Вы здесь

Прыжок через быка. Снежная королева и улыбка Джоконды (И. М. Франк, 2014)

Снежная королева и улыбка Джоконды

У Новалиса (Фридрих фон Гарденберг, 1772–1801), одного из первых романтиков, 19 марта 1797 года умерла от чахотки пятнадцатилетняя невеста, София фон Кюн. Около гробницы Софии Новалис однажды пережил нечто совершенно особенное, что не только заставило его отказаться от мысли последовать за Софией в смерть, но и стало основным вдохновением всего его творчества. А именно: могильный холм превратился в облако пыли, в котором Новалису явилась его невеста – «просветленный лик любимой». Вот как он пишет об этом в «Гимнах к ночи» (гимн третий):

«Однажды, когда я горькие слезы лил, когда, истощенная болью, иссякла моя надежда и на сухом холме, скрывавшем в тесной своей темнице образ моей жизни, я стоял – одинокий, как никто еще не был одинок, неизъяснимой боязнью гонимый, измученный, весь в своем скорбном помысле, – когда искал я подмоги, осматриваясь понапрасну, не в силах шагнуть ни вперед, ни назад, когда в беспредельном отчаянье тщетно держался за жизнь, ускользавшую, гаснущую: тогда ниспослала мне даль голубая с высот моего былого блаженства пролившийся сумрак – и сразу расторглись узы рожденья, оковы света. Сгинуло земное великолепье вместе с моею печалью, слилось мое горе с непостижимою новой вселенной – ты, вдохновенье ночное, небесною дремой меня осенило; тихо земля возносилась, над нею парил мой новорожденный, не связанный более дух. Облаком праха клубился холм – сквозь облако виделся мне просветленный лик любимой. В очах у нее опочила вечность, – руки мои дотянулись до рук ее, с нею меня сочетали, сияя, нерасторжимые узы слез. Тысячелетия канули вдаль, миновав, словно грозы. У ней в объятьях упился я новою жизнью в слезах. – Это пригрезилось мне однажды и навеки, и с тех пор я храню неизменную вечную веру в небо Ночи, где светит возлюбленная».

Казалось бы, в таком видении нет ничего исключительного: когда у кого-либо умирает любимый человек, подобные галлюцинации нередки: ощущают присутствие умершего, даже слышат его зовущий, окликающий голос. Однако интересно, что подобное явление женского образа в дневной грезе вовсе не обязательно связано со смертью любимого существа, вообще с конкретным человеком. Так, философу Владимиру Соловьеву (1853–1900) – с которого в основном и началось «новое религиозное сознание» в России рубежа XIX и XX веков – в мистическом видении открылась София – Премудрость Божья, Душа Мира. Она являлась ему трижды (первый раз – в детстве), во время второго своего появления она приказала ему: «В Египте будь!» (кстати, на родине Изиды). Он отправился в Египет, где состоялась его третья встреча с Софией – в пустыне под Каиром между 25 и 27 ноября 1875 года. Соловьев написал обо всем об этом в поэме «Три свидания». Вот маленький отрывок из нее:

И в пурпуре небесного блистанья

Очами, полными лазурного огня,

Глядела ты, как первое сиянье

Всемирного и творческого дня.

Что есть, что было, что грядет вовеки —

Всё обнял тут один недвижный взор…

Синеют подо мной моря и реки,

И дальний лес, и выси снежных гор.

Всё видел я, и всё одно лишь было —

Один лишь образ женской красоты…

Безмерное в его размер входило, —

Передо мной, во мне – одна лишь ты.

Как бы то ни было, подобная встреча становится возможной лишь тогда, когда человек, так сказать, «дошел до точки»: «не в силах шагнуть ни вперед, ни назад». И вот тут возможна «шоковая терапия», более того, его надо умертвить и потом оживить, как героя сказки. В этом, как известно, и заключается суть обряда посвящения – как в племенах первобытного образа жизни (что и отразилось в народной сказке), так и в обряде Изиды. Вот что говорит об этом Апулей (надо, конечно, учесть, что раскрывать тайну обряда он не имеет права, поэтому отделывается общими словами, подшучивая над читателем):

«Да и самый обычай этот установлен в уподобление добровольной смерти и дарованного из милости спасения, так как богиня имеет обыкновение намечать своих избранников из тех, которые, уже окончив путь жизни и стоя на пороге последнего дыхания, тем лучше могут хранить в молчании великую тайну небесного учения: промыслом ее в какой-то мере вторично рожденные, они обретают возможность еще раз начать путь к спасению.

