Вы здесь

Прямой эфир. Книги и башни, или «Радио Монтенегро» (Валерий Хазин, 2015)

Книги и башни, или «Радио Монтенегро»

И мы уже не спрашиваем (или пока не спрашиваем), в какую сторону поворачивает история, и понимаем, что увлекаемый нашим повествованием Дан не был героем: ни шпионом, ни киберпреступником, ни даже сыщиком, а всего лишь сочинителем – coffee writer.

Но тут и слова не удается вставить, поскольку нам спешат напомнить, как скоро здесь должна была появиться другая женщина.

И мы не спорим: Дан чуть не споткнулся о несуществующий порог в кабинете Иосифа Кана (теперь в его кабинете), когда вошел и увидел ее со спины.

Мы сомневаемся только, следуем ли вполне за тем, как все происходило на самом деле, или нас поторапливает говорливая память Дана? Ведь любую историю можно рассказать девятью способами, но нельзя быть уверенными, не меняется ли она, наподобие мелодии, при перестановке нот или остается все той же, прежней историей?

В любом случае был полдень, кажется.

Октябрьское солнце еще успевало скользнуть в окно теплой коньячной волной – и вдруг почудилось, как будто угасла эта волна каким-то темным сполохом у книжных стеллажей – словно ветреная тень пальмы или быстрый кошачий изгиб.

И не ясно, что изумило Дана сильнее: то, что незнакомка начала отвечать на его вопрос, не оборачиваясь, по-свойски разглядывая что-то на полке, или сам вопрос, нелепо слетевший с его языка: «Вы – Алия?» Да и вопрос, говорят некоторые, почему-то сразу прозвучал на английском: Are you Ahliyah? Или это потом так всплывало в воспоминании, слилось с ее обморочной американской речью?

«Ничего не поделаешь – южная кровь, – сказала она, не оглянувшись. – А когда не знаешь, куда целиться, можно нечаянно попасть и в точку», – так и проговорила она спиной к нему… И только слегка всколыхнулось чернильным всплеском облако волос в сквозящем луче.

«Я – не Алия, sorry», – сказала она, развернувшись, полуприсев на край стола, постучав ноготками по ноутбуку, которого (можно было ручаться) не было здесь накануне.

«Я – не Алия, но вы удивительным образом угадали, попали в точку. Случайно. В первый раз такое. Об этом имени в числе прочих думали мои родители, когда я родилась… Я же говорю – кровь предков. Многих сбивает с толку. Особенно офицеров на границах. Ну, и вообще – бывают проблемы, в том числе и с именами… Моя мать была албанка, из арберешей в Южной Италии – не слышали? Католичка. А отец – сицилиец. Они были врачи, уехали в Штаты. Я родилась в Филадельфии, и почему-то им хотелось, чтобы имя дочери непременно звучало бы по-итальянски, но при этом не было итальянским… И чтобы обязательно на А. Непонятно почему. Они отвергли даже экзотические Анализа и Аледжа. Отец обожал Данте. И действительно был еще вариант – Алия. Как вы догадались? Но закончилось все совсем странно… Артичелла… Был говорят, под таким названием знаменитый средневековый учебник по медицине, составленный каким-то арабом-христианином… Звучит по-итальянски, правда? А на самом деле – полный кошмар. Переводится «маленькое искусство», представляете себе? В Америке еще куда ни шло, когда тебя зовут Arti, а здесь… В албанском это вообще мужское имя, между прочим, хотя и редкое… Артичелла…»

Сделала она шаг или просто по-американски выбросила вперед руку – Дан не мог бы припомнить, но зато успел увидеть ее разные глаза, и на миг показалось ему, что встречалось уже в какой-то книге описание таких глаз: один – темный, точно кора сосны, другой – влажно-серый, словно морской голыш после отлива. Смотреть в эти глаза не хотелось.

