Соображение № 1
О разумности
Почему, собственно, я способен мыслить? Что заставило меня когда-то – в детстве – начать думать? В целом, в мышлении как некой особой функции совершенно не было никакой необходимости.
Человекообразные обезьяны, например, ни в чем, по существу, от меня не отличающиеся, вполне обходятся без мышления (если мы понимаем под мышлением специфическую человеческую разумность). Они включены в естественный мир: у них и на биологическом уровне (биохимическом, биофизическом) обнаруживается полная комплементар-ность среде обитания, и на уровне их нервной деятельности (то есть на нейрофизиологическом уровне) наличествует полная своего рода коммутативная интеграция со средой (психическое обеспечение поведения, социальные отношения в группе и т. д.). Здесь нет разрыва – они включены, они соответствуют, сопринадлежат той действительности природы, которая их создала.
Но ведь и для моего существования как биологического существа тоже нет никакой необходимости в мышлении. То, как я устроен с точки зрения своей биологии (включая психофизиологию), вполне позволяет мне обойтись без мышления. Если я не буду включен в культуру (меня, например, воспитает стая волков или тех же приматов), то я и не буду мыслить – я не буду разумным существом, хотя понятно, что неким существом я все-таки буду, а потому смогу жить, действовать, реализовывать какие-то свои потребности. Иными словами, специфическое человеческое мышление – это не то, что возникает во мне с необходимостью.
Представим себе, что мы подбросили такому ребенку, которого воспитывают волки или приматы, азбуку, флейту и книжку-раскраску. Какова вероятность, что он начнет учиться читать, подбирать мелодии на этой флейте или раскрашивать изображение, используя доступные ему красители (уголь, ягоды и т. д.)? Вполне очевидно, как мне представляется (хоть такого опыта мы поставить и не можем), что никакого побуждения к собственно человеческому мышлению эти предметы у ребенка из волчьей стаи сами по себе вызвать не могут. Ему – живущему с волками – это и не нужно. Если никто не будет понуждать его к тому особому (собственно разумно-человеческому) отношению к данным предметам, он и не определит их в соответствии с той функцией, которую мы в них усматриваем. Для него эти предметы будут чем-то другим – не тем, что для нас. Мы выучены собирать соответствующие интеллектуальные объекты, он – нет.
И я, и шимпанзе можем оказаться в художественной галерее, на концерте симфонической музыки, футбольном матче, держать в руках книгу или слушать лекцию в университете. Всё это будет для нас с этим шимпанзе некоей данностью, но только я (в отличие от шимпанзе) буду видеть в картинах художественной галереи «произведения искусства», слышать «музыку» (для других животных она ничем не отличается от любого иного шума), следить за игрой людей на «футбольном поле», понимать «выступление лектора» и то, что «книга» – это не просто нечто тяжелое и забавное, что можно, например, рвать, но и что-то, что несет в себе, например, «смысл текста». То есть я буду это думать, а шимпанзе – лишь как-то апперцептировать данные вещи и явления в том же регистре реальности, в котором оно апперцептирует, предположим звездное небо над головой или дерево на холме (по существу, никак – как абсолютно недоступные пониманию «вещи в себе» [И. Кант]).
Что же заставляет меня формировать у себя этот специфический навык мышления, который, вроде бы, лишен всякой биологической обусловленности и точно не «прорежется» во мне сам, если я не буду находиться в мире других людей? Да, собственно, этот мир других людей, по всей видимости, и вынуждает меня начать мыслить, принуждает меня к интроецированию мира интеллектуальной функции и специфическому существованию в нем. Это утверждение кажется очевидным и даже тривиальным, но нам надлежит разглядеть за ним нечто чрезвычайно важное, нечто пока ускользающее: ведь если всё это действительно так, то, следовательно, мы не имеем собственного мышления[2].
Конечно, в какой-то момент своей социализации мы станем носителями мышления, и само это мышление будет использовать наш мозг как среду своего существования. Но то, что мы традиционно считаем «собственным мышлением», не является таковым, оно не принадлежит нам, оно сопринадлежит миру, который дал нам язык, – миру интеллектуальной функции других людей. Причем это вовсе не мир других людей как таковых, а тот мир, который они лишь несут в себе, – точно так же, как это делаю и я. Мы просто носители этого мышления. То есть они (так же, как и я) сопринадлежат этому миру культуры (в самом широком смысле этого слова) – миру интеллектуальной функции других людей, но, воспроизводя его, являются лишь его следствием.
