Глава IV
Реформатор (1647–1651)
I
Аввакум с семьей отправляется в Москву
Куда направиться? Если бы Аввакум искал только убежища, он мог бы отправиться в Лысково, где его друг, сын попа Якова, был в то время священником[428]. Его, конечно, также приняли бы в Макарьевском монастыре, так как эти места находились в 6–7 верстах от Лопатищ. Он мог бы, на худой конец, доехать до Нижнего. Для того, чтобы он решился предпринять путешествие в Москву, со своими маленьким детьми, среди которых был новорожденный, еще некрещеный, требовались очень серьезные причины. Первая причина, конечно, заключалась в его желании добиться справедливости: речь шла одновременно о его личном авторитете и о достоинстве священства, в общем, речь шла о плодотворности его будущей деятельности. Вторая причина – это то обстоятельство, что в Москве в это время находился Иван Неронов[429], самый популярный в области священник, с которым Аввакум, без сомнения, уже давно находился в тесных сношениях.
Отъезд был одновременно скорбным и триумфальным: семья, лишенная своего очага, безжалостно выброшенная на большую дорогу, священник, уступивший силе, но не подчинившийся насилию, направляющийся вперед, предшествуемый святой иконой и сопутствуемый своими плачущими прихожанами; при этом он напутствовал их своим последним наставлением, своим благословением[430]. В дороге пришлось окрестить новорожденного Прокопия; можно было думать, что находишься в времена первоначальной Церкви[431]. Мы, впрочем, не имеем никакого понятия о том, как совершалось это долгое путешествие. В Москве сначала отыскали Неронова. В столице он не выполнял никаких функций; он числился всего только нижегородским священником, но как раз в начале этого года он более или менее там обосновался[432] и уже стал достаточно видным деятелем, чтобы рекомендовать новые лица.
II
Придворный кружок, царь Алексей, его духовник Стефан, Никон, Ртищев
Началось новое царствование: 13 июля 1645 г. молодой царевич наследовал своему отцу. Алексей получил столь полное образование, о каком лишь можно было помыслить в то время. Он не только знал Священное Писание и отцов церкви, литургию и церковное пение, но он интересовался также светской историей. Он почитал образование и сам любил читать и писать. Если царь был глубоко убежден в превосходстве московской веры и нравов, то он, вместе с тем, нисколько не был объят суеверным страхом перед иноземным: разве он сам не одевался в немецкое «платье»? С тем большим уважением принимал он православных епископов и монахов, греческих или восточных. Будучи глубоко набожным, он считал себя обязанным стоять на страже блага Церкви и своих подданных и ставить свою власть на служение религии и нравственности. Хотя он был в глубине души добрым и кротким, быстро прощая и боясь огорчить своего ближнего, он считал себя обязанным сурово карать провинившихся. Обладая деятельным и общительным характером, а также живым и конкретным воображением, он представлял себе свои планы претворенными в жизнь с такой же легкостью, с какой он их и задумывал[433].
Ему было только 18 лет[434], поэтому он не мог еще осуществлять свою волю в политике[435]; дела, находившиеся, между прочим, в затруднительном положении, были в ведении его воспитателя боярина Бориса Морозова[436]. Что же касается религиозной области, то здесь Алексей считал себя обязанным выполнять функции царя сам.
Будучи впечатлительным и привязчивым, Алексей находился тогда под влиянием своего духовника Стефана Вонифатьева[437]. Последний появляется в истории неожиданно в сентябре 1645 г., причем нельзя строить никаких догадок, хотя бы мало-мальски правдоподобных, о его прошлом[438]. Может быть, он состоял уже при царевиче и раньше, когда последний вступил на престол; Стефан был духовником царя Михаила Федоровича, и он тогда же получил звание протопопа Благовещенского собора в Кремле[439], звание, соответствующее этой должности. Стефан был под стать своему духовному сыну: он также был кроток, тих и скромен и стремился к улаживанию конфликтов. Он умел поучать без высокомерия и прощать без язвительности[440]. Находясь при дворе, он хотел основывать и одаривать скиты и монастыри, он мечтал о тихом благочестивом отдохновении[441]. Он был милосердным: в 1655 г. он воздвиг при церк ви Троицы на Грязех приют для странников[442]. На принадлежащем ему на восточной окраине Москвы участке в приходе Введения в предместье Бараши он открыл приют для нищих[443]. Царский исповедник был важным сановником, который имел в своем непосредственном ведении не только духовенство Благовещенского собора, но также и светских чиновников[444]. Он был окружен некоторой пышностью, необходимой если не для него лично, то для его сана и его влияния. У него были достаточно определенные понятия о церковной политике, и он твердо решил использовать свою власть, чтобы претворить их в жизнь.
Он частично разделял взгляды Неронова и его кружка по Нижнему, частично – соглашался с воззрениями Наседки и его друзей с Печатного двора. Вместе с первыми он предусматривал вообще реформу нравов и дисциплины, начиная с духовенства. Рассматривая вещи с высоты своего положения, со ступеней престола, он желал очень конкретно как убеждением, так и принуждением сделать Московское государство действительно христианским; он желал уничтожить пороки и дать ход естественным добродетелям; требовать повсюду в гражданской жизни уважения к церковным законам; обеспечить церковной службе наибольшую благопристойность и, если возможно, благолепие и пышность; и, наконец, защитить православную веру от западной ереси. Вместе с учеными справщиками он преклонялся перед знаниями и искусными литературными приемами православных Киева и Востока и видел только преимущество в том, чтобы заимствовать у них целые творения или поправлять с их помощью старые русские книги. Ему не трудно было в этом отношении убедить царя, ибо этот последний был воспитан Морозовым в любви к московским традициям. Таким образом, царский духовник и царь составляли одно целое: начинания первого подкреплялись согласием, доверием и восторженным отношением другого.
Другим видным лицом в московском обществе 1647 г. был Никон[445], архимандрит Новоспасского монастыря, который был родовой святыней Романовых. Мальчик из Вельдеманова, воспитанник монастыря св. Макария и ученик Анании, уже сделал к тому времени свою карьеру.