«Вы должны простить меня за вторжение, – говорила она, снова присев на стол. – У меня были ключи, хотя теперь это ваш кабинет, я понимаю… У меня есть ключи… Я принесла ноутбук. То есть давно должна была принести, но не решалась… Я здесь вообще в первый раз с тех пор, как Иосиф… Еще до Рождества, до прошлого Рождества он просил меня отнести ноутбук в ремонт – он терпеть не мог заниматься техникой. И, как всегда, чинили его так долго, что все почти забыли. А потом… В общем, я забрала его… и вот… Удивительно, что сохранился и счет, и заказ – при здешнем-то сервисе. Но там на диске, оказывается, все было необратимо, почти ничего не уцелело – базовые программы пришлось переустанавливать заново. Как шутят прожженные компьютерщики, «мама снова стала девственницей»… Пардон… Ноутбук радийный, и его давно нужно было вернуть… Но я все никак не могла собраться… А сегодня мне сказали, его можно отдать вам… для работы… Точнее, DJDJ мог бы и сам передать, конечно, но я все-таки решилась подняться… и зайти… взглянуть…»

И здесь, похоже, Дан увидел или понял, что именно рассматривала на стеллаже назвавшаяся Артичеллой – третью полку сверху. Странным змеинообразным рядом выстроились на ней сувенирные, необычных форм, смешные спичечные коробки, которые он не осмелился тронуть из уважения к памяти хозяина: Casino Royal из Венеции, Пизанская и Эйфелева башни, Empire State Building, разумеется, и что-то еще, малознакомое…

И, поймав его взгляд, как будто бы улыбнулась назвавшаяся Артичеллой:

«Это мое… То есть наше. Было наше. Детское увлечение, можно сказать. У меня их несколько сотен, отовсюду, очень разные, даже в форме шара… А Иосифу нравились такие – в вертикаль – здания и башни. Он шутил, что надеется дожить до времени, когда кто-нибудь догадается соорудить для туристов коллекцию башен Котора. Мы всегда искали их там, где бывали: в отелях, ресторанах – в разных городах… Устраивали что-то вроде детектива или веселого сыска. И я старалась привозить ему из поездок… Знаете, еще за пять минут до вашего появления я собиралась их забрать назад… А потом почему-то захотелось оставить… как есть… Но вы не должны сердиться, что я вошла… вот так. Вы уже поняли, наверное, что Иосиф и я… И что меня, правда, всегда пускали…»

«Ее, правда, всегда пускали, – усмехался тем же вечером DJDJ, разглядывая сквозь бокал задымленную рустовку в углу «Портобелло». – Всегда и всюду, кроме студии во время эфира. Хотя иногда она бывала и там, не в мою смену: сидела зачем-то рядом с Иосифом, а ведь по-русски совсем не говорила. А со временем обзавелась и ключами, и магнитным пропуском. Это же не Америка и не Италия. Иосифу многое прощалось… А тут… настоящий роман, знаете ли, при такой разнице в возрасте… И ведь давно, уже и не вспомнить, когда у них началось. В Черногории это уважают. Она и встречала его нередко по утрам после ночных эфиров, и в кабинете у него засиживалась. И ему нравилось, похоже. Он говорил, Arti – по-литовски значит «около, рядом» и не уставал придумывать ей всевозможные двусмысленные прозвища на разных языках, вроде Arti Crafty, или Arti Mighty, my cup of tea, и тому подобное. Последняя любовь, так сказать, – с каждым днем все нежней и безнадежней… Правда, меня, честно говоря, иногда начинало подташнивать… Все-таки остаешься мужчиной, пока у тебя есть тайны от женщины… Она хороша, конечно, вот только глаза… Если бы я обладал пером нашего несравненного Милорда Павича или был хотя бы coffee writer, как вы, – сказал бы, что оба глаза у нее глядят внутрь, но в разные стороны: серый – на север, а карий – на юг…

