Причудливы стези людские
Продолжаю читать роман Шницлера. Георг едет с Анной, своей возлюбленной (которая ждет от него ребенка, но на которой он все никак не может решиться жениться), в Италию – и приходит в дом, где ухаживал когда-то за своей больной матерью и где та умерла:[7]
«Поскольку второй этаж сдавался, Георг легко мог бы посетить комнату, в которой умерла его мать. Но он долго колебался, прежде чем пойти в эту квартиру. И только в день перед отъездом, так, словно ему все же нельзя было это упустить, и один, даже ничего не сказав об этом Анне, он вошел в дом и прошел по лестнице в комнату. Постаревший привратник провел его, не узнав. Всюду была еще та же самая мебель; спальня матери выглядела точно так же, как десять лет назад, и в том же углу, из коричневого дерева, накрытая темно-зеленым бархатным одеялом, вышитым серебром, стояла та же кровать. Но ничего из того, что ожидал Георг, в нем не шевельнулось. Усталое воспоминание, более неглубокое и тусклое, чем когда-либо, пробежало через его душу. Он долго простоял перед кроватью с ясно осознанной волей вызвать в себе те ощущения, которые он чувствовал себя обязанным ощутить. Он пробормотал слово “мама”, он попытался представить себе, как она здесь лежала, в этой кровати, на протяжении многих дней и ночей. Он вспоминал о часах, когда она чувствовала себя лучше и он мог почитать ей вслух или поиграть для нее в соседней комнате на пианино, увидел стоящий в углу круглый столик, за которым тихо разговаривали отец с Фелицианом, потому что мать только что задремала; и наконец, подобно сцене, разыгрываемой в театре, столь же близко и резко, возникла в нем картина того страшного вечера, когда отец с братом ушли, сам же он, совершенно один, сидел у ложа матери, держа ее руку в своей… он все увидел и услышал снова: как она вдруг, после очень спокойного дня, ощутила сильное недомогание, как он распахнул дверные створки и как с теплым мартовским воздухом в комнату проникли смех и речь посторонних людей, как она, наконец, лежала тут, с открытыми и уже угасшими глазами, как волосы, которые еще несколько секунд назад волнисто обтекали лоб и виски, застыли на подушке, спутанные и сухие, и как левая рука свисала, обнаженная, через край кровати, с широко разведенными судорогой пальцами. С такой чудовищной живостью возникла перед ним эта картина, что он, духовным взором, вновь увидал свое мальчишеское лицо и вновь услыхал свой плач, смолкший давным-давно… но он не ощущал никакой боли. С тех пор прошло ведь много времени. Десять лет почти.
“E bellissima la vista di questa finestra[8]”, сказал неожиданно привратник, стоявший за ним, и отворил окно; вдруг, как в тот давно минувший вечер, снизу зазвучали голоса людей. И в то же мгновение в ушах у него возник голос матери, таким, каким он слышал его тогда, умоляющий, прерывающийся… “Георг… Георг”… и из темного угла, с того места, где прежде лежали подушки, он увидел, как ему навстречу мерцает что-то бледное. Он подошел к окну и подтвердил: “Bellissima vista”. Но прекрасный вид был словно покрыт темной вуалью. “Мама (Mutter)”, пробормотал он, и еще раз: “Мама”… но имел при этом в виду, к своему удивлению, не давно погребенную, которая его родила; слово было предназначено той другой, которая еще не была матерью и которая должна была стать ею через несколько месяцев… матерью ребенка, отцом которого был он. И вот это слово внезапно прозвучало так, словно звучало нечто никогда не слышанное, никогда не понимаемое, словно какие-то таинственно поющие колокола, раскачиваясь, сопровождали его в даль будущего. И Георг устыдился, что он поднялся в комнату один, словно проник в нее украдкой. Теперь он даже не сможет рассказать Анне, что здесь побывал».
Если у вас в жизни не бывает подобных ощущений, подобных соединений, «соответствий» – как в пространстве, так и во времени, то вам, видимо, не стоит читать то, что я пишу. А если бывают, то, так сказать, добро пожаловать в клуб.
Новалис начинает повесть «Ученики в Саисе» (посвященную Изиде – но не просто древней богине, а такой Изиде, какой она действительно является своим любимцам) следующим образом:
«Причудливы стези людские. Кто наблюдает их в поисках сходства, тот распознает, как образуются странные начертания, принадлежащие, судя по всему, к неисчислимым, загадочным письменам, приметным повсюду: на крыльях, на яичной скорлупе, в тучках, в снежинках, в кристаллах, в камнях различной формы, на замерзших водах, в недрах и на поверхности гор, в растительном и животном царстве, в человеке, в небесных огнях, в расположении смоляных и стеклянных шариков, чувствительных к прикосновению, в металлических опилках вокруг магнита и в необычных стечениях обстоятельств. Кажется, вот-вот обретешь ключ к чарующим письменам, постигнешь этот язык, однако смутное чаянье избегает четких схем, как бы отказывается отлиться в ключ более совершенный. Наши чувства как бы пропитаны всеобщим растворителем. Лишь на мгновение твердеют наши влечения и помыслы. Таково происхождение чаяний, однако слишком быстро все тает вновь, как прежде, перед взором».
А заканчивается повесть Новалиса (вернее, тот фрагмент, что он успел написать) словами о тех, кому Изида открылась и кто продолжает в нее всматриваться:
«Никто не ведает, когда кому суждено приобщиться к сокровенному. Бывают удачи в молодости, бывают прозренья на склоне лет. Старость не грозит настоящему искателю, вечный порыв никогда не ограничивается человеческим веком; внешность изнашивается, но тем ярче, блистательнее и самовластнее внутреннее сияние. Подобные дарования не сопряжены ни с красивой наружностью, ни с физической мощью, ни с проницательностью, ни с какими другими людскими достоинствами. Невзирая на происхождение, на пол, на лета, на эпоху и климат, удостаивает природа своей благосклонности некоторых людей, чья душа блаженствует, оплодотворенная».