<…>

Может быть, ты страстно захочешь знать, усердный читатель, что там говорилось, что делалось? Я бы сказал, если бы позволено было говорить, ты бы узнал, если бы слышать было позволено. Но одинаковой опасности подвергаются в случае такого дерзкого любопытства и язык и уши. Впрочем, если ты объят благочестивой жаждой познания, не буду тебя дальше томить. Итак, внимай и верь, ибо это – истина. Достиг я рубежей смерти, переступил порог Прозерпины и вспять вернулся, пройдя через все стихии; в полночь видел я солнце в сияющем блеске, предстал пред богами подземными и небесными и вблизи поклонился им. Вот я тебе и рассказал, а ты, хотя и выслушал, должен остаться в прежнем неведении».

И вот я читаю своей почти пятилетней дочке «Снежную королеву» Андерсена – и понимаю, что Андерсен действительно видел Снежную королеву, что его Кай тоже «переступил порог Прозерпины»:

«А на дворе бушевала метель.

– Это роятся белые пчелки, – сказала старая бабушка.

– А у них есть королева? – спросил мальчик, потому что он знал, что у настоящих пчел она есть.

– Есть, – ответила бабушка. – Королева летает там, где снежный рой всего гуще; она больше всех снежинок и никогда не лежит подолгу на земле, а снова улетает с черной тучей. Иногда в полночь она летает по улицам города и заглядывает в окна, – тогда они покрываются чудесными ледяными узорами, словно цветами.

– Мы видели, видели, – сказали дети и поверили, что все это сущая правда.

– А может Снежная королева придти к нам? – спросила девочка.

– Пусть только попробует! – сказал мальчик. – Я посажу ее на раскаленную печку, и она растает.

Но бабушка погладила его по голове и завела разговор о другом.

Вечером, когда Кай вернулся домой и уже почти разделся, собираясь лечь в постель, он забрался на скамеечку у окна и заглянул в круглое отверстие в том месте, где оттаял лед. За окном порхали снежинки; одна из них, самая большая, опустилась на край цветочного ящика. Снежинка росла, росла, пока, наконец, не превратилась в высокую женщину, закутанную в тончайшее белое покрывало; казалось, оно было соткано из миллионов снежных звездочек. Женщина эта, такая прекрасная и величественная, была вся изо льда, из ослепительного, сверкающего льда, – и все же живая; глаза ее сияли, как две ясные звезды, но в них не было ни тепла, ни покоя. Она склонилась к окну, кивнула мальчику и поманила его рукой. Мальчик испугался и спрыгнул со скамеечки, а мимо окна промелькнуло что-то, похожее на огромную птицу».

Вы сами видите, как похожи Офелия Рембо и Снежная королева Андерсена. «Офелия, белей и лучезарней снега…» (O pâle Ophélia! belle comme la neige!), «В огне такого / Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег» (Quel rêve, ô pauvre Folle! Tu te fondais а lui comme une neige au feu…). Особенным же для меня свидетельством того, что у Андерсена было настоящее видение, является возникающий в связи со Снежной королевой образ зеркала, которое смастерил тролль и которое разбилось, когда тролли несли его на небо:

«И вот они захотели добраться до неба, чтобы посмеяться над ангелами и над Господом Богом. Чем выше поднимались они, тем больше гримасничало и кривлялось зеркало; им трудно было удержать его: они летели все выше и выше, все ближе к Богу и ангелам; но вдруг зеркало так перекосилось и задрожало, что вырвалось у них из рук и полетело на землю, там оно разбилось вдребезги».