Он очень быстро перешел из Колычева в Москву в качестве приходского священника. Затем, овдовев, наверное, в 1634 г., он удалился в Анзерский скит, находившийся под управлением необыкновенного монаха, аскета Елеазара, который замечательно умел производить сборы для монастыря. Несколько лет спустя его наставник взял его с собой в Москву для сбора пожертвований, где они увидели царя, патриарха и самых высоких лиц дворца. По возвращении он поссорился с Елеазаром, которого упрекал за неправильное использование собранных денег, и перешел, вероятно в конце 1641 г., в Кожеозерскую пустынь. Там был небольшой бедный монастырь, посреди болот и поросшей мхом тундры, отстоявший на пятьдесят верст от ближайшего жилого места. Пожар уничтожил обе церкви, которые были наспех восстановлены. Но незадолго до этого монастырь прославился благодаря святому пустыннику Никодиму, жившему там. Этот бывший московский кузнец жил один в течение 36 лет на расстоянии версты от других келий в необычайной строгости, совершая чудеса, и умер 3 июля 1639 г. На его могиле совершались чудеса. Привлеченный его подвижнической жизнью, боярин Борис Львов прибыл в Кожеозеро и постригся в монахи, приняв имя Боголепа. Никон не сделался членом общины: он поселился, как отшельник, отдельно в келье. Он посещал общежительный монастырь только по субботам и воскресеньям, чтобы присутствовать на церковной службе. Так он пребывал полтора года, затем, несмотря на свой протест, был выбран настоятелем и отправился в Новгород, чтобы там получить сан. Он показал себя хорошим администратором. Он довел наличный состав монахов до сотни иноков. Уже Боголеп и его брат Григорий Львов, думный дьяк, очень обогатили монастырь. Во время же пребывания Никона некая княжна Куракина подарила монастырю серебряный крест с мощами; царь Михаил даровал ему Псалтырь с 10 рублями, деревню с пашнями, луга и рыболовные места, участок земли в Онеге, право закупать что нужно, не платя пошлин в Каргополе и Вологде, а также 2000 пудов соли ежегодно[446]. В начале 1646 г. настоятель Кожеозерской обители прибыл в Москву по монастырским делам. Там его знали. Естественно, он здесь свиделся с духовником Стефаном и, через него или каким-нибудь другим образом, – с царем. Он им понравился и, так как у Новоспасского монастыря не было настоятеля, он был назначен туда архимандритом. В планы Стефана входило наделять высокими церковными должностями испытанных кандидатов[447].
Вера Никона была так же крепка, так же целостна и наивна, как и у всех его современников: в этом отношении он ни в какой мере не отличался ни от Аввакума, ни от Неронова. Он также, как и они, верил, что как светлые, так и темные силы участвуют в ходе событий сего мира. Он слышал Бога, беседовавшего с ним, он боролся с демонами. Он применял с усердием все приемы старой русской набожности: ведь недаром же он состоял под строгим руководством Елеазара, присоединяя еще к его правилу чтение наизусть Псалтыри, сопровождая это чтение многократными земными поклонами. Помимо этого, он обращал на себя внимание своим серьезным и усердным отношением к своим обязанностям. Он любил пышные церковные обряды. Не для того ли, чтобы ускорить постройку большой каменной церкви в Анзере он обвинил своего наставника? Он отображал во всем, вплоть до своей внешности, все величие священства. Для благих целей он проявлял редкую деятельность и энергию. Он обладал всем образованием того времени, он любил книги. Короче, это был блестящий образец того рода людей, которые были нужны в то время.
Что в этой деятельности, в этих частых переездах была известная доля возбужденности, что в этом усердии при выполнении богослужения проявлялась наклонность к расточительному великолепию как к таковому, что в отправлении этих обязанностей было очень мало смирения, что в этом ловком управлении делами была преувеличенная забота о материальных благах, что в этой строгости таилась жажда повелевать и, наконец, что во всей этой карьере священника и монаха было громадное честолюбие – это могло и быть, но все это еще не проявлялось достаточно четко, или, по крайней мере, проходило незамеченным для чистых и благожелательных людей, подобно Стефану и царю Алексею.
Новоспасский монастырь, который чрезвычайно пострадал во время Смутного времени, был как раз в разгаре перестройки. Филарет сначала воздвиг там одну из тех прекрасных шатровых колоколен, которые были тогда в моде; затем царь Михаил даровал колокола, в 1640 г. начали постройку кирпичных и белокаменных стен, в 1642 г. началась постройка монастырских зданий. Наконец, в 1645 г. снесли старую церковь Преображения Господня, чтобы начать постройку храма, более достойного того, чтобы принять останки царей и великих князей. Никон проявил себя строителем. Он не только спешно продвигал работы так, что менее чем через два года все было закончено, но он вдобавок еще вносил свои архитектурные замыслы: центральный купол, роскошно позолоченный, клиросы, кафедры для духовных лиц различных степеней[448].
В то же время он организовал большие крестные ходы. В Хлынове (Вятка) образ Нерукотворного Спаса был ознаменован чудотворным исцелением; после обследования на месте Никон потребовал его в свой монастырь. 14 января 1647 г. эта икона была торжественно встречена у Яузских ворот царем, патриархом и всем причтом и отнесена в кафедральный Успенский собор. Оттуда 19 сентября она была с большим торжеством перенесена в Новоспасский монастырь для освящения нового собора. Несколько позднее Никон написал на Афон, чтобы сделали для него копию знаменитой иконы Иверской Божией Матери, приписываемой письму св. апостола Луки. Уже 22 мая 1647 г. он умолял царя даровать свободный проезд через Путивль грекам, которые везли святой образ. Эта икона прибыла в Москву только 13 октября 1648 г., что послужило еще одним поводом для больших празднеств[449].
Монастырь находился только в одной версте от Кремля. Никон отправлялся туда каждую пятницу, чтобы приветствовать царя при его выходе после утренней службы. Царь Алексей любил разговаривать со столь усердным священником, у которого в то же время был темперамент государственного человека. Добродетельный архимандрит пользовался этими случаями, чтобы ходатайствовать в пользу обездоленных, вдов и сирот. Его биограф повествует, что вскоре царь поручил Никону принимать и передавать ему прошения; позднее эта самая обязанность легла в основу собственного царского приказа[450]. Тут гораздо меньше речь шла о добрых делах, чем о разбирательстве некоторых дел бояр и приказов. Народ роптал против политики Морозова и его ставленников, против нового налога на соль, против подкупов, произвола власти и несправедливостей. Никон, вероятно из-за политических соображений, так же как из желания увеличить свое влияние, дал царю понять всю пользу личного контроля над управлением и выполнением решений, наконец, он показал ему, как государю надо с помощью своих советников осуществлять свои права. В то время как Стефан употреблял свое влияние, чтобы поднять нравы и возродить Церковь, Никон своим дальновидным взором наблюдал за управлением государства.
При дворе находился один светский человек, который, несмотря на свою молодость (он только на 4 года был старше царя), страстно желал приносить пользу. Это был Ртищев. Федор Ртищев происходил из дворянской семьи, одновременно благочестивой, милосердной и культурной. Мать его, Ульяна, была сестрой Спиридона Потемкина, который ввиду того, что он жил в западнорусских землях, в Смоленске, знал латынь и польский язык, изучил греческий и писал богословские трактаты против униатов. Детство его было наполнено учеными занятиями. В церкви он стоял, ни с кем не разговаривая. Когда он читал жития святых, слезы текли по его лицу. Он был кротким и смиренным. Теперь его скромная обязанность «стряпчего» ставила его с утра до вечера бок о бок с царем: он его одевал, причесывал, чистил его платье, смотрел за его одеждой. Так как царь Алексей был обходителен и прост в обращении, они могли друг другу рассказывать о своих планах, о своих желаниях. Замечательно, что у Ртищева была чрезвычайная любознательность ко всему, что касалось религиозных вопросов: московская мудрость не удовлетворяла его, он желал бы обогатить ее всем тем хорошим, что имелось в других странах. Он никогда не упускал случая, чтобы побеседовать с образованным иностранцем. Он ведет диспут с немецкими протестантами[451], с Васькой, крещеным евреем[452], с католиками, как например, с хорватом Крижаничем[453] или с капелланом посла Священной Римской империи Себастьяном Главиничем. По словам последнего, он знал латынь, хотя не умел говорить на этом языке, так как учил его у одного иподиакона доминиканца[454]. В стране, где самый незначительный разговор с иноверцем рассматривался как начало ереси и измены, поведение Ртищева было совершенно исключительное: оно ему прощалось из-за его всем известной набожности и его больших связей.
