© Евгений Васильевич Черносвитов, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Портрет Василия Макаровича Шукшина, написанный для Евгения Васильевича Черносвитова и подаренный ему, известным советским художником, ленинградцем, другом Евгения Васильевича Черносвитова, Анатолием Захариевичем Давыдовым.
Вступление
Что ж, и хорош: а коль хочешь мое мнение знать, то больше дурен. Сама видишь какой человек, больной человек!
Я думаю, что люди вообще ошибаются, когда считают, что лишь повседневное представляет реальность, а все остальное ирреально. В широком смысле страсти, идеи, предложения столь же реальны, как факты повседневности, и более того – создают факты повседневности. Я уверен, что все философы мира влияют на повседневную жизнь.
Книга – это попытка вновь услышать голос В. М. Шукшина, жгучее желание узнать от него с а м о е сокровенное, то единственное вещее с л о в о, которое дано произносить только пророкам.
Что он оставил нам? Абсолютное убеждение, что «нравственность есть Правда», и полный растерянности вопрос: «Что с нами происходит?» Сначала одно, затем другое. Не в этих ли пределах пульсирует мысль Шукшина? «Большое видится на расстоянии», – сказал горячо любимый им поэт. И в р е м я есть это «расстояние», и традиция есть оно. Все есть для того, чтобы остаться наедине с мыслями (или, вернее, «думами») В. М. Шукшина. Но может быть, время, фиксирующее м ы с л ь и переводящее ее в историю, и есть традиция?
Написано о Шукшине много. Георгий Бурков вспоминает, что Василий Макарович часто говорил: «Наста нет скоро время, придет пора нам расшифровываться». Еще одна загадка между правдой и растерянностью. Передо мной разные книги о В. М. Шукшине, о его творчестве. Ни история, ни традиция без этого необходятся. Это и нам не обойти. Подберем цитаты1.
Коробов пишет: «…Василий Макарович, только слегка „прячась“ за героями, будет нередко проводить именно собственные выстраданные мысли о жизни современности». Л. А. Аннинский, говоря о «шукшинской мифологии», признается: «Не знаю, есть ли в этой „мифологии“ внешняя логичность, но внутренняя последовательность в ней есть. И есть система, выстраданная жизнью». И дальше: «…Шукшин был, конечно, – по нравственному отношению к вещам – настоящим, прирожденным философом… Шукшин был философ в русской традиции, когда система воззрений выявляется в „окраске“ самого жизненного пути, когда она растворена в творчестве и изнутри насыщает, пропитывает его, не кристаллизируясь в „профессорскую“ схему. Все крупные русские писатели были философами…» Сам Шукшин говорил: «Три вещи надо знать о человеке: как он родился, как женился, как умер». Прав Виктор Горн: требуется немалая художественная (да и человеческая!) сила, чтобы достоверно, художественно, убедительно показать смерть. Его, Шукшина, смерть – глубоко символическое событие. Он ведь умер дважды: публично в образе Егора Прокудина («Он свою удивленную смерть предсказал всенародно в картине», – писал А. Вознесенский) и т а й к о м, «без сожаления и страха» ночью на 2 октября 1974 года у себя в каюте «Дуная».
Кто-нибудь обязательно раскроет содержание и проследит генезис художественно-философского понятия ч у д и к. Ведь реальность его в классической русской литературной традиции несомненна. Это понятие далеко не однозначно. Обратим внимание лишь на некоторые моменты, философское осмысление которых помогло бы, на наш взгляд, раскрыть феномен ч у д и к а и ч у д а ч е с т в а на Руси. Пусть читатель примет это как психотерапевтический прием, который позволит нам остаться наедине с Шукшиным.
