полюбопытствовал я, – или найдёшь себе другого?
– Другого, – сказала она, – вообще, выйду замуж за миллионера, отравлю его «льдом-9» и заживу привольно. А уж тогда можно и в монастырь, после таких-то злодейств.
– Дурацкие у тебя какие-то шутки сегодня, – сказал я. Меня и правда передёрнуло от такого «веселья».
– Прости, – она тихонько коснулась меня плечом, – я нарочно болтаю всякую чушь… Ой, смотри.
– Куда? – не понял я.
– Вон твой бар, – негромко сказала она, – который за углом.
Я посмотрел куда она показывала. Там, на пригорке, с занесённым снегом фундаментом, возвышалось некое строение. Скорее не бар, а так называемая «стекляшка». Что она делает на такой глухой, никому не знакомой улочке, было непонятно. Мы подошли поближе. Никакой вывески на «стекляшке» не было. Мы поднялись по заснеженным бетонным ступенькам и остановились.
– Ну, что же ты, – сказала Алиса, – обещал кофе… Открывай давай.
– Почему ты решила, что это бар, – сказал я, вспоминая Витьку, – может, это обувной?
Стёкла были во-первых грязны, во вторых – покрыты свежей изморозью, а там, где изморози не было – они попросту запотели изнутри. Не было никакой возможности увидеть что-нибудь через такие стёкла.
– Достаточно потянуть за эту ручку, – подсказала Алиса, – и мы всё узнаем.
– Вообще всё?!
– Холодно, – пожаловалась Алиса, – кофе хочу…
Я наконец сжалился над ней и потянул дверь на себя.
…Никакой это был, конечно, не бар. Обыкновенная шофёрская забегаловка.
И никого не было ни в кабинке кассира, ни за прилавком. Пахло фабричными пельменями, уксусом, бензином и водкой. За столиками тоже никого не было.
Только за одним столиком, у самого окна, чуть левее хилого болезненного фикуса, спиной к нам, сидел крупный мужчина лет сорока. Он не обернулся когда мы вошли. Я подумал, что это, наверное, водитель какого-нибудь грузовика. Как-то они отличаются от других людей. Не одеждой и не запахом бензина… Что-то есть в их осанке – может быть, даже не в осанке – а просто в форме спины. Собственно, кроме спины я тогда ничего и не видел. Ну, ещё затылок. Коротко стриженый, с жёсткой тёмной шевелюрой. Он допивал чай и просматривал газету.
– Давай кого-нибудь позовём, – тихонько сказала мне на ухо Алиса, – и нас накормят…
Она всегда ужасно стесняется в таких местах, даже если они почти пусты, как сегодня.
Я уже хотел и правда кого-нибудь позвать, но неожиданно откуда-то донёсся хрип и шип, и радиоголос неопределённого пола произнёс:
«Щас передам предпоследние известия. Сегодня хлебкоровы Тю… ага… мени… побили, знача, свой собственный приход за последний квартал второй половины отчётно-подотчётного взвода текущего месяца по выбору в парламент структурной и-и-и-и… злаковой культуры… то есть, породы… с учётом большой инфляции, переходящей в девальвацию нечернозёмных пород хрупкого, нефтеналивного… мелкого и переднего рогатого… извините. И это при наличии таких неблагоприятных перед… с ударением у меня тут… проблемы… пред… и подотчётных условий как в нынешнем текущем за прошлый встречного стахановского предвыборного… ни-же-под-пи-тав-шихся… по средам и четвергам… пятниц… на неделю. У ртутного столба. По Цеткин… Или – по Цельсию. У картофана… тьфу ты… моркофана… да, блин да гафель!!!… ма… крофона!!!! главный заместитель нелинейного бригадного масштаба на километр, стадный звездоруб Прикамско-Астраханского варана… ветерана… аховый победитель, как это ни странно, Передового Напрасного Пламени… Свободы, Завзятого… нет, с маленькой… знача… ё… А!.. простите, это – …ещё… завзятого, знача, ещё до отмены всего наилучшего… господин товарищ приятель Пи… Пе… Пёдор… Ху… простите… Кулич… Залихватский… С… праздничком, дорогой товарищ неприятель! Приём… ПРИЁМ!!! При… Ё?!… Ну, б… Автора, с-с… Извините.»
Раздался щелчок. Всё стихло.
– Ну, – не выдержал я, – это уж слишком!
– Да уж, – отозвался мужчина, сидящий у фикуса, всё ещё не поворачивая головы, – совсем, понимаешь, озверели. Ни ума, ни лёгкости. Впрочем, что с них взять… Клавочка! Можно ещё биточков?
– Сейчас, Володенька, – раздался из глубин помещения грудной женский голос.
Откуда-то взялась толстая тётенька. По-моему, одна из тех, с которыми я ехал на поезде в Ленинград. Из моего купе. Она несла большую общепитовскую тарелку, на которой громоздилась целая гора биточков в подливе. «Прикамского варана», – продолжало звучать в голове отголоском радиопередачи. «Отчётно-подотчётного вездеруба…»
…Мне стало нехорошо. Слабость какая-то подступила к горлу.
Бред ведь полный, тоскливо думал я. Полный и окончательный бред.
Потом на меня нахлынула темнота.