Но среди всех иностранцев он, естественно, предпочитал западных и южных православных. Эти последние были тоже русские, бывшие и будущие соотечественники, ибо Ртищев предвидел объединение Малороссии и Белоруссии с Великороссией, и он в дальнейшем содействовал этому всей своей дипломатией; у них был приблизительно один и тот же язык с великороссами; по существу, они исповедывали те же истины. Но эти истины они преподносили с высшим искусством Запада. Они усвоили грамматику, риторику, диалектику, поэтику, школьную систему, богословие поляков, столь культурных, столь красноречивых, столь блестящих; они очистили эти науки от латинских ошибок, освятив их греческой верой. К кому же обращаться, как не к ним, чтобы передать Московии знания и блеск, недостающие ей?
Мысль открыть в Москве школу или, менее определенно, центр высшего образования уже носилась в воздухе. Некогда, в 1640 г. Петр Могила, знаменитый киевский митрополит, предложил царю основать в Москве монастырь, в котором монахи киевского братства преподавали бы дворянским детям и выходцам из народа греческие и славянские гуманитарные науки[455]. Последовали тяжелые споры о вере с принцем Вальдемаром и сопровождающим его пастором Фильгабером, которые, по крайней мере порой, давали понять, что знание латыни и греческого также необходимо богословам, как и толмачам Посольского приказа. Наконец, в 1645 г. митрополит Палеопатрасский Феофан посоветовал выписать в Россию «преподавателя грека, чтобы преподавать детям философию, богословие и языки греческий и славянский»[456].
В 1646 г., казалось, уже нашли подходящего человека. Это был грек Венедикт, прибывший без особого приглашения в Москву, преподаватель греческого языка в Киевской коллегии, называвший себя «старшим архимандритом, доктором и богословом Великой Константинопольской церкви». Он расхваливал свою науку, свой успех и свои таланты. Ртищев не замедлил познакомиться со столь ученым мужем: он проявил в отношении его столько наивной, полной восхищения привязанности, что грек, в свою очередь, называл его своим «сыном о Святом Духе», «любимым и мудрейшим государем Федором». Он согласился, чтобы Ртищев стал посредником для передачи Борису Морозову его сочинения относительно семи чаш Апокалипсиса[457]. Однако в это время Венедикт получил уже из Посольского приказа распоряжение об отъезде, будучи уличен, помимо своего хвастовства и своей жадности, в подлогах и попытках кражи[458].
Неудачный опыт с Венедиктом не свидетельствовал против самой мысли пригласить иностранного преподавателя; он доказывал только, что было бы лучше доверяться малороссам, чем грекам. Это становилось все более и более убеждением Ртищева. В небольшой группе друзей, состоящей из Стефана Вонифатьева и Никона, священников известного возраста, царя Алексея и Федора, людей молодых и светских, последний отличался своей страстью к малоросской науке[459].
III
Печатный двор
Ртищев имел все данные, чтобы быть посредником между дворцовыми реформаторами и реформаторами Печатного двора. Как мог он не согласиться с человеком, подобным Наседке, всецело проникнутым западной наукой, которую тот умел сочетать с московской религией? Печатный двор был как никогда раньше в расцвете. С 13 июня 1645 г. он обладал роскошным каменным зданием, построенным для него на Никольской улице. Монументальный подъезд, украшенная живописью и скульптурой башня высотой в 3 сажени свидетельствовали об уважении царей к печатному искусству; в нижнем этаже находились два цеха набора и восемь печатных станков; этажом выше были помещения справщиков, редакторов и корректоров. В глубине участка сохранили деревянное строение с четырьмя печатными станками. Прежний корпус, прислонившийся к стене Китай-города, служил складом. Машины были украшены золотом и серебром. Каждая выпускаемая книга была оформлена как произведение искусства[460]. Печатный двор продолжал свою плодотворную деятельность, начатую в 1640 г. Не пренебрегая книгами в полном смысле слова богослужебными, он был занят больше, чем раньше, выпуском новых книг для назидания или образования верующих[461].
27 ноября 1645 г. для праздника 6 декабря появилось второе издание Жития св. Николы[462]; 6 декабря – Святцы, содержащие рассказы о житии святых, так хорошо составленные, что они перепечатывались до последнего времени в толковых Псалтырях, обогащенные житиями большого количества русских святых и описаниями чисто русских праздников[463]. В 1646 г. были напечатаны: Житие св. Сергия, покровителя Московского государства, и Житие св. Саввы Сторожевского, его ученика и основателя монастыря, чрезвычайно любимого царем, так же как когда-то его отцом. Обитель находилась в пятидесяти верстах на запад от столицы[464].
Житие св. Саввы было целиком извлечено из декабрьского тома Великих Четьих Миней митрополита Макария. Житие св. Сергия свидетельствовало о знаменательной строгости и о критическом подходе справщиков. Очень правильно поручили редакцию этого Жития Симону Азарьину, ставшему в тот момент келарем Троице-Сергиева монастыря и являвшемуся прекрасным писателем. Он взял прежнее Житие, написанное Епифанием в 1417–1418 гг. и сокращенно изложенное Пахомием Логофетом с добавлением описания первых чудес, сделал язык более современным и добавил, написав его своей рукой, рассказ о чудесах, зарегистрированных с XV века. Царь распорядился напечатать все полностью. Но работники Печатного двора согласились принять только 35 этих новых чудес, притом неохотно, внеся некоторые изменения, и отвергли остальные. «Они обращаются с истиной, как с ложью, и принимают чудеса за случайность», – утверждает Симон[465].
Служебник, начатый 10 мая 1646 г., был быстро подготовлен – в четыре месяца – и закончен 8 сентября[466]; 5 октября были переданы для напечатания Поучения Ефрема Сирина. Поучения существовали давно в рукописях, их читали, по ним жили в монастырях, но они еще не были напечатаны ни в одной славянской земле, даже в Киеве.
