ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Повторяю, я ни на секунду не допускала мысли, что в возмутительной приписке к письму содержится хоть какая-то правда, но, когда в голову пришла идея проверить хотя бы теоретическую возможность подобного положения вещей, не стала гнать ее от себя. Потому что сам страх перед мыслью предполагает, что человек опасается, что мысль эта может оказаться правдой. То есть это свидетельствует о его сомнениях в истинности его убеждений.
Так православный священник крестит себе лоб всякий раз, как только в голову ему приходит… Нет, не сомнение, а просто нормальная человеческая мысль о бытии кого-либо из святых или самого Иисуса Христа, кажущаяся ему слишком смелой.
А этот страх не свидетельствует ли о том, что подспудно в нем живет страх и неуверенность в собственной вере? Настоящую веру не поколебать подобными вещами.
И поколебать мою веру в Александра, в его любовь ко мне, его порядочность и верность, Люси не удалось бы при всем желании.
И все-таки я вздохнула облегченно, когда, сопоставив все известные мне факты, пришла к выводу, что Александр не только не мог иметь с этой девкой какой-либо связи, но даже не знал о ее существовании. Иначе он обязательно рассказал бы мне о ней. Ведь она была дочерью его лучшего друга.
Позволю себе снова напомнить читателю о своем существовании, и вот по какому поводу. Тетушка моя обладала удивительной для женщины, я бы сказал, совершенно мужской логикой, и меня это не раз в ней поражало. В предыдущем же выводе невооруженным взглядом обнаруживается очевидная логическая ошибка, которую она не замечает по одной единственной причине: она попросту не хочет ее замечать. Именно поэтому ее и устраивает это более чем сомнительное доказательство.
Что поделаешь? Несмотря на все уникальные Катенькины способности, она тем не менее всегда оставалась женщиной. Хотя, справедливости ради, добавлю: не только женщины способны на подобный самообман. «Обманываться рад», – написал в аналогичном случае гениальный Пушкин, а в его половой принадлежности сомневаться не приходится.
Следовательно, написала она это с единственной целью – вызвать естественное отвращение к своему посланию и таким образом принудить меня его уничтожить. Когда я окончательно поняла это, меня слегка покоробило: неприятно с точностью выполнять намерения твоего врага. Гораздо приятнее было бы, посмеявшись над его примитивной уловкой, оказаться выше своих эмоций. Но, повторяю, сделанного не воротишь. Тем более, что показывать это письмо я на самом деле никому не собиралась, а сама, даже вопреки желанию, запомнила его от первой до последней строчки.
Сразу же скажу, что не прошло и дня, как у меня появился серьезный повод пожалеть о своем поступке. Не сожги я этого письма, обстоятельства наверняка сложились бы иначе. Но, как говорят, что ни делается – все к лучшему, хотя человек не всегда в состоянии это осознать. Иными словами – пути Господни неисповедимы. Но обо всем по порядку.
Я собиралась изучить кое-какие бумаги своего мужа, чтобы подтвердить или опровергнуть некоторые из своих последних соображений о проведенном мною расследовании. Но не успела изучить содержимое и одной папки, как вновь услышала на лестнице шум шагов. Притом, что голоса Анюты я не услышала.
И это меня насторожило. Привыкшая к бескрайним деревенским просторам, она еще не обрела городской привычки сдерживать громкость льющихся из здоровой грудной клетки звуков. А, следовательно, с ней что-то сделали.
Мне потребовалось две секунды, чтобы сорвать со стены заряженное ружье и направить его ствол в сторону входной двери. Сердце в очередной раз запрыгало в моей груди, как раненный заяц. Дверь открылась… И я опустила ружье.
Можете понять мое недоумение. Я ожидала увидеть какую-нибудь бандитскую рожу, в крайнем случае – бесстыжую физиономию самой Люси, но это было другое… лицо. И не могу сказать, что его вид доставил мне радость.
Это был Михаил Федорович, главный следователь полицейского управления, занявший эту должность сразу же после смерти моего мужа.
