Вы здесь

Психология, лингвистика и междисциплинарные связи. ЛИНГВИСТИКА ( Коллектив авторов, 2008)

ЛИНГВИСТИКА

В ЗАЩИТУ «ПСИХОЛОГИЗМА» В ЯЗЫКОЗНАНИИ

В.М. Павлов

Обращение к истории развития науки о языке – необходимая предпосылка осмысления ее современного состояния, ее направлений и школ с их целеустановками, теориями и методами исследования. От лингвистического образования нельзя отделить Гумбольдта, Штейнталя, Потебню, Пауля, Бодуэна, Соссюра, Балли, Щербу, Шахматова, Есперсена, Мартине, Косериу, Виноградова, Кацнельсона, Адмони, Ярцеву, Серебренникова, Леонтьева и многих-многих других. Дискуссии, которые велись и пятьдесят,и сорок, и тридцать лет тому назад, теперь уже история, но это не значит, что сегодня они утратили актуальность. Существуют вопросы принципиального характера, которые можно называть «вечными», по которым мнения расходятся, часто до противоположности, на протяжении десятилетий, если не столетий, а каждому серьезному исследователю приходится принимать то или иное решение.

К таковым относится вопрос о взаимоотношениях языкознания и психологии. Это вопрос в известном смысле производный, вторичный, так как он решается на основе определенных представлений о так называемой онтологии языка. На этом мы остановимся позднее. Сначала же обратим внимание на широко представленную у отечественных лингвистов во второй половине прошлого столетия критическую оценку «психологизма» в языкознании, причем речь может идти в данной связи о лингвистах, завоевавших своими трудами весьма высокий научный авторитет. «Психологизм» постоянно ассоциируется в первую очередь с младограмматическим направлением, господствовавшим в языкознании начиная с 70-х гг. XIX в. на протяжении более полустолетия.

Критическая позиция по отношению к младограмматической концепции языка и языкознания, включая присущий ей «психологизм», ярко представлена, например, в некоторых работах С.Д.Кацнельсона. Во вступительной статье к изданию книги Г.Пауля «Принципы истории языка» в переводе на русский язык (Пауль, 1960), в которой обстоятельно излагается теория и методология младограмматической школы, С.Д. Кацнельсон относит психологизм вместе с позитивизмом, субъективизмом, идеализмом к «порокам» младограмматического направления. Что же касается принципиального историзма в подходе младограмматиков к изучению языка, то, по С.Д. Кацнельсону, с одной стороны, это одна из наиболее привлекательных позиций их концепции, с другой же стороны, их историзм носит ограниченный характер и фактически оборачивается антиисторизмом, так как «это историзм без учета созидательной роли общественно-исторического фактора» (Кацнельсон, 1960, с.16), а стало быть, и действительного языкового развития с его социальной обусловленностью. К этому добавляется свойственный позитивизму эмпиризм и, как его следствие, распадение картины конкретного языка на бессистемное скопление великого множества деталей, что принято обобщать, говоря именно о трудах младограмматиков, под знаком «атомизма».

С.Д. Кацнельсон утверждает особую приверженность «позитивистской теории языка» к психологизму, не останавливаясь на обосновании этой приверженности. Можно предполагать, что за этим стоит характерная для второй половины XIX в. общая атмосфера преимущественно естественнонаучного подхода ко всякой научной проблематике, психология же и открывала перспективу применения эксперимента в языкознании, и начинала усиленно «объективировать» себя благодаря открытию связей психических процессов с их физиологическим субстратом, с функциями мозга. Но особенно резкой критики удостаивается положение, которое Пауль формулирует следующим образом: «Мы должны признать, собственно говоря, что на свете столько же отдельных языков, сколько индивидов» (Пауль, 1960, с.58). По мнению С.Д.Кацнельсона, тем самым – в этом «кульминационном пункте психологической трактовки языка» (Кацнельсон, 1960, с.15) – Пауль отрицает социальную природу языка со всеми вытекающими из этого последствиями. Психологизм Пауля и младограмматиков вообще наделяется конкретизирующим атрибутом в виде «индивидуального психологизма». C.Д. Кацнельсон отстаивает позицию, в соответствии с которой языкознание «интересуется не психическими процессами речи, а их «результативными» образованиями, элементами языкового строя, рассматриваемыми не в индивидуально-психологическом, а в общественно-историческом плане»; психические процессы к тому же представляют собой для языковеда нечто «не подлежащее его компетенции» (там же). Впредисловии к своей книге «Типология языка и речевое мышление» С.Д. Кацнельсон пишет: «Долгие годы засилья логицизма и психологизма в грамматике и антименталистические настроения новейших течений помешали развитию собственно лингвистических методов содержательного анализа языка» (Кацнельсон, 1972,с.4).

Приведенная здесь – и подобная ей – критика ориентации языкознания на человеческую психику может быть в свою очередь подвергнута критике. С.Д. Кацнельсон не возражает против того, что речь представляет собой психический процесс. Признается, далее, что элементы языкового строя «результативно» связаны с речью (обратная связь, следовательно, генетическая «результативная» взаимозависимость языка и речи, не упомянута, по-видимому, просто чтобы в соответствующем месте не усложнять изложение). Недоумение вызывает то обстоятельство, что автор, несомненно убежденный приверженец диалектического метода научного познания, в конкретном случае словно бы забывает о том, что в соответствии с этим методом познание развития, становления вещи представляет собой необходимую предпосылку познания ее сущности. Что касается высказывания Пауля об «отдельных языках» (отдельных же) индивидов, то, в особенности учитывая его непосредственный контекст, его следует интерпретировать не в смысле отрицания социальности языка, а так, что конкретный язык, его общий состав,в буквальном смысле слова не-равно-мерно распределен по носителям этого языка (и ни у одного из них не представлен полностью).За этим вполне очевидно стоит представление о том, что конкретный язык некоторой общности людей и существует только в виде индивидуальных языков, так сказать, при их посредстве. Язык «локализуется» и в индивиде, и вне его, следовательно, по отношению к индивиду как в субъективном, так и в объективном качестве, но в последнем не иначе как в других индивидах, а до внеиндивидного, т.е. внечеловеческого, существования языка, кажется, никто еще не додумался, что можно только приветствовать. Говоря же о формировании всякого индивидуального языка, Пауль подчеркивает:«Общение – вот решительно то, что порождает язык индивида» (Пауль, 1960, с.60).

Критикуя «индивидуальный психологизм» в концепции Пауля, С.Д. Кацнельсон указывает еще на два существенных момента. Во-первых, у Пауля имеет место «злоупотребление понятием ассоциации». Это означает, что «психологизм растворяет все конкретные типы отношений, представленные в системе языка, в одном универсальном типе связи» (Кацнельсон, 1960, с.15). Во-вторых, Пауль ищет источник языковых изменений, их исходную точку, в индивидуальных отклонениях от узуса (которые через широкое распространение при посредстве все того же общения способны постепенно видоизменять сам узус). Не вступая здесь в развернутую полемику по поводу этих положений, отметим лишь, что, например, Б.А. Серебренников в главе «К проблеме сущности языка» книги «Общее языкознание» (Серебренников, 1970) оба затронутых выше вопроса трактует в сущности так же, как Пауль (в этой главе можно и вообще найти весьма многочисленные проявления «психологизма»). «Ассоциация» – понятие психологическое. Но что можно возразить против того, что, с одной стороны, разнообразные связи языковых явлений друг с другом реализуются именно в психике (вместе с ее физиологическим «базисом»), и, с другой стороны, против подведения разнообразия этих связей под одно общее понятие, применение которого беспрепятственно совместимо с выявлением своеобразия каждой из них, с их дифференциацией?

Ущерб, который обращение к психологическим понятиям и представлениям наносит языкознанию, во вступительной статье С.Д. Кацнельсона к книге Г. Пауля не показан. Но приходится отметить и нечто вообще не совсем понятное. Существуют работы С.Д. Кацнельсона, о которых можно сказать, что они насквозь пронизаны принципиально отвергаемым им «психологизмом».Одна из книг С.Д. Кацнельсона, посвященная фундаментальным вопросам общей теории языка и блестящая по глубине и оригинальности мысли, носит заглавие «Типология языка и речевое мышление» (Кацнельсон, 1972). Постановка вопроса о различении универсального и идиоэтнического компонентов в языковых явлениях (в самом широком смысле слова) по своей неумолимой внутренней логике влечет за собой обращение исследовательской мысли к проблематике порождения речи, высказывания – в процессуальном значении этого термина, – к языковому сознанию,к речемыслительной деятельности. Отсюда и совершенно обоснованная «связка» терминов в заглавии книги. Отсюда и многочисленные упоминания втексте книги о процессах, происходящих «в уме» говорящего ислушающего1, о том, что языковое значение есть некоторое знание явлений действительности, о том, что сознание (с нашей точки зрения точнее: сознавание) неразрывно связано с речью (произносимой или внутренней). И т.п. Очевидное «двоение» позиции С.Д. Кацнельсона – и далеко не только его – по отношению к кооперации языкознания и психологии находит наиболее вероятное объяснение в определенных «внешних условиях»: было время, когда нашему ученому буквально вменялось в обязанность разоблачать «реакционную буржуазную науку»,и это приводило к тому, что признания прогресса зарубежной науки в тех или иных отношениях (они присутствуют в оценке младограмматического направления, излагаемой С.Д. Кацнельсоном) по возможности заслонялись критикой, которую в данном случаеувенчивает клеймо «метафизической философии языка» (Кацнельсон, 1960, с.18).

Иное отношение к взаимосвязи психологии и языкознания может иллюстрировать пример В.Г. Адмони, одного из ведущих методологов прежде всего в сфере грамматических исследований.Показательна в этом плане его статья о понятии обобщенного грамматического значения (Адмони, 1975). В.Г. Адмони пишет:«Выступая как внеоперационная система, грамматический строй перебрасывает мост через стихию психоречевой деятельности и непосредственно образуется двумя конкретно представленными в социальной действительности, объективирующимися сторонами: формальной и смысловой»; обе эти «вершины» «выявляют тесную связь друг с другом, обособившуюся от конкретных условий психофизиологического формирования речи» (там же, с.42).Короче, по общему смыслу цитированных высказываний обращение к «психофизиологическому формированию речи» для лингвиста в принципе излишне. Мало того, оно чревато опасностью отклониться от таких «связок» формы и содержания, которые «прочно и объективно» закреплены в языке, в его социальной ипостаси, к проявлениям «специфической настроенности говорящего или слушающего», «случайной ассоциативной связи» и т.п.(Адмони, 1961, с.43). О младограмматическом «антиисторическом психологизме» В.Г. Адмони также говорит (Адмони, 1949, с.34).Вместе с тем он открыто признает и зависимость лингвистического анализа от «подспудного психофизиологического механизма» (Адмони, 1975, с.42). Логика достаточно очевидна: если грамматика «не может быть сведена» к «актам речемыслительной деятельности», то она – как и все языковое вообще – не только обнаруживает себя в речевых актах, но и существует «внеоперационально», а ее способ «внеоперационального» существования есть существование в памяти. Другого способа не дано. Кроме этого,и определенные собственно аналитические процедуры носят психологический характер. К ним можно отнести существенное для синтаксиса выявление минимальных структурных моделей разных типов предложений посредством испытания составных частей предложения методом их «опущения», «вычеркивания», т.е. посредством психологического эксперимента. В.Г. Адмони упоминает и важный с точки зрения типологии синтаксических структур (и их исторического развития) признак их напряженности/ненапряженности, который также относится к сфере психических феноменов (Адмони, 1975, с.41 – 42; ср.: Адмони, 1960).

Приведенные примеры суждений и рассуждений лингвистов о взаимоотношениях языкознания и психологии, в общем и целом достаточно типичные, свидетельствуют о своеобразном раздвоении лингвистического самосознания. С одной стороны, отстаивается представление о суверенной лингвистике, предмет которой имманентно свободен от посягательств других наук. С другой стороны, как только лингвист начинает заниматься своим конкретным делом,он тут же наталкивается на необходимость оперировать понятиями памяти, связей, которые неотличимы от того, что психолог называет ассоциациями, понятиями сознания, мышления, речи, – и многими другими составляющими психологического понятийного арсенала. И хотя за подтверждениями этой неутешительной ситуации мы обратились к воззрениям, представленным в работах, отстоящих от сегодняшнего дня на довольно значительном временном расстоянии, вряд ли можно сказать, что она уже благополучно разрешена.

Теоретик, организатор и лидер психолингвистики в нашей стране А.А. Леонтьев с самого начала своей деятельности взял курс на разграничение сфер компетенции психолингвистики и собственно лингвистики – не по объекту, которым является языкоречевая действительность в целом, а по выделяемым в этом объекте предметам научного исследования, по «аспектам» соответствующего объекта, если следовать предложенному Л.В. Щербой способу выражения (Щерба, 1974). Представляет безусловный интерес то, как взгляды А.А. Леонтьева соотносятся с теоретическими воззрениями И.А. Бодуэна де Куртенэ и Л.В. Щербы, которые с полным на то основанием считаются в отечественной науке предшественниками лингвистики под психологическим углом зрения. В одной из своих работ А.А. Леонтьев следующим образом выделяет в научном наследии Бодуэна одно из важных положений, сохраняющих актуальность для современных дискуссий:«Бодуэн, верный своему основному тезису о том, что «существуют не какие-то витающие в воздухе языки, а только люди, одаренные языковым мышлением» (Бодуэн, 1963, с.181), только тогда считал возможным говорить о существовании тех или иных внутриязыковых закономерностей, когда представлял себе их психофизиологический механизм, и только тогда выдвигал то или иное понятие, когда мог определить его, хотя бы в самых общих чертах, с помощью материального психофизиологического субстрата» (Леонтьев, 1969а, с.178). Сам «язык» Бодуэн определял как «орудие и деятельность» (Бодуэн, 1963, с.181). Даны две потенциальные возможности интерпретации такой формулы. Одна из них состоит в том, что «орудие» в онтологическом видении «деятельности» целиком содержится в соответствующих процессах и может быть осознано и выделено в них и из них в качестве их постоянных, повторяющихся, опорных компонентов и стереотипов комбинирования последних, в этом и только в этом смысле представляющих собой средство осуществления данных процессов.«Орудие» и осуществляет себя, таким образом, в процессе своего применения. Более чем спорное допущение, однако чем, как не этим допущением, можно объяснить, например, тезис А.С. Чикобавы о том, что «язык и есть то общее, что обнаруживается в речевой деятельности индивидуумов, входящих в соответствующий языковой коллектив», из чего делается вывод, что «противопоставлять «язык» и «речь», таким образом, невозможно». Ср.также утверждение А.И. Смирницкого о том, что «язык действительно и полностью существует в речи» и что это «подлинное существование языка» (Чикобава, 1959, с.118 – 119; курсив мой. —В.П.; Смирницкий, 1954, с.29 – 30)2.

Другая интерпретация формулы о «языке» как «орудии и деятельности» состоит в том, что в ней различены «орудие» как психофизиологический механизм и «деятельность» как процесс, осуществляемый этим механизмом (а в силу генетической и постоянной функциональной взаимообусловленности этих явлений они вкупе образуют предмет психосоциальной, по Бодуэну, науки – языкознания). Тексты Бодуэна дают полное основание понимать его именно таким образом. Толкование же позиции Бодуэна, которое мы находим у А.А. Леонтьева, на наш взгляд, дает повод для дискуссии, и обсуждение нашего расхождения, хотя бы краткое, может представлять известный интерес в плане прояснения противополагаемых подходов. А.А. Леонтьев пишет: у Бодуэна «язык как абстракция противопоставляется языку как реальному, беспрерывно повторяющемуся языковому процессу» (Леонтьев, 1969а,с.183). Всякому объекту может противостоять знание о нем (его «абстракция»). Имманентно несовпадение (неполное совпадение)знания с объектом. Бодуэн выступал против смешения «абстракции» языка с языком как таковым, и в указании на такое противопоставление А.А. Леонтьев безусловно прав. Но язык, язык именно «как таковой» здесь же представлен как «языковой процесс», в соответствующем качестве. Из «орудия и деятельности»«орудие» как нечто существующее до и вне деятельности («внеоперационально», по В.Г. Адмони) куда-то исчезло.