Московские церковные власти желали, чтобы вся тогдашняя интеллигенция была знакома с этой книгой. Книга была издана в большом формате, объемом около 700 страниц; она вышла 1 февраля 1647 г.[467]
Яркие, образные поучения св. Ефрема, изобилующие лиризмом сирийского поэта, несмотря на свою тяжеловесность и порой непонятность перевода, приводили в восторг русских людей того времени[468]. Это была их религия. В ней красной нитью проходили боязнь Господа, неусыпная бдительность, раскаяние, постоянное памятование о смерти, о судном дне, но философская мысль не выступала на первый план. «Кто бо, – восклицали в своем послесловии издатели, – святого сего преподобного отца Ефрема наказания слыша – и не умилися или не прослезися? Или кто внят его словеса – и плоды покаяния не принесе? (…) Блудный вместо блужения приносит целомудрие, лихоиметель – давание и прочая. (…) Сий преподобный отец и блаженный Ефрем своими словесы вселенную удиви и бесчисленые тысящи душ сладостию своих словес к Богу обрати (…). И сего убо ради всяк правоверный христианин, не токмо инок, но и мирянин, прочитая сию книгу, умилится душею и сокрушится сердцем и смирится умом (…) и себе подвигнет на богоугодные детели спасения ради души своея»[469].
В особенности же читатели были потрясены поучениями «О втором пришествии Христове» и «О антихристе», которые были присоединены к Поучениям[470]. Они соответствовали идеям времени: близкими казались конец мира и пришествие антихриста[471]. В захватывающем диалоге, удивляющем читателя вопросами, полными беспокойства, и поражающем точностью ответов с подробностями, исполненными потрясающего полета мысли, Ефрем дополнял Писание и превращал догмат о последних временах в ужасающую действительность, в события, близкие и непосредственно-волнующие. Рядом с ним бледнели другие эсхатологические сочинения: Толковый Апокалипсис св. Андрея Кесарийского, Слово Ипполита папы римского о Христе и Антихристе, Слово того же отца о «скончании мира», видения св. Андрея Цареградского, рассказанные своему другу Епифанию, Слово Мефодия Патарского, «Слово Палладия мниха» – все это были сочинения, из которых извлекали многочисленные выдержки[472]. Фигурировали также лицевой Апокалипсис, Синодики, иллюстрированные многочисленными рисунками, также другие подобные рукописи без специальных названий[473].
Книга Ефрема Сирина была событием. Уже с начала июня издание ее было распродано. Потребовалось, как только окончилось печатание Сборника, предпринять второе издание книги Ефрема Сирина, закончившееся печатанием 29 августа[474]. 1 марта 1647 г. появилось первое московское издание «Лествицы» св. Иоанна Лествичника. Так же как св. Иоанн пленил всю Италию в XV веке, а также и набожных подданных Людовика XIV в переводе Арнольда д’Андильи, эта пламенно написанная и мудрая книга очаровала москвичей[475]. Новый Сборник являлся еще одним сборником, составленным справщиками: он содержал 70 проповедей, извлеченных из сочинений древних отцов церкви и современных духовных писателей, начиная со времен Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста до Григория Великого, Анастасия Синаита и Иоанна Дамаскина[476].
Сотрудники Печатного двора старались всеми способами наставлять и одновременно просвещать читателей. С начала этого 1647 года они, как надо думать, приготовили «Славянскую грамматику» Мелетия Смотрицкого, которая и была передана в декабре на Печатный двор. Заслуга справщиков состояла не только в том, что они перепечатали этот замечательный труд, который впервые отмечал некоторые особенности славянского языка; он внес до известной степени порядок в хаос славянских грамматических форм, указал на разницу разговорного и книжного языка, урегулировал знаки препинания и прописные буквы. Этот труд был призван вдохновлять всех авторов грамматик вплоть до Ломоносова, который издал свой труд в 1755 г.[477] У авторов не только хватило смелости воспроизвести труд ученика иезуитов, ренегата православия, униата, торжественно преданного анафеме Церковью[478]. Помимо внесенных ими некоторых изменений содержания, они прибавили к грамматике и длинное введение, из которого вытекали некоторые чрезвычайно серьезные последствия.
Грамматика, философия, риторика, астрономия и другие науки, как утверждали издатели, были в почете у отцов церкви и культивировались ими. Отцы церкви, по их мнению, считали изучение этих наук необходимым для каждого желающего понимать Священное Писание и вести христианскую жизнь. Если многие благочестивые православные ненавидят и отвергают эти светские науки как гибельные и удаляющие человека от Бога – то это только потому, что они неправильно рассуждают. Они думают только о тех, у кого от этих наук помутился ум и кто возгордился до такой степени, что утверждает, будто имеет право судить во всей полноте о Небе и творении. Но мы различаем добро и зло, мы извлекаем, что полезно для жизни и для религии, и мы говорим, что образование вещь похвальная. В особенности же было бы отвратительной и непростительной ошибкой хвастаться своим невежеством; не следует, как то утверждают некоторые люди, ограничиваться лишь чтением Священного Писания, не понимая его. Необходимо читать и перечитывать трудные места и, если нам не удается их понять, обратиться к более сведущему человеку. Господь, видя наше усердие, дарует нам разумение. Основа всей науки – это грамматика: как можно писать и говорить правильно, не начав изучать ее?[479]
Итак, Печатный двор продолжал все с большей уверенностью выполнение своей задачи: вносить рассудочный элемент в религию с помощью книг, полученных из юго-западной Руси. В вечных дебатах между христианами, которые вовсе не видят в изучении наук и мирской литературы пользы, но опасность для спасения, и теми, кто полагает, что все благородное полезно и что все человеческое не должно быть чуждо человеку, – они стояли за «знание». Они объявили войну не только невежеству в отношении богословских знаний, но и невежеству в отношении светской науки. Это было новшество чрезвычайно дерзновенное, но оно пользовалось несомненной, хотя и неодинаковой поддержкой со стороны Ртищева и царя, Никона и Стефана[480].
IV
Первые мероприятия по нравственной и церковной реформе
В этих двух кругах – Кремля и Никольской улицы – уже давно, со времени своих наездов в столицы, вращался провинциальный священник, которого отличали за его деятельность и его смелые начинания и очень ценили за его отношения с церковной верхушкой как его области, так, может быть, и других областей. Это был Иван Неронов. Забота о нравственности и церковной дисциплине превалировала у него над интеллектуальными вопросами. Его требования, равно как и требования его друзей, были те же, что и в челобитной 1636 г. Никто, кстати сказать, против этих требований не возражал, Стефан даже менее, чем кто-либо другой.
Так, накануне Великого поста было получено торжественное предписание патриарха верующим и еще больше духовенству: чтобы во время этого отведенного молитве периода все избегали пьянства и лжи, посещали бы церкви и стояли бы там с трепетом, в молчании, исполненные любви к Богу, отнюдь не перешептывались; чтобы протоиереи и священники служили в облачениях и не позволяли делать никаких сборов во время службы; тем, которые будут себя вести непристойно, и например напьются, будет запрещен вход в церковь; о мирянах, которые нарушат пост и покаяние и не будут повиноваться своим духовникам, требовалось доводить до сведения патриарха, чтобы их наказал царь[481].
Несмотря на то, что обычай стричь бороду считался одной из осужденных латинских ересей[482], было, однако, среди знати и даже среди народа много людей, которые следовали этой чужеземной и бесстыдной моде. К Служебнику, появившемуся 8 сентября 1646 года, было внесено приложение «Еже православным христианам брад не брити»[483].