Зеркало светится и на челе Изиды в описании Апулея: «а как раз посредине, надо лбом, круглая пластинка излучала яркий свет, словно зеркало или, скорее, верный признак богини Луны».

Дело в том, что когда человек видит Изиду, она не просто является сама по себе, в обычном мире, но она изменяет собой мир, становится центром измененного мира. Помните, как у Джойса: «Душа его замирала, падала в этот новый мир, мир фантастический, туманный, неясный, словно мир подводных глубин». Мир становится как бы водным, все видится словно сквозь толщу воды – так сказать, сфумато.[31] (Отсюда, кстати, примечательная деталь: Изида часто является под каким-либо покровом, под какой-либо завесой: она полускрыта туманом, вуалью и т. п.[32]) При этом поверхность воды обладает способностью замерзать, леденеть – и вот тут-то и возникает зеркало. Затем зеркало раскалывается, мир начинает распадаться на бесконечное количество кусочков-осколков.


Тролли несут зеркало на небо. Иллюстрация Вильгельма Педерсена (1820–1859)


Джордано Бруно (во время процесса, который устроила против него инквизиция) говорил, что Мировая Душа – это зеркало, которое все время то раскалывается на мелкие частицы, то вновь собирается в цельную зеркальную поверхность.

Кстати, о Возрождении. Посмотрите на Джоконду с ее знаменитой загадочной улыбкой. Не по душе пришлась эта улыбка русским религиозным философам! Первым негативно высказался Флоренский (которого вообще заносило на поворотах), а потом на этой нелюбви к загадочной улыбке Лосев построил свою книгу «Эстетика Возрождения». Вот что он пишет:

«Что касается знаменитой “Моны Лизы”, то зоркие глаза искусствоведов уже давно рассмотрели в этом портрете чисто классические, т. е. возрожденческие, черты – ясность очертаний, осязаемую гибкость линий, скульптурные переливы настроения в пределах физиономии и гармонию противоречивого и зовущего в неопределенную даль портрета с полуфантастическим пейзажем и неопределенно звучащими голубовато-зелеными горами, с извилистой трактовкой пейзажа. Это – Ренессанс. Однако едва ли возрожденчески трактована знаменитая улыбка Джоконды, вызвавшая к жизни столь неимоверное количество разных анализов, часто весьма вздорных. Хорошо, если просто говорят о влечении к себе этой улыбки. Ведь стоит только всмотреться в глаза Джоконды, как можно без труда заметить, что она, собственно говоря, совсем не улыбается. Это не улыбка, но хищная физиономия с холодными глазами и с отчетливым знанием беспомощности той жертвы, которой Джоконда хочет овладеть и в которой кроме слабости она рассчитывает еще на бессилие перед овладевшим ею скверным чувством. Едва ли в этом можно находить вершину Ренессанса. Мелкокорыстная, но тем не менее бесовская улыбочка выводит эту картину далеко за пределы Ренессанса, хотя и здесь общевозрожденческая личностно-материальная направленность все же остается непоколебимой».[33]

Что смутило сих почтенных мужей? Амбивалентность, конечно. Но вот мы с дочкой читаем русскую народную сказку об Иване-царевиче, Жар-птице и о сером волке. Серый волк – вот кто амбивалентен! Иван-царевич отправляется за Жар-птицей, подъезжает к лесу – тут выбегает серый волк, разрывает его коня и говорит недоумевающему и пригорюнившемуся Ивану: «Да тебе на твоем добром коне во веки веков не доскакать бы до Жар-птицы. Я один знаю, где она живет. Садись-ка лучше на меня да держись крепче. Загрыз я твоего доброго коня, теперь послужу тебе верой и правдой». Этот волк и есть Муза. Сел бы русский религиозный философ на такого волка? Нет, палкой бы отогнал. Попробовал бы отогнать. А поэту без такого волка никуда не добраться.