Красная площадь, 2. В самом центре нашей Родины находится храм Василия Блаженного. Десятая церковь собора Покрова, что на Рву, сооружена над могилой известного в конце XVI века в Москве юродивого. Собор с тех пор в честь его переименован. В конце XVII века ставят одиннадцатую церковь Покровского собора, опять же над могилой юродивого, Иоанна Блаженного, похороненного здесь еще почти сто лет назад. Любовь всенародная? И ненависть всенародная – «собаке собачья смерть!» – это на гибель Гришки Распутина. Борис Годунов гением Пушкина на веки вечные связан с Николкой юродивым. Юродивый, по определению Д. С. Лихачева и А. М. Панченко, переводит себя в «особую систему значений» и таким образом добивается «обновления вечных истин». Но как разнообразны и разновелики юродивые! Ф. М. Достоевский в образе «Идиота» стремился показать «положительно прекрасного человека». В поисках решения этой «труднейшей задачи» он обращается к опыту не только русской, но и мировой художественной литературы. «…Из прекрасных лиц в литературе христианской, – писал Достоевский С. А. Ивановой, – стоит всего законченнее Дон Кихот. Но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. Пиквик Диккенса (бесконечно слабейшая мысль, чем Дон Кихот, но все-таки огромная) тоже смешон и тем только и берет. Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цены прекрасному, а стало быть, является симпатия и в читателе. Это возбуждение сострадания и есть тайна юмора». Главное устремление князя-«идиота» Достоевский определяет так: «…восстановить и воскрасить человека». В самые крайние, трагические и личные минуты свои князь занимается разрешением общих вопросов (особенно показательна в этом отношении речь князя в гостиной Епанчиных, ч. IV, гл. VII). «Идиот» не только «смешон». «Берет» он другим – «о н н е в и н е н». В уста князя писатель вложил протест против бесчеловечного отношения общества к преступнику, к падшей женщине, к больному, к ребенку.
На роковом распутье русской истории появился «Парамон-юродивый» Г. И. Успенского. Он возник в атмосфере, созданной людьми, «искони потерявшими смысл и аппетит «жизни», когда «ни одной светлой точки не было на горизонте. «Пропадешь!» – кричало небо и земля, воздух и вода, люди и звери… И все ежилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору». Вместе с ним к людям с «завядшими сердцами»,
с сознанием «безнадежности и тоски жизни» «что-то необыкновенное – не то погибель, не то милость, не то само будущее шло…». От явления Парамона-юродивого «толчок был силен необыкновенно, и благодаря ему, мы неожиданно стали на дороге, по которой можно бы дойти до сознания прав живого человека на земле». Лица приобрели «посторонние» смерти и тоске выражения. А конечный результат – предательство: «Но главное, что охладило к нему – это и м е н н о е г о б е з б о я з н е н н а я у в е р е н н о с т ь в е в о ей п р а в о т е. Испугайся он, засуетись, начни врать, кланяться – мы бы поняли его». Рядом с «Парамоном-юродивым» находятся «Больная совесть», «Будка», «Спустя рукава», «Неизлечимый», «Власть земли», «Выпрямила», «Книжка чеков» и «Вольные казаки». Да, наряду с юродивыми и чудиками в «своеобразной мистерии будней» (Б. Дыханова) появляется вольный казак: «Нет… жив Степан Тимофеевич, Стенька Разин по прозванию…» Но в каком виде? «Весь грязный, виноватый, подлый, он до глубины души проклинает всю свою грязь, вину, подлость, он знает зло во всевозможных источниках, видах и оттенках, и проклятие его производит потрясающее впечатление на толпу, куда, конечно, загнала его та же пробудившаяся совесть, просветлевшая мысль. Злой и скверный, грязный знаток всякого зла, греха и всякой своей и чужой подлости, сам же проклинающий эту свою и общую подлость, вот и еще весьма приметный тип в толпе бродячих по Руси вольных людей, «добрых молодцев», порожденных периодом хищничества на Руси». Нет, мы не собираемся проводить какой-либо параллели между В. М. Шукшиным и Г. И. Успенским. Но явная перекличка между ними слышится (мы не случайно привели названия рассказов из вышедшей в издательстве «Правда» в 1985 году «Книжки чеков» Г. И. Успенского). И верно подмечено в предисловии к этой книге, написанном Б. Дыхановой: «Сквозь частный случай просматривается как бы общая ситуация человеческой жизни». Мы еще вернемся к «вольному казаку», всегда готовому «провозгласить: «Сарынь на кичку!» в виде каких-нибудь грандиозных финансовых предприятий», когда назовем имя Рема Степановича Кочергина. Речь «идиота» в гостиной Епанчиных, развратный, хищный древний Рим, вольница Стеньки Разина, чудовищные преступные финансовые операции времен «елисеевского магазина» – все агглютинирует в себя образ главного героя «Последнего переулка» Лазаря Карелина. История замкнется в традиции.