На следующий год собор высшего духовенства, который, по-видимому, происходил регулярно каждый год во время Великого поста, решил, что в соответствии с канонами должны быть прекращены всякого рода торговля, закрыты лавки, рынки и общественные бани с трех часов дня в субботу при первых же ударах колокола, призывающих к вечерне, вплоть до пяти часов дня воскресенья, также как и в праздники Господские; зимой же, когда день длится только 7 часов, все должно быть закрыто за час до наступления ночи и открыто на следующий день лишь в четыре часа дня; во время крестных ходов никакая торговля не должна вообще про изводиться[484]. Такая мера была совершенно необходима, ибо до этого времени воскресный отдых в благочестивой Москве соблюдался очень плохо: «Во время пребывания нашего посольства, – пишет Олеарий, – мы видели по воскресеньям и праздникам лавки открытыми и замечали, как торговцы торговали, а ремесленники работали у своих станков, ибо, говорили они, только большим господам подобает отдыхать в праздничные дни»[485]. Это постановление было также одной из мер борьбы против пьянства, так как и трактиры и кабаки должны были быть закрыты. Но трудно было заставить выполнять этот запрет, его необходимо было много раз повторять.
14 июня 1647 года было написано письмо патриарха к Герасиму, архимандриту Успенского монастыря в Переславле Залесском (Горицкой монастырь), с требованием соблюдения воскресных дней[486]. 15 марта 1647 г. по просьбе игумена Ильи Пестрикова, только что избранного на эту церковную должность и, следовательно, не имеющего еще должного веса, царь сам напомнил монахам Соловецкого монастыря правило, часто повторяемое и никогда не выполняемое: не держать у себя в кельях крепких напитков под угрозой наказания монастырским начальством[487]. Монахи, оказывается, держали у себя квас, который им подавали в трапезных, чтобы пить его позднее, после брожения, – и, в результате, напивались.
Таковы были усилия, которые пытались пустить в ход, чтобы приобрести уважение народа к нравственным заповедям Церкви. Но они были обречены на неуспех: неудача стольких предыдущих решений свидетельствовала об этом. Народу были нужны не столько постановления, сколько духовные наставники. Вопрос был в том, чтобы поднять уровень духовного сословия. Необходимо было, чтобы священник нашел свое место в государстве. Епископ должен был быть независимым от юридических посягательств или грубостей со стороны воеводы. Священник не должен был ни бояться местных должностных лиц, ни своей паствы. Весь кружок ревнителей был согласен по этому поводу; царь соглашался с этим благоразумным ограничением гражданской власти. Но не кто иной, как Никон предложил и настоял принять первую меру, чрезвычайно дерзновенную, имевшую к тому же символический характер.
Митрополит Филипп умер задушенным в своей тюрьме палачами – опричниками Ивана Грозного в 1570 году за то, что выполнил свой епископский долг, публично отказав дать свое благословение го сударю, осквернившему себя преступлениями и распутным поведением. В августе 1591 г. останки его были перевезены из Твери в Соловки, место его прежнего служения и похоронены без всякого торжества под папертью часовни. В апреле 1646 года царь и патриарх приказали отслужить ночью в память его панихиду, выкопать его тело, облечь его в патриаршее облачение, положить его в новую раку и поставить ее на почетное место в соборе, совершив над ним торжественную службу. Просфоры, вынутые во время совершения обедни, затем должны были быть вместе со святой водой посланы царю и великим княжнам. Отныне перенесение его мощей должно было праздноваться ежегодно с той же торжественностью[488]. Это была канонизация, которая прославляла Филиппа как мученика за независимость Церкви в противоположность царю-грешнику[489].
Оставалась защита против внешней опасности. Жалобы против иностранцев не прекращались. С юга шел беспрерывный поток греческих духовных лиц, балканских, ближневосточных и других, которые приезжали просить у единственного православного царя подаяния для их разрушенных неверными монастырей. Жадность их была беспримерна, их низость давала жалкое представление о восточном христианстве. Часто нравственные качества их были возмутительны: они лгали, занимались торгашеством, подделывали подписи, присваивали себе титулы, которые им не принадлежали; доносили один на другого. Их сопровождало множество клириков и племянников, которые обычно были скрытыми торгашами, еще более бесстыдными, чем их хозяева. Необходимо было перевозить, кормить, поить, осыпать подарками весь этот народ. Их принимали по традиции, по долгу, ибо они якобы привозили мощи святых, дерзостно объявляя их подлинными; охотно покупали их грамоты об отпущении грехов, даваемые без исповеди[490]; но их мало уважали. Старались деликатно сократить число их посещений, указывая им на желательные сроки приезда «каждые 2 года», «каждые 5 лет», делая отбор лиц, удерживая на границе тех, кто не предъявлял особых рекомендаций того или другого патриарха. Но эти инструкции не соблюдались. 19 октября 1646 года последовал указ с предписанием арестовать в Путивле всех попрошаек: могли продолжать свое путешествие после допроса и строгого предупреждения лишь те, кто выявили себя носителями важных политических донесений. Москвичи делали что могли для своей защиты: но вследствие греческой изобретательности и царской доброты запреты оказывались бесполезными[491].
С западными иноверцами действовали менее снисходительно. В 1646 г. 168 крупных московских купцов представили мотивированное и детальное прошение против привилегий, дарованных их иностранным конкурентам. 1 июля правительство Морозова приказало обложить всех, в том числе англичан, голландцев, гамбуржцев и их приказчиков, таким же налогом, как и русских[492]. Церковные власти, со своей стороны, получили право возобновить очень старый запрет, призыв к исполнению которого казался безуспешным во времена патриарха Филарета в 1628 году: ввиду того, что было замечено, что русские, находящиеся на службе у иностранцев, часто доходили, сами по себе или принуждаемые своими хозяевами, до того, что не постились и не выполняли другие религиозные обряды, было официально запрещено первым жить у «неверных некрещеных», а вторым – выбирать себе в услужение людей среди православных. 6 апреля 1647 года первый боярин Посольского приказа Назарий Чистово сделал такого рода уведомление английскому агенту, «гостям» голландским и другим купцам[493].
Как раз весной 1647 г. разразился скандал с Матвеем Шеликом, или Шляковым. Этот богемский граф, происхождения якобы даже королевского, преследуемый католиками и нашедший убежище в Москве, принял православие, женился на единственной дочери Василия Шереметева, прежнего нижегородского воеводы, и получал в течение пяти лет чрезвычайные почести и награды. На самом же деле это был лишь простой офицер в войске какого-то польского графа. Таким образом, появилась опасность доверяться иностранцам, хотя бы и занимающим известные посты и титулованным[494].
Новый царь во всем давал пример. Вскоре при дворе не видно было ни «брадобритцев», ни короткого немецкого платья. В то время как отец Алексея умер частью от горя, что не мог выдать замуж свою дочь за датчанина Вальдемара, Алексей, согласно указанию своего духовника, пожелал взять себе в жены девушку своей веры, своей нации и жениться по старому московскому обычаю[495].