В неолитическом поселении Чатал-Хююк в Анатолии (8–6-е тысячелетия до н. э.) была найдена интересная женская статуэтка. Спереди – дородная женщина, возможно, беременная, сзади – скелет (то есть спина и зад той же женщины, но остались одни кости). Это и есть Изида, амбивалентная – одновременно и смерть, и жизнь. (И я узнаю в ней свое разлагающееся видение!) И Снежная королева. Путь к жизни лежит через смерть. Однако что же делать, чтобы не оказаться навечно в плену у Снежной королевы? Посмотрим, что делают люди. Луций, чтобы спастись, молится Изиде. Ибо, как замечает Апулей, «ведь и ключи от преисподней, и оплот спасения – в руках у богини».


В. М. Васнецов. Иван-царевич на Сером Волке. 1889 год


Пророк Иона, погруженный в водную стихию, проглоченный воплощением этой стихии – китом, молится «Господу Богу своему»:

«И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи.

И помолился Иона Господу Богу своему из чрева кита и сказал: к Господу воззвал я в скорби моей, и Он услышал меня; из чрева преисподней я возопил, и Ты услышал голос мой.

Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды Твои и волны Твои проходили надо мною.

И я сказал: отринут я от очей Твоих, однако я опять увижу святый храм Твой.

Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя.

Иона и морское чудовище. Италия, конец XII века

До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня; но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада.

Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе, и молитва моя дошла до Тебя, до храма святаго Твоего.

Чтущие суетных и ложных [богов] оставили Милосердаго своего, а я гласом хвалы принесу Тебе жертву; что обещал, исполню: у Господа спасение!

И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу».

Данте (в «Божественной комедии»), идя через преисподнюю (через Ад) к спасению (то есть через «бездну» – вверх), молится, конечно, тоже не Изиде. Однако без Изиды не обошлось (как не обошлось в случае Ионы без кита): Данте встретил в Чистилище свою Беатриче и последовал за ней дальше, в Рай. Через реальную женщину Беатриче ему явилась Душа Мира. О своем виде́нии Данте рассказывает в автобиографической книге «Новая жизнь».


Генри Холидэй. Данте и Беатриче. 1883 год

Не напоминает ли вам это встречу Мастера и Маргариты в романе Булгакова?[34]


А вот как предстает Беатриче в «Божественной комедии»:

Как иногда багрянцем залиты

В начале утра области востока,

А небеса прекрасны и чисты,

И солнца лик, поднявшись невысоко,

Настолько застлан мягкостью паров,

Что на него спокойно смотрит око,[35]

Так в легкой туче ангельских цветов,

Взлетавших и свергавшихся обвалом

На дивный воз и вне его краев,

В венке олив, под белым покрывалом,[36]

Предстала женщина, облачена

В зеленый плащ и в платье огне-алом.[37]

И дух мой, – хоть умчались времена,

Когда его ввергала в содроганье

Одним своим присутствием она,

А здесь неполным было созерцанье, —

Пред тайной силой, шедшей от нее,

Былой любви изведал обаянье.

<…>

Как адмирал, чтобы людей увлечь

На кораблях воинственной станицы,

То с носа, то с кормы к ним держит речь,

Такой, над левым краем колесницы,

Чуть я взглянул при имени своем,

Здесь поневоле вписанном в страницы,

Возникшая с завешенным челом

Средь ангельского празднества – стояла,

Ко мне чрез реку обратясь лицом.[38]

Хотя опущенное покрывало,

Окружено Минервиной листвой,

Ее открыто видеть не давало,

Но, с царственно взнесенной головой,

Она промолвила, храня обличье

Того, кто гнев удерживает свой:

«Взгляни смелей! Да, да, я – Беатриче.

Как соизволил ты взойти сюда,

Где обитают счастье и величье?»

Глаза к ручью склонил я, но когда

Себя увидел, то, не молвив слова,

К траве отвел их, не стерпев стыда.

Так мать грозна для сына молодого,

Как мне она казалась в гневе том:

Горька любовь, когда она сурова.

Она умолкла; ангелы кругом

Запели: «In te, Domine, speravi[39]»,

На «pedes meos[40]» завершив псалом.