Б. Дыханова в предисловии к «Книжке чеков» пишет: «И повествователь вполне осознанно становится в ряды русских „ленивцев“ и чудиков, не желающих приспосабливаться к жизни, конструируемой по законам „порядка“. Всевозможные чудачества вроде покупки бойцового гуся или петуха становятся одной из причудливых форм российского протеста, парадоксальным образом проявляя общественную ситуацию». Она вплотную подходит к точному, на наш взгляд, определению этого художественно-философского понятия «чудик» – «подлинная трагедия личности, нажившей себе душу, но не нажившей судьбы».
Действительно, какая судьба-доля у чудика-юродивого (мы соединяем два последних слова в одно понятие, как содержание и смысл единого значения)? Г о р е-З л о ч а с т и е!
«Нет, я сиротушка горькая… Кличка моя знаешь какая? Горе. Мой псевдоним». Это Егор Прокудин о себе. И дальше о своей «доле»: «Никем больше не могу быть на этой земле – только вором». «Во всех своих противоречиях повесть, – пишет Д. С. Лихачев, – выказывает свою исключительность, а автор – свою гениальность. Он гениален потому, что сам не до конца осознает значительность им написанного, а повесть, им созданная, допускает различные интерпретации, вызывает различные настроения, „играет“, как играет гранями драгоценный камень». Это о «Повести о Горе-Злочастии, как Горе-Злочастие довело молодца во иноческий чин». Разве не о «Калине красной»? Дальше читаем: «Все в этой повести было ново и непривычно для традиций древней русской литературы: народный стих, народный язык, необычайный безымянный герой, высокое сознание человеческой личности, хотя бы и дошедшей до последних степеней падения, в ней проявлялось новое мироощущение». Нет, это и про «Калину красную», и про одну большую п о в е с т ь, рассказанную нам самой жизнью В. М. Шукшина.
Представьте внешний портрет л ю б о г о русского чудика, и вы тут же увидите его двойника (пусть под «псевдонимом» или блатной кличкой, как у Егора Прокудина). Поразительно рельефен этот образ Горя, впервые нарисованный неизвестным автором «Повести о Горе-Злочастии». Вот он:
И в тот час у быстри реки
скоча Горе из-за камени:
босо, наго, нет на Горе ни ниточки,
еще лычком Горе подпоясано,
богатырским голосом воскликало:
«Стой ты, молодец,
меня, Горя, не уйдешь никуды!
Не мечися в быстру реку,
да не буди в горе кручиноват,
а в горе жить – некручинну быть,
а кручину в горе погинути!»
Как спасти душу и избыть горе: нельзя уйти от него, как нельзя уйти от самого себя. Полетит молодец от Горя ясным соколом – Горе гонится за ним белым кречетом. Молодец летит сизым голубем – Горе мчится за ним серым ястребом. Молодец рыщет в поле серым волком, а Горе за ним с борзыми собаками. Встанет молодец в поле ковыль-травой, а Горе придет с косою вострою. Горе «искренне» желает молодцу «успокоения» в могиле, или кабаке, или в тюрьме, или в доме для умалишенных. Был и монастырь для этого ранее. А когда нет сил ни жить, ни кончать самоубийством, остается брести без цели, без сильных желаний, покорно повинуясь превратностям жизни, своей доле.