Во всем государственном строе в середине этого века намечались уже признаки широкой реформы. Стремления отдельных образованных людей, взявшихся за правку книг, деятельность правителей, внимательно относящихся к внешней политике, и деятельность пастырей, направленная на спасение человеческих душ, – все эти реформы были теперь объединены в общем деле. Во главе стояла небольшая группа ревнителей, которые рядом с патриархом управляли Церковью: то был «кружок боголюбцев», как они сами себя называли.
V
Аввакум в Москве
Молодой приходский священник из Лопатищ был представлен Нероновым Стефану Вонифатьеву и царю. Было бы странным, если бы он не был представлен также и Никону, Ртищеву и другим. Вместе с тем, если бы он видел патриарха, он бы это, конечно, отметил. Но патриарх Иосиф в счет не шел. В нем видели, по обстоятельствам, либо орудие для осуществления своих целей, либо препятствие для них, но лично он не имел веса.
Аввакум пострадал, сам того не зная, за правое дело. Ему объяснили идейную сторону того, что он сделал. Заключения, к которым он пришел самостоятельно или с помощью Неронова, теперь были ему представлены как общая церковная целенаправленная деятельность, в которой ему отводилось определенное поле работы. О высоком достоинстве священника он уже знал: ему дали понять это еще сильнее. Благопристойность богослужения, – он об этом уже старался, допуская, однако, кое-какие старые злоупотребления; теперь его заставили усвоить более строгие правила. Без сомнения, ему сказали, что было недостаточно совершать богослужение только неторопливо, что необходимо было также упразднить одновременное чтение церковнослужителями и ликвидировать нестройное пение. Чтобы убедить его, могли дать ему прочесть то, что об этом ду мал великий Иоанн Златоуст в своих Беседах на Деяния святых апостолов. Прочтя эти проповеди, он устыдился, что не подумал об этом раньше[496]. Подумал ли он тут же о том, что он должен был возмутиться народными игрищами, вожаками медведей, рожечниками? Вполне возможно, что он и задумался над этим, ибо соответствующие запреты Церкви были очень древними. Но воспрепятствовать им своей властью он, может быть, и не решился бы. Если у него и были колебания на этот счет, то его от них избавили.
Представьте себе этого молодого приходского священника, вчера еще одинокого в своем селе, среди грубых людей, враждебных его начинаниям, глухих к его увещаниям, неспособных ответить на его усилия, представим себе этого священника, переселившегося в Москву в 1647 г., перед лицом самого царя, перед лицом братьев-единомышленников, которые были старше его, более опытны, которые теперь все его ободряют, разрешают его сомнения, открывают ему еще более широкие горизонты. Он был полностью приобщен к небольшому кружку единомышленников. Он почувствовал к Стефану Вонифатьеву безграничную любовь и восхищение; он избрал его своим духовным руководителем[497]. Это первое путешествие в Москву, короткое и без происшествий, наложило печать на всю его жизнь; позднее он отметит этот год, как истинное начало своего апостольства, как свое подлинное вступление на путь духовного усовершенствования. Он не узнал ничего нового, но все ему показалось в другом свете: его чаяния оказались более законными, его усилия – более нужными, его страдания – до конца оправданными, его священный сан – еще более священным. Он внутренне изменился[498].
Аввакум был еще слишком молод, чтобы занять высокую должность в иерархии: его покровители отослали его обратно в его приход. Однако нужно было, чтобы, ранее изгнанный, он теперь вновь заставил признать себя. Для этого ему вручили соответствующую грамоту[499]. А Стефан Вонифатьев дал ему два подарка на память: последнюю книгу, которая только что появилась, Поучения св. Ефрема Сирина – для его назидания и назидания других, и образ последнего канонизированного святого, митрополита Филиппа, мученика за выполнение долга пастыря[500].
VI
Второе пребывание в Лопатищах
Аввакум уже в сентябре 1647 года[501] вернулся в Лопатищи. Вскоре ему представился случай приложить к делу свой новый вдохновенный порыв. Однажды вожаки медведей, очевидно татары, пришедшие из соседней области, из Сергача или Курмыша, где это искусство процветало еще долго[502], расположились в Лопатищах, чтобы разыграть представление на площади, может быть даже против церкви. Труппа была в полном составе, с масками и музыкальными инструментами: бубнами и домрами. В это время года, когда тяжелые полевые работы были закончены, новость быстро распространилась: «Вот и медведи!» И толпа, стар и млад, бежит радостно смотреть их. Все готово для представления, как вдруг священник выходит и бросается на животных в намордниках, одного «ушибает», отпускает на свободу другого, возвращается к потрясенным скоморохам, срывает с них маски, вырывает у них инструменты и разбивает их на тысячи кусков… Это не произвольное насилие, не гнев, это точное выполнение указаний. Публика при этом непредвиденном зрелище приходит в замешательство: она не помогает своему священнику, но она удерживает себя от грубого с ним обращения, как она, без сомнения, сделала бы несколько месяцев тому назад. Все знают, что Аввакум вернулся из столицы с грамотой от царя или патриарха, благодаря которой ему немедленно были возвращены его церковь и его усадьба.
Ни одно должностное лицо данной местности не посмело приняться за человека, которому оказывала покровительство Москва. Но боярин Василий Шереметев, назначенный казанским воеводой, находился в это время на Волге, направляясь к месту своего воеводства. Он остановился, вероятно, перед Работками, так как у него были владения в этом районе. Это был отец нового помещика Лопатищ, стольника Петра Шереметева[503]. Кто был больше призван, как не эта личность, могущественная при дворе и всесильная в воеводстве, чтобы призвать к порядку этого непокорного священника? Поехать верхом, чтобы предупредить его, было делом одного часа. Он призвал Аввакума на борт своего судна. Боярин Василий был тот самый Шереметев, который в бытность свою воеводой Нижнего при казал бить батогами Неронова при аналогичных обстоятельствах[504]. Недавнее злоключение его дочери с лжеграфом Шеликом[505], получившее широкую огласку, может быть, временно охладило его в отношении иностранцев, но именно только временно, ибо в 1654 г. его снисходительное отношение к полякам благородного происхождения привело его к кратковременной опале, но, так или иначе, ясно, она ему не смягчила характера. Аввакум был преисполнен чувства своей правоты, он не забывал недавних советов и ободрений своих покровителей. Объяснение было, наверное, очень бурным. Но дело было сделано. Все кончилось бы, вероятно, перебранкой.
К несчастью, однако, после того как дело было улажено, боярин попросил этого необыкновенного священника благословить его сына Матвея, который, как всегда, путешествовал со своим отцом. Этот сын, которому шел восемнадцатый год и который был прежним товарищем игр и охоты царевича Алексея, приобрел привычку, бывшую при дворе, – брить бороду. Это был как раз один из моментов, который в Москве привлек внимание Аввакума. Перед Аввакумом был новый случай или показать себя достойным пастырем, или слукавить: он повел себя с боярином, отцом помещика своего прихода, как с первым встречным и был неумолим. Он не только отказал в своем благословении безбожнику, но и начал его беспощадно распекать, обзывая его распутником. Отец не выдержал: он приказал бросить фанатика в воду. Каким образом Аввакум избежал смерти, он об этом не говорит, но он не избежал сильных тумаков[506].