Бодуэн не прибегал в явной форме к подразделению «языка»на «аспекты». Это сделал его ученик Л.В. Щерба, и в своих работах 60 – 70-х гг. А.А. Леонтьев соотносит свое членение языковых явлений с «аспектами», разработанными Л.В. Щербой. Последний различает «речевую деятельность» (вместе с обеспечивающей ее психофизиологической «речевой организацией человека», она же – «речевой механизм»), «языковую систему» (словарь и грамматику; говоря о «языковой системе», Л.В. Щерба особо подчеркивает ее «социальную ценность») и «языковой материал» – как «совокупность всего говоримого и понимаемого3 <…> в ту или другую эпоху жизни данной общественной группы» (Щерба, 1974,с.25 – 27). Триада А.А. Леонтьева выражена в терминах «языковая способность» (соответствует индивидной «речевой организации»Л.В. Щербы), «языковой процесс» («речевая деятельность» Л.В.Щербы) и «языковой стандарт», который ставится в соответствие «языковой системе» (Леонтьев, 1965, с.53 – 56). Неясно, какой из этих трех аспектов включает в себя «языковой материал» Л.В.Щербы (скорее всего, это «языковой процесс»), но здесь данный вопрос можно оставить в стороне.

Независимо от того, рефлектирует или не рефлектирует лингвист на то, что он погружается в ходе своей работы во всю «троякую структурность» целокупной «речевой деятельности» (там же,с.56), его конечная цель есть адекватное описание языка как социальной данности, и из обрисованных «аспектов» это выдвигает для него на передний план «языковую систему» Л.В. Щербы и, соответственно, «языковой стандарт» А.А. Леонтьева. Напомним сначала проводимое Бодуэном (приведенное выше в изложении А.А. Леонтьева) противоположение «языка» как «реальности» и как «абстракции». У Л.В. Щербы можно отметить некоторое колебание между двумя трактовками термина «языковая система». В одном месте статьи «О трояком аспекте…» говорится, что «на основе актов говорения и понимания» путем «умозаключений» создаются грамматики и словари, которые «мы будем называть “языковыми системами”»; непосредственно же после этого читаем: «Правильно составленные словарь и грамматика должны исчерпывать знание данного языка» (Щерба, 1974, с.25; курсив мой. – В.П.). О смешении здесь знания и его объекта не приходится говорить, так что отнесение термина «языковая система» к содержанию лингвистических книг можно, пожалуй, считать случайной оговоркой. В этом укрепляет сравнение с другим положением в статье Л.В. Щербы, где он решительно отвергает представление о грамматике и словаре как «лишь ученой абстракции» (там же, с.27).

А.А. Леонтьев подчеркивает социальный статус «языкового стандарта» и утверждает его объективность как в его (относительно)статическом состоянии, так и в его исторических изменениях. Здесь же отмечается, что «языковая система» (она же – «языковой стандарт») может трактоваться двояко – и как объективная система языка, и как «форма интерпретации лингвистом языковых фактов» (Леонтьев, 1965, с.56). Против этого не приходится возражать. Возражения возникают в связи с тенденцией к такому размежеванию лингвистики и психолингвистики, при котором вырисовываются две – в пределах возможного – не пересекающиеся сферы научных изысканий. Дело лингвиста – изучение и описание «языкового стандарта» («языковой системы»). Психолингвистика же занимается всем остальным в «речевой деятельности», т.е. «речевой деятельностью» (этот термин указывает на подвергаемое аспектизации целое) за вычетом «языкового стандарта»4. В одной из своих ипостасей «языковой стандарт» представляет собой «исторически развивающуюся объективную систему языка, актуализируемую во множестве конкретных говорений», он также «есть определенным образом упорядоченная совокупность константных элементов языковой деятельности» (там же, с.44, 56). «Совокупность константных элементов» может оказываться «упорядоченной» в результате саморегулирования системы, но можно придавать «упорядочению» и смысл деятельности, осуществляемой по отношению к системе извне, в порядке ее познания, в ее модели (или моделях). У А.А. Леонтьева понятие «языкового стандарта» явно выполняет модельную функцию. Ср.: «язык не существует как что-то отдельное вне речевой деятельности» (Леонтьев, 1970, с.327; «язык» как явление социальное здесь безусловно совпадает с «языковым стандартом»). Где и как «язык» существует независимо от моделирующих его лингвистов, не проясняется. Психолингвистику и «не занимают проблемы, связанные с языком как объективной системой» (там же).

Образ «языковой системы» как модели, в которой лингвист «упорядочивает» «константные элементы речевой деятельности»,представляемой в данном случае в аспекте «конкретных говорений» и непосредственно – в виде текстов, подкрепляется положением о том, что текст, с которым имеет дело лингвист, сам представляет собой модель реального речевого процесса, так что лингвист разрабатывает, так сказать, модель второй ступени абстракции (Леонтьев, 1965, с.56). В том же направлении идет различение рядов психолингвистических и лингвистических единиц, на котором мы не будем подробно останавливаться, отметив лишь, что психолингвистическому ряду – слогу, слову, предложению – придается как объектный статус (они потенциально или актуально осознаваемы и представляют собой поэтому психологическую реальность), так и статус моделей, а относительно лингвистического ряда – фонемы, морфемы, лексемы – всемерно подчеркивается модельная функция соответствующих понятий (там же,с.72, 123, 191).

В сущности А.А. Леонтьев солидарен с С.Д. Кацнельсоном во мнении, что языкознание – именно языкознание, лингвистика – не интересуется психическими процессами речи, что его занимают только продукты речевых процессов, соответствующие «результативные образования». Это прокладывает четкий раздел между лингвистикой и психолингвистикой, и так тому и быть. Консервируется традиционный образ лингвиста, которому в качестве исходного материала для анализа, обобщений, систематизации дана «речь», а последняя за вычетом процесса ее порождения предстает не иначе как в виде письменного текста; из этой «речи» лингвист и «извлекает», например, по А.И. Смирницкому, «язык»,единственно в «речи» и существующий (Смирницкий, 1954, с.19,29 – 30). Венчается такое представление о лингвисте замечанием А.А. Леонтьева о том, что «лингвист органически не способен думать в терминах процессов: он оперирует только единицами и их свойствами» (Леонтьев, 1969б, с.104).

Способности лингвистов вряд ли имеют отношение к рассматриваемому вопросу, и их можно не касаться. В том же, что касается действительной деятельности лингвиста, все обстоит в определенном отношении в точности наоборот. Ибо материал лингвиста, называемый текстом, представляет собой, во всяком случае в исходный момент обращения к нему, процесс: зрительные (и тем более звуковые) сигналы, поступающие на соответствующие органы субъекта восприятия из интерсубъективной среды,не «несут» в себе информацию, а возбуждают ее в воспринимающем их воздействие индивиде, в частности в лингвисте, и функционируют в качестве языковых знаков в его голове, при посредстве его психофизиологического «языкового механизма». Адресат речи воспроизводит в своем сознании – с той или иной мерой адекватности – осуществленный отправителем речи процесс соотнесения смыслового задания высказывания с значениями языковых знаков (включая, разумеется, значения синтагматических моделей), которые вовлечены в его выражение. Лингвист – в качестве адресата речи, к которой он обращается как к своему материалу, – может, конечно, мысленно отвлекаться от процесса формирования речевого потока и представлять себе его сегменты как «результативные образования». Это может быть полезно и необходимо для постановки и решения некоторых задач. Но «результативным образованиям» («продуктам») речевой деятельности нельзя приписывать статус непосредственных объектов (объектов наблюдения), ибо «продукт» есть нечто получающее самостоятельное существование после завершения породившей его деятельности, а сегменты речевого потока осуществляются только в нем самом. И даже занимаясь парадигматическими отношениями между элементами языковой системы, лингвист фактически имеет дело с отношениями динамического типа, так как за ассоциациями (связями) стоит ассоциирование (связывание), и если игнорировать эту динамику, то вместе с ней лишается логического основания вся плоскость языкового развития.

Вспоминается один эпизод сорокалетней давности. А.А. Леонтьев готовил материалы для сборника «Теория речевой деятельности (Проблемы психолингвистики)» (вышел в свет в 1968 г.).Автор настоящих заметок предложил раздел под заглавием «Язык человека как объект лингвистической науки». В качестве объекта лингвистики, представляемого как общий объект лингвистики и психолингвистики, в этой статье рассматривается «язык человека», т.е. психофизиологическая система индивида – вместе с переходом от нее к системе таких (непрерывно взаимодействующих в общении) систем как действительности социального языка.А.А. Леонтьев настоял на том, чтобы в заголовке (только в заголовке) выражение «язык человека» было заменено термином «языковая способность человека». Этим было достигнуто совмещение (индивидуального) «психофизиологического речевого механизма» Л.В. Щербы с «языковой способностью» в системе понятий А.А. Леонтьева, хотя и возникло противоречащее этой системе указание на подведомственность «языковой способности» лингвистике (а не исключительно психолингвистике).

В упоминаемой статье (Павлов, 1968) утверждается представление о языке («языковой системе» Л.В. Щербы, «языковом стандарте» А.А. Леонтьева), как о том общем, что воплощено в совокупности языковых систем индивидов, составляющих конкретно-языковой коллектив. Общее существует не менее объективно, чем единичные, в которых оно содержится. И нет никакой надобности снабжать «язык» в его качестве «языковой системы»атрибутом виртуальности, а затем напоминать о тезисе, согласно которому идеальное столь же реально и объективно, как и материальное, чтобы представить существование языковой системы в свете ничем не ущемленной объективности (Леонтьев, 1970,с.327). Языковая система объективна в своем качестве константных, постоянно повторяющихся, регулярно воспроизводимых, контролируемых чувством нормы элементов варьирующихся индивидуальных проявлений речевой деятельности, которую осуществляют индивидуальные же психофизиологические речевые механизмы.

Совершенно независимо от того, думает или не думает лингвист в терминах процессов и вообще в психологических терминах, он постоянно и неотвратимо имеет дело с психическими феноменами. За подтверждениями этого далеко ходить не требуется. Уже выполняя исходное условие своей аналитико-синтетической деятельности, а именно сегментируя текст с целью выделить в нем какие-либо компоненты, подлежащие моделированию в качестве «лингвистических единиц», исследователь не может не ориентироваться на признак воспроизводимости образований, которые презентирует ему речевой поток. Воспроизводимость основывается на памяти. Память же содержит в себе языковые образования, так или иначе соотнесенные, ассоциированные друг с другом, и обсуждая вопрос о выборе говорящим конкретного способа выражения, лингвист обращается к элементам языковой системы, которые объединены в сообщества посредством именно ассоциаций в «языковом сознании» индивидов – будь то синонимы или антонимы, тематические объединения лексем разных уровней обобщенности, перифрастический арсенал синтаксических конструкций и т.п.

Обратим в этой связи внимание также на явления языкового строя, которые принято называть переходными или промежуточными и которые в теории полевой структуры языковой системы рассматриваются как органические компоненты языковой системы, закономерно основывающиеся на «многоаспектности», на комплексном характере их качественных определенностей (Адмони, 1961; Павлов, 2001). Явление, занимающее в системе место в зоне пересечения двух разноименных «полей», характеризуется тем, что в его качестве совмещаются признаки, по которым соответствующие поля не просто различаются, но – на некотором общем основании – противополагаются друг другу, что равносильно внутренней противоречивости такого явления. При их изучении исследователь совершает переходы от общей характеристики класса к его отдельным «экземплярам» (и обратные переходы)и – с высокой мерой вероятности – вычленяет в переходном явлении, в его единичных представителях и их группах, континуум постепенного нарастания-ослабления выраженности противостоящих друг другу признаков. Ср. высказывания В. Б. Касевича о релевантности «принципа триплетного кодирования» и о «возрастающей/убывающей близости» образований, составляющих переходную зону, «к одному из полюсов» (Касевич, 1988, с.274).

Например, в немецком языке обширная масса глагольно-наречных соединений располагается между полюсами синтаксиса и (лексемного) словообразования. Это означает, что они специфическим для них образом причастны к характернейшему для языковых (и собственно речевых) образований вообще противоречию расчлененных целостностей, обусловленному линейностью комбинаций языковых знаков. Это противоречие сопряжено с конкурентным соотношением анализа и синтеза и в формировании, и в восприятии соответствующих образований. Не вдаваясь в неуместные здесь подробности, укажем на то, что в зависимости от ряда «привходящих» факторов, таких как порядок слов, наличие или отсутствие в предложении элементов, «распространяющих» само наречие и тем самым (относительно) автономизирующих его по отношению к глаголу, наличие или отсутствие в ближайшем контексте элементов, в связи с которыми наречие может проявлять свои местоименно-заместительные потенции,а также в зависимости от уровней и конкретного характера идиоматичности отдельных глагольно-наречных соединений они оказываются в разной степени близости или удаленности от названных выше полюсов. Cр. Der Bauer ist in das Haus hineingegangen и Der Bauer ist in das Haus hinein gegangen. Здесь различие слитного и раздельного написания недвусмысленно указывает на отличие значения hineingehen как обобщенного отражения таких действий,(референтно, денотативно) отнесенного к некоему единичному случаю, от представления данного действия как gehen с ситуативной конкретизацией в виде hinein. На фоне однословного – учитываемого словарями – глагола hineingehen (в связи с ним)словосочетание hinein gehen может восприниматься также как устойчивое, лексемное, и этот лексемный момент сближает обе формы выражения друг с другом на какую-то долю разделяющего их в системе расстояния. Вместе с тем hinein «по-местоименному» соотносится с in das Haus, и это его собственная синтаксическая связь, что придает синтаксическую автономность не только отделенному hinein во втором предложении, но – в некоторой мере – и hinein- как компоненту сложного глагола в первом предложении. Относительное равновесие между противоположными началами устанавливается при следовании правилу конечной позиции отделяемых компонентов составных глаголов в предложении, ср. Der Bauer geht ins Haus hinein. Проекция hinein в глагол при отделении наречия от глагола ослабляется, усиливается автономность наречия, когда оно отделено, но помещено не на последнее место, а входит в состав словосочетания вида hinein ins Haus: Der Bauer geht hinein ins Haus. В последнем случае мы имеем не «отклонение от рамочной конструкции», а типовое сочетание наречия с конкретизирующей его смысловое содержание предложной группой, следующей за наречием, и такое сочетание может занимать в предложении различные позиции, сохраняя единство своего построения, ср., например, … da der Bauer hinein ins Haus gegangen ist.

Мы затронули здесь в качестве примера лишь некоторую часть комплекса вопросов, связанных с разнообразием форм, в которых являются в немецкой речи соединения направительного наречия с глаголом (Павлов, 2003)5. Соединения типа hinein=gehen (в условном написании, отражающем их промежуточность) в актах их употребления испытывают в разной мере притяжение к противоположным системно-языковым образцам обращения с ними, лексемному (доминантно целостно-синтетическому) и синтаксическому (доминантно аналитическому). Основой того, что мы назвали притяжением, а можно было бы назвать и подчинением по аналогии, являются ассоциации, о которых известно, что они помимо прочего различаются по силе, и это обстоятельство неотделимо от всякой попытки объяснения сложившейся в языке конкретной ситуации.

В одной из своих работ автор настоящей статьи позволил себе высказаться следующим образом: «Лингвистика «менталистическая» – а иной лингвистика как научное целое, как теоретическая система, независимо от своих отдельных специфически формальных ответвлений, и не может быть, не утрачивая своего действительного объекта, – всегда остается «глубинно», с точки зрения своих действительных исходных предпосылок, и личностной, и психологически ориентированной, придерживается понимания объективности языковых значений как объективности фактов «языкового сознания» говорящих индивидов и совершает при этом правомерные переходы от индивидуальных «языковых сознаний»(и индивидуальной речемыслительной деятельности) к общественному «языковому сознанию». Афористически заостряя это положение, можно сказать, что лингвистика не может не быть психолингвистикой (то, что она далеко не всегда выступает в этомкачестве в своей рефлексии на себя, ничего не меняет)» (Павлов,1985, с.11).