Здесь следует уточнить, что «мир интеллектуальной функции» (культурно-историческое пространство [Л. С. Выготский]) – это некая действительная реальность (несводимая, впрочем, к «объективной реальности»), которая возникла в истории человечества как социально-обусловленная знаковая среда, способная порождать в индивидуальном сознании конкретных людей специфические эссенциальные сущности (тех самых сущностей, посредством которых мы наделяем предметы «объективной реальности» целевым значением[3]). Именно поэтому в рамках мышления мы не имеем дела с предметами объективной действительности как таковыми, а лишь с некими наборами взаимно определенных функционалов: «стул» – это то, на чем «сидят», «еда» – это то, что «едят» и т. д. То есть речь идет в некотором смысле о той «интенциональности», которая обнаруживается в «философии сознания» [Э. Гуссерль, Д. Сёрль][4].
«Мир интеллектуальной функции», таким образом, есть нечто вроде наследуемой нами социальной договоренности – в процессе социального научения [А. Бандура] мы передаем из поколения в поколение некие способы употребления объектов окружающей нас действительности. Ношение одежды, пользование столовыми приборами, выражение своих состояний посредством определенных знаков (слов), получение удовольствия от прослушивания музыки – всё это что-то вроде сложных ритуалов (формирование и реализация соответствующих динамических стереотипов [И. П. Павлов]), которые помогают нам удовлетворять какие-то наши потребности, в значительной части, впрочем, и вызываемые самой этой наследуемой договоренностью.
При этом мы сначала научаемся соответствующему употреблению тех или иных объектов действительности, а лишь затем «обнаруживаем» в них соответствующие эссенциальные сущности («чашность» чашки, «стольность» стола [Платон]), что и превращает для нас эти объекты действительности в интеллектуальные объекты нашего мышления. Так что мыслим мы вовсе не своим знанием об объектах действительности и не знаками, которыми эти объекты в нас как бы обозначаются, а теми своими навыками их употребления, которые были сформированы в нас в процессе нашего социального научения[5].
Тут надо специально отметить, что на каком бы уровне психического (интеллектуального) развития мы ни находились, нам наших «знаний о мире» всегда и вполне достаточно. С высоты своего нынешнего опыта мы, конечно, отдаем себе отчет в том, что когда-то – в молодости, например, или в детстве – мы многого не понимали, мало чего знали и зачастую вели себя как записные идиоты. Ирония состоит не только в том, что мы тогда – в своей молодости, в детстве – так не думали и своей глупости не ощущали, но в том, что мы и сейчас считаем себя вполне здравыми и разумными (как делали и тогда), хотя через какое-то время, возможно, осознаем, насколько глубоко и драматично ошибались насчет своей осмысленности, разумности, здравости и т. д.
Иными словами, нам естественно пребывать в состоянии, когда мы считаем себя «разумными людьми», которые «всё понимают». Да, мы предполагаем, что чего-то не понимаем, но (как мы сами себе это объясняем) лишь потому, что мы просто этого не изучали, не имеем достаточно информации или просто считаем, что, мол, «это не мое». Так что это «непонимание» просто одна из частей нашего «понимания», оно включено в наше «понимание», которое, повторюсь, кажется нам абсолютным. Мы не испытываем информационного дефицита (что, впрочем, не мешает нам испытывать «информационный голод» – потребность развлечь чем-то свой скучающий мозг). Того, что мы знаем, нам практически всегда достаточно.
В этом смысле аналогичной иллюзией понимания страдают все живые существа и, с определенным оговорками, компьютерные программы. Любому животному – инфузории-туфельке, ланцетнику, голубю, крысе, собаке и человекообразной обезьяне – мир «понятен», он не является для животного некой «загадкой» или «тайной».
И этому вряд ли следует удивляться – нам нужно знать о мире только то, что необходимо нам для удовлетворения наших насущных потребностей. При этом само это знание естественным образом вытекает из нашего опыта, который эти знания и создает. Наконец, сам этот опыт естественным образом возникает из наших действий, продиктованных соответствующими – теми самыми – нашими потребностями. Так с какой стати мы должны задумываться о чем-то еще?
Грубо говоря, нашу поисковую активность побуждают и направляют наши потребности, а потому в окружающем нас мире мы обнаруживаем именно то, что этим потребностям как-то отвечает, каким-то образом с ними связано. Соответственно, картина мира, с которой мы имеем дело, нарисована нашими потребностями, а потому она отражает нас, а не мир как таковой.
Мир-как-таковой никому из нас не интересен, да и не может быть интересен, нам интересно в нем то, что по какой-то причине нам нужно. Таким образом, имеющаяся у нас картина мира является своего рода нашим автопортретом, а не картиной мира-как-такового. Но способны ли мы это заметить, если мы видим в нем лишь преображенных себя?
С другой стороны, можно ли вообще считать действительно разумным существо, которое, глядя на мир, видит в нем исключительно самого себя, вывернутого наизнанку (отражение своих целей, потребностей), но при этом уверено, что имеет дело с миром-как-таковым? Шизофреника мы не считаем разумным именно по той причине, что он видит в мире свои галлюцинации. Но чем это в существе своем отличается от того, что видим в мире мы, если мы видим в нем лишь то, что соответствует нашим целям (потребностям)?
То, что наши цели более здравы, чем галлюцинации шизофреника, – конечно, существенная деталь, но лишь деталь. Мозг шизофреника выдумал мир, в котором он – наш условный шизофреник – оказался. Но и мы выдумали мир, потому что собрали его модель абсолютно тенденциозно – из того, что в нем (в реальном мире) отвечает нашим целям и потребностям. Причем мы сделали это не сами, не по здравому рассуждению, не «объективно», а просто потому, что так вышло, благодаря особенностям организации нашего мозга и мира интеллектуальной функции, к которому нас приобщали другие люди.
Таким образом, иллюзия разумности – это неспособность видеть иллюзорность собственного понимания, это слепота к собственной иллюзии понимания. Иными словами, пока мы не подвергли сомнению достоверность собственного понимания реальности, мы не можем быть разумны (хотя вполне можем себя таковыми ощущать).
Даже шизофреник ощущает себя вполне разумным, потому что то, что он видит в мире, согласуется с тем, что он о нем думает. Но как может быть иначе, если мы и способны углядеть в мире лишь то, что мы о нем в некотором смысле думаем? Как говорил Иван Петрович Павлов, «если нет в голове идей, то не увидишь и фактов»: то есть наблюдаемые нами «факты» – есть наша готовность (желание, интенция, идея и т. д. и т. п.) эти факты увидеть. И из них – из этих и так созданных нами фактов – мы и сконструируем картину действительности, в достоверности которой уже не сможем сомневаться [Л. Витгенштейн].
Этим я не хочу сказать, что никакой разумности в принципе не существует (или, по крайней мере, в принципе не может существовать). Мне кажется, что о некой специфической разумности человека-разумного говорить, наверное, следует. Однако необходимо отдавать себе отчет в том, насколько она – эта его разумность – ограниченна и слаба, даже если мы умудряемся каким-то образом ее в себе воспитать. Это с одной стороны, а с другой – мне кажется очевидным, что эта наша специфическая человеческая разумность не возникает и не может возникнуть произвольно – как-то сама собой, из некоего спонтанного интереса.
Человек-разумный – это не нонсенс, это просто очень редкое состояние, в которое может (при соблюдении целого ряда условий и процедур) привести себя человекообразная обезьяна нашего вида (обладающая предварительно сформированным в ней мышлением как специфической способностью оперировать интеллектуальными объектами мира интеллектуальной функции других людей).
Из всего этого следует, как мне представляется, что наш разум – это не мышление как таковое, а наше специфическое отношение с реальностью посредством инструмента мышления, сформированного в нас в процессе нашего врастания в социальный мир интеллектуальной функции, который эту практику отношений (само это мышление) и реализует[6].
Этим я хочу сказать, что мышление, которое мы усваиваем в процессе своего культурно-исторического развития, то есть в процессе воспитания в сколько-нибудь культурном (обладающем, по крайней мере, языком) обществе, дает нам возможность (но только возможность!) организации неких иных отношений с реальностью, и эти наши – весьма специфические – отношения с реальностью и формируют своего рода инстанцию нашей действительной (хотя и ограниченной) разумности в нас самих.
Иными словами, наличие в нас возможности быть разумными – лишь потенция, она вовсе не обязательна к исполнению. Мы вполне можем осуществлять мыслительную деятельность, не будучи при этом разумными – в собственном и специфическом смысле этого слова[7]. Для моей разумности, кроме мышления, требуется, судя по всему, еще какое-то специфическое мое отношение к собственному мышлению, некий, если угодно, особый «онтологический статус» [М. Хайдеггер].
Это, в свою очередь, значит буквально следующее: я могу владеть языком и даже некими навыками мышления, но это еще, само по себе, не делает меня разумным существом. Так, например, во сне, или в гипнотическом трансе, или переживая психическое расстройство (онейроид, например), или в случае интоксикации галлюциногенами я буду по-прежнему владеть языком и даже совершать некоторые (пусть даже очень сложные) мыслительные операции, но я не буду разумен[8], не имея при этом специфических отношений с реальностью, которые могут быть даны мне лишь используемым определенным образом мышлением.
Иначе говоря, если я сам не занимаю некое особое место (специфическую позицию) в отношении собственного мышления, если я сам не нахожусь с мышлением в неких специальных отношениях, я еще не могу мыслить как разумное существо. Мышление будет во мне, но я сам не буду разумен. На такое мышление-без-разума в некотором смысле и с определенным оговорками способен и шимпанзе, и компьютер, и ребенок до трехлетнего возраста.
То есть мало того что я должен интроецировать в себя некую программу интеллектуальных действий, войти в мир интеллектуальной функции других людей (приобщиться к нему, воспроизвести его в себе), я сам, кроме этого, должен еще занять какую-то особую позицию в отношении этого мышления во мне, и в этом своем качестве – как я сам – еще должен быть этой новой для меня реальностью предварительно порожден. А потом – уже порожденный, возникший таким образом – я потенциально получу возможность занимать какое-то положение в отношении собственного мышления во мне. В противном же случае я буду лишь тем «компьютером», который просчитывает ответы в «китайской комнате» Джона Сёрля, демонстрируя мышление без признаков разумности.
Этим инструментом (этим специфическим «местом»), обеспечивающим мне данные особые отношения с действительной реальностью, обуславливающими мою разумность, и является фикция моего личностного «я». Однако здесь мы должны научиться различать «мои представления о себе» (некий сложный, сложносоставной интеллектуальный объект, репрезентирующий мое «я») и мое личностное «я» как функцию – как этот самый инструмент, как в определенном смысле «пустое место», через которое я и осуществляю косвенную рекурсию, обращаясь к реальности своего мира интеллектуальной функции[9].
Попробую сказать это иначе. Давайте представим себе таинственного демона Максвелла, который пробирается в мою голову и каким-то чудесным образом блокирует эту специфическую функцию моего личностного «я»: то есть не позволяет мне осуществлять косвенную рекурсию происходящей во мне интеллектуальной активности. В результате некий условный «я», допустим это, могу быть лишь свидетелем происходящей во мне работы интеллектуальной функции с интеллектуальными объектами моего же внутреннего психического пространства (и не важно, чем эта работа вызвана – входящими раздражителями или собственной игрой открывающихся и закрывающихся когнитивных гештальтов). Итак, я что-то вроде «человека Бенджамина Либета» – мой мозг, сам по себе, принимает некие решения, а я лишь знаю (или даже не знаю), что он эти решения принял.
По большому счету ничего ведь не изменилось – во мне есть все мои прежние содержания, эти содержания находятся в неких отношениях с вновь поступающими данными от реальности – преобразуют их, интерпретируют, интегрируются в существующие схемы. Все они как-то играют и сами с собой – перестраиваются, трансформируются, архивируются и т. п. Процесс подобной интеллектуальной активности вполне может идти сам собой – без моего участия как некого действующего, сознающего свои цели и задачи субъекта. Никаких изменений в схему мы, таким образом, не внесли – мы просто запретили косвенную рекурсию, этот, грубо говоря, ментальный самоотчет.