Так Аввакум показал, что он нелицеприятен к кому бы то ни было и что ни один воевода не остановит его перед выполнением его обязанностей так, как он их понимал со времени своего возвращения из Москвы.
Героические схватки с медведями или с сильными мира сего были исключением. Но война против многообразного греха не прекращалась. Священник из Лопатищ не терял ни на минуту из виду свою паству. Он обращался к своим прихожанам с укоризнами, «живыми, непосредственными, личными». Он беспощадно преследовал тех, кто проводил время, посвященное церковным службам, в игрищах или в кабаках, за работой, в путешествиях или в пляске. Когда наступал Великий пост, он удваивал для себя умерщвление плоти и молитвы, а для других – строгость наставлений. Виновные в нарушении его наставлений, глядя на него, были охвачены трепетом и разлетались подобно стае голубей[507]. И для этого у них были все основания, ибо Аввакум не взирал на лица: если он видел, что его увещания и порицания оказываются тщетными, он пускал в ход руки и кнут. Это было его право и его обязанность духовного отца. Мы будем не правы, если вообразим себе его как сплошную елейность, саму кротость: это не было в духе времени. Вспомним скорее о гоголевском священнике, которому хозяин однажды послал 30 рабочих своей фабрики, пьяниц и жуликов; они вышли от священника красные как раки и в продолжение двух месяцев не появлялись в кабаке[508]. Аввакум был такой же закалки, при той оговорке, что он поступил бы, в случае надобности, так же и с самим хозяином.
Его безупречная жизнь и его энергия привлекали к строгому пастырю более, нежели послушание и уважение; ему приписали добродетели, которые Деяния апостолов признают за самими апостолами.
Матери приносили ему своих малюток, когда те страдали желудком, чтобы он их излечил: он лечил их как своих собственных детей, он их смазывал освященным елеем по всем частям тела, произнося предписанную молитву, как этого требовал церковный обряд. Действуя таким образом, он не вводил ничего нового. Он действовал так, сообразно очень старой христианской традиции. Св. Иаков (Иак. 5, 14) советовал больным призывать пресвитеров, чтобы они помолились над ними, помазуя их елеем во имя Господне[509]. Затем Аввакум делал своим маленьким больным растирания живота и спины: он применял после средства религиозного средство медицинское. Единственное средство, к которому он никогда не прибегал – это суеверие: заговоры и колдовские приемы. Порой к нему приводили и взрослых больных: он их лечил таким же способом[510].
К нему часто прибегали за помощью, как к человеку, способному изгонять бесов. В ту эпоху широко допускали вмешательство нечистой силы в наше существование. Стоило человеку потерять разум, начать кататься по земле в конвульсиях, падать и лежать неподвижно, с пеной у рта; стоило женщине в припадке начать икать, начинала ли она издавать непристойные выкрики, в особенности в церкви, в самые торжественные моменты литургии, – во всем этом видели проявление дьявола и злых духов. В результате смут, ужасов, голода, лишений и, сверх этого, злоупотребления водкой, полученной из ржи и плохо дистиллированной, наконец, под влиянием отсутствия гигиены, в особенности женской, в Древней Руси распространи лись нервные и психические заболевания[511]. Бесноватый, обычно, если он был способен вредить окружающим, сажался на цепь, и к нему звали того, кто мог изгонять беса. Аввакум не уклонялся и в этом от своей обязанности.
Что же касается вообще роли сатаны и его тайных посланцев в делах мира сего, то Аввакум в этом отношении по своим взглядам ни в чем не отличался от своих современников: он видел, можно сказать, дьявола повсюду. Он видел его не только духовно, но и во плоти. Он слышал, как дьявол говорил, как он наступал, грозил, пускался бежать и снова набрасывался на свою жертву. Но он видел его не в большей степени, чем видели его Никон, Иларион Суздальский, Симеон Полоцкий и многие другие. Более того, он, что касается одержимости и демонологии, придерживался точки зрения очень здравой и совершенно христианской.
Бог может позволить злым духам искушать человека, внушать ему страх; тогда нужна стойкая вера и молитвенная помощь, чтобы прогнать их. Вскоре после приезда в Лопатищи Анастасия заболела, и так сильно, что ночью надо было послать за ее исповедником[512]. Тем временем Аввакум пошел в церковь за Требником. Там он очутился лицом к лицу с чудесами, напоминающими те, что случаются в домах, где нечисто: он увидел стол, который подпрыгивает; гроб, крышка которого приподнимается; саван, который движется; ризы, которые летают с места на место. Он осеняет крестным знамением все эти вещи, и все приходит в порядок. Это не что иное, как назидание для усиления бдительности против козней врага; дьявол нас подстерегает, не будем этого забывать, прилепимся ко Христу, к Божией Матери и ко всем святым[513].
Может случиться и похуже. Может случиться, что в наказание за какой-нибудь большой грех Бог предает человека злым духам. Тогда эти духи могут окончательно исчезнуть только после того, как провинившийся обретет опять милосердие Божие. Изгнание беса необходимо для начала, но оно не может иметь длительного действия; действует оно, только сопровождаемое покаянием, исповедью и причастием[514]. Заговоры требуют даже для временного успеха полной нравственной чистоты со стороны того, кто их произносит; нужны пост и молитва. Заговоры должны долгое время повторяться с полной уверенностью в помощи Божией.
Вскоре, очевидно после своего возвращения из Москвы, Аввакум, уступая настойчивым просьбам своего двоюродного брата, любителя хороших книг, отдал ему в обмен на лошадь книгу св. Ефрема Сирина, подаренную ему Стефаном Вонифатьевым: ведь ему необходимо было снова обзаводиться хозяйством, так как дом его был разграблен. Это означало по меньшей мере не повиноваться своему духовному отцу, подарившему ему книгу, с тем чтобы он извлек из нее пользу духовную, а не материальную. Это нарушение долга не замедлило получить свое возмездие. Сначала лошадь, затем младший брат Аввакума Евфимий оказались преданными во власть злых духов: лошадь, неизвестно почему, «еле жива стала», брат во время домашнего богослужения упал на пол, испуская ужасные крики. Аввакум сейчас же понял, что зависящие от него существа подвергались страданиям из-за какого-то его большого греха, но из-за какого? Он на всякий случай употребил предписанные средства: святую воду и молитвы Требника. Безуспешно! Он повторил обряд – тщетно. В отчаянии он долго плакал. Наконец, в третий раз он громко прочитал главный текст заклинания св. Василия дьяволу: «Изыди от создания сего и к тому не вниди в него!» Злой дух вышел, однако он не отказался от своей затеи. Он вскочил на окно, затем на ручную мельницу, затем на печь, затем под печь: Евфимий показывал на него пальцем. В Житии состояние и приемы одержимого описаны с точностью почти медицинской – Аввакум преследовал его, кропя его святой водой. Но вот он снова вошел в Евфимия, ибо тот снова начал безумствовать. Однако он проронил драгоценные сведения: он был предан сатане и двум духам тьмы за то, что его старший брат обменял священную книгу на лошадь и что он сам эту лошадь любит. Пусть Аввакум выкупит эту книгу, и Евфимий будет освобожден от злого духа. Однако Аввакум не исправил своей ошибки в течение трех недель, почему – он этого не говорит, – и еще три недели злые духи, несмотря на святую воду и молитвы об их изгнании, продолжали посещать Евфимия. После того, как книга была взята обратно, они окончательно покинули Евфимия[515]. После это го духовного опыта Аввакум уже обладал большей властью изгонять злых духов из других. Еще в своем доме он вылечил служанку, молодую вдову Евфимию. С ней также сделался припадок во время службы. Он читал молитву св. Василия, прикасаясь последовательно крестом к ее окаменевшим членам и каждый член последовательно оживал. Он смазывает ее елеем, и вот она уже совершенно здорова. Лечение столь легкое, что он задается вопросом: может быть, она вовсе и не была одержима?[516] Ему пришлось также иметь дело с двумя другими бесноватыми, которые оба носили имя Василий. Он их держал у себя на цепи[517]. Вот как вел себя один из них, без сомнения, самый характерный. Он брал свои экскременты и запихивал их в рот, повторяя: «Царь, царь, царьки, царьки». Он искажал крестное знамение. Аввакум начал смазывать его елеем. Затем он пускал в ход хлыст, крича: «Твори молитву Исусову, бешенный страдник!». Через три недели лечения, по милости Божией, он излечился[518].