…Понятия не имею, чем она занимается. Однажды слышал что-то про антропологию в Базеле и этнографические экспедиции, но, по-моему, это – пурга, как говорят русские. Слишком много свободного времени и денег, слишком много путешествий. Там была некая загадочная история с ее родителями – Иосиф намекал. Они якобы погибли в автомобильной катастрофе в Нью-Джерси. Но так как оба были геронтологами, а до этого поставили на ноги какого-то таинственного нефтетрейдера, – бездетный магнат в благодарность будто бы взял осиротевшую дочь обожаемых врачей под опеку: обеспечил ей не только образование, но и приличный пожизненный доход… Я не очень верю в такие истории, но подозреваю, что в Париж, Флоренцию и на Маврикий они с Иосифом ездили на ее деньги. И кажется мне, что если и был там, в американской юности, какой-нибудь провинциальный дядюшка Дональд или Гумберт, то родители-геронтологи тут совершенно ни при чем, хотя не мое это дело…

…И в Китай – вспомнил – они ведь собирались вдвоем поехать еще и в Китай, и было много разговоров. Мы, кстати, и заспорили об этом с Иосифом на той попойке, после праздника Камелий. Я вспомнил. Меня тогда удивило еще, что ее не было у него дома в Перасте в ту ночь. А с ним мы повздорили – не всерьез, естественно, а в полупьяном запале – и все из-за его пресловутого последнего эссе. Оно ведь и в самом деле оказалось странным, озадачило всех.

Единственный текст – единственный за многие годы, в котором не было ни слова о кофе. Когда он прочитал его в микрофон со своей всегдашней улыбкой – я просто не поверил своим ушам и не знал, что делать… Какие-то непроизносимые китайцы, старинные книги, тайники в башнях – черт знает что, ни слова о кофе. Получалось, что Иосиф сам, по собственной воле и непонятной причине, зачем-то развалил в прямом эфире многолетний контент и нарушил условия контракта.

И потом, ночью у него дома – уже разгоряченный, конечно, – я набросился на него: к чему этот восточнокитайский бред, не заморочила ли его красотка Арти и что теперь будет с нами и с «Радио Монтенегро»? Но, честно сказать, до сих пор не понимаю, было ли мне тогда страшно за него или весело?

А ему было весело: в кофейном дыму, смеялся он, растворяется даже туман китайской мысли, и он готов хоть сейчас хоть на спор придумать не меньше пяти поворотов, возвращающих эту мысль к исходной точке… Но больше всего (тут я не очень отчетливо помню) его занимало, отчего в Китае на протяжении сотен лет так любили прятать книги в стенах башен – ведь там они не теснятся, башни, как в Европе, и не образуют замков и крепостей, а возвышаются одиноко. Какой смысл, шептал он, делать тайное настолько явным? Не значит ли это одновременно утаить и указать, намекнуть заметным на незаметное, привлечь знающих и отвести непосвященных? Что-то в этом роде… И усмехался: сколько башен пришлось бы обыскать в городе Котор, если б кому-нибудь вздумалось здесь последовать примеру китайцев?

И тогда я без шуток испугался, не случилось и в самом деле чего-то ужасного, не просквозило ли мозги Иосифа нашим бокельским ветром, как бывало не раз со многими чужаками?

Не обижайтесь… Тут с каждым годом все больше туристов и экспатов. Но у нас иногда говорят (не обижайтесь!), что жить в Которе по-настоящему может только тот, кто родился на заливе, в Боке. А чужеземец не способен долго выносить город, где все двоится и ничто не надежно – ни вверху, ни внизу. Ведь вы уже знаете, наверное, что в церкви Святого Луки пол выложен из могильных плит и два алтаря – католический и православный, а в русле Гурдич у Южных ворот не течет своей воды, но только заемная, по сезону: то пресная с гор, то – соленая, морская? А не слышали, что Часовую башню на главной площади, мимо которой мы ходим каждый день, одно землетрясение сначала качнуло вбок – к морю, на запад, а другое – через сто лет – поставило на место?

И, признаться, мелькнула у меня в ту ночь мысль, не вознамерился ли уже город Котор прогнать (как многих чужаков когда-то – не обижайтесь!) – выдавить, словно русло Гурдич, и русского Бариста, литовского еврея Иосифа Кана и его американскую подружку?