Д. С. Лихачев пишет: «Чрезвычайно важна для русской литературы всего времени ее существования идея судьбы как „двойника“ человека. Это одна из „сквозных тем русской литературы“. Причем это не мистическая идея и не слишком отвлеченная…» Он выделяет следующие типы «двойников»: 1) это разные скоморошьи перевоплощения, но они уже близко подходят к проявлению двойника; 2) еще ближе к теме двойника различные поучения о пьянстве: так «Слово о Хмеле» XV века представляет уже во всей полноте своей отделение доли-судьбы от отдавшегося Хмелю человека: Хмель – это первое и полное воплощение двойника, главного героя; 3) это непреодолимая порочная страсть-двойник в виде слуги, но на самом деле бес (генеалогия от «Повести о Савве Грудцыне» до «Мелкого беса» Ф. Сологуба и далее); 4) двойники один другого, как герои «Повести о Фоме и Ереме»: оба дублируют друг друга, оба неудачники, оба находятся друг с другом в ироническом соперничестве: то, что делает один, – как бы насмешка над другим; 5) наконец, двойник, лишающий героя е г о р е а л ь н о с т и: и сущности «Я», и существования всех атрибутов бытия человека: остается казенный дом «с дровами, с лихт и с прислугой, чего ви недостоин» («Двойник» Достоевского).
Интересно, как создавался образ «идиота». В первоначальной редакции «идиот» – существо обиженное, гордое и мстительное, одинаково неудержимое в добре и зле, способное на самые необузданные проявления своей одаренной, но дикой и несдержанной натуры – «последняя степень проявления гордости и эгоизма», «делает подлости со зла и думает, что так и надо», «в гордости ищет выхода и спасения», «беспредельная гордость и беспредельная ненависть» (в кавычках наброски к роману). Рогожин тогда еще не существовал. Затем «идиот» проходит стадию раздвоения: выделив из себя мрачную и злую фигуру Рогожина, князь-«идиот» обретает такие характеристики, как «чудак», «тих», «прост», «смирен», «невинен» (противоположные черты, естественно, достались Рогожину)2.
Когда на Руси начинали ч у д и т ь? Когда готовились с л а в н ы е де л а! Это еще со времен Ивана Грозного, а может быть, и ранее. Сама Москва есть «город ч у д н ы й (разрядка наша. – Е. Ч.), город древний», процветающий с л а в о й вечной, «град срединный, град сердечный» (Ф. Н. Глинка).
«Чудик» и «славный вольный казак» – образы-двойники, реализующие в себе в с е выделенные Д. С. Лихачевым т и п ы двойничества. Кроткий, тихий и невинный, часто бредущий куда глаза глядят, в «гуньке кабацкой» так нуждается в заступнике, в уши которого «шумит разбой». А Горе? Оказывается тогда существом, живущим своей особой жизнью. Может быть, и могучей силой, способной «перемудрить» кого угодно и «мудряе» и «досужае».
Ай горе, горе-гореваньице!
Жизнь человека вообще. Невзрачная жизнь невзрачного героя как судьба всего страдающего человечества. «Смертельная», «ядовитая», «тонкой змеей вьющаяся» т о с к а и томление духа – и пронзительный вопрос: «Что это за душевная рана? Что за боль? Как, откуда нанесло ее на беднягу?» Проклятые темы классической русской традиции. Есть среди них и еще одна, «сквозная» …и для Шукшина тоже: ВЛАСТЬ ЗЕМЛИ.
Но закончим сначала с «чудиками», душа которых не может примириться с тем, чтобы что-нибудь из подлинно живого могло умереть, исчезнуть. Юродство во всех ипостасях живуче еще и потому, что способствует воскресению в е ч н ы х истин. Великий Пан умирает на Западе. А Русь остается живой загадкой былинного Микулы Селяниновича.
«А тайна эта поистине огромная и, думаю я, заключается в том, что огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно сильна и детски кротка – словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит в л а с т ь з е м л и, покуда в самом корне его существования лежит н е в о з м о ж н о с т ь ослушания ее п о в е л е н и й, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование… наш народ до тех пор б у д е т казаться таким, каков он есть, до тех пор будет обладать теми драгоценными качествами ума и сердца, словом, до тех пор будет иметь тот тип и даже вид, какой имеет, пока он весь с головы до ног и снаружи до самого нутра проникнут и освещен теплом и светом, веющими на него от матери сырой земли». Это сказал Г. И. Успенский. И еще: «Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, – добейтесь, чтоб он забыл «крестьянство» – и нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, «полная воля», то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное «иди куда хошь…»
И ходят дождевые облака.
И свежим ветром в сером поле дует.
И сердце в тайной радости ликует,
Что жизнь, как степь, пуста и широка.