Аввакум только начинал свою практику изгнания злых духов; в продолжение всей своей жизни он будет иметь дело с демонами; он будет все время бороться с врагом за себя и за других. Эти сражения не могли, однако, заставить его забыть одну из больших реформ, которой требовали его уважаемые московские друзья: совершать богослужение «единогласием». Правда, осуществление этой реформы немедленно было невозможно, так как к ней необходимо было приготовить не только верующих, но также и чтецов и певчих. Аввакум, когда требовали обстоятельства, был отважен и требователен, что, однако, не мешало ему быть осторожным и действовать осмотрительно в повседневной жизни. Он поостерегся резко заявить о подобном новшестве. Он обсуждал его, старался убедить: – Вы поете сначала то, что должно следовать, а то, что идет раньше, поете позже. – Повсюду так делают. – Да, но это для того, чтобы поскорее убежать из церкви. У нас нет времени, говорите вы, дома дела! А я вам говорю: ты в церкви, итак, «отверзи от себя всяку печаль житейскую, ищи небесных». Подобного рода речи не всех убеждали. Самые буйные бросались на него, избивали его кулаками в самой церкви. Но он был упорен[519]; он достиг своей цели приблизительно через два года своих усилий, к 1650 году[520].
Церковная служба была и без того длинной, продолжительной, ибо Аввакум выполнял свое служение священника не торопясь; теперь же она сделалась еще длиннее оттого, что певцы и чтецы исполняли свою часть богослужения одни после других, а не вместе. Если его неторопливое служение уже навлекло на него неприятности со стороны власть имущих, что же будет сейчас? Ошеломляющий эффект московских писем давно уже был предан забвению. Гражданское должностное лицо (очень жаль, что он никогда не называет звания этих лиц) пришло к нему с народом, с луками и пищалями. На этот раз он спасся: он призвал себе на помощь Бога, и люди, оцепившие его дом, – повернули обратно. В следующую же ночь за ним пришли от имени того же должностного лица, лежавшего при смерти. Аввакум позволил увести себя в мрачном настроении, будучи почти уверен, что волк его проглотит. Он думал о мученичестве митрополита Филиппа и молился. Но, вопреки ожиданию, он нашел своего противника в глубоком раскаянии; исповедал его, помазал его елеем и вылечил его[521]. Мы видим тут подлинное нравственное чудо, которому нужно верить: человек с таким неукротимым чувством зла, решившийся на подобную выходку против беззащитного священника, был способен заболеть при первых угрызениях совести и думать, что он умрет, если не будет прощен!
Однако этого случая было недостаточно, чтобы уверить Аввакума, что он достиг длительной победы. Несколько позднее нашлись люди, изгнавшие его из его прихода, и на этот раз уже окончательно. Это произошло в конце 1651 года или в начале 1652 г.[522] Были ли это опять представители власти? Были ли это его прихожане, которые не могли больше терпеть строгостей своего пастыря? Времена были смутные: царская служба разоряла помещиков, помещики выжимали из крестьян все, что было возможно; крепостное право было узаконено и жизнь бедняков делалась все тяжелее. Неужели нужно было еще после барщины и отработки налогов проводить лучшие свободные часы своего времени в церкви? В городах и деревнях протест уже назревал. Можно предполагать, что общее трудное положение в Москве повлияло на жизнь Аввакума, вызвав новые злоключения[523].
VII
Лопатищи после отъезда Аввакума
Итак, он отряс прах Лопатищ от ног своих. Больше он туда не вернется, также как и в Нижегородскую землю вообще. Хотелось бы узнать, каковы были плоды его усилий? К несчастью, у нас имеются только сведения, записанные князем Иваном Долгоруковым 160 лет спустя. Этот помещик, большого ума, унаследовал 400 душ после своей матери и пожелал познакомиться со своими крестьянами. В 1813 году он отправляется в Нижний и оттуда в «свое село Лопатищи». Мужики, говорит он, живут в достатке, они никогда не считаются с деньгами, чтобы откупиться, к примеру, от военной службы; они щедры по отношению к своему помещику, они несут ему «яблоки из своих садов, мед и медовые пряники и полотна своей работы»; но у них два неизлечимых порока: они сутяжники, всегда готовы исписать кипы бумаги один против других и, почти все, «раскольники». «Церковь заброшена (…) они редко ходят в церковь, некоторые даже никогда (…) Иконостас едва держится; нет должного причта. Священник, хотя он и приходской, благожелательно относится к расколу, иначе он не смог бы ужиться с ними и должен был бы нищенствовать[524].
Если верить князю, Аввакум якобы сумел внушить своим прихожанам глубокую приверженность к выполнению церковных внешних обрядов, даже до такой степени, что, когда последние были изменены, они остались верными им и отвергли новые. Он, видимо, крепко внушил им отвращение к целому ряду пороков, ибо необходимо иметь много добродетелей, чтобы село жило беспорочно и в достатке. Кстати, князь не отмечает в селе пьянства[525]. Аввакум преподал им любовь к свободе и независимости, следовательно, привил им чувство их крестьянского достоинства. Но слишком занятый, вследствие приказов, полученных от своих покровителей, чтобы объявить войну некоторым беспорядкам и заставить соблюдать некоторые правила, он, видимо, лишь в малой степени привил им христианскую любовь, или же его уроки в этом направлении не дали нужного плода.
В 1930 году церковь в Лопатищах была закрыта по приказу властей, и я едва смог разглядеть на пороге беднейшей избы зеленоватую поношенную рясу, из которой выглядывала чья-то голова с растерянными глазами, всклокоченными волосами: без сомнения, несчастный наследник Аввакума, запуганный невзгодами и появлением, всегда тревожным, какого-то иностранца[526].