…И даже вроде бы легче сделалось на сердце (стыдно сказать!), когда он сунул мне перед уходом эту сумку с дисками и пробормотал под нос, будто собирается переезжать… или «собираемся» – сказал он… Не помню…

…А зачем она соврала, что сегодня заходила в кабинет первый раз, – не знаю.

Она ведь всем рассказывала (и теперь рассказывает), что хотела бы сделать книгу: собрать эссе Иосифа, лекции, воспоминания… И ей дней через девять уже отдали почти все бумаги и книги (то есть почти все, что было на английском): мы вместе и разбирали их в кабинете. И позднее, примерно через месяц после его смерти, она приходила несколько раз – и ее пускали, как обычно, жалели… Брала у меня записи разных лет, что-то копировала из большого компьютера. Да, собственно, и секретов никто не делал, ведь все было опубликовано – и не был же Иосиф ни шпионом, ни киберпреступником, в конце концов…

Вы же видели: у него и пароля не было на компьютере, и остались только справки, старые эссе и переводы…

И все же напрасно, кажется мне, вы так упорно отказываетесь послушать его записи. Все-таки слова написанные, и речь звучащая (особенно его речь) – это стихии разные, будто разные воды: морская и дождевая – сказал бы я, если бы у меня был талант Милорада Павича. Хотя, наверное, понять вас можно… Кому же хочется быть вторым? А от интонаций его отделать трудно – слишком уж заразительны. Si puo capire, как говорят итальянцы.

А вот книжки, которые он забыл в сумке, я, пожалуй, отдам вам. Чего им пылиться у меня? Ей они ни к чему, а я все равно не смог бы читать их по-русски. Возьмете?»

И мы не станем спорить, из лени или из вежливости Дан кивнул, а не пожал плечами.

Но готовы ручаться: и сам он не вспомнил бы, когда последний раз хохотал так смачно – до слез, до хруста в затылке, – стоило только дома в Ораховце достать из пакета эти книги – распухшие, побуревшие, как бы выдранные из своих обложек, но сохранившие титулы. Первой оказалась знаменитая «Онейрокритика» грека Артемидора Далдианского, прямо-таки истерзанная карандашом – самый полный и самый древний сонник Европы в классическом переводе Гаспарова. Второй была – очевидно, пиратски изданная, но так же исчерканная – повесть «Мария и Мириам»…

А вот почему мы вспомнили об этом так – здесь и сейчас, – сказать затруднительно. Наверное – возможно, – все могло бы прозвучать иначе, каким-то иным из девяти способов, но при этом нельзя же было оставаться уверенными в том, что история не поменялась бы тогда, наподобие мелодии при перестановке нот.

Ведь нам – признаемся – не позволено ни объяснять, ни вмешиваться, а только рассказывать.

И к тому же до сих пор не ясно, сколько пролетело (дней или недель?) после этого дара, случайного и напрасного.

В самом деле приезжала из Триеста Алия: дважды – почти не видимая из-за выгружаемых бутиковых коробок; деликатная, но непререкаемая, как улыбка стюардессы, ладонь медсестры. И Дан не успел заметить, когда гардероб начал обдавать его, открываясь, каким-то душистым итальянским полушепотом и когда его перестало раздражать собственное отражение в зеркале.

Как будто растворился и узел между лопатками при вдохе – там больше не запекался фантомным сгустком ничей взгляд в спину. Пропала привычка оглядываться. В каждом седом черногорце перестал мерещиться Джан.

Прямо в Ораховце опробованы были, кажется, все разновидности домашней сливовицы: двумя рюмками, после уборки, чуть ли не каждую неделю его угощала Милица с печальной улыбкой и непременными новостями от младшей дочери, которая неудачно вышла замуж за русского бизнесмена.

И каким-то трогательным – сливовичным – осенним отблеском начали отражать залив дворцы бокельского побережья, когда-то выстроенные воинами и мореходами в вековых – видимо, венецианских – грезах.