Признание языкоречевой действительности общим объектом моделирования, которое осуществляется лингвистикой и психолингвистикой – с устранением искусственного разделения этой действительности на «язык» для лингвистики и «речевую деятельность» для психолингвистики – открывает перспективу синтеза вырабатываемых этими дисциплинами моделей, причем без того чтобы лингвистическая и психолингвистическая модели повторяли друг друга. Для лингвистики на передний план выдвигается изучение и описание языка, осмысление же и учет речевых процессов отодвигается на второстепенное положение по отношению к этой главной цели; для психолингвистики, напротив, в круге ее интересов и целей соответствующие «аспекты» меняются местами. Психолингвистика непосредственнейшим образом переплетается с нейролингвистикой; помимо этого преимущественно именно психолингвистика (в союзе с нейролингвистикой) обеспечивает лингвистике ее экспериментальную базу. Для разделения труда по разным предметам исследования при общем объекте есть все основания. Для обеих отраслей науки о языкоречевой действительности «язык» в его объектно-онтологическом статусе остается психофизиологическим механизмом речи, в одном случае глобально обобщенным на языковое сообщество системно непрерывным, но все же и при этом психофизиологическим механизмом, в другом случае – психофизиологическим механизмом индивида, но в обоих случаях – явлением, из которого при формировании предмета научной дисциплины нельзя устранить психофизиологические закономерности языка-речи без ущерба для полноты соответствующего предмета, его внутренней организации и перспектив его развития.

Сотни специалистов, в основном представителей научной молодежи, в 60 – 70-х гг. постигали азы психолингвистики, увлекались ее перспективами и активно включались в психолингвистическую исследовательскую деятельность благодаря опубликованным в это время многочисленным работам А.А. Леонтьева и благодаря его неутомимой и плодотворной организационной деятельности. Его громадный вклад в разработку психолингвистической проблематики остается актуальным сегодня и останется таковым в обозримом будущем. Актуальными до сих пор остаются и некоторые разногласия, закономерно возникающие в среде единомышленников. К таким разногласиям можно причислить обозначившиеся в давно минувшие годы различия в подходах к решению онтогносеологического вопроса о способе (способах?) существования «языковой системы» как независимого от наблюдателя и исследователя объекта научного знания, различия, представленные, в частности, в позициях А.А. Леонтьева и автора настоящей публикации. Предавая ныне огласке споры с Алексеем Алексеевичем, которые то в Москве, то в Ленинграде затягивались нередко далеко за полночь, выражаю надежду, что их содержание может и в наши дни представлять научный интерес.

Литература

Адмони В.Г. Проблема «замыкания» в немецком литературном языке // Иностранные языки в школе. 1949. № 2. С. 34 – 45.

Адмони В.Г. Развитие структуры простого предложения в индоевропейских языках // Вопросы языкознания. 1960. № 1. С. 21 – 31.

Адмони В.Г. О многоаспектно-доминантном подходе к грамматическому строю // Вопросы языкознания. 1961. № 2. С. 42 – 52.

Адмони В.Г. Статус обобщенного грамматического значения в системе языка // Вопросы языкознания. 1975. № 1. С. 39 – 54.

Бодуэн де Куртенэ И.А. Избранные труды по общему языкознанию. М.:Изд-во АН СССР, 1963. Т. 2.

Касевич В.Б. Семантика. Синтаксис. Морфология. М.: Наука, 1988.

Кацнельсон С.Д. Вступительная статья // Пауль Г. Принципы истории языка. М.: Изд-во иностранной литературы, 1960.

Кацнельсон С.Д. Типология языка и речевое мышление. Л.: Наука, 1972.

Кацнельсон С.Д. О грамматической семантике // Кацнельсон С.Д. Общее и типологическое языкознание / Под ред. А.В. Десницкой. Л.: Наука, 1986.С. 145 – 152.

Колшанский Г.В. Соотношение субъективных и объективных факторов в языке. М.: Наука, 1975.

Леонтьев А.А. Слово в речевой деятельности. М.: Наука, 1965.

Леонтьев А.А. Язык, речь, речевая деятельность. М.: Просвещение,1969а.

Леонтьев А.А. Психолингвистические единицы и порождение речевого высказывания. М.: Наука, 1969б.

Леонтьев А.А. Психофизиологические механизмы речи // Общее языкознание. Формы существования, функции, история языка / Отв. ред. Б.А.Серебренников. М.: Наука, 1970. С. 314 – 370.

Павлов В.М. Языковая способность человека как объект лингвистической науки // Теория речевой деятельности: (Проблемы психолингвистики) / Отв. ред. А.А. Леонтьев. М.: Наука, 1968. С. 36 – 68.

Павлов В.М. Понятие лексемы и проблема отношений синтаксиса и словообразования. Л.: Наука, 1985.

Павлов В.М. Принцип поля в грамматическом исследовании и идея противоречия // Исследования по языкознанию: К 70-летию члена-корреспондента РАН Александра Владимировича Бондарко. СПб.: Изд-во СПбГУ,2001. С. 8 – 12.

Павлов В.М. Вариативность соединений направительного наречия и глагола в немецком языке // Проблемы функциональной грамматики. СПб.:Наука, 2003. С. 284 – 325.

Пауль Г. Принципы истории языка / Пер. с нем. под ред. А.А. Холодовича. М.: Изд-во иностранной литературы, 1960.

Серебренников Б.А. К проблеме сущности языка // Общее языкознание. Формы существования, функции, история языка / Отв. ред. Б.А.Серебренников. М.: Наука, 1970.

Смирницкий А.И. Объективность существования языка. М.: Изд-во Московского университета, 1954.

Чикобава А.С. Проблема языка как предмета языкознания. М.: Учпедгиз, 1959.

Щерба Л.В. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании // Щерба Л.В. Языковая система и речевая деятельность /Под ред. Л.Р. Зиндера, М.И. Матусевич. Л.: Наука, 1974.

ТЕТРАГОН И ЕГО ГРАНИ: ТЕКСТ, КОНТЕКСТ, ПОДТЕКСТ И ЗАТЕКСТ

Ю.А. Сорокин

Начну с того, что напомню один известный эпизод: д’Артаньян после своего путешествия в Лондон отыскивает в трактире Арамиса, собирающегося поменять шпагу на сутану, и между ними происходит следующий разговор: «Сейчас мы будем обедать, любезный друг; только не забудьте, что сегодня пятница, а в такие дни я не только не ем мяса, но не смею даже глядеть на него. Если вы согласны довольствоваться моим обедом, то он будет состоять из вареных тетрагонов и плодов. Что вы подразумеваете под тетрагонами? – с беспокойством спросил д’Артаньян. Я подразумеваю шпинат, – ответил Арамис» (Дюма, 1956, с.286).

Я отнюдь не хочу сказать, что между тетрагонами Арамиса и тетрагоном (см.: «Тетрагон [гр. tetragфnon] – четырехугольник»)(Словарь… 1954, с.688) в заглавии статьи есть какая-либо связь,но от некоторого беспокойства избавиться не могу. Как и другим, мне хочется знать, что же подразумевается, когда начинают рассуждать о вышеуказанных составляющих тетрагона – о тексте, подтексте, контексте и затексте. О них говорилось и писалось немало, но наиболее четко подытожил точки зрения, предлагая, в свою очередь, нестандартные решения, по-видимому, А.А. Богатырев (Богатырев, 1998). По его мнению, «минимальной субстанциональной единицей смыслопостроения, выступающей в качестве частной грани сложного смысла, является ноэма. Помимо смысла, в составе художественного текста можно выделить собственно содержание. Под содержанием текста понимается сумма текстовых предикаций, причем не только эксплицитных, присутствующих в развернутом виде (текстовые пропозиции), но и содержащихся в тексте в качестве выводного знания (пресуппозиции, импликации). <…> Интеграционным по отношению к содержанию и смыслу текста является понятие текстовой содержательности. Содержательность художественного текста может быть определена как сложное единство содержания и смысла (смыслов). При этом содержание художественного текста не равно его смыслу» (Богатырев, 1998, с.29).

(Примечание. Во-первых, неясно соотношение понятий содержание и содержательность художественного текста. Не является ли это соотношение несколько тавтологическим? – «содержательность… как сложное единство содержания…» вряд ли различимы как нечто родовое и видовое. Во-вторых, как соотносятся «сложный смысл» и «текстовая содержательность» также остается неясным. И особенно потому, что она, в свою очередь, понимается в качестве «сложного единства». В-третьих, расплывчатая соотнесенность этих понятий не позволяет считать справедливым и утверждение об ее интеграционной роли).

Тем не менее, понятие интеграционности не может быть сброшено со счетов в рассуждениях о структуре художественного – и любого другого – текста, как не может быть сброшено со счетов и утверждение о его слоевом строении (Р. Ингарден). Безусловно, эти слои интегрируются, но не сами собой, а авторами и реципиентами (какого-либо текста), выступая в виде некоторой целостности, хотя в ней не исключены и некоторые разрывы (лакуны). В свою очередь, «цельность (целостность) есть латентное проекционное (концептуальное) состояние текста, возникающее в процессе взаимодействия реципиента и текста, в то время как связность есть рядоположенность и соположенность строевых и нестроевых элементов языка/речи, есть некоторая дистрибуция, законы которой определены технологией соответствующего языка (с этой точки зрения вообще не может быть несвязных текстов)»(Сорокин, 1982, с.65). Ср. в связи с этим следующее утверждение А.И. Новикова: «Анализ высказываний испытуемых позволяет, на наш взгляд, предположить, что доминирующую роль… играет содержательная связь внутри некоторой структуры, характеризующейся определенной замкнутостью и целостностью. Такая структура есть не что иное, как предметная, или ментальная, ситуация, выраженная в тексте соответствующими языковыми средствами»(Новиков, 1999, с.46). Иными словами, ТЕКСТ является совокупностью предметных/ментальных ситуаций, описывающих и денотативное, и коннотативное поведение (см.: Матурана, 1996,с.114 – 119), характеризующееся определенными ноэтически-ноэматическими признаками / свойствами, специфицирующими состояние того или иного возможного (допустимого и допускаемого) мира.

(Примечание. С этой точки зрения недостаточно эвристическими оказываются такие, например, утверждения: «До недавнего времени в отечественных лингвистических работах термин “связный текст” употреблялся только для обозначения речевой продукции, зафиксированной в письменной форме. В последнее время этот термин употребляется, как правило, для обозначения не только письменной, но и устной связной речи, передаваемой различными способами. Сейчас уже можно с полной определенностью считать, что в лингвистическом узусе термин “связный текст” закрепился для обозначения связной речевой продукции независимо от способа ее репрезентации. <…> Наиболее общий характер носит закон связности. На его основе формируется само понятие связного текста. В общем виде этот закон можно сформулировать так: ПРЕДЛОЖЕНИЯ ТЕКСТА СВЯЗАНЫ МЕЖДУ СОБОЙПО СМЫСЛУ, И ЭТА СВЯЗЬ ВЫРАЖЕНА РАЗЛИЧНЫМИ ЯЗЫКОВЫМИСПОСОБАМИ» (Откупщикова, 1982, с.4 – 5, 36). В связи с последним высказыванием приведу точку зрения М. Хайдеггера: «То, что мы обыкновенно считаем речью, а именно, состав слов и правила их соединения, есть лишь передний план речи» (Хайдеггер, 1991,с.40).)

Возвращаясь к рассуждениям А.А. Богатырева об единице смыслопостроения/ноэматической единице (текст как их совокупность и есть то, что можно было бы назвать, пользуясь метафорой Э. Гуссерля, «геометрией переживаний» (Гуссерль, 1996,с.63), следует все-таки иметь в виду ее специфический статус:«…Полная ноэма заключается в целом комплексе ноэматических элементов, <…> специфический момент смысла образует в этом комплексе лишь своего рода необходимое ядро, или центральный слой, в котором сущностно фундируются другие моменты, – только поэтому мы и были вправе называть их смысловыми моментами, однако в расширительном смысле слова» (там же, с.77).Немаловажен также и факт корреляции поэтических и ноэматических модификаций (там же, с.84), предопределяющих те или иные / слабые или сильные фокусы внимания к «геометрии переживаний». Следует учитывать, что, по мнению Э. Гуссерля, сущность поэтического заключается «в том, чтобы вскрывать в себе нечто, подобное “смыслу”, скрывать в себе даже и многогранный смысл…» (там же, с.73), что структура аттенционального ядра и аттенциональных сдвигов формируется под влиянием тех «целеполаганий», которые ей приписывают ноэзы.

Если в «Лингвистическом энциклопедическом словаре» истолковываются понятия текста (Лингвистический…, 1990, с.507) и контекста: «…Фрагмент текста, включающий избранную для анализа единицу, необходимый и достаточный для определения значения этой единицы, являющегося непротиворечивым по отношению к общему смыслу данного текста. Иначе говоря, контекст есть фрагмент текста минус определяемая единица» (там же,с.238), то понятия подтекст и затекст в нем отсутствуют (по-видимому, ЭТО-ЕЩЕ-НЕ-ТЕРМИНЫ / ПОЧТИ ТЕРМИНЫ?). Почти такое (по сути) истолкование предлагала и М.И. Откупщикова:«Контекстом данного предложения принято считать часть текста, расположенную влево или вправо от данного предложения (в случае письменной формы), или произнесенную до (после) в случае устной формы. Конситуацией (или ситуацией речи) в узком смысле называются обстоятельства, сопутствующие произнесению (написанию) связного текста» (Откупщикова, 1982, с.13). По мнению А.А. Богатырева, понятие контекста является растяжимым до бесконечности и «плавающим» (Богатырев, 1998, с.56), а истолкование понятия подтекста, предлагаемого исследователями, противоречивым: в этом истолковании не различаются «1) потенциальные и актуальные элементы смыслоообразования; 2) ноэмы, усматриваемые (а) на основе опыта семантизирующего и (б)на основе наблюдений над содержательной стороной высказывания» (Богатырев, 1998, с.59). Он полагает, что «на статус сокрытого интенционального начала в тексте может претендовать «затекст». Обычно этот термин интерпретируется как те значащие компоненты смыслообразования, которые непосредственно не представлены в тексте» (там же, с.56).

Показательно для статуса понятия подтекст, что Н.А. Кузьмина, обсуждая различия в истолковании интертекста, пишет следующее: «Интертекстом называют… подтекст как компонент семантической структуры произведения (С.Т. Золян). Центр тяжести таким образом переносится на интерпретацию, понимание (Золян, 1989)» (Кузьмина, 2004, с.20). Показательно также, что, рассматривая контекстную связанность (Лайонз, 1978, с.250 – 262),Д. Лайонз квалифицирует понятие контекста как интуитивное /неопределяемое, настаивая на том, что «контекст высказывания не может быть просто отождествлен с пространственно-временной ситуацией, в которой оно имеет место; он должен включать в себя не только релевантные объекты и действия, происходящие в данном месте и в данный момент, но также и знание, общее для говорящего и слушающего, знание того, что было сказано раньше, в той мере, в какой сказанное ранее существенно для понимания данного высказывания. Мы должны включить в него также молчаливое согласие говорящего и слушающего со всеми релевантными обычаями, убеждениями и пресуппозициями, которые считаются «само собой разумеющимся» для членов речевого коллектива, к которому принадлежат говорящий и слушающий»(там же, с.437). Немаловажен и факт разведения Д. Лайонзом ограниченных и развивающихся контекстов: первые, по его мнению, это контексты, «в которых участники беседы не опираются ни на предшествующие знания друг о друге, ни на «информацию»,содержащуюся в ранее произнесенных высказываниях, но в которых они используют более общие мнения, обычаи и пресуппозиции, господствующие в данной конкретной «сфере рассуждения» в данном обществе» (там же, с.443 – 444), вторые – это контексты, ориентированные на амплификацию тел знаков и их ментальных коррелятов. Все вышепроцитированное позволяет, по-видимому, рассматривать текст как совокупность контекстивов, сцепленных между собой некоторой интенциональной авторской установкой, но контекстивов различных: контекстивов обыденного общения, контекстивов ограниченных, и контекстивов амплификационных, характерных для беллетристического общения, причем они вряд ли подчиняются правилам релевантности (по Д.Лайонзу), ибо выстраиваются по принципу дополняющей друг друга мозаичности, а не в духе автобиографии или устава. Дело осложняется еще и тем, что эти контекстивы являются интратекстовыми, а говоря иначе, интраконтекстивами/эндоконтекстивами, которые следует отличать от интерконтекстивов/экзоконтекстивов, отсылающих не только от микро- и макрофрагмента одного текста к микро- и макрофрагменту другого текста, но и от одного дискурса к другому дискурсу, понимая под ним совокупность и вербальных, и невербальных ментально-интенциональных установок того или другого продуциента. Если полагать вслед за Ж. – П. Сартром, что этим установкам присущи, как и свободе, независимость, безосновность и неоправданность (Сартр, 2004,с.42), то очевидно, что ее аксиологический статус может быть выявлен лишь в результате анализа авторского психотипа как совокупности экзистенциально-креативных координат (о таких попытках см.: Фаустов, 2000; Савинков, 2004), рамками которых ограничено чье-либо духовное бытие: «Духовность есть некое бытие,и она проявляет себя именно как бытие: ей присущи объективность, монолитность, постоянство и внутренняя самотождественность, свойственные бытию, в котором, однако, таится внутренняя оговорка: это бытие воплощено не до конца…; оно никогда не наличествует полностью, не бывает полностью зримым, но в силу своей предельной сдержанности как бы повисает между бытием и небытием (Сартр, 2004, с.118). Иными словами, и эндоконтекстивы, и экзоконтекстивы суть шифтеры (в самом широком смысле этого термина), или эготические дейксисы, в чьей вербальной (и невербальной?) фактуре представлены те или иные личностные особенности/состояния, свидетельствующих о явных и скрытых установках продуциента, противопоставляемых – вжесткой или мягкой форме – некоторым другим, существующим в реальном или возможном мире. То, что А.А. Богатырев называет противотекстом (лучше бы: контрминитекстом) оправданнее квалифицировать как эндоконтекстив, чья ценность заключается именно в его «изотеричной интервальности» (Богатырев,1998, с.84), напротив, он является экстенсификатором этого окружения, способствующим возникновению остаточной энтропии (оней см., в частности: Иванов, 2004, с.148 – 153).