Как леденеет снег в живой дубраве,

Когда, славонским ветром остужен,

Хребет Италии сжат в мерзлом сплаве,

И как он сам собою поглощен,

Едва дохнет земля, где гибнут тени,

И кажется – то воск огнем спален, —

Таков был я, без слез и сокрушений,

До песни тех, которые поют

Вослед созвучьям вековечных сеней;

Но чуть я понял, что они зовут

Простить меня, усердней, чем словами:

«О госпожа, зачем так строг твой суд!», —

Лед, сердце мне сжимавший как тисками,[41]

Стал влагой и дыханьем и, томясь,

Покинул грудь глазами и устами.[42]

Секрет улыбки Джоконды, кажется, недавно раскрыли. Судя по некоторым элементам одежды, Мона Лиза беременна, хотя и совсем чуть-чуть. Так что Изида улыбается новой жизни, в ней зреющей, чтобы потом раскрыться, подобно розе. Но даже если улыбка эта влечет и манит, уважаемый философ, что ж тут такого бесовского? C’est la vie!


Леонардо да Винчи. Мона Лиза (портрет госпожи Лизы Джокондо). 1503–1519 годы


Конечно, путь к Изиде смертельно опасен. Но с этой опасностью приходится мириться как художнику на его творческом пути, так и вообще всякому человеку на пути духовном. В ослиной шкуре тоже опасно оставаться, не говоря уж о том, что довольно противно.

В романе Германа Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит» (в главе «На мачте») автор (или его герой), говоря о тех юношах, что дежурят на мачте, высматривая китов, рассуждает о притягивающей и губительной силе моря:

«Часто бывает, что капитаны принимаются отчитывать этих рассеянных юных философов, укоряя их в том, что они недостаточно “болеют” за успех плавания; что им совершенно чуждо благородное честолюбие, так что в глубине души они даже скорее предпочтут не увидеть кита, чем увидеть. Но все напрасно: у молодых платоников, кажется, неважно со зрением, они близоруки, какой же им смысл напрягать зрительный нерв? А свои театральные бинокли они оставили дома.

– Эй ты, мартышка, – сказал однажды гарпунщик одному такому юноше. – Мы уж скоро три года как промышляем, а ты еще ни одного кита не поднял. Когда ты стоишь наверху, киты попадаются реже, чем зубы у курицы.

Может быть, они в самом деле не попадаются, а может быть, наоборот, плавают целыми стаями; но, убаюканный согласным колыханием волн и грез, этот задумчивый юноша погружается в такую сонную апатию смутных, рассеянных мечтаний, что под конец перестает ощущать самого себя; таинственный океан у него под ногами кажется ему олицетворением глубокой, синей, бездонной души, единым дыханием наполняющей природу и человека; и все необычное, еле различимое, текучее и прекрасное, что ускользает от его взора, всякий смутно мелькнувший над волнами плавник невидимого подводного существа, представляется ему лишь воплощением тех неуловимых дум, которые в своем неустанном полете посещают на мгновение наши души. В этом сонном очаровании дух твой уносится назад, к своим истокам; он растворяется во времени и в пространстве <…> и под конец становится частью каждого берега по всему нашему земному шару.

И вот в тебе нет уже жизни помимо той, какой одаряет тебя тихое покачивание корабля, который сам получил ее от моря, а море – от загадочных Божьих приливов и отливов. Но попробуй только, объятый этим сном, этой грезой, чуть сдвинуть руку или ногу, попробуй разжать пальцы, и ты тут же в ужасе вновь ощутишь самого себя. <…> И может статься, в полдень, в ясный, погожий полдень, когда так прозрачен воздух, ты с коротким, сдавленным криком сорвешься и полетишь головой вниз в тропическое море, чтобы навсегда скрыться в его ласковых волнах. Помните об этом, о пантеисты!»

Жерар де Нерваль (романтик, о котором еще пойдет речь) дважды сходил с ума, пока не покончил с собой. И не он один.




Вот как изобразил Музу Михаил Врубель – «зовущую в неопределенную даль», весьма похожую на Снежную королеву (картина «Царевна-Лебедь», 1900 год):

«Мальчик испугался и спрыгнул со скамеечки, а мимо окна промелькнуло что-то, похожее на огромную птицу».