Перестали удивлять здешние полудеревенские музеи, но все подозрительнее поглядывали окаменевшие ангелы из-за каждого угла: с барельефов баптистериев и фамильных гербов, с реликвариев и кафедральных фронтонов. И опять же не ясно, когда он догадался, что все они на одно лицо, а потом и вспомнил, где встречал это лицо: неподалеку, на полу римской виллы, раскопанной археологами в городке Рисане, полулежал на вспухших крыльях мозаический Гипнос – одутловатый, забывчивый бог сновидений, спустившийся сюда на две тысячи лет раньше.

И уж, конечно, нельзя посчитать, сколько раз с тех пор он проговорил в нависающую слева слоистую тень микрофона: «В эфире – русское "Радио Монтенегро"».

Мы не знаем даже, когда он произносил это, не веря себе, и как часто – не слыша себя. Некоторые вообще сомневаются, мог ли тот, кого мы условились называть Даном, говорить или читать вслух вот так – в черную дыру, не понимая, слушает ли его хотя бы одна живая душа.

Но как раз над этим, подсказывают нам, он и размышлял, спускаясь однажды по улочке Занатской к Святому Луке. Он искал сходства и различия. Похожа ли, спрашивал он себя, речь сочинителя, уплывающая в эфир (пусть и на определенной волне) и тонущая в молчании безграничных пространств, – похожа ли на его же речь в те минуты, когда он толкует сам с собой? Ведь тут, собственно, любопытно даже не то, о чем речь, а то, кто это и с кем, собственно, разговаривает?

Здесь он повернул направо, обогнул дворец Ломбардич и возле знаменитого фонтана Карампана увидел ту, что представлялась Артичеллой.

Не фонтан, а колодец, поправляют внимательные, да и тот – декоративный; и поначалу, кстати, в глаза ему брызнуло всплеском линий и черточек, как бывает, если проснуться внезапно: петлистая вязь прославленной решетки, ломаный росчерк зонтика-трости над брусчаткой, и только потом – полуизгиб руки и откинутый ветром лососевый редингот.

Артичелла, облокотившись на крохотный барный столик у колодезной ограды, улыбалась так, как будто давно заметила его на площади:

«В Которе не назначают свиданий, знаете? Не потому, что город маленький, а потому, что он, как говорят, сам решает, где устроить людям встречу… Я уже начинаю верить в это. Но сегодня просто полный Голливуд, шоу Трумэна. Лучшего места не придумаешь. Вот в этом дворце за вашей спиной довольно долго располагалось русское посольство. А колодец когда-то был единственным источником пресной воды, главным местом свиданий, естественно, и вообще источником всего: городских сплетен, романов, интриг – особенно при венецианцах. Представляете, сколько кровавых ладоней и губ любовников было обмыто под его водой?

Но здесь, между прочим, не любят, когда туристы спрашивают, где фонтан – Fountain Karampana… Предпочитают местное словечко česma – «колодец» или «ключ»: Česma Karampana. Очень гордятся и не хотят помнить, что позаимствовали слово у ненавистных турок, а те, в свою очередь, у еще более ненавидимых персов… Занятно.

Правда, мы с Иосифом никогда не встречались здесь. Если он затевал очередное странствие по башням Котора, ему нравилось начинать за церковью Святой Марии – знаете? – с восьмигранным барабаном под куполом, рядом с вами – местные зовут ее Озанной. Или наоборот – из другого угла города, самого глухого: от венецианских казарм у Южных ворот… Хотите, проведу вас каким-нибудь маршрутом, если есть время?

А потом предлагаю выпить кофе. Такого вы не найдете ни в одной кофейне или кондитерской – ни здесь, ни в Италии… Разве что в Австрии, может быть… Возле казарм, у развалин францисканского монастыря (там еще спа-салон), давно живет один русский художник… бывший художник – очень хороший, но совершенно безнадежный, совсем спившийся, к сожалению. Мы заглядывали к нему изредка. Как будет по-русски Бенджамин? При мне Иосиф называл его Бен – для простоты, чтобы я не запуталась в цыплячьих русских суффиксах… Шутил, что в Которе обитают два главных бариста Европы: один – эфирный, то есть он сам, другой – земной. Он считал, что Бен готовит лучший кофе в мире. Не пресловутый средиземноморский, для туристов, куда бросают все подряд – гвоздику, корицу, анис, – а каждый раз что-то удивительное. Кофе-карамель, например, который варят на растопленном сахаре, а потом добавляют ром… Не пробовали? А ведь бариста полагается это знать…»

И тут лень или вежливость взяла верх – мы опять не будем спорить, но, пожалуй, и притворяться не станем, будто не догадываемся, почему он спросил себя: не слишком ли много в городе Котор даров – случайных и напрасных?