Что ответил Микула Селянинович своему «д в о й н и к у» Святогору-богатырю, вольному и сильному? (Похвалялся Святогор: «Каб державу мне найти, всю землю поднял бы», – однако не смог поднять сумочки Микулиной.) М е н я л ю б и т м а т ь с ы р а з е м л я.
И требует Горе от молодца поклониться себе до сырой земли. И катается в судорожном рыдании по ней Егор Прокудин. И слышит сыра земля от него предсмертное «Прости!», и отвечает ему – «прощен».
Есть в биографии В. М. Шукшина интереснейший факт. И. А. Жигалко, ассистент М. И. Ромма, вспоминала, что на втором курсе студент Шукшин выбрал для учебной «площадки» рассказ Горького «Озорник». Режиссерско-актерская работа над образом Николки Гвоздева, героя «Озорника», выкидывающего в виде протеста против своего существования разные «штучки», не удалась. «Думаю, – писала Жигалко, – что „Озорник“ не получился по двум причинам: тема людей, по-разному „шагающих по дороге жизни“, среди которых есть „озорники“, есть „чудаки“ и „непутевые“, еще не созрела в творчестве Шукшина, придет он к этой теме позднее через литературу; как режиссер Шукшин еще не был подготовлен к решению такой сложной темы». Владимир. Коробов по этому поводу пишет: «Согласимся с этим (мнением Жигалко. – Е. Ч.), но порадуемся и удивимся самому факту: Василий Макарович задумался над т а к и м и героями еще в 1955—1956 годах (вот и еще пример с о з н а т е л ь н о с т и, а не стихийности высокой творческой силы)!» Только и всего? Проблема «сознательного» и «бессознательного» («стихийного») в творчестве Шукшина? Нет. «Не в слепой кишке, не в почке дело, а в жизни и… смерти!» Актуальна была тема «чудика» в 1955—1956 годах? «Созревала» она или ее автор? Шукшин выбрал «Озорника» и заполнил половину ученической тетрадки не столько режиссерской экспликацией рассказа, сколько своими размышлениями о героях н е п у т е в ы х (то, что объединяет «чудиков» и «озорников»), об их месте в «общем порядке жизни». «Озорник» (Стенька Разин тоже о з о р н и ч а л!) не получился. Получился «чудик».
Антиподы «чудика» – л и ш н и е л ю д и, то есть изгои. Все, кто готов сказать о себе:
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви…
Их можно пожалеть, чтобы не пожелать себе их доли:
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужного
Мчитесь вы, будто, как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.
Кто же вас гонит: судьбы ли решение?
Зависть ли тайная? злоба ль открытая?
Или на вас тяготит преступление?
Или друзей клевета ядовитая?
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.
В этом же ряду и н и г и л и с т ы. И. С. Тургенев вспоминается в связи не с Евгением Васильевичем Базаровым, а «Отчаянным», неистово истребляющим в себе душу. Здесь же герой И. А. Бунина («Я все молчу»), со сладострастием лишающий себя не только человеческого достоинства, но и подобия. Какие уж тут «непутевые», когда система и «жизненная позиция»! Это с в о й п у т ь о т о р в а н н ы х о т з е м л и. Куда? В небытие. Пройти и не оставить следа. А «чудик»? Горячий брат наш… Ибо страдает, слишком серьезно относится ко всему, с чем сталкивает судьба, идет до конца, до грани, до предела, в поисках: что есть Правда? Порой один-одинешенек остается на своем пути воскресения загубленного Слова и тогда слышит з о в матери сырой земли.
В 1968 году В. М. Шукшин утверждает: «Герой нашего времени – это всегда „дурачок“, в котором наиболее выразительным образом живет его время, правда этого времени». А вот за несколько часов до своей смерти в разговоре с Г. Бурковым он вдруг признается: «…знаешь, мне кажется, что я наконец-то понял, кто есть „герой“ нашего времени… Демагог. Но не просто демагог, а демагог чувств…» Два героя, но не дублеры, не двойники (у которых о д н а с у д ь б а, да и одна жизнь), а антиподы: чудик – то есть мой, твой, наш, и с т р а н н и к – то есть другой, чужой.