По мнению А.А. Богатырева, «на статус сокрытого интенционального начала в тексте может претендовать “затекст”. Обычно этот термин интерпретируется как те значащие компоненты смыслоообразования, которые непосредственно не представлены в тексте. При этом часто за термином “затекст” (в узком смысле)закрепляются опущенные, неназванные сведения, а личностный (связанный с “пониманием индивидом себя самого”) аспект неназванного относится к “подтексту”…» (Богатырев, 1998, с.56).На мой взгляд, термин «затекст» подлежит нуллификации: он излишен, ибо «затекст» есть не что иное, как экзоконтекстив (в узком смысле этого слова), или семиомегатекст, указывающий на «значащие компоненты смыслообразования» в опыте и реципиента, и продуциента, причем этот опыт зачастую не может быть эксплицирован до конца, что и способствует возникновению дуги беллетристической аттрактивности между автором, текстом/художественным коммуникантом и реципиентом. Иными словами, семиомегатекст – иное название того, что следует квалифицировать как дискурс. К тому же «подтекст», истолковываемый в качестве разновидности «затекста» (в широком смысле этого слова), отсылающего к пониманию индивидом самого себя, есть, по сути дела, термин, оказывающийся избыточным по отношению к термину личностный смысл. Возможно, я не прав, но «ни одно полагание не является окончательным. Для любого полагания, полагаемого… очевидным, можно отыскать основания, чтобы отвергнуть его» (Лебедев, Черняк, 2001, с.216). Существует, правда, и другой выход: не отвергать основания, а усомниться в них по тем или иным причинам. Такую возможность и представляет, например, статья В.А. Лукина (Лукин, 2004). Во-первых, некорректно рассуждать о схеме автор – текст – получатель (и о соотношениях внутри этой триады), вскользь упоминая Н.А. Рубакина (приоритет – за ним) и обходя вниманием его библиопсихологическую теорию. Во-вторых, противопоставляя художественные тексты нехудожественным, В.А. Лукин считает само собой разумеющимся понятие художественности, или, лучше сказать, беллетристичности, сложность которой (и ее разновидностей)детально проанализирована А.А. Богатыревым, указавшим на необходимость понимания ее как интенционального феномена.В-третьих, противопоставляя (художественный) текст произведению: «статичный момент процесса интерпретации, характеризующийся относительно готовым и законченным результатом – проекцией цельности текста» (Лукин, 2004, с.119), В.А. Лукин не учитывает следующего: а) Н.А. Рубакин говорил о проекции текста, а не о проекции его цельности. Цельность – ингерентное качество/свойство авторского текста, а проекция есть лишь его переструктурация, которая может быть какой угодно – и полной,и неполной, и диффузной, и латентной. Иными словами, цельность авторского текста не тождественна цельности читательских текстовых проекций, возникающих на основе психобиотипических особенностей, присущих тому или иному реципиенту / тем или иным группам реципиентов, б) проекцию вряд ли можно рассматривать как нечто статичное, относительно (?) готовое и законченное (Н.А.Рубакин указывал, что для мнематических составляющих характерна динамика. Они видоизменяются), в) произведение, как на этом настаивает А.А. Богатырев (вслед за Рикером,Бартом и Лотманом), есть лишь ВЕЩЬ, принадлежащая некоему хронотопу/некоей СРЕДЕ, которая внеположена человеческой рефлексии, а ТЕКСТ есть КОНТРВЕЩЬ, возникающая в силу ментальных усилий и принадлежащая супернатуральному миру, г) по В.А.Лукину, «тип текста – это градуальное понятие, которым обозначен феномен с размытыми границами» (там же, с.121), но это утверждение относится к числу слишком «размытых»: вряд ли «понятие, которым обозначен феномен», что-либо разъясняет. Если иметь в виду не тип текста ВООБЩЕ, а художественный тип текста, то, очевидно, его следует понимать как некий конгломерат вербализированных психических состояний (экзистенциальных координат), как некую чувственно-аффективную и когитивнокогнитивную мозаику, цементируемую, как считает А.А. Богатырев,ИДЕЕЙ в том ее понимании, какое предлагал И. Кант. В-третьих, истолкование В.А. Лукиным таких, например, понятий, как связность и цельность в той же мере «традиционны», в какой и мало эвристичны. Ср.: «Связность – одно из основных свойств текста, базирующихся на его знаковой последовательности», а «цельность – план содержания целого текста» (там же, с.117, 118).

(Примечание. Показательно также и утверждение В.А. Лукина о существовании локальной и глобальной связности (там же, 2004, с.118), различие между которыми является, на мой взгляд, весьма относительным: в принципе связность всегда локальна, итерационна и аддитивна. Глобальная связность – это та же цельность. Неясно и его понимание того, что он называет «планом содержания». В чем его отличие от текстовой содержательности и содержательной формы (при всей спорности толкований, предлагаемых А.А. Богатыревым)?) Короче говоря, в нашем меню мало изменений: арамисовские тетрагоны не сходят со стола.

Литература

Богатырев А.А. Схемы и форматы индивидуации интенционального начала беллетристического текста. Тверь: Тверской государственный университет, 2001.

Богатырев А.А. Элементы неявного смыслообразования в художественном тексте. Тверь: Тверской государственный университет, 1998.

Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии // Язык и интеллект. М.: Наука, 1996.

Дюма А. Три мушкетера. М.: Государственное изд-во художественной литературы, 1956.

Иванов Вяч.Вс. Лингвистика третьего тысячелетия. М.: Языки славянской культуры, 2004.

Кассирер Э. Философия символических форм. М.; СПб.: Университетская книга, 2003. Т. 1.

Кузьмина Н.А. Интертекст и его роль в процессах эволюции поэтического языка. М.: Новое литературное обозрение, 2004.

Лайонз Д. Введение в теоретическую лингвистику. М.: Прогресс, 1978.

Лебедев М., Черняк А. Онтологические проблемы референции. М.:Гнозис, 2001.

Лингвистический энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия, 1990.

Лукин В.А. Типология текстов: головоломка – проблемы – кризис – новые перспективы // Русское слово в русском мире. М.; Калуга: КГУ, 2004.

Матурана У. Биология познания // Язык и интеллект. М.: Наука, 1996.

Новиков А.И. Текст, смысл и проблемная ситуация // Вопросы филологии. 1999. № 3.

Откупщикова М.И. Синтаксис связного текста. Л.: Изд-во ЛГУ, 1982.

Савинков С.В. Творческая логика М.Ю. Лермонтова: Автореф. дис. …д-ра филол. наук. Воронеж, 2004.

Сартр Ж. – П. Бодлер. М.: Гнозис, 2004.

Словарь иностранных слов. М.: Государственное изд-во иностранных словарей, 1954.

Сорокин Ю.А. Текст: цельность, связность, эмотивность // Аспекты общей и частной лингвистической теории текста. М.: Наука, 1982.

Фаустов А.А. Творческое поведение Пушкина. Воронеж, 2000.

Хайдеггер М. Гельдерлин и сущность поэзии // Логос. 1991. Вып. 1.С.37 – 47.

КОММУНИКАЦИЯ, СИТУАЦИЯ, СОБЫТИЕ СКВОЗЬ ПРИЗМУ ПОВЕСТВОВАНИЯ

И.Г. Овчинникова

Цель данной работы – установление взаимоотношения выделенных Алексеем Алексеевичем Леонтьевым коррелятивных понятий ситуации общения и ситуации-темы, равно существенных для развертывания речи, на материале повествовательного высказывания.

1. Речевое высказывание – центральный объект исследований Алексея Алексеевича Леонтьева. Алексея Алексеевича интересовало не только моделирование порождения речи – выявление этапов перехода от смысла к речевому высказыванию (1969), – но и сама природа высказывания, его универсальные (характерные для предложения и текста) и специфические (проявляющиеся в тексте) характеристики (1976). Развивая свою концепцию,Алексей Алексеевич отказался от идеи линейности внутренних этапов, настаивая на том, что процессы планирования смысла и кодирования его средствами национального языка не могут быть последовательными, должны быть в принципе нелинейными (Леонтьев, 1997а, с.114). В частности, А.А. Леонтьев обратил внимание на важность разграничения двух ситуаций, равно значимых для планирования речевого сообщения: ситуации общения и ситуации-темы (там же).

Ситуация общения оказалась центральным объектом лингвистической прагматики и основанием для построения типологии речевых актов. Тем не менее, внутренняя программа высказывания отражает, по мнению Алексея Алексеевича, психологическую структуру ситуации-темы. Вероятно, развертывание психологической структуры ситуации-темы в речевом высказывании происходит параллельно с развитием ситуации общения.

Любое речевое высказывание можно рассматривать в трех аспектах, имея в виду три относительно автономные сферы: в когнитивном, коммуникативном и языковом. В когнитивном аспекте высказывание представляет собой вербальное воплощение определенной когнитивной единицы (структуры): концепта, фрейма, скрипта. В коммуникативном аспекте высказывание рассматривается как выражение интенции в соответствии с текущей ситуацией общения: в высказывании реализуется определенный речевой акт или жанр. В языковом аспекте высказывание оказывается речевой репрезентацией языковой единицы (предложения, текста), организованной в соответствии с правилами национального языка из единиц словаря по устойчивой синтаксической модели, интонационно оформленной. Когнитивный и коммуникативный аспекты представлены и в языковом: как семантическая структура предложения и как коммуникативное членение предложения.

Примем за исходную гипотезу: ситуация общения предопределяет перевод когнитивных единиц в коммуникативные, ситуация-тема предопределяет языковое воплощение когнитивных структур. Разумеется, разграничение когнитивного, коммуникативного и языкового аспектов речевого высказывания весьма условно.

Соотношение ситуации общения и ситуации-темы целесообразно изучать на материале, в котором варьирует только один из исследуемых параметров. Ситуация общения многомерна, она характеризуется целым рядом признаков: коммуникативным намерением, социальной дистанцией между коммуникантами, каналом связи и пр. (Леонтьев, 1997б). В качестве константы многомерной ситуации общения можно рассматривать речевой жанр – понятие, введенное М.М. Бахтиным (1979а). В этом понятии аккумулировано коммуникативное и языковое: правила коммуникативного (обращение к партнеру, режим мены ролями говорящий – слушающий) и речевого поведения (развертывание высказывания) в определенной ситуации. Речевой жанр рассматривают и как модель высказывания в определенной ситуации, и как единицу социального взаимодействия (например: Жанры речи,1997 – 2004).

Вариативность ситуации-темы определяется предметами обсуждения. Ситуация-тема отражает «объективную предметно-смысловую сторону высказывания», которую замысел автора (говорящего) соединяет «с конкретной ситуацией речевого общения со всеми индивидуальными обстоятельствами его» (Бахтин, 1979а,с.256). Объективная предметно-смысловая сторона высказывания соотносится с определенным когнитивным образованием – концептом, событием, понятием и т.п., с мыслью по Л.С. Выготскому, рождающейся из конфликта, из актуальной для субъекта задачи.

Если ограничиться анализом одного речевого жанра, сформировавшегося как модель социального взаимодействия и воплощающего определенное когнитивное образование, можно установить меру корреляции ситуации общения и ситуации-темы, попытаться выявить диалектику объективной предметно-смысловой стороны высказывания и ситуации общения. Стоит обратиться к такому речевому жанру, который представлен во всех сферах общения и реализуется как в первичном, так и во вторичном вариантах. Таким речевым жанром является повествование.

2. Несмотря на огромное количество работ по теории нарратива, повествование в его отношении к первичным и вторичным жанрам пока четко не определены. Основным критерием разграничения первичных и вторичных речевых жанров М.М. Бахтин считал уровень культуры и среду общения: вторичные речевые жанры «возникают в условиях более сложного и относительно высокоразвитого и организованного культурного общения» (1979а,с.239), обычно письменного. Первичные речевые жанры обслуживают сферы бытования разговорной речи, просторечия и диалектов.

Помимо речевого жанра, повествование представляет собой еще и особый функционально-смысловой тип текста (речи).Понятие функционально-смысловой тип текста (речи) акцентирует языковой аспект объекта исследования, поскольку за основу его выделения принимаются языковые категории: лексические и грамматические средства, используемые для воплощения определенного содержания в определенной сфере функционирования национального языка. В речевом жанре доминирует коммуникативный аспект. Насколько мы можем судить, в типе текста и речевом жанре повествование совпадает когнитивный аспект, т.е. воплощаемая когнитивная единица, соотносимая с ситуацией-темой. Попытаемся охарактеризовать повествование как тип текста и речевой жанр; на материале повествования выявим специфику первичных и вторичных речевых жанров, т.е. спонтанных и подготовленных речевых высказываний с аналогичным коммуникативным намерением в различных коммуникативных условиях. Тем самым установим соотношение ситуации общения и ситуации-темы повествовательного высказывания.

2.1. Психологическое содержание повествования составляет событие. Само по себе событие является специфической когнитивной единицей, которая в целях коммуникации может быть вербализована. В системе когнитивных единиц событие представлено как единица фоновых знаний (Шабес, 1989). Событие, как справедливо утверждает В.Я. Шабес, «лишено оценочных признаков «исключительности», «значительности» и др., характерных для уникальных выдающихся фактов» (там же, с.15). Событие как специфическая абстрактная когнитивная единица является социальным обобщением сцен индивидуального опыта: «Событие как когнитивно-семантическая структура формируется на базе ряда однородных сцен, имеющих совпадающие общие и существенные признаки. Событие – это тривиальный инвариант, сцена – уникальный вариант данного инварианта… именно система событий является когнитивной базой в коммуникативных актах двух людей с максимально различным иконическим жизненным опытом» (там же, с.17). Иначе говоря, событие как когнитивная структура составляет фон для категоризации текущего опыта, а также для восприятия и понимания текста. В конечном итоге под событием «понимается отраженная в сознании цельная динамическая система взаимосвязанных общих и существенных параметров (признаков) некоторого однородного класса сцен, основными содержательными признаками которой являются «деятель» и «действие», рассматриваемые как двуединство» (там же, с.16).Границы события определяются философской категорией времени: любое действие характеризуется временными пределами.

2.2. Повествование необязательно реализуется в речевой форме.Повествовательный момент обнаруживается также и в неязыковых системах: в изобразительном искусстве, в театре как сценическом искусстве, в кинематографе (Дюбуа и др., 1986). Повествование представляет собой универсальную форму (как форму выражения, так и форму содержания, по Л.Ельмслеву) воплощения события в коммуникации. Благодаря этому и возможна реализация повествования посредством неязыковых знаковых систем. Относительная независимость повествования от речевого воплощения согласуется с представлением о ситуации-теме (ситуации, о которой говорится) как о неречевом и доречевом образовании.

Заметим, что в общей риторике «повествование – тип текста»не разводится с «повествованием-жанром». Для общей риторики это слишком частная задача: и тот, и другой нарративы являются формой содержания в пространстве повествовательного дискурса. В общей риторике на основе ситуации-темы (события)выделяется самостоятельная ситуация общения, точнее – отдельная коммуникативная сфера: повествовательный дискурс. Событие – когнитивная основа повествования, пригодная для коммуникативного воплощения, но свободная от непременного речевого оформления. Существование неречевых повествований демонстрирует отдельность когнитивного и коммуникативного аспектов от языкового. Выделение события из временного континуума, оформление его в виде определенной когнитивной единицы – первоначальные этапы внутреннего программирования речи, определение ситуации-темы повествовательного высказывания.