Нет смысла и удивляться, как удивился DJDJ, когда через какое-то время Дан неожиданно попросил его принести аудиозапись последнего эссе Иосифа Кана.

Письменный русский оригинал его, понятное дело, не сохранился: ведь текст велели удалить с сайта на другой же день, а переводов никто и не делал, естественно. Но звуковой файл DJDJ раскопал в своих цифровых кладовых.

И хотя Дан, разумеется, прочел к тому моменту почти все эссе Иосифа Кана, помнил его любимые повороты в них, опознавал ритм и слог, идеально пригнанные, словно вдох и выдох, – его собственное дыхание вдруг затрепетало, сбитое неким порывом, когда он в первый раз услышал: «…как обычно, в этот поздний час с вами я, диджей Бариста, в прямом эфире "Радио Монтенегро"»…

Эти смолянистые гласные Балтики, как бы охрипшие в дымке Балкан, почему-то заставили Дана снять наушники, выдернуть из компьютера штекер.

Захотелось, чтобы голос Иосифа заполнил целиком – из угла в угол – когда-то занимаемый им кабинет:


Согласно традиции, первым учеником великого Лао-Цзы был некто Инь Си, начальник западной пограничной заставы, прозванный Гуань Инь-Цзы, то есть «мудрец Инь с заставы». Будто бы именно по его просьбе Лао-Цзы, когда ему был восемьдесят один год, и написал Дао Дэ Цзин, где изложена суть даосского учения. Третий или четвертый век до нашей эры – такова современная датировка этой величайшей книги, складывающейся из коротких поэтических чжанов, как бы «зерен» учения, общим числом восемьдесят один (девятью девять). Однако обстоятельства ее появления и авторство Лао-Цзы исторически не установлены.

Другая легенда сообщает, что спустя почти тысячу лет, в середине восьмого века нашей эры, Лао-Цзы явился во сне даосу Тянь Тун-сю и сообщил, что в одной башне спрятан другой священный текст, сочиненный уже самим Гуань Инь-Цзы. Якобы прямо во сне Лао-Цзы указал и место в стене, где спрятан текст. Правда, различные изводы легенды расходятся в отношении здания с тайником: по одной версии, это было жилище самого Лао-Цзы; по другой – дом принадлежал роду Инь Си, по третьей – это была башня той самой западной заставы, начальником которой служил Гуань Инь-Цзы.

Как бы то ни было, даос Тянь Тун-Сю немедленно пересказал свой сон блистательному императору Сюань-цзуну (сроки его правления известны: 712–755 годы). По его приказу посланцы вскрыли стену и обнаружили в указанном месте книгу, названную позднее именем легендарного автора – «Гуань Инь-Цзы». Так даосский канон обогатился чрезвычайно оригинальным произведением, хотя в наши дни считается, что подлинный текст Гуань Инь-Цзы был утрачен еще в древности, а доступный сегодня памятник, состоящий из девяти глав, записан не ранее одиннадцатого века.

Что здесь изумляет и что утешает?

Головокружительное переплетение культа скромности с культом книг. Оказывается, величайшая книга создана величайшим учителем не иначе как по просьбе его ученика. Ученик же, в свою очередь, тоже сочиняет священную книгу, но не отправляет ее в естественное путешествие к читателю, а утаивает, обрекая себя на безграничное забвение. Спустя тысячелетие Учитель навещает одного из своих бесчисленных последователей в стране грез и великодушно открывает тайную книгу, но не свое сочинение, а труд первого ученика, Инь Си – как бы соединяя тем самым сквозь толщу времен руки обоих. Наконец, сновидец-даос не пытается завладеть книгой-сокровищем или присвоить себе ее авторство, но смиренно доносит о своем открытии императору.

Не менее головокружительна почти божественная доверчивость императора и его же решительность. Ни грана сомнений, никакой веры совпадениям: нимало не медля, он отправляет людей туда, куда указано, и находит то, что было обещано.

В Поднебесной никого не удивишь книгой в стенном тайнике или вещими снами. Однако именно в «Гуань Инь-Цзы» идея неразличения сновидения и яви (также не новая для китайской литературы) впервые получает совсем уже головокружительное завершение. Здесь утверждается, обосновывается и иллюстрируется порождающая, формообразующая, творящая сила сна. В главе шестой, например, говорится: «Мирские люди различают свою боль и боль, испытываемую другими… Но и во сне человек тоже различает свою боль и боль других людей, видимых им в сновидениях… Но кто же здесь «я», а кто «другие люди»?… Кто же здесь спит, а кто бодрствует?…»

Возможно, именно эта сила делает исторические лица предания неотличимыми от лиц легендарных. С одной стороны, император и слуги его, взламывавшие стену, летописно бесспорны. С другой – Лао-Цзы и его ученик с пограничной заставы, прозванный Гуань Инь-Цзы, – не более (но и не менее) достоверны, чем Пифагор или Христос. И, наконец, где-то, в каких-то звенящих пространствах меж этих сфер, воспаряет скромный информатор императора, даос Тянь Тун-Сю, оставшийся в истории исключительно благодаря тому, что его посетил во сне мифический Лао-Цзы с известием о потаенной книге.

Когда оглядываешь эту историю в ее обратном, так сказать, хронологическом порядке, невольно утешает надежда на то, что все ее герои рано или поздно окажутся персонажами одного сновидения, которое пока еще (слава небесам!), пока еще длится.


И, может быть, правы те, кто уверяет, что пролетело после еще сколько-то дней или даже встреч у колодца Карампана, и самым острым воспоминанием до времени оставалась не береговая панорама Котора с бастиона и башни Контарини, а кенийский кофе с кайенским перцем на кончике ножа…

Но так ли это – мы не знаем.

Книги и башни – напоминают нам – не выходили у Дана из головы, пока не промелькнул вдруг (хотя и не ясно, когда) очевидный, но странный вопрос. Настолько очевидный, что было странно, отчего Дан не задал его себе раньше.

Почему, спохватился он, в компьютере самого Иосифа не осталось ни текста этого китайского эссе, ни каких-либо следов, ведущих к нему? Ведь в архивах Иосифа царил идеальный порядок, и не составляло труда найти там прежние его работы: и оригиналы, и переводы, и черновики, и справки. Конечно, эта пятиминутка была ни на что не похожа: Дан попытался представить себе, как она появилась на свет – точнее, всплыла из небытия, чтобы стать звуком (благословен будь DJDJ и его киберпогреба!) – и вопросов становилось все больше.

Что-то же – терзал себя Дан – что-то же подтолкнуло Иосифа к тому, чтобы перед праздником Камелий рассказать слушателям «Радио Монтенегро» именно эту историю, в которой не было ни праздника, ни камелий, и – главное – ни капли кофе?

Значит, он думал о ней, наверное, не один вечер, копался в книгах, блуждал по сети. Скорее всего, набросал два или три варианта, распечатывал, правил. Потом – неизбежно – набрал и снова распечатал окончательный текст, накануне отправил электронную версию обычным путем через внутренний шлюз на сайт, вышел по графику в прямой эфир и зачитал его. После чего вернулся домой в Пераст, через пару часов принял гудящую компанию сослуживцев в ночи, а еще через день заснул и не проснулся…

Где, недоумевал Дан, следы этой работы, и что же произошло после того ночного эфира?

Либо Иосиф почему-то предпочел готовить свое последнее эссе на личном ноутбуке, который Артичелла вернула девственно чистым, либо, если он все же трудился как обычно, кто-то старательно затер плоды этого труда не только на студийных серверах, но и на большом компьютере в его кабинете…

Но зачем? Кому и чем могла навредить эта маленькая притча, невинная сказка о страже западной заставы, и почему оставили нетронутым все остальное?

