Вы здесь

Прощай Дебора. Глава 2. Журнал Берестова (I) (В. В. Суханов, 2015)

Глава 2

Журнал Берестова (I)

Нет на свете царицы краше польской девицы.

Пушкин, «Будрыс и его сыновья»

28 июля 1906 года

В этом году ей должно было исполниться 46 лет… Полгода назад (точнее, 5 месяцев и 27 дней) умерла моя жена Мария, умерла и похоронена здесь, в Филадельфии. С тех пор я остался один, один, один…

Но говорят же – время лечит. Не помню, какая была весна в этом году. Кажется, было очень душно. Летом начались дожди, и с ними, когда внутреннее одиночество совсем уже превратило меня в одичавшего доходягу, пришло исцеление. Сначала я стал изредка перелистывать книги, в основном, те, которые привез с собой из России, затем обратился к коллекции мелких американских и английских монет, которую я собираю вот уже больше 10 лет, и в течение месяца почти каждый вечер высыпал монеты из шкатулки на стол и разглядывал их через лупу, а в прошедшее воскресенье, в день памяти святой Марии Магдалины, в именины моей любимой Марии, меня, буквально, вернула к жизни случайная находка непонятного, странного глиняного диска, испещренного какими-то чудными рисунками. Вот он, на моем столе, похожий на праздничный пирог:




Рисую я, конечно, так себе, но как вышло – так вышло. Обратная сторона диска заполнена, также по спирали, похожими группами рисунков, также отделенными друг от друга вертикальными чертами. Но сейчас зарисовать ее у меня просто не хватило терпения. Возможно, я сделаю это как-нибудь потом.

Почему-то я сразу решил, что в этом диске сокрыта какая-то важная тайна. И эта тайна притянула меня к себе, и я вдруг уверился, что сумею ее разгадать. Какое хорошее чувство – уверенность в себе! Какие неожиданные начинания удаются уверенному в своих силах человеку! Собственно говоря, именно та уверенность и надоумила меня заняться абсолютно новым для меня делом, а именно, завести Журнал, в который я решил заносить мои размышления над этим странным глиняным диском.

Я точно знаю, что в нем так сильно, с первого взгляда, подействовало на меня, заставило наконец-то взять себя в руки: это был рисунок головы кошки. Дело в том, что Марию я часто звал моя кошечка, при этом всегда удивляясь, как Пушкин смог так точно нарисовать портрет моей красавицы жены:

Нет на свете царицы краше польской девицы.

Весела – что котенок у печки —

И как роза румяна, а бела, что сметана;

Очи светятся будто две свечки!

«А может голова кошки на этом диске обозначает жену? – сразу же подумалось мне. – А почему нет? Кстати, в Древнем Египте богиню любви, женской красоты и домашнего очага изображали в виде кошки или женщины с головой кошки». А потом я обратил внимание на группу из 3-х рисунков: голова кошки + голова кошки + пчела. Я сразу же сопоставил пчелу с мёдом или с приносящей мёд, а потом, чуть-чуть подумав, заменил мёд его устаревшим синонимом – миро, и в результате у меня получилась очень недурная расшифровка – это же жены-мироносицы, те самые евангельские жены-мироносицы, которые принесли благую весть о воскрешении Христа и которые для верующих людей являются образцом чистоты и целомудрия. И вдруг, как наяву, я увидел склонившуюся ко мне мою Марию, одетую Марией Магдалиной, и услышал ее голос:

– Вот он, ключ к разгадке: найди смысл, скрытый в каждом рисунке, и он позволит получить из каждой группы рисунков известное выражение.

На всякий случай я решил тут же найти хотя бы еще одно подтверждение этой максимы от Марии, и мне опять повезло. На другой стороне диска я увидел группу из 2-х рисунков: голова кошки + дом, очевидно, изображающую известную сентенцию: на жене – дом, всё домашнее хозяйство; можно сказать и по-другому: жена – домашняя хозяйка или, выражаясь высокопарно, жена хранительница домашнего очага.

…Но теперь я просто обязан расшифровать весь диск! Это мой долг перед Марией.


29 июля, воскресенье

Есть у меня странное предчувствие, что будущие мои разгадки таятся внутри меня, в моих воспоминаниях, в накопленном опыте. Отсюда в моих записях, возможно, появится немалый налет автобиографичности, за что я заранее приношу искренние извинения случайному читателю моего Журнала.

Впрочем, за что я извиняюсь? Любой человек, взявшийся за перо, вольно или невольно, в большей или меньшей степени, использует свои жизненные наблюдения, наделяет и главных, и даже второстепенных персонажей своими чертами характера. Это присуще и дилетантам, и большим писателям. Возьмем, к примеру, «Героя нашего времени». Черты Лермонтова можно увидеть и в Рассказчике, и в Печорине, и в докторе Вернере. Или Достоевского: у того вообще все персонажи плоть от плоти Достоевский, такие же как он психически неуравновешенные люди. Можно вспомнить и суждение Пушкина о Байроне:

“Байрон бросил односторонний взгляд на мир и природу человечества, потом отвратился от них и погрузился в самого себя. Он представил нам призрак себя самого. Он создал себя вторично, то под чалмою ренегата, то в плаще корсара, то гяуром, издыхающим под схимиею, то странствующим посреди… В конце концов, он постиг, создал и описал единый характер (именно свой), всё, кроме некоторых сатирических выходок, рассеянных в его творениях, отнес он к сему мрачному, могущественному лицу, столь таинственно пленительному. Когда же он стал составлять свою трагедию, то каждому действующему лицу роздал он по одной из составных частей сего мрачного и сильного характера и таким образом раздробил величественное свое создание на несколько лиц мелких и незначительных”.