До недавнего времени я относилась к этой личности довольно спокойно, если не сказать безразлично, поскольку практически не знала ее. Но первая же наша в недавнем прошлом встреча сделала нас настоящими врагами. Я во всяком случае, считала его таковым. Поскольку Михаил Федорович… лучше буду называть его по фамилии, так как с недавних пор мысленно называла его именно так. Имя и отчество предполагают либо уважение, либо просто добрые чувства, а ни того, ни другого я к этому человеку не испытывала. Фамилия его была Алсуфьев. Так вот, этот самый господин Алсуфьев в тот день не только позволил себе при общении со мной недопустимый тон и грязные намеки, но впрямую обвинил в убийстве Павла Синицына. И не скрывал разочарования, когда вынужден был меня отпустить, так как абсурдность его обвинений стала очевидна. Очевидна для каждого, но, видимо, не для него.
Впрочем, я довольно подробно описываю эту нашу встречу в предыдущем романе. И не имею никакого желания снова воспроизводить ее. Скажу только, что глумливая улыбка бывшего подчиненного моего мужа не обещала мне ничего хорошего.
– Чем обязана? – спросила я его ледяным тоном, заметив, что несколько сопровождавших его мужчин остались за дверью. Сам же Михаил Федорович, свежий и гладко выбритый, в безукоризненно белых перчатках, не только вошел в гостиную, как к себе домой, но уже уселся в любимое кресло Александра, уронив на пол салфетку и не потрудившись ее поднять.
Ответил он не сразу. Наверное, этого момента он ждал давно и теперь собирался получить от него максимум удовольствия.
Я не желала повторять вопроса и осталась стоять в дверях.
Проследив направление его лучезарного взгляда, я только теперь вспомнила о том, что в моих руках было ружье. Это в данных обстоятельствах выглядело довольно глупо, хотя, не скрою, без всякого сожаления разрядила бы его в эту наглую физиономию.
Разумеется, я преувеличиваю, но, Боже мой, как он в эту минуту был мне ненавистен!
Стараясь выглядеть как можно невозмутимее, я прошла к противоположной стене и вернула оружие на его законное место.
– Так-то оно лучше, Катерина Лексевна, – паясничая, промолвил он с мерзким акцентом. Мое отчество прозвучало в его устах как «Ляксевна». Таким немудреным способом он выражал мне свое презрение.
И несмотря на очевидность происходящего, я терялась в догадках, что же это все может означать. Мой нежданный гость вошел как воплощенное воздаяние за грехи, лучше сказать, за преступление.
«Только в каком же преступлении он собирался обвинить меня на этот раз? – размышляла я. – Неужели снова в убийстве Павла Синицына?»
Это предположение показалось мне совершенно абсурдным. Вина Люси была очевидна. Более того, сама преступница не отрицала ее, находясь под стражей в Хвалынске.
«Что же изменилось с тех пор? С тех пор, когда она исчезла из своей камеры?»
– Как веревочке не виться… – проворковал в это время Алсуфьев, тем самым прервав мои размышления. – Как видно, у нас с вами, милостивая государыня, на роду написано, тэк скэзать, более близкое знакомство. И, если мне не изменяет память, а ведь так оно и есть, не правда ли, я вас об этом предупреждал.
Я еле сдерживала себя, чтобы не наговорить ему гадостей. А искушение было так велико, и так отвратителен он был в своем самолюбовании. Но чем дольше я молчала, тем менее широкой была его улыбка. И, наконец, она исчезла совсем.
– Надо ли говорить, зачем я в этот поздний час пришел к вам в дом? – уже с откровенной ненавистью спросил он.
– Я полагаю, с этого нужно было начать, – как можно спокойнее заметила я. И эти слова снова вызвали тень улыбки на его губах.
– Кому другому – разумеется… Но вам-то Катерина Лексевна, как бывшей жене главного следователя. Вам разве нужно это объяснять. Полно. Не теряйте времени. А лучше поспешите одеться.
– Вы желаете, чтобы я отправилась с вами?
– Учитываю конечный пункт вашего путешествия – вряд ли, – хохотнул он, брызнув слюнкой, став уже совершенно омерзительным.
В эту минуту он напомнил мне прыщавого гимназиста.
Попадаются среди них такие «хохотунчики», поводом для смеха для них становится обычно что-нибудь неприличное. