Вы здесь

Проклятие Ивана Грозного и его сына Ивана. Глава 3 (Юлия Алейникова, 2016)

Глава 3

1881 год

Тяжелым выдался тысяча восемьсот восемьдесят первый год для России. И в судьбе Ильи Ефимовича Репина он стал мрачным, нелегким, подернутым кровавой пеленой.

Первого марта трагически погиб от рук террористов император Александр II, третьего апреля состоялась казнь цареубийц – Желябова, Перовской, Кибальчича, Михайлова, Рысакова.

– Ах, какие это были кошмарные времена, – вздыхал Илья Ефимович, – сплошной ужас… Я даже помню на груди каждого дощечки с надписью «царе-убийца». Помню даже серые брюки Желябова, черный капор Перовской…

А еще в начале весны Илья Ефимович писал портрет своего друга, к которому всегда чувствовал какую-то особую нежность, Модеста Петровича Мусоргского, писал его в больнице. Портрет получился предсмертным. Модест Петрович лечился от приступа белой горячки в военном госпитале, и дело, казалось, шло на поправку, и вдруг такая трагедия! Скончался Мусоргский в середине марта.

А уж по городу тут же поползли слухи. Сглазил, забрал душу, высосал, замуровал в полотне. Слухи и простонародные суеверия. А все ж неприятно. И горничная с кухаркой об этом шепчутся.

И все это, казалось, клубилось в воздухе удушливым мрачным дымом, наполняя собой и мастерскую, в которой Илья Ефимович работал над набросками к новой картине.

То ли события эти кровавые толкнули его к работе над Иваном Грозным, то ли недавние испанские впечатления от боя быков… Илья Ефимович до сих пор словно воочию видел этот пир смерти и ужаса. Милые, добрые, невероятно тактичные испанцы превращались на корриде в кровожадных первобытных варваров. Толпа ревела, как море. Ладони трещали, как митральезы, и оскаленные зубы на загорелых рожах представляли живой ад. Поистине, несчастья, живая смерть, убийства и кровь составляют такую влекущую к себе силу, что противостоять ей могут только высококультурные личности.

А может, услышанная недавно «Месть» Римского-Корсакова натолкнула его на эту идею, очень уж хотелось живописными средствами передать силу чувств, накал страстей, столь изумительно сильно переданных музыкой. А скорее все вместе. Но задумал Илья Ефимович большое полотно, Иван Грозный в самый момент совершения ужаснейшего, кровавого своего злодеяния, в момент убийства собственного сына, царевича Ивана. А точнее, сразу же после него, когда ужас содеянного охватывает детоубийцу, держащего в своих объятиях гибнущего, истекающего кровью родного сына.

Очень хотелось Илье Ефимовичу воплотить в живописи рожденное музыкой Римского-Корсакова настроение. А сюжет он позаимствовал у Карамзина, красочно описавшего события, то ли имевшие место быть, то ли нет, шестнадцатого ноября тысяча пятьсот восемьдесят первого года. В этом году, можно сказать, «юбилей».

Илья Ефимович встряхнулся, отгоняя тревожные, гнетущие мысли, и взялся за карандаш.

Идея картины влекла его, звала за собой, словно давая выход накопившемуся в душе ужасу увиденного и пережитого. Гнетущие впечатления тяжело начавшегося года, трансформируясь глубоко в душе, находили спасительный выход в работе, наполняя трепетной, страстной энергией, даря какое-то горячечное возбуждение. Даже выглядывая в окно, Илья Ефимович видел не современную Москву с экипажами и чистой публикой, а ту глухую, с лабазами, высокими заборами, боярскими палатами, деревянными мостовыми, по которой проносились с гиканьем лихие опричники, пугая торопливых прохожих, заставляя, испуганно крестясь, жаться к заборам бородатых мужиков и румяных, ярко принаряженных баб в платках и киках.

Захватила, ох захватила его эта идея. Влекла, манила, изматывала, лишала покоя, а потом, утомленного, опустошенного, гнала прочь, вызывая разочарование, тогда Илья Ефимович прятал полотно, уставший, истощенный поисками, словно потерявший интерес, обращался к другой картине, пока волна трепета и веры в свои силы, понимания, что вот сейчас, сейчас все получится, не возвращала вновь к страшному полотну.