В 1968 году В. М. Шукшин пишет: «Человек трезвый, разумный конечно же везде, всегда до конца понимает свое время, знает правду, и если обстоятельства таковы, что лучше о ней, правде, пока помолчать, он молчит. Человек умный и талантливый как-нибудь да найдет способ выявить правду. Хоть намеком, хоть полусловом – иначе она его замучает, иначе, как ему кажется, жизнь пройдет впустую». Это в 1968 году.
В 1981 году появляется «Змеелов», а в 1984 году «Последний переулок» Лазаря Карелина. В 1986 году прошел по экранам страны фильм «Змеелов», успеха у зрителей, в общем, не имел («неудачная экранизация»? ). Оставим для кино- и литературных критиков оценки художественных достоинств этих произведений. Скажем лишь то, что для нас является несомненным (пусть просто как для читателя и кинозрителя) и что может помешать общению с Шукшиным. Кстати, вспомнились стихи Е. Евтушенко, где есть такие слова: «Не важно – есть ли у тебя исследователи, а важно – есть ли у тебя последователи» (из цикла «Будем великими!»).
«Змеелов», по нашему глубокому убеждению, есть с ю ж е т н ы й (см. на этот счет мнение Шукшина) роман. Это с о ц и а л ь н ы й з а к а з и написан он «на потребу». Его «строение» – калька с «организма» «Калины красной». «Последний переулок» имеет все литературные достоинства «Змеелова» и тоже есть калька с некоторых, не будем их называть, «бестселлеров». Остановимся на последнем.
Вот что сразу поражает при его чтении – не образы (живых героев здесь нет, все лубочные картинки), а имена главных лиц. Ну, понятно, Рем Степанович Кочергин. Хищник, вскормленный волком. Сильный, но порченный изнутри, развратный, порочный и жестокий сын Римской империи у своей п о с л е д н е й черты. «Степанович»? А не сынок ли Стеньки Разина, славный потомок ушкуйников и «вольных казаков»? Если «Степан Разин» Василия Макаровича т о л ь к о с о б и р а л с я «тряхнуть Москву», то Рем Степанович изрядно ее потряс, как мы знаем, в действительности. Древняя старушка, «гордая своей миссией», – Клавдия Дмитриевна. Вспоминаем. Клавдий (10 г. до н. э. —54 г. н. э.) – римский император с 41-го из династии Юлиев-Клавдиев. Заложил основы имперской бюрократии, раздавал права римского гражданства провинциалам. Клавдия Дмитриевна, читаем: «…за давностью лет, смотри, стала совестью нашего переулка». «Дмитриевна». Уж не «дочь» ли Дмитрия Пожарского, русского полководца, народного героя, освободителя Москвы от интервентов? В 1612 году на Лобном месте он провозглашает освобождение Москвы и возводит в честь этого Казанский собор. Кстати, рядом с собором размещались в то время и царские зверинцы. Вот откуда попугай, постоянный спутник Клавдии Дмитриевны. Платон Платонович, друг Рема Степановича, весь в сочной зелени… с рынка. Это, несомненно, потомок древних греков, покоренных Римом, Геннадий Сторожев, что находится в услужении Рема Степановича. Конечно же «по происхождению страж», должно бы быть. Не случайно, что «длинный» – дальше видно! – но «надежный», жаль, что «открытый». Можно было бы продолжить и по другим именам. Все намеки, намеки. Правда полусловом. Вернее, правда лишь по имени, по названию. Может быть, Л. Карелин здесь ни при чем – это наше прочтение его произведения? Вряд ли. Автор подсовывает нам «ключ» к «расшифровке» имен: «Волчонком рос. Рем – это же волк, кажется».
Какое наше дело? Это право автора писать как хочешь и называть своих героев какими угодно именами. Да, а право его ч и т а т е л я? «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…» Анна Лунина. «Известная актриса», «из молодых, из восходящих», «всего лишь дама», «заблудшая овца», «милая, добрая, доверчивая, ей невозможно было не поверить», «актриса, ей зрители и нужны». «Не могла Анна Лунина полюбить жулика-махинатора. А ведь она любит его» (и, кстати, отворачивается от своего «стража»). З в е з д а п л е н и т е л ь н о г о с ч а с т ь я в наше время? Кто ее предки? Михаил Сергеевич Лунин, писавший из акатуйской каторжной тюрьмы: «В этой жизни несчастливы лишь скоты и дураки»? Она – «родственница» декабристов? Та же жертва, тот же подвиг и то же восклицание: «Я самая счастливая из женщин…» И красота… Натали Потоцкой!