В прозе самого Пушкина обнаружить черты его характера, в дополнение к только одному ему присущему, изумительно точному слогу, довольно трудно. Впрочем, нет… в «Романе в письмах» он достаточно подробно рассказал о себе.

…А посему, прочь извинения. «Я» в этих записках – это я, Андрей Григорьевич Верестов, и потому (прочь стеснительность!) я начинаю мой Журнал с представления своей нескромной особы.

Я родился 24 сентября 1861 года в старинном Трубчевске, уездном городке Орловской губернии, в семье среднепоместных дворян. Осенью 1884 года, после четырех лет обучения на физико-математическом факультете Киевского Императорского университета, меня вышвырнули из оного за участие в студенческой демонстрации, организованной против университетской реформы «Царя-миротворца». Позже я понял: таким манером щедринским «карасям-идеалистам», каковыми являлись большинство исключенных, было чисто по-русски объяснено, что такое добродетель.

Недавно я задумался, хотел бы я вернуться в Россию? Не в воспоминаниях, как делаю это сейчас, а реально? Сначала мне показалось, что увидеть мягкие русские леса, скромные полевые цветы, теплые песчаные отмели, сияющий на солнце снег было бы неплохо… Но когда я представил, что придется общаться с народом, находящим самоуважение в матерщине, плевках, приворовывании и прочей грязи, то сказал себе «нет, ни в коем случае».

…Итак, 1884 год. Киев – матерь городов русских. В отличие от многих студентов, особенно «философов» и «медиков», я не воспринял мое исключение из университета как трагедию – и это притом, что в те годы я был абсолютно аполитичен, а на демонстрацию пошел, как бы это сказать, за компанию, что ли? Какая трагедия? Во-первых, у меня уже тогда сложилось твердое убеждение в бесполезности дальнейшего обучения: что из меня не получится ни Эйлера, ни Коши мне было ясно уже на первом курсе, а науку умения организовать собственное мышление – в этом и состоит главное предназначение математики! – я, к своим 23 годам, усвоил достаточно хорошо. А, во-вторых (и это главное!), я до сих пор с ужасом думаю, что было бы со мной, если бы я не пошел на ту демонстрацию! Ведь тогда я не встретил бы Марию! Вот это была бы трагедия!..

И когда нам «торжественно» объявляли «страшный приказ», мыслями я был с ней. И когда, приехав зимой к моим родителям, выслушивал их укоры и причитания, я думал только о ней, вспоминал, как мы шли мимо «вечно строившегося» Владимирского собора, как увидел её, улыбающуюся самой красивой улыбкой в мире, как лихо, что было мне совсем не свойственно, представился ей:

– Разрешите отрекомендоваться, Андрей Верестов.

– Мария Щапаньска, – ответила она, остановившись, и протянула мне свои маленькие руки. И куда только делась тогда моя смелость! Я держал ее нежные ручки, понимал, что мне следует наклониться и поцеловать их, но не мог этого сделать из страха, что она может исчезнуть, если я, хотя бы на мгновение, опущу глаза. А она продолжала улыбаться, и я не мог оторвать взгляда от ее зелено-карих глаз, крохотных морщинок под глазами, припухших губ, открывавших ровные белые зубы… И еще одна навязчивая мысль крутилась в мозгу: «А что будет, если я сейчас опушусь перед ней на колени?»

– А я здесь с братом, Юзеком, он на медицинском учится, – сказала она весело. – Ой, да мы же с вами отстали от всех, давайте догонять…

И она взяла меня под руку, и я уже не видел ничего, кроме ее прелестного носика, темных, пышных волос, заколотых сзади пучком, чуть подрагивающей при походке груди…

В Киеве она жила с родителями, богатыми поляками, которые на лето уезжали в свое поместье под Люблином, а с осени по весну снимали часть дома на Липках, как говорила мне впоследствии Мария, «чтобы быть поближе к любимчику матери Юзеку». Его исключение из университета настолько поглотило все помыслы графа и графини, что они, кажется, и не заметили даже, как их старшая дочь обручилась с перекрестившимся в католика «паном Анджеем». Но «все хорошо, что хорошо кончается»: через год, после ходатайств варшавских друзей Щапаньских, Юзек был переведен на третий курс лечебного факультета Ягеллонского Университета, и в ноябре 1885 года его родители отправились в Краков, а мы с моей невестой Марией – в Бремерхафен, чтобы сесть там на пароход «Фульда» и отплыть в Нью-Йорк.