Или не оставили?

Или – хуже того – не разыгралось ли попросту воображение, сотканное из той же материи, что и наши сны, – и тут вообще не случилось ничего, кроме банальных технических сбоев, ошибок или вирусов?

И теперь – здесь и теперь – не все ли было, в сущности, равно?

Может быть, поэтому – подсказывают нам – и не стоит изумляться так, как изумился вскоре DJDJ за столиком в «Портобелло», когда Дан снова принялся расспрашивать его о последней вечеринке в доме Иосифа. Нельзя ли, – настаивал он, почему-то отодвигая виски, – нельзя ли припомнить точнее, что рассказывал Иосиф о башнях Котора или иных башнях – что именно, какими словами?

Но как ни стремились оба навстречу друг другу сквозь ломкое крошево языков, – ничего нового Дану услышать не удалось.

DJDJ добавил только, что Иосиф, каламбуривший на каждом шагу, рассуждал долго, а закончил (по-английски, кажется) чем-то вроде этого: башни Китая, рассмеялся он, эти одинокие великаны, не заселены привидениями, как в Европе, но сами могут обступить ваши сновидения наподобие призраков – not haunted but lonely haunting giants, dreamy high towers…

Вот почему некоторые говорят, что нам позволено только рассказывать, и по той же причине (согласимся, пожалуй), очень скоро все это само собой начало забываться или казалось забывающимся.

В самом деле, что особенного было в том, что Иосиф Кан увлекся даосами и ему не терпелось поделиться с кем-то некой мыслью, находкой, метафорой? И если в речах Артичеллы и DJDJ обстоятельства места и времени совпадали не всегда – что с того? Много ли толку было в том, чтобы разыгрывать Шерлока Холмса на пустом, то есть совершенно опустевшем месте, в этих давно прошедших временах?

Вот почему – само собой – все стало забываться довольно быстро.

Правда, иногда, надо признаться, когда случалось Дану, по привычке вернувшейся, нарезать круги возле стола в кабинете и на глаза ему попадалась коллекция башен-коробков на третьей полке – в памяти всплывало: lonely haunting giants, dreamy high towers…

И почти всякий раз (согласимся и тут) он спрашивал себя: если в странствующей душе Иосифа жил, судя по всему, поэт, почему он не оставил ни одной стихотворной строчки ни на каком языке?

Так было и в тот вечер, когда бокельский ветер набрал достаточно ноябрьской силы, чтобы продуть самые изогнутые улицы в городе Котор, и завывал за окном особенно заунывно. Накануне Дану пришлось просмотреть наспех тексты почти всех эссе Иосифа. Ему хотелось убедиться, что его не забросит на тропы проторенные. Он думал об истории кофейных табу – о приключениях кофе на границах языков и цивилизаций. Например, о том, что Православная церковь Эфиопии запрещала его прихожанам как напиток мусульман примерно в то же время, когда в Оттоманской империи кофе не был дозволен мусульманам, а в других землях Ислама его проклинали как зелье еретиков-суфиев…

Ветер выл.

Дан шагал из угла в угол. Остановился у стеллажа, долго глядел, как бы не видя, на собственное отражение в стеклянной дверце. Зачем-то открыл ее и начал машинально передвигать с места на место коробки-башни: Empire State Building, La Tour Eiffel, Torre di Pisa – и тут мизинец его ткнулся в блеклый коробок кирпичного цвета – нечто вроде китайской пагоды.

Ветер затих, «пагода» упала – и Дан с изумлением услышал не сухой спичечный шорох, а глухое погромыхивание внутри.

…dreamy high towers… – ухмыльнулся он, достав и покачав коробок над ухом: в нем что-то снова гулко перекатилось.

…high towers… high towers… – почему-то не переставал шептать Дан, выдавливая внутреннюю часть коробка: там, на шершавом донышке, покачивались два крохотных винтика с потайной головкой и крестообразным шлицем.

Конец ознакомительного фрагмента.