Всего достаточно в этом театре масок времен Нерона и Сенеки, Брежнева и Пугачевой. «Последний переулок» – надуманная вещь. И не зеркало, и не зазеркалье. А ведь для отражения определенных моментов нашей действительности создана.
Говорят, что в каком-то варианте выше цитированные строчки стихотворения Е. Евтушенко были такими: «Не важно – есть ли у тебя последователи, а важно – есть ли у тебя преследователи».
Остается еще один вопрос из главных: кто п р о в о ц и р у е т чудачество? Ведь вряд ли это спонтанное явление социальной жизни. И опять обращаемся к Г. И. Успенскому и понимаем В. М. Шукшина. Конечно же мымрецовы! Они живучи! Изменяются формы, масштабность, значимость этого квазифеномена городских будней, суть остается. У Глеба Ивановича «будка» как символ страшной сюрреальности закона и порядка. У Василия Макаровича – «вахта» (в больнице). Мымрецовы страшны своей безликостью и беспощадностью и абсолютной глухотой к любому человеческому чувству. О, это похуже самой смерти («Не знаю, что такое там со мной случилось, – пишет Шукшин в «Кляузе», – но я вдруг почувствовал, что все, конец. Какой «конец», чему «конец» – не пойму, не знаю и теперь, но предчувствие какого-то очень простого, тупого конца было отчетливое». ) Во времена Успенского мымрецовы собирали пятаки (и это символично мелкое вымогательство). С Шукшина требовался полтинник. «Мы не допущаем дебошу…», «Марш на место!», «Пропуск здесь – я!». Что можно противопоставить этому? «Странную» выходку: в морозец, в тапочках и одном больничном халате, без шапки в ночь, тяжело больным, уйти из больницы, «с необъяснимым упорством и злым удовлетворением думать: «И пусть».
Б. Дыханова пишет: «Будучи человеком редкой совестливости, Успенский считает, что „душа“ – это синоним нравственности и человечности». А Шукшин? Выступая в 1973 году в городском кинотеатре Белозерска на премьере фильма «Печки-лавочки», он говорит: «Нам бы про душу не забыть». И еще – «не забыть, что мы люди, что мы должны быть…»
«Итак», «таким образом», «подведем итоги» и т. п. концовки раздражали Шукшина. Тем более нельзя «подводить итоги», говоря о нем и пытаясь вступить с ним в доверительный контакт. Мы ничего «не заключаем» этим вступлением и «не подчеркиваем». Только в с п о м и н а е м. Вот, например, признание Василия Макаровича: «Все время я хоронил в себе от посторонних глаз неизвестного человека, какого-то тайного бойца, нерасшифрованного». Или: «Надо, чтоб в рассказе было все понятно и даже больше».
Последняя мысль побуждает сказать об авторе этой книги. Он имеет дерзость считать себя п р о ф е с с и о н а л ь н ы м философом и врачом. Во всех трудных случаях он полагается не на свой жизненный опыт и знания, а на 20-летний опыт врача-лечебника. Эта книга – самый трудный «случай» в его практике. Без помощников он, скорее всего, закончился бы «летальным исходом». Слишком большой бы список получился, если бы автор вздумал перечислить всех, кому глубоко признателен и благодарен за оказанную помощь, моральную и фактическую поддержку, понимание и благожелательное отношение. Но нельзя не назвать человека, без кого эта книга никогда не появилась бы на свет. Это землячка В. М. Шукшина Лидия Альбертовна Андрияхова.
И еще. Эта книга вряд ли была бы написана без постоянной моральной поддержки моих близких друзей Людмилы Степановны Черносвитовой и Владимира Николаевича Прокудина. Их любовь к Василию Макаровичу Шукшину и его героям столь же горяча и сильна, как и автора.