2.3. Соответственно вербальным воплощением события является повествовательный дискурс, собственно повествование, простое повествовательно высказывание. Вербализация события всегда преследует определенную коммуникативную цель. С точки зрения цели речевого сообщения – иллокутивного потенциала в теории речевых актов – повествовательное высказывание чаще всего является ассертивом (Вежбицка, 1985, с.252)6. Развернутые повествования, представляющие вариативность соответствующего речевого жанра, характеризуются иерархией целей, хотя основной целью остается информирование.

3.0. Таким образом, мы определили когнитивную единицу повествования – событие. Эта единица определяет ситуацию-тему нарратива. Перейдем к подробному обсуждению речевого воплощения события в коммуникации, т.е. в ситуации общения. Если следовать общепринятому разграничению понятий текст и речевой жанр, то соответственно языковым воплощением события является повествование как функционально-смысловой тип текста, коммуникативным – повествование как речевой жанр.

3.1. Охарактеризуем повествование как содержательный (функционально-смысловой) тип текста/речи.

3.1.1. В функциональном аспекте повествование может выполнять дискурсивные функции других типов, в то время как описание, аргументация, разъяснение или дидактический текст не в состоянии функционировать в качестве повествования (Bruner, 1990).На этом основании повествование, как нам кажется, вполне справедливо, считают базовым типом текста.

Использование повествования в функции рассуждения приводит к возникновению притчи: концепция (идея) как психологическое содержание рассуждения замещается событием. Рассмотрим притчу дзэн-буддизма «Чашка чая» (Буддизм, 1999, с.244 – 245): Нан-ин, японский учитель дзэн, живший в эпоху Мэйдзи (1868 – 1912 гг.), принимал у себя университетского профессора, пришедшего узнать, что такое дзэн. Нан-ин пригласил его к чаю.Он налил гостю чашку доверху и продолжал лить дальше. Профессор следил за тем, как переполняется чашка, и наконец невыдержал: «Она же переполнена. Больше уже не войдет». «Так же, как эта чашка, – сказал Нан-ин, – Вы полны Ваших собственных мнений и размышлений. Как же я смогу показать Вам дзэн, если Вы сначала не опустошили Вашу чашу?» Общепринятая идея о том, что наше восприятие пристрастно и определяется сложившейся системой ценностей и убеждений, воплощена в событии: деятелем выступает японский учитель дзен, совершающий простое действие, которому придается символический смысл.

Использование повествования в функции описания диалогизирует и «драматизирует» текст. Это часто применяют в политическом, рекламном, учебном дискурсе: событие воплощает атрибуты объекта описания. В качестве примера приведем начало статьи «Моддинг для чайников» из журнала «Хакер» (№ 43 за июнь 2002 г.): Эта статья своего рода путеводитель, здесь не будет полноценных руководств по моддингу, зато посмотришь, что можно в принципе сделать со своим унылым компом, узнаешь некоторые специфические моддерские сленговые словечки, которые тебе не раз встретятся в статьях из Инета, и найдешь ссылки на те самые полноценные руководства. Описание содержания статьи по воле авторов превращается в диалог, в котором читатель выступает деятелем (посмотрит, узнает, найдет), а знакомство с журналом становится событием.

Таким образом, повествование, выполняя «чужие» дискурсивные функции, может выражать целый спектр речевых интенций.При этом ситуация-тема (событие) остается константной, а параметры ситуации общения – включая жанрообразующий признак речевое намерение – варьируют.

3.1.2. Базовые признаки повествования наиболее четко описаны в теории нарративов. Для повествования определены четыре основных компонента: агентивность, линейность или линеаризация, чувствительность к нормам и традициям взаимодействия людей, «голос» рассказчика или перспектива повествования (Bruner, 1990). Агентивность подразумевает, что агенсы выполняют и контролируют действия, направленные на достижение целей.Линейность проявляется в линейной упорядоченности событий и состояний. Чувствительность к нормам поведения существенна, поскольку представленная в конкретном повествовании сцена соотносится с событием как когнитивной единицей, т.е. инвариантом сцен. В чувствительности к нормам проявляется оценочный аспект повествования: нормы и традиции задают систему оценок действий агенсов. Наконец, повествование всегда отражает одну из возможных точек зрения на события – точку зрения рассказчика или одного из агенсов.

3.1.3. В дискурсе повествование представлено рядом вариантов. При дискурсивном анализе повествования грани между типом текста и речевым жанром стираются, поскольку дискурсивные варианты нарратива отличаются не столько текстовыми, сколько коммуникативными параметрами.

3.1.3.1. Исследователи спонтанной речи, т.е. сферы функционирования первичных речевых жанров, повествование относят к информативным монологическим жанрам целеоринтированного общения, выделяя сообщение, рассказ и пересказ (Китайгородская, Розанова, 1999, с.255). Рассказ обычно посвящен актуальному событию7 (там же, с.256): рассказывают в основном о собственном опыте; психологическим содержанием рассказа выступает сцена, отражающая актуальные для коммуникантов варианты события. Агенсами спонтанного рассказа являются непосредственные участники коммуникации или их знакомые. Линейность расположения событий, как правило, определена их временнуй последовательностью. «Чувствительность к стереотипам» связана с темой – актуальным событием, актуальность которого чаще всего обусловлена отступлением от канонов взаимодействия людей.Наконец, в рассказах обычно непосредственно представлен «голос» рассказчика. Пересказы (анекдоты в том числе) отличаются прежде всего ссылкой на чужой опыт (или вымысел), а сообщения – коммуникативным намерением передать информацию.Всообщении заинтересован адресат, поэтому оно часто инициируется говорящим по принципу «коммуникативного самовынуждения» (там же, с.255). Заметим, что классификация первичных повествований строится на признаках ситуации общения. При классификации учитываются нюансы коммуникативного намерения (информирование, «самовынуждение») и совпадение/несовпадение коммуникантов с агенсами, т.е. совпадение или несовпадение участников ситуации общения и партиципантов ситуации-темы.

3.1.3.2. В «организованном» общении вариативность повествований шире. Различают пять подвидов повествования (Shiro, 2003).Подвидами повествования считают: скрипт, комментарий, рассказ на основе общего со слушателями опыта; сказ – «личный»рассказ о не известных слушателю событиях; историю, повествующую о чужом опыте или вымышленных событиях. Скрипты информируют о рядовых событиях; «личные» рассказы – о необычном индивидуальном опыте, известном или не известном слушателю; истории выходят за пределы личного опыта. Рискнем добавить, что подвиды повествования различаются и акцентуацией психологического содержания (когнитивным аспектом): личные рассказы акцентируют вариант (сцену из уникального опыта),скрипты и истории подчеркивают относительность вариативности, ее сводимость к инварианту, комментарии дают возможность соотнести текущую сцену с эталонным событием.

В установленных подвидах повествования варьирует прежде всего «голос»: в личных рассказах и комментариях явно эксплицирована точка зрения на излагаемые события, в скриптах субъективность намеренно нивелируется, в историях представлена сложная система изменения точек зрения (Бахтин, 1979б). Можно заметить и вариативность чувствительности к стереотипам и канонам взаимодействия людей. Наиболее чувствительны к стереотипам и их нарушению личные рассказы, в которых обычно дается непосредственная оценка отступлению от стереотипа, более терпимы истории. Наконец, по-разному представлена линейность событий и состояний: строго предопределенная реальной последовательностью событий в комментарии, в истории подчиняется авторскому представлению о значимости и взаимосвязи событий и состояний различных агенсов.

Заметим, что при классификация нарративов не ограничиваются классификацией текстов, рассматривая различные аспекты функционирования повествований в дискурсе, т.е. речевые жанры. В частности, личные рассказы о событиях, как известных, так и не известных слушателю, как правило, представляют собой первичный речевой жанр8, в то время как комментарии и истории могут быть как первичными, так и вторичными речевыми жанрами в зависимости от сферы функционирования.

3.1.4. Сопоставим вариативность первичных и вторичных нарративов. Отметим, что рассказы («личные» рассказы) обнаруживаются и в классификации спонтанных повествований повседневного общения, хотя при изучении обыденного общения не разграничивают рассказы на основе известности/неизвестности информации слушателю. Комментарии не отмечаются в классификации монологических жанров исследователями спонтанной речи, так как (насколько позволяют судить опубликованные материалы) в повседневной коммуникации «чистые» комментарии мало востребованы, обычно такого рода реплики представлены в малых жанрах диалога9. Скрипты соотносимы с сообщением, поскольку тексты о рядовых событиях, скорее всего, ценны как источник информации. Определение истории совпадает со спонтанными пересказами. Отметим, что исследователи спонтанной речи не выделяют историю как самостоятельный жанр, подвид повествования. История является наиболее исследованным в лингвистике текста, теории речевых жанров, стилистике и литературоведении подвидом вторичного повествования10. Очевидно,сложные иерархические повествования о событиях из чужого опыта или вымышленных событиях, в которых отражена причинно-следственная связь событий и мотивировка поступков героев, нетипичны для спонтанной речи.

3.1.5. Возвращаясь к разграничению ситуации общения и ситуации-темы, заметим, что подвиды повествования прежде всего отражают различия в ситуации общения. Можно предположить, что ситуация-тема, которую в теории нарративов называют референтной ситуацией, вовлекается в качестве критерия выделения подвидов повествования для установления особенностей агентивности, а именно для соотнесения субъектов ситуации общения и партиципантов референтной ситуации, воплощенных в агенсах повествовательного текста. В любом случае такой критерий оказывается смежным между ситуацией общения и ситуацией-темой.Вероятно, ситуация-тема косвенно представлена в классификации повествований как сложность структуры отдельных эпизодов и целого повествовательного текста. Ситуация-тема имеет свою внутреннюю структуру, определяет внутреннюю программу высказывания, тем самым предопределяет меру сложности иерархии эпизодов в целом повествовании. Тем не менее, не удается обнаружить такой подвид повествования, который отличался бы от остальных только сложностью структуры.

Подчеркнутая М.М. Бахтиным единичность конкретной ситуации общения «со всеми индивидуальными обстоятельствами,с персональными участниками, с предшествующими их выступлениями» (1979а, с.256), стимулирует формирование подвидов нарратива, отвечающих задачам коммуникативной ситуации с определенными участниками (вовлеченными или не вовлеченными в события), с определенными обстоятельствами (непосредственное или опосредованное общение) и т.п. Вариативность подвидов повествования отражает варьирование компонентов ситуации общения, существенных для развертывания ситуации-темы.

3.2. Перейдем к характеристике повествования как речевого жанра.

Общими для первичных и вторичных повествований являются специфические проявления основных признаков любого речевого жанра, определенных М.М. Бахтиным: диалогичность, целеполагание, завершенность, принадлежность к определенной сфере общения. По этим признакам первичное и вторичное повествование как один речевой жанр расходятся по различным сферам общения.

Попытаемся соотнести типологические характеристики речевого жанра с параметрами повествования как типа текста. В речевом жанре доминирует коммуникативный аспект, в то время как в типе текста (или речи) основным является языковой аспект. Мы вправе ожидать, что повествование как тип текста и как речевой жанр обладает пересекающимся, но не совпадающим полностью набором признаков.

3.2.1. С целеполаганием М.М. Бахтина соотносима агентивность. Тем не менее, целеполагание в бахтинской концепции характеризует говорящего, т.е. повествователя (сказителя), участника ситуации общения, в то время как у Дж. Брунера агентивность – это характеристика текста, в котором воплощается повествование как речевой жанр: в повествовательном тексте непременно присутствуют агенсы, регулирующие достижение цели.Таким образом, специфика целеполагания применительно к повествованию-жанру проявляется в том, что обнаруживается несколько целеполагающих субъектов. Основной целеполагающий субъект включен в коммуникативную ситуацию и наделяет повествование иллокутивной силой и смыслом; остальные включены в систему повествовательного текста и обеспечивают его содержание, т.е. воплощение ситуации-темы, событийную структуру11. Целеполагающий субъект – участник ситуации общения, в то время как агенсы соотносятся с пациенсами ситуации-темы.

3.2.2. Второй признак – линейность расположения событий и состояний – связан с необходимым условием воплощения континуального смысла дискретными языковыми средствами. В повествовании наряду с линейным расположением речевых единиц (универсальный признак любого речевого сообщения) присутствует линейность элементов содержания текста, которая отражает поступательное достижение поставленных агенсами целей (последовательность событий). В любом повествовании выделяются «линия нарратива» и «поле нарратива» (Bokus, 2004). В линии нарратива представлено изменение референтной ситуации во времени в результате деятельности агенсов; агенсы – это герои линии нарратива. В поле нарратива действуют партиципанты, непосредственно не влияющие на изменение референтной ситуации (там же, с.393). Линия нарратива как проявление линейности связана с определяющими цель и контролирующими ее достижение агенсами, т.е. связана с целеполаганием агенсов и «обязательна» для речевого воплощения. Включение в линейное (по Брунеру) повествование событий из поля нарратива и расположение их относительно других событий обусловлено коммуникативным намерением говорящего (автора) по отношению к слушающему (читающему).

Линия нарратива обусловлена ситуацией-темой, в то время как поле нарратива говорящий определяет на основе текущего контроля коммуникативной ситуации. В частности, в спонтанном общении зачастую расширение поля нарратива происходит и за счет уточнения замысла говорящим, и благодаря инициативе слушателя. В качестве примера приведем рассказ о дочери шамана из звучащей хрестоматии «Русское устье» (2004, с.41):

«А вот и одна женщина была, юкагирка тоже здесь, она местная, вот она помогала. Она знахарь – не шам… вообще-то шаман была. У ней отец-то был шаман. Потом, когда вот это, как, революция, кажется? После войны-ти. Ага, после войны. Или до войны ли? Ну там вот и уничтожали, молиться не велели да, это вот шаманов все убрали да, тогда вот здесь тоже вот ездили – у ней-то одежду-ту собрали, отца-то увезли. Это вот шаманскую одежду, у них специальная одежда – там колокольчики там эти вот одевали, какую-то – эту всю одежду-ту у ней за… у них забрали да увезли. Куда увезли, спалили или чего делали, чтобы больше <…> Вот у эт… у него была дочь – осталась, так и вот до старости здесь жила. Вот она действительно помогала.

– Ну а как она помогала, чем-то, вот там травами или чем?

– Не, совсем ничем, ни травами, ничем.

– А, а чем?

– Просто вот руками – там чего-нибудь, может, заговаривает, просто руками лечит вот, задавляет – ничего не… ничего не было такого. Она не травами – ничем, в общем. Просто, может, заговаривала или чего ли делала».

Рассказчица, повествуя о событии «местная юкагирка помогала в болезни» (ситуация-тема), скорректировала первоначальный замысел, вспомнив, что героиня линии нарратива не только знахарка, но и шаманка, и сообразив, что подробности жизни шаманов не известны слушателю, ввела в повествование партиципанта поля нарратива (шамана). В приведенном рассказе ввод партиципанта обусловлен необходимостью уточнения замысла.Более того, возвращение к линии нарратива происходит на основе запроса партнера по коммуникации. Такого рода примеры довольно типичны для спонтанного общения, для повествования как первичного речевого жанра.

Таким образом, введение в линейное повествование (линию нарратива) элементов поля нарратива обусловлено не столько ситуацией-темой, сколько ситуацией общения. На основе линейности расходятся первичные и вторичные повествования, т.е. варианты речевого жанра распределяются по сферам общения.

Линейность соотносится как с диалогичностью и целеполаганием, так и с завершеностью. Диалогичность проявляется в контроле успешности коммуникации, в соблюдении интересов партнеров. Линейность подразумевает: цепочка событий обрывается при достижении агенсами своих целей. Завершенность предполагает исчерпанность речевой интенции говорящего, его готовность перейти на позицию воспринимающего речевое сообщение участника коммуникации. Как видим, линейность, оставаясь прежде всего текстовым признаком повествования, все же обусловлена его – повествования – жанровыми коммуникативными особенностями.