Вполне можно предположить, что я даже не замечу присутствие этого «демона» и не пойму хитрой игры, которую он затеял. Например, когда я смотрю фильм, полностью завладевший моим вниманием, – какой-нибудь хоррор или блокбастер, – нечто подобное, примерно, и происходит[10]: активная внешняя стимуляция вкупе с разворачивающейся во мне сценарной историей (нарративом) могут совершенно лишить меня собственного присутствия. Все, что я вижу, на самом деле разворачивается на моей внутренней сцене, внутри моей головы – мой мозг занят тем, что разыгрывает внутри самого себя этот фильм, а на меня – что-то сознающего и анализирующего – у него просто не хватает мощности. Замечаю ли я в этот момент свое отсутствие? Не более чем в состоянии комы, в наркозе или во сне[11].
Существование подобного «мыслящего на автопилоте мозга» – это существование, совершенно параллельное реальности: в нас что-то происходит, на что мозг как-то реагирует. Будучи сложно устроен и как следует натренирован, он может реагировать сложно, разнообразно, но это в любом случае есть лишь некая его «своя жизнь» – нечто параллельное той реальности, которая находится по ту сторону от его, выдвинутого на периферию, рецепторного аппарата, с одной стороны, и реальности множества индивидуальных миров интеллектуальной функции других людей – с другой.
Так и компьютер занимается просчетом неких задач, которые мы ввели в него – у него есть набор данных и набор способов оперировать ими. Собственно, это и есть все, чем он занят – как бы в самом себе. Да, можно говорить о реальности этих задач, о сложности работы этого компьютера или его программ, но не о его включенности в реальность, происходящую, условно говоря, где-то помимо этих задач.
Он сам – этот компьютер, – будучи, конечно, в реальности и реальным сам по себе, в себе же и замкнут, и ограничен тем, чем обладает. Очевидно, иными словами, что если у нас нет какой-то специфической инстанции, определенного «места», которое можно было бы назвать неким «я», откуда производится сознательное (разумное и целенаправленное) действие (та самая косвенная рекурсия), предполагающее попытку выхода за пределы этой нашей естественной ограниченности (замкнутости), то мы – это просто машина и ничего больше.
Но какие у меня самого – этого «места» (этой инстанции) – могут быть свои цели и задачи, если я сам – порождение этого мозга и его программ? Не пытаемся ли мы выдать здесь желаемое за действительное – придать фикции «я» некий экзистенциальный статус? Я думаю, что решать этот вопрос в логике современных философов сознания – мол, «верю/не верю» (одни верят в детерминизм [Д. Перебум], другие – индетерминисты – в него не верят [Дж. М. Фишер]), по меньшей мере неправильно. Да, мое личностное «я» безусловно является порождением этих программ, но вопрос не в том, какой реальностью оно порождено, а в том, к какой реальности оно апеллирует. Если оно апеллирует к реальности этих самых программ, то вопрос ясный – ни о какой разумности здесь не может быть и речи.
Но что если эта производная мозга (некое мое «я») обращается не к тому, что происходит в нем, а к тому, что находится за его пределами?[12] Очевидно, что нашу естественную отграниченность (эту, так скажем, параллельность нас прочей реальности) преодолеть нельзя – и мы, и реальность по-прежнему будем находиться по разные стороны некой условной границы, «зоны контакта». Однако эта специфическая интенция способна изменить само наше положение – положение того самого нашего условного «я» (этого «места») – относительно того, что является содержанием нашей психики (по крайней мере, какого-то аспекта нашего индивидуального мира интеллектуальной функции). Иллюзия понимания может быть осознана как иллюзия, что даст возможность увидеть в реальности что-то еще, что пока остается скрытым.
Нет, это не решает вопроса «достоверного познания реальности» и не дает нам понимания того, что же в ней «происходит на самом деле» (подобные надежды следует, как мне представляется, оставить раз и навсегда). Но мы очевидно получаем доступ к новым данным (новой информации), что уже значительный выигрыш. И ведь не просто «еще какая-то» информация: одно дело, когда мы, так сказать, тянем одни факты за другими, движимые тенденциозностью своего подхода (то есть, по сути, воспроизводим все то же самое, лишь с содержательной нюансировкой), и другое – когда то, что нам казалось абсолютно верным и понятным, вдруг подвергается сомнению, отодвигается и освобождает место чему-то новому, прежде для нас несуществовавшему. Это создает эффект естественного противоречия в системе мышления и заставляет тем самым само наше мышление работать иначе, мы обнаруживаем другие задачи – вот что по-настоящему важно.