3.2.3. Третий признак – чувствительность к стереотипам и канонам взаимодействия людей и нарушению этих канонов – соотносим с диалогичностью и принадлежностью к определенной сфере общения. В самом деле, чувствительность к стереотипам может проявляться только в том случае, когда говорящий уверен, что слушатель обладает адекватными фоновыми знаниями. Собственно, речевой жанр и представляет собой определенный канон речевого поведения в заданной коммуникативной ситуации.Естественно, повествование «чувствительно» к отступлению от канона. Вот пример из записи речи шестилетнего мальчика:

« – Я с мамой долго учил рассказ про игрушку.

– Но ведь перед тобой сейчас нарисовано что-то. Давай. Ты видишь перед собой? Вот на этой картинке что ты видишь перед собой?

– Мальчика, собаку, банка с лягушкой.

– Вот и расскажи мне про них. Что дальше происходит по картинкам. Вот и вся твоя задача и ничего более такого сложного…Ну, начал уже. Мальчик, собака, банка с лягушкой. Что дальше?

– Мальчик лёг спать…

– Угу.

Лягушка убежала из банки…

Мальчик проснулся и позвал собаку, а лягушки в банке уже нет».

Взрослый предложил мальчику сочинить рассказ на основе серии картинок, а мальчик попытался заменить задание (прочесть заученный с мамой рассказ). Ребенок довольно быстро отказывается от своего намерения. Уже в третьей реплике мальчик отвечает на предложение взрослого «расскажи мне про них» повествовательным высказыванием. Маленький рассказчик осознает отличие своего поведения от требований коммуникативной ситуации и быстро адаптируется к ним. В сознании шестилетнего носителя русского языка сформировано представление о нарративе как речевом жанре и типе текста.

Итак, в повествовательном типе текста (речи) существенно отступление от стереотипов поведения героев линии нарратива и партиципантов поля нарратива, а в повествовании – первичном речевом жанре гораздо важнее отклонение от стереотипа поведения самих участников общения.

3.2.4. Наконец, четвертый признак – «голос» рассказчика – соотносится прежде всего с целеполаганием и диалогичностью.Перспектива повествования строится в зависимости от того, какой информацией обладает слушатель (читатель). Изменение перспективы, передача «инициативы» нарратора, приводят к созданию другого повествования. Прием смены точки зрения активно используется художниками слова во вторичных повествованиях12. Одним из самых ярких примеров оказывается новелла Хорхе Луиса Борхеса, в которой миф о Минотавре излагается с позиции самого Минотавра, о чем читатель догадывается далеко не сразу.В первичных повествованиях, «голос» может проявляться как непосредственно (в «личном» рассказе), так и опосредованно, косвенной оценкой, «дистанциированием» от повествуемых событий (в скрипте, пересказе). В частности, в приведенной записи из звучащей хрестоматии «Русское устье» рассказчица, сохраняя дистанцию, отражает точку зрения «местных», принадлежащих той же культуре, что и шаман.

3.3. Насколько мы можем судить, повествование как речевой жанр и как тип текста характеризуется по-разному. Тип повествовательного текста охарактеризован более подробно, чем речевой жанр. Параметры повествовательного текста по-разному проявляются в первичных и вторичных повествованиях. Иначе говоря, вторичные повествования в большей мере соответствуют критериям повествовательного текста, чем первичные. Поскольку вторичные повествования возникают и функционируют в более сложно организованной культурной сфере – в сфере письменной коммуникации, – их соответствие текстовым повествовательным параметрам вполне естественно. Повествование как тип текста и в самом деле характеризует прежде всего вербальный (языковой/речевой) аспект нарратива; сложность типологического описания первичных нарративов обусловлена различиями письменной и устной речи.

Спонтанная устная речь, как и обыденное общение, существенным образом отличается от письменной речи и устной речи в регламентированных ситуациях. Понятие речевой жанр оказывается шире понятия функционально-смысловой тип текста (речи)за счет большей вариативности проявления в речевом материале, адекватности описания разнообразного речевого материала целевым установкам собеседников и различным параметрам ситуации общения. Понятие речевой жанр оказывается более релевантным с точки зрения коммуникации, поскольку учитывает каноны общения, а не только языковое воплощение речевой интенции и ситуации-темы говорящим.

С психолингвистических позиций первичные речевые жанры, бытующие в спонтанном общении, в большей мере отражают механизмы коммуникации и речепорождения. Собственно, первичные речевые жанры зачастую и составляют «отрицательный языковой материал» (Л.В. Щерба). Общими для первичного и вторичного повествования оказывается коммуникативное намерение (предоставить информацию о событии) и когнитивное содержание (событие как когнитивная единица, воплощаемая в фрейме повествовательного текста). Иначе говоря, общими для первичных и вторичных повествований оказываются ситуация-тема и только один из компонентов ситуации общения. Существенные различия в ситуации функционирования первичных и вторичных повествований неизбежно проявляются в языке.

4. Подведем итоги анализа соотношения ситуации общения и ситуации-темы на материале повествовательного высказывания.

4.1. Повествование определяется когнитивными, коммуникативными и языковыми признаками. Воплощенное средствами национального языка повествование представляет тип текста и речевой жанр.

4.1.1. Когнитивной основой повествования является событие. Событие как специфическое когнитивное образование в зависимости от сферы социального взаимодействия воплощается посредством как языковой, так и иной семиотической системы в специфическом культурном пространстве. Невербальное воплощение события освобождает повествование от языкового аспекта. Таким образом, повествование с характерной ситуацией-темой (событием) может существовать и вне речевого высказывания, за пределами собственно языковой сферы.

4.1.2. Повествование – функционально-смысловой тип текста, характеризуясь как языковыми, так и коммуникативными параметрами, представляет собой скорее языковой, чем коммуникативный феномен. Повествовательный текст способен выполнять «чужие»дискурсивные функции, выражая целый спектр речевых интенций.Ситуация-тема (событие) остается константной, а параметры ситуации общения – включая жанрообразующий признак речевое намерение – варьируют. Языковой феномен «тип текста» встраивается в различные коммуникативные ситуации.

4.1.3. Коммуникативное воплощение повествования – речевой жанр. Повествование как речевой жанр встречается в самых разных сферах общения, входит в систему как первичных, так и вторичных речевых жанров. Во всех подвидах первичных и вторичных повествований сохраняется два жанрообразующих параметра: когнитивное содержание (ситуация-тема, воплощенная в событии) и коммуникативное намерение (целеполагание). Естественно, оба параметра по-разному акцентируются в первичных и вторичных нарративах. Повествование как речевой жанр характеризуется намерением информировать собеседника о событии.Диалогичность повествования воплощена в чувствительности к нормам взаимодействия людей, в перспективе повествования, учитывающей интересы собеседника, и отчасти в линеаризации событий. Завершенность повествования обеспечена как исчерпанностью речевой интенции говорящего, так и достижением агенсами повествовательного текста поставленных целей. Коммуникативный феномен «речевой жанр» обнаруживает вариативность воплощения в текстовых структурах в зависимости от особенностей коммуникативной ситауции.

4.2. Ситуация-тема и ситуация общения определяют различные аспекты нарратива и по-разному влияют на развертывание повествования.

4.2.1. В целом можно признать, что ситуация-тема (событие) определяет структуру нарратива: как первичного, так и вторичного, как вербального, так и невербального. В структуре нарратива непременно присутствуют деятель и действие, нарратив линейно передает события и состояния. Линейность как соотношение линии нарратива и поля нарратива предопределена ситуацией-темой в большей мере во вторичных нарративах – в письменных художественных и публицистических повествованиях.

4.2.2. Ситуация общения определяет вариативность повествований. Сам нарратив выделяется на основе речевого намерения (интенции, целеполагания). Это константа ситуаций общения, в которых развертывается повествовательное высказывание. В основе классификаций подвидов первичных и вторичных повествований лежат переменные параметры коммуникативной ситуации.Прежде всего это нюансы целеполагания, включенность партнеров по коммуникации в текущую ситуацию (контактное или дистантное общение), совпадение коммуникантов и партиципантов референтной для повествования ситуации. Бульшее разнообразие подвидов вторичных повествований отражает бульшую регламентированность культурного общения по сравнению со спонтанным; соответственно у ситуаций регламентированного общения больше значимых параметров, изменение которых и «фиксируют»подвиды повествования.

4.3. Насколько позволяет судить предпринятый анализ, в основе выделения нарратива в самостоятельный речевой жанр и тип текста лежит прежде всего речевая интенция в сочетании с когнитивной единицей – событием. Иначе говоря, ситуация-тема позволяет выделить коммуникативную единицу, воплощающую определенную ситуацией-темой психологическую структуру во внутренней программе, а затем и в речевом высказывании. При этом у коммуникативной единицы определен только один параметр, соотносящий ее с ситуаций общения – речевая интенция.Приходится признать, что ситуация-тема не обладает достаточным потенциалом для перевода собственного когнитивного содержания в коммуникативное. Особенности перевода когнитивного содержания в коммуникативное обусловлены текущей ситуацией общения.

5. В целом выдвинутая гипотеза подтвердилась. Ситуация-тема и ситуация общения – разные коррелятивные понятия, которые разводятся в системе координат «когнитивное, языковое, коммуникативное».

Автономность когнитивной, коммуникативной и языковой сфер весьма относительна. Психолингвистический подход к речевому материалу предполагает анализ речевого высказывания как единицы речевой деятельности, отражающей внутренние, в том числе неречевые, этапы воплощения смысла посредством национального языка. В начале построения высказывания лежит мотив, на основе которого формируется речевая интенция (коммуникативная сфера), после чего строится внутренняя программа перехода от мысли (когнитивная сфера13) к внутреннему слову, а затем – к слову национального языка (Ахутина, 2002, с.41).

Отечественная психолингвистика основана на психологии Л.С.Выготского, доказавшего социальную, т.е. коммуникативную природу психического (когнитивного). Ситуация-тема соотносится с мыслью по Л.С. Выготскому, с объектно-предметным содержанием высказывания по М.М. Бахтину, которое связывает с ситуацией общения замысел говорящего14. В свою очередь мысль порождаема мотивом, не решенной субъектом задачей. Как отмечает Т.В. Ахутина, «условия этой задачи, заданные предшествующей деятельностью субъекта, его аффективно-волевыми установками, всей его личностью, составляют некоторую внутреннюю ситуацию» (там же, с.40). Если мысль – это ситуация-тема, то условия задачи, ссылка на предшествующую деятельность и установки субъекта подразумевают социальный контекст – ситуацию социального взаимодействия, или коммуникацию, или общение.

Литература

Ахутина Т.В. Теория речевого общения в трудах М.М. Бахтина и Л.С.Выготского // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 14. Психология. 1984. № 3.

Ахутина Т.В. Нейролингвистический анализ динамической афазии. М.:Изд-во УРСС, 2002.

Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979а.

Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Советская Россия,1979б.

Буддизм. М.: Эксмо-Пресс, 1999.

Богданов В.В. Моделирование семантики предложения // Прикладное языкознание. СПб.: Изд-во СПбГУ, 1996. С. 161 – 200.

Вежбицка А. Речевые акты // Новое в зарубежной лингвистике. Вып.XVI: Лингвистическая прагматика. М.: Прогресс, 1985. С. 251 – 275.

Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж. – М., Мэнге Ф., Пир Ф., Тринон А.Общая риторика. М.: Прогресс, 1986.

Жанры речи. Саратов: Изд-во ГУНЦ «Колледж», 1997 – 2005. Вып. 1 – 4.

Китайгородская М.В., Розанова Н.Н. Речь москвичей: Коммуникативно-культурологический аспект. М.: Ин-т русского языка РАН, 1999.

Красовицкий А., Саппок К. Русское устье. Звучащая хрестоматия //Бюллетень фонетического фонда русского языка. Приложение № 14. Бохум – М., 2004. 104 с.

Леонтьев А.А. Психолингвистические единицы и порождение речевого высказывания. М.: Наука, 1969.

Леонтьев А.А. Понятие текста в современной лингвистике и психолингвистике // Психолингвистическая и лингвистическая природа текста и особенности его восприятия. Киев: Вища школа, 1976. С. 15 – 27.

Леонтьев А.А. Основы психолингвистики. М.: Смысл, 1996а.

Леонтьев А.А. Психология общения. М.: Смысл, 1997б.

Николаева Т.М. Просодия Балкан. Слово – высказывание – текст. М.:Индрик, 1996.

Новиков А.И. Доминантность и транспозиция в процессе осмысления текста // Scripta linguisticae applicatae. Проблемы прикладной лингвистики 2001. М.: Азбуковник, 2002. С. 155 – 180.

Bokus B. Inter-mind phenomena in child narrative discourse // Pragmatics.2004. Vol. 14. № 4. P. 391 – 408.

Bruner J. Acts of meaning. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1990.

Shiro M. Genre and evaluation in narrative development // Journal of Child Language. 2003. Vol. 30. P. 165 – 195.

ВЫРАЖЕНИЕ СУБЪЕКТНО-ОБЪЕКТНЫХ ОТНОШЕНИЙ В СОВРЕМЕННОМ ВОСТОЧНО-АРМЯНСКОМ ЯЗЫКЕ

А.С. Маркосян

В настоящей статье мы проанализируем категорию персонифицированного-неперсонифицированного склонения в армянском языке, которую в одной из своих последних работ А.А. Леонтьев назвал «крайне трудной для понимания» (Леонтьев, 2004,с.15). Эта проблема в армянской грамматической традиции трактуется как употребление существительного, взятого как вещь и употребление существительного, взятого как лицо.

Категория лица / не-лица определяет тип склонения: существительные, обозначающие класс вещей в функции объекта оформляются именительным падежом, (как в русском языке при склонении существительных мужского и среднего родов: увидеть дом), а существительные, обозначающие класс лиц – (родительно) – дательным падежом (почти как в русском языке при склонении существительных мужского рода, обозначающих одушевленные предметы: увидеть друга). Так, например, в армянском языке употребление существительного «врач» в функции прямого объекта требует различных форм, когда речь идет о лице (скажем,о конкретном человеке) и когда – о, так сказать, неперсонифицированной профессиональной функции, и такое употребление слова «врач» будет относиться к классу вещей: конструкции типа «вызвать врача» (вообще, любого врача, чтобы он осуществил свои профессиональные функции) и типа «пригласить в гости врача»(не любого, а именно данного, знакомого врача, врача как человека, как частное лицо), по-русски не различающиеся, в армянском языке грамматически оформляются по-разному: «вызвать врача» требует форму винительного, совпадающую с формой именительного падежа (բժիշկ կանչել [бжишк канчел]), а «звать в гости врача» или «вызвать (определенного) врача» – форму винительного, совпадающую с формой родительно-дательного (բժշկին կանչել [бжшкин канчел]). Иными словами, армянская конструкция բժիշկ կանչել [бжишк канчел] выглядит – в буквальном переводе на русский язык – как «врач вызвать».

Действие категории лица/не-лица отражается в том, что слова, семантически обозначающие одушевленные предметы, сами по себе, без необходимой для этого грамматикализации, не имеют специфических падежных форм, присущих персонифицированному склонению. И наоборот, при персонификации неодушевленных предметов, в функции прямого объекта они тоже проходят через такую процедуру грамматикализации и оформляются дательным падежом.

По свидетельству И.А. Смирновой, различия в функционировании имен, обозначающих лица и предметы, выражающиеся в противопоставленности двух форм винительного падежа (двух типов прямого дополнения) – оформленного и неоформленного – были подмечены и в персидском и ряде других иранских языков. Хотя это явление изначально связано с разделением имен на «класс личностей» и «класс вещей», оно определяется в иранских языках грамматическими факторами, а не является делением лексико-семантического характера (Смирнова, 1996, с.109, 110).

В русском языке такое деление на классы может быть чисто лексическим. Ср. падежную форму объекта в примерах «видеть покойника» или «видеть мертвеца», где объект оформляется как лицо и в примере «видеть труп», где объект оформляется как не-лицо (неодушевленный предмет), несмотря на то, что у всех трех существительных почти идентичное значение.

И.А. Смирнова далее пишет: «В.И. Абаев устанавливает и формирует лингвистически исключительно тонкое отличие деления имен на класс личностей и класс вещей от деления имен по признаку одушевленности/неодушевленности. Он пишет: «Существенное отличие этого деления на одушевленные и неодушевленные заключается в том, что одушевленность считается постоянным признаком определенной группы живых существ (человека и животных), тогда как деление на личности и вещи является не столько классификацией объектов, взятых абстрактно и статично, сколько классификацией отношений субъектов – объектов в различных конкретных ситуациях. Именно поэтому один и тот же предмет может трактоваться в одном случае как личность,в другом как вещь» [Абаев 1940: 9].» (Смирнова, 1996, с. 110-111).

О существовании грамматически выраженном противопоставлении маркированного и немаркированного прямого объекта, развившемся в оппозицию определенного и неопределенного объекта см. Иванов 1979. Там же обзор работ, в которых рассматриваются категория одушевленности / неодушевленности объекта, серии активных и инактивных глагольных форм, трехчленная структура дейксиса в древнеармянском и славянских языках.Интересующихся лингвистическим аспектом поднятой нами проблемы мы отсылаем к сборнику «Категория определенности – неопределенности в славянских и балканских языках» (М.: Наука, 1979). Мы же сосредоточимся на лингводидактической стороне сложного для усвоения материала при овладении армянским языком как неродным.

Для дидактически ориентированного описания такой категории, которой нет в языке обучаемых, важно раскрыть по возможности ее значение и действие. Самая частотная синтаксическая функция, в которой обычно рассматривается эта категория – это прямой объект. Поэтому мы остановимся на проблеме оформления прямого объекта и попытаемся взглянуть на нее с точки зрения обучения армянскому языку как неродному.

Более детальный анализ этой категории требует рассмотрения имен, обозначающих одушевленные предметы и имен, обозначающих неодушевленные предметы, и в других синтаксических функциях. Например, в пассивных оборотах реальный агентив, обозначающий лицо, ставится в отложительном падеже или с послелогом կողմից [кохмиц] «со стороны», а агентив, обозначающий не-лицо – в отложительном или творительном падежах.Так, Գրիգորն սպանվեց Հակոբից или Հւսկոբի կողմից [Григорн спанвец Акопиц или Акопи кохмиц] «Григорий был убит Акопом». Ծառերը ծածկվում են տերևներով: [Царерэ цацквум эн теревнеров] «Деревья покрываются листьями» Ծառերը տատանվում են քամուց: [Царерэ татанвум эн к’амуц] «Деревья качаются от ветра» (Джаукян, 1974, с.199). Мы ограничимся проблемой оформления прямого объекта и попытаемся выявить случаи деперсонификации лиц и персонификации вещей грамматическими средствами. Подчеркнем при этом, что аналогичные семантические тропы возможны и в других языках, но, например, в логике русской грамматики принято говорить только о метафоре или о соответствующем стилистическом приеме, а не о грамматической категории как таковой.

В монографии «Основы теории современного армянского языка» Г.Б. Джаукян представляет эту категорию следующим образом: прямой объект в армянском языке оформляется именительным падежом, если он выражен существительным обозначающим не-лицо, и, иногда, недетерминированным существительным, обозначающим лицо. Детерминированные существительные, обозначающие лицо, но иногда и недетерминированные существительные, обозначающие лицо (и персонифицированные не-лица)в функции объекта ставятся в дательном падеже. В современной арменистике принято объединять под общим названием «винительного падежа» употребление прямого объекта в форме именительного падежа существительных, обозначающих не-лицо, а также недетерминированных (иногда и детерминированных) существительных, обозначающих лицо и употребление прямого объекта в форме дательного падежа существительных, обозначающих детерминированное лицо (Джаукян, 1974, с. 199 – 200).

Справедливости ради надо отметить, что речь идет не о неясном изложении вопроса, а о большой вариативности применения категории лица/не-лица в пословицах, поговорках и классиками армянской литературы. В западно-армянском языке, как в классической армянской литературе, возможно оформление детерминированного прямого объекта, обозначающего лицо (даже собственного имени), в именительном падеже, в восточно-армянском такое оформление уже считается устаревшим.

Авторы пособия для учителей армянского языка (тот же Г.Б.Джаукян в соавторстве с Ф.О. Хлгатяном) более формализованно подходят к проблеме, что лучше отвечает дидактическим требованиям, предъявляемым к школьным пособиям. Так, согласно общему правилу, одушевленный объект оформляется именительным падежом, если он не детерминирован, не акцентирован,не охарактеризован, и принимает форму дательного падежа, когда он детерминирован, акцентирован, охарактеризован. Названия животных в функции объекта принимают форму именительного или дательного падежа в зависимости от отношения говорящего, который может по своему желанию персонифицировать или деперсонифицировать животное (Джаукян, Хлгатян, 1976, с. 105).

Для того, чтобы такое общее правило «работало» и на методику преподавания армянского языка как неродного, необходимо разобраться в том, какие характеристики существенны для функционирования категории лица/не-лица и сконструировать модель такого функционирования.

Мы проанализировали самые типичные примеры, при помощи которых обычно иллюстрируют действие категории лица/не-лица глазами изучающих армянский язык как неродной с целью выявления тенденций употребления интересующей нас категории в современном армянском языке. Детерминированность/недетерминированность прямого объекта, безусловно, играет важную роль, но те, для которых армянский язык неродной, не могут руководствоваться этой категорией (наличием или отсутствием артикля) для выяснения действия другой категории без предварительного анализа функций артикля в армянском языке.Укажем также, что в арменистике не принято оперировать категорией референции. Исследователи обычно ограничиваются понятием определенности/неопределенности. В нашем анализе мы будем исходить из того, что средства детерминации или референции служат для превращения общего имени в существительное, для функционирования которого и применяются в армянском языке категории числа, лица, падежа.

Вслед за другими исследователями мы будем называть «общим именем» словоформу без артикля.

Общее имя безразлично к категориям числа и количества, лица/не-лица, склонения и ряда других. Г.Б. Джаукян прямо указывает на то, что нулевое окончание многофункционально и его значение зависит от того, в оппозиции к каким формам мы рассматриваем исходную форму (Джаукян, 1974, с. 170). В армянском языке отсутствием артикля или нулевым окончанием обозначается понятие в абсолютном, неограниченном, полном объеме (Джаукян, 1974, с. 192). Проф. Джаукян также отмечает, что нулевое окончание можно рассматривать в оппозиции к нескольким формантам и тогда можно сказать, что имеются несколько различных нулевых окончаний, противопоставляющихся к различным формантам (множественности, падежной флексии, артиклю).(Джаукян, 1974, с. 164) Очень важно подчеркнуть многофункциональность нулевого окончания, т.е. исходной формы. Обращаясь к категории определенности/неопределенности мы будем помнить, что не только артикль, но и форманты множественного числа и падежные флексии имеют субстантивирующую функцию.

Однако по армянской грамматической традиции не принято выделять исходную форму имени и обозначать ее каким-либо термином, придавая ей отдельный (свой специфический) статус, а принято различать определенные и неопределенные существительные в зависимости от наличия или отсутствия постпозитивного определенного артикля, пишущегося слитно со словом.В категории неопределенности, как правило, не различают отсутствие артикля и употребление препозитивного неопределенного артикля, восходящего, как во многих других языках, к числительному «один», а иногда и неопределенных местоимений, типа «какой-то, какой-нибудь». Но по-настоящему недетерминированным, не соотносящимся ни с каким денотатом и даже не предполагающим никакой референции можно считать лишь употребление имени без артикля и без неопределенных местоимений. Имя, употребленное с неопределенными местоимениями или с препозитивным неопределенным артиклем, оставаясь грамматически неопределенным, отличается от общего имени тем, что приобретает некоторую референциальность. Отношения между категориями определенность/неопределенность и референтость/нереферентность можно представить следующим образом:




Рассмотрим каждую группу имени в функции прямого объекта,т.е. в той функции, в которой может проявиться категория лица/не-лица для названий лиц, животных и предметов, начиная с двух противоположных.

Имя без артикля. В этой позиции нейтрализуются многие грамматические категории, которые превращают общее имя в имя существительное. Названия лиц, названия предметов и животных употребляются как не-лицо, иными словами, нейтрализуется и категория лица/не-лица.

Недетерминированные названия лиц, употребляясь без какого-либо артикля или местоимения, в функции прямого объекта имеют только прямую форму, т.е. склоняются как названия вещей, например, Ուսումնական տարին կիսվել է, իսկ նրանք անընդհատ ջոկատավար են փոխում: [Усумнакан тарин кисвел э, иск нранк’анэндат джокатавар эн п’охум.] «Половина учебного года прошла,а они все время председателя отряда меняют (в смысле, все еще нет постоянного председателя)».

В синтаксическом окружении отрицания возможно деперсонификация даже собственных имен со значением «такого-то предмета нет» (одушевленного или неодушевленного), обозначаемого таким-то образом (таким-то именем). При этом следует различать отрицание качественное Սա Աիդւսն չէ: [Са Аидан чэ] «Это не Аида», где артикль не утрачивается, и отрицание количественное,т.е. прямое указание на отсутствие предмета Այստեղ Աիդա չկա, ես այստեղ Աիդւս չեմ տեսնում: [Айстех Аида чка, ес айстех Аида чем теснум] «Здесь Аиды нет, я Аиды не вижу (здесь таких нет)».

Несколько отклоняясь от основной темы статьи укажем, что в отрицательных местоимениях ոչ մի մարդ, ոչ մի բան, ոչ մի տեղ, ոչ մի + существительное [воч ми март’, воч ми бан, воч ми тех, воч ми + существительное] «никто, ничего, никуда/нигде, никакой + существительное», компонент ոչ մի [воч ми] может опускаться без ощутимых сдвигов в значении. Ср.

բաղնիսում մարդ չկար [бахнисум март’ чкар] «в бане никого не было» и բաղնիսում ոչ մի մարդ չկար [бахнисум воч ми март’ чкар] «в бане не было ни души», Эі µіЭ гЗ СілПіЭбхЩ [на бан чи хасканум] «он ничего не понимает» и սա բան չի հասկանում [на воч ми бан чи хасканум] «он ни черта не понимает», ես գլխարկ չունեմ [ес глхарк чу-нем] «у меня нет шапки» и ես ոչ մի գլխարկ չունեմ [ес воч ми глхарк чунем] «у меня нет никакой (ни одной) шапки», դու այսօր տեղ չե՞ս գնում [ду айсор тех чес гнум?] «ты сегодня дома?» и դու այսօր ոչ մի տեղ չե ս գնում [ду айсор воч ми ех чес гнум?] «ты сегодня никуда не идешь?». В скобках заметим, что во французском языке вторые элементы отрицательных конструкций (ne … pas, ne …personne, ne … point, ne … rien) являются полнозначными существительными, утратившими (во всяком случае, частично) свою субстантивность, или восходят к таковым, как rien к форме винительного падежа (rem) существительного res. Если во французском языке ne … pas является показателем отрицательности без значения «шага» в элементе «pas», а значение «лица» сохранилось в элементе «personne», то в современном армянском языке любое существительное без утраты своего лексического значения участвует в отрицательных конструкциях без дополнительной грамматикализации.

В отрицательных местоимениях ոչ մի տեղ, ոչ մի + сущ., компонент ոչ մի может опускаться (без особого ущерба) только в прямой форме (именительно-винительном падеже). Но можно зафиксировать косвенные падежи десемантизированных компонентов սարդ [март’] «человек» и բան [бан] «вещь, предмет» (которые и в других языках часто подвергаются граммаикализации).Ср.: прямую форму մարդ в отрицательном предложении в качестве объекта глагола «видеть» Ես այստեղ ոչ մի մարդ չեմ տեսնում: [ес айстех воч ми март’ чем теснум] «Я здесь никого не вижу» и дательный падеж того же слова в отрицательном предложении в качестве объекта глагола «говорить» (Ոչ մի) մարդու չասես: [март’у часес] «Никому не говори» или прямую форму բան в отрицательном предложении в качестве объекта глагола «знать» Նա բան չգիտի: [на бан чгити] «он ничего не знает» и отложительный падеж того же слова в отрицательном предложении в качестве объекта глагольного оборота «быть осведомленным» Նա բանից տեղյակ չէ: [на баниц техяк чэ] «он неосведомлен».

Образование косвенных падежей говорит о какой-то маркированности и, следовательно, о субстантивации, так как склонению может подвергаться только то, что мыслится существительным. Вкосвенных падежах при опущении компонента ոչ մի следует соблюдать известную осторожность, так как это может повлечь за собой серьезные смысловые изменения. Ср.: – Ու՞ր ես գնում: —Տեղ չեմ գնում: [– Ур эс гнум? – Тех чем гнум] (то же самое, что ոչ մի տեղ չեմ գնում [воч ми тех чем гнум]) «Куда идешь? – Никуда не иду», но: – Որտեղի՛ց ես գալիս: – Ոչ մի տեղից չեմ գալիս: [ —Вортехиц эс галис: Воч ми техиц чем галис.] «Откуда возвращаешься? – Ниоткуда» – досл. «ни с какого места не возвращаюсь»(при опущении отрицательного компонента ոչ մի получается бессмыслица: Տեղից չեմ գալիս «с места не возвращаюсь»). Или: —Դու գրիչ ունե՞ս: – Գրիչ չունեմ: [ —Ду грич унес? – Грич чунем.] (то же самое, что ոչ մի գրիչ չուսես [воч ми грич чунем.]) « – У тебя есть ручка? – У меня нет ручки.», но: – Գրչից գո՞հ ես: – Գրչից գոհ չեմ: [ —Грчиц го эс? – Грчиц го чем.] « – Ты доволен ручкой? – Недоволен ручкой.» Это не означает то же самое, что «никакой ручкой не доволен» ոչ մի գրչից գոհ չեմ, это означает: «той ручкой (о которой речь, которой пишу) недоволенայն գրչից, որով գրում եմ գոհ չեմ.

Таким образом, никак не маркированное имя индифферентно ко многим категориям, в том числе и к синтаксической категории отрицания (в отличие, например, от русского, французского и ряда других языков, ср. род. п. нет шапки в русском языке, замену артикля предлогом de во французском языке). Поэтому, как было сказано, в армянском языке общее имя легко становится неглагольным компонентом отрицательных конструкций.

Несмотря на то, что немаркированное имя в армянском языке выглядит как обычное существительное, оно не имеет достаточной синтаксической самостоятельности. Общее имя в роли объекта ставится перед глаголом и в сложных глагольных временах перетягивает к себе вспомогательный глагол, а значит – перетягивает на себя ударение. Несмотря на такую акцентированность, оно (имя) не приобретает синтаксическую независимость,т.е. остается как бы инкорпорированным в глагол, как компоненты составных глаголов армянского языка, которые имеют такую же конструкцию, как ցույց տալ [цуйц тал] «показывать», ման գալ [ман гал] «прогуливаться».

Адекватное понимание фраз, содержащих ничего не обозначающее общее имя, имеющее смысл и выражающее некоторое свойство (по Падучевой), требует абстрагироваться от субстантивных категорий. Ср.: Առավոտյան նախաճաշելիս նա թևրթ է կարդում : [аравотян нахачашелис на т’ерт’ э карт’ум] «Утром за завтраком он газету (газеты) читает». В русском примере категории рода, числа и падежа, без эксплицитного выражения которых трудно представить себе существительное «газета» и мыслить его как «общее значение со свойством газетности», не позволяет увидеть, что в армянском примере на самом деле речь идет о том, что за завтраком он «занимается газеточтением».

По свидетельству Г.А. Климова, в эргативных языках типа аварского имеются транзитивные и интранзитивные варианты одних и тех же глаголов (правда, на уровне словообразования или супплетивных форм) примерно со следующими значениями: косить и заниматься косьбой, ткать и заниматься тканием, писать и заниматься письмом (Климов, 1973, с. 70). Вероятно, употребление немаркированного имени в армянском языке в функции прямого объекта (по терминологии номинативных языков), которое всегда препозитивно по отношению к глаголу, т.е. неотделимо от него, как неглагольный элемент составных глаголов, и перетягивает на себя вспомогательный глагол, также следует трактовать, как «заниматься чем-то» (как «заниматься газеточтением»). Тогда можно утверждать, что значение относительно независимого прямого дополнения, которое может как предшествовать глаголу, так и следовать за ним – «читать газету/газеты» – передается при помощи артикля или формантом множественного числа (или и того, и другого вместе). В другом месте Г.А. Климов говорит о различной степени синтаксической зависимости подлежащего и прямого дополнения от сказуемого, отражающегося в морфологическом оформлении каждого из них. «При этом автономия подлежащего проявляется в том, что в отличие почти постоянно немаркированного в плане выражения прямого дополнения оно имеет в эргативных языках с развитой именной морфологией самостоятельную марку» (Климов, 1973, с. 80).

Отражение отношения говорящего к объекту чисто грамматическими средствами можно усмотреть в известном выражении «кто девушку ужинает, тот девушку танцует»: здесь при увеличении валентности глаголов ужинать и танцевать (не что? – танец, а кого? – девушку) прямой объект привлекает внимание тем, что он для говорящего и слушающего – нерелевантен, и грамматически недооформлен (с девушкой). В данном случае можно было бы говорить об образовании новых глаголов, служащих для выяснения отношений соперничающих друг с другом говорящих субъектов мужского пола. В армянской разговорной речи мы констатировали окказиональные образования той же модели (увеличение валентности), типа «ученик заниматься», в значении «репетиторствовать».

Таким образом, конструкция типа «врач вызвать» может быть интерпретирована как «обратиться за медицинской помощью на дому», где речь идет не столько о деперсонификации лица, сколько о десубстантивации общего имени (но скорее о его недосубстантивации) с опущением нерелевантных сем в определенных ситуациях общения.

Имя с артиклем в индивидуализирующей функции. В этой позиции названия лиц и названия предметов употребляются в своих собственных значениях: названия лиц, обозначая конкретные лица (а также собственные имена), склоняются по персонифицированному типу, названия предметов – склоняются по неперсонифицированному типу. Предшествование глаголу или следование за ним не играет большой роли, т.к. благодаря артиклю имя достаточно самостоятельно, но препозитивное употребление очень распространено. Именно в этой позиции названия животных подвергаются тому склонению, которое, по своему эмоциональному состоянию и отношению, определяет говорящий. Во фразеологических выражениях ԻՐ էշը Քշել– Է2Ը ցեխից հանել [ир эшэ к’шел, эшэ цехиц ханел] «погонять своего осла (в смысле: настаивать на своем)», «вытянуть осла из грязи (как бегемота из болота,в смысле: справиться с трудной задачей)» названия животных стоят в именительном падеже. По М.Х. Абегяну, названия животных оформляются дательным падежом, когда они являются объектом какого-либо глагола с «моральным значением» (Абегян, 1965,с.439). И, кажется, персонифицированному склонению подвержены скорее названия домашних животных, эмоциональная связь с которыми более очевидна, как например, Քո այդ վարմունքը, իհարկե, կզարմացներ քո շանը: [к’о айт вармунк’э, ихарке, кзармацнер к’о шанэ] «твое поведение, конечно, удивило бы твоего пса»(Мурацан). Такое же эмоциональное отношение способны вызвать не только животные, но некоторые другие предметы, например, любимые растения, музыкальные инструменты и под.: Եվ իմ պարտիզում … ուռիներիս ջարդում է քամին: [ев им партизум …уринерис джардум э к’амин] «и в моем саду … мои ивы (моих ив)ломает ветер» (Ав. Исаакян).

Имя с артиклем в генерализующей функции. Определенный артикль в генерализующей функции переносит акцент на весь объем понятия, как например, в предложениях типа Շունը մարդու բարեկամն է: [щунэ март’у барекамн э] «Собака – друг человека».В этой позиции выступает родовое имя, которое не имеет референта, а соотносится с «эталонным представителем» группы. По нереференциальности употребления эта позиция имени смыкается в армянском языке с общим именем.

Со ссылкой на Т.В. Булыгину, Е.В. Падучева пишет, что такие глаголы как любить (мороженое), ненавидеть, знать (математику), понимать могут иметь дополнение только в родовом статусе (Падучева, 2004, с. 104). Это верно не только для русского языка,но и для ряда других, кстати, артиклевых, языков. В армянском языке те же глаголы могут получать в качестве объекта как родовое имя (с артиклем в генерализующей функции), так и общее имя (без всякого артикля), когда в роли объекта выступает не-лицо, например Ես մաթեմատիկա(ն) սիրում եմ: [ес математика(н) сирум эм] «Я математику люблю».

То же самое мы наблюдаем с названиями животных. Так, в примере Կատուն իր փորի համար մուկ է բռնում, տերն ասում է, թե կատուս քաջ է: [катун ир п’ори амар мук э брнум, терн асум э,т’е катус к’адж э.] «Кот для своего желудка мышь (мышей) ловит, а хозяин говорит, что его кот храбр» объект «мышь» не маркирован, это общее имя. В примере Ամենքն իրենց էշն են քշում: [аменк’н иренц эшн эн к’шум] досл.: «каждый своего осла погоняет» объект «осел» употреблен с определенным артиклем в генерализующей функции.

В этой позиции названия лиц склоняются как лица. Խեղճ մարդուն Աստված չի ստեղծել: [хехч март’ун аствац чи стехчел]«Бедного человека не бог создал». Деперсонифицированное склонение названий лиц, встречающееся в литературе 19-го века, для современного армянского языка считается устаревшим. Քանի Պետրոսը կարդացել էր այդ գիրքը, այնքան ավելի նա սկսել էր սիրել հայ շինականն ու գյուղացին: [К’ани Петросэ карт’ацел эр айт гирк’э, айнк’ан авели на сксел эр сирел ай шинаканн у гюхацин]«Чем больше Петрос читал эту книгу, тем больше он начинал любить армянского селянина и крестьянина» (Мурацан).

Названия предметов склоняются как предметы, но возможна и персонификация предметов, особенно в стилистически маркированных текстах, таких как басни, сказки, поэтические тексты.В тех же контекстах персонифицируются и названия животных (на этот раз – необязательно домашних). Աղվեսը տեսավ գայլին: [ахвесэ тесав гайлин] «Лиса увидела волка» Շունն էս բանը չի մոռացել, որտեղ կատվին պատահում է… [шунн эс банэ чи мора-цел, вортех катвин патаум э…] «Пес этого не забыл, где только не встречал кота…» (Туманян). Եվ սիրով վառված քաղցրաձայն սոխակ գտել է վարդին: [ев сиров варвац к’ахцрадзайн сохак гтэл э варт’ин] «И охваченный пламенной любовью сладкоголосый соловей нашел розу» (К. Агаян). Для русского читателя будет нагляднее, если перевести розу (слово женского рода) цветком (словом мужского рода), тогда во фразе соловей нашел цветок, объект цветок стоял бы в том же падеже, что и друг в словосочетании найти друга, т.е. нашел цветка.

В русском языке персонификация предметов не имеет специфического грамматического выражения. Ср. «я спросил у ясеня,я спросил у облака». Семантика глагола «спросил» указывает на то, что ясень и облако персонифицированы, но не как дискретные предметы, а как образы этих предметов, как понятия, представленные генерализованно. Именно в таком употреблении в армянском языке и проявляется персонифицированное склонение названий вещей.

М. Абегян называет несколько глаголов типа «победить», «навредить», «приветствовать», которые получают объект в форме дательного падежа, если даже объект выражен существительным, обозначающим не-лицо (Абегян, 1965, с. 441). Прослеживая функции дательного падежа, М. Абегян пишет, что он, по своей сути, обозначает лицо, участвующее в действии, которое сознательно принимает, получает нечто, в отличие от винительного падежа.Такое употребление дательного падежа постепенно стало распространяться от детерминированных лиц (которые, собственно, и могут принимать сознательное участие в действии, выраженном переходным глаголом), на недетерминированные лица, на названия животных и даже неодушевленные существительные. Так, названия животных и неодушевленных предметов в дательном падеже в функции объекта говорят о том, что они (по мнению говорящего) способны отреагировать на данное действие. Наоборот, форма прямого падежа подчеркивает безучастность объекта при тех же глаголах, типа видеть, звать, нанимать, любить, уважать.Можно быть объектом всех этих и подобных глаголов, «принимая на себя» указанное действие или можно, наоборот, не заметить действий субъекта, т.е. что тебя видят, зовут и т.д., но нельзя не обратить внимания на того, от которого, например, ты понес поражение.

Список глаголов с прямым объектом в дательном падеже, может быть расширен каузативными глаголами, образованными от нейтральных при помощи каузативных суффиксов, т.е. требующих не просто одушевленный, но вовлеченный в действие объект, как например ծիծաղեցնել, զայրացնել, զարմացնել [цицахецнел, зайрацнел, зармацнел] «рассмешить, рассердить, удивить».

Как справедливо замечает М. Абегян, в современном армянском языке наблюдаются колебания в выборе дательного падежа (персонификация животных и неодушевленных объектов) или именительного падежа (деперсонификация лиц) (Абегян, 1965,с.442 – 443).

Имя с препозитивным неопределенным артиклем или с неопределенными местоимениями. Можно констатировать, что колебания особенно часто наблюдаются при употреблении имен с неопределенными местоимениями и препозитивным неопределенным артиклем.

Прежде чем рассмотреть эту группу имен с точки зрения их оформления в роли объекта важно определить их статус. Е.В.Падучева разделяет неопределенные местоимения на три класса, называя их местоимениями неизвестности, т.е. неопределенными для говорящего (на -то), слабоопределенными (на -кое, не-, а также один) и нереферентными экзистенциальными (на -нибудь,-либо) (Падучева, 2004, с. 210). Анализируя употребление имен с неопределенными местоимениями в армянском языке можно придти к выводу, что у них похожий референциальный статус. Но на материале армянского языка видно еще и следующее: ни одно имя, дополненное любым из неопределенных местоимений не является нереферентным в той степени, или в том смысле, в каком нереферентно общее имя. В частности, общее имя, т.е. имя без артикля или неопределенного местоимения еще не может считаться полноправным существительным хотя бы потому, что оно не способно склоняться.

А.Г. Мурадян, сопоставляя категорию определенности / неопределенности и употребление артикля в армянском и французском языках, находит, что в современном армянском языке категория определенности нейтрализуется в родительном, отложительном, творительном и предложном падежах, так как в этих падежных формах встречаются уже упоминавшиеся существительные и они воспринимаются, как определенные, и только в единственном числе неопределенность маркируется при помощи препозитивного неопределенного артикля (Мурадян, 1986,с 13 – 14). Скорее всего А.Г. Мурадян имеет в виду не реальное упоминание того или иного существительного, а явление пресуппозиции, т.е. общие фоновые знания говорящих, обеспечивающие однозначную идентификацию референта. Для нас важно, что этим своим замечанием автор показывает, что близко подошла к тому, чтобы считать способность к склонению субстантивообразующим фактором и что склоняемость говорит о превращении слова в определенное (или хотя бы референтное) существительное.

В настоящей работе мы объединяем неопределенный препозитивный артикль и неопределенные местоимения в одну группу, потому что их различия не существенны для выявления особенностей оформления прямого объекта, но для нас существенно различать имя без артикля, которое мы считаем недосуществительным, и референтное, хотя и неопределенное существительное. Поясним лишь, почему мы считаем, что неопределенные местоимения делают имя референтным. Заметим, что разделение на классы по референтности производится исходя из ситуации коммуникации: 1) слабоопределенные местоимения (неопределенный препозитивный артикль) это те, которые указывают на осведомленность говорящего и на неизвестность для слушающего (по мнению говорящего); 2) местоимения неизвестности (для говорящего) содержат частицу -то, восходящую к указательному элементу и ассоциирующуюся со вторым лицом; 3) экзистенциальные местоимения это те, которые по мнению исследователя нереферентны для говорящих, так как сфера их референции выходит за пределы наличной ситуации общения, включающей только говорящего и адресата. Если принимать во внимание и третьих лиц, тогда неверно было бы считать абсолютно нереферентными местоимения, отсылающие к «кому-нибудь, кому-либо, кому бы то ни было».

Таким образом, для нашего исследования, проводимого на материале армянского языка, более значительным является различение немаркированного общего имени и неопределенного имени с препозитивным неопределенным артиклем или числительным или с одним из неопределенных местоимений, чем поиск их референциальной идентификации.

Возвращаясь к проблеме оформления прямого объекта в современном армянском языке, попытаемся разобраться в тенденциях употребления в этой функции дательного или именительного падежа имен с неопределенными местоимениями.

Названия вещей и животных, употребляясь с неопределенными местоимениями (или неопределенным препозитивным артиклем)обычно не персонифицируются и в роли объекта принимают форму именительного падежа.

Названия лиц в функции прямого объекта оформляются дательным падежом, когда они следуют за глаголом и именительным, когда предшествуют глаголу. Например, Բերեց մի պստիկ հինգ տարեկան աղջկա նստեցրեց մեջտեղը: [Берец ми пстик хинг тарекан ахчка нстецрец мечтехэ.] «Привел (одну) маленькую пятилетнюю девочку усадил в середину» (Прошян). Здесь объект оказался между двумя глаголами привел и усадил, но следование за первым глаголом (привел) уже определило персонифицированность объекта, по-видимому по признаку большей синтаксической самостоятельности, чем при предшествовании глаголу. Ср. еще: Նա մի երեխա էր փնտրում, որ ջրի ուղարկի: [На ми ереха эр пнтрум, вор джри ухарки] «Он (одного) ребенка искал, чтобы послать за водой» и Ինչպե՞ս կարող է այդ ատյանը դատել որևէ քահանայի, վարդապետի, երբ … Քրիստոս շաբաթ օրը բժշկում է մի կաղի, մի դիվահարի: [инчпес карох э айт атянэ дател воревэ к’аханайи, варт’апети, ерп’ … к’ристос шап’ат’ орэ бжшкум э ми кахи, ми дивахари] «Как может этот суд осудить какого-то священника, архимандрита, когда Христос в субботний день лечит (одного) хромого, (одного) припадочного?».

Подведем итоги. Анализ типичных контекстов, в которых обычно рассматривается действие категории лица/не-лица в армянском языке позволяет увидеть ряд закономерностей персонифицированного склонения названий вещей и животных и де-персонифицированного склонения названий лиц. На основе выявленных закономерностей можно сформулировать следующие положения.

Имя без артикля (общее имя, не имеющее референции, но выражающее некое свойство), будь то названием лица, вещи или животного в роли прямого объекта ставится в форме именительного падежа и обязательно предшествует глаголу, т.е. является синтаксически несамостоятельным, хотя и оказывается под ударением.

Названия лиц в функции объекта оформляются дательным падежом, когда они употребляются с определенным артиклем.Акогда названия лиц употребляются с неопределенными местоимениями (или с неопределенным артиклем) то принимают форму дательного падежа, когда следуют за глаголом и форму именительного падежа, когда предшествуют глаголу.

Названия животных склоняются как неодушевленные предметы и получают в функции объекта форму именительного падежа, когда они употребляются с неопределенными местоимениями и предшествуют глаголу, и возможно, форму дательного падежа, когда следуют за глаголом15. Когда названия животных употребляются с определенным артиклем, то выбор падежной формы объекта остается за говорящим. Он может руководствоваться либо стилистическими соображениями, либо собственным эмоциональным отношением, при этом учитывая семантику глагола.

Названия неодушевленных предметов в функции объекта всегда имеют форму именительного падежа, кроме тех случаев, когда семантика глагола требует наличие одушевленного объекта, сознательно (по М. Абегяну) участвующего в действии, выраженном этим глаголом. Типичные контексты для персонификации неодушевленных предметов – как правило, пословицы, поговорки, басни, сказки, детская литература, поэзия.

Литература

Абегян М.Х. Теория армянского языка. Ереван: Митк, 1965. 699 с. (на арм. яз.).

Джаукян Г.Б. Основы теории современного армянского языка. Ереван: Изд-во Академии Наук Армянской ССР, 1974 (на арм. яз.).

Джаукян Г.Б., Хлгатян Ф.О. Армянский язык. Общие сведения. Стилистика. Ереван: Луйс, 1976.

Иванов Вяч.Вс. Сравнительно-исторический анализ категории определенности – неопределенности в славянских, балтийских и древнебалканских языках в свете индоевропеистики и ностратики // Категория определенности – неопределенности в славянских и балканских языках.М.: Наука, 1979. С. 11 – 64.

Климов Г.А. Очерк общей теории эргативности. М.: Наука, 1973.

Леонтьев А.А. Предмет лингводидактики глазами филолога и методиста // Человек. Сознание. Коммуникация. Интернет. Варшава: Институт русистики (Варшавский университет), 2004. C. 13 – 18.

Мурадян А.Г. Сопоставительное изучение морфологических систем французского и армянского языков. Ереван: Изд-во Ереванского университета, 1986 (на арм. яз.).

Падучева Е.В. Высказывание и его соотнесенность с действительностью. М.: УРСС, 2004.

Смирнова И.А. Категория числа и определенность /неопределенность в современных иранских языках // Межкатегориальные связи в грамматике.СПб.: РАН, Институт лингвистических исследований, 1996. С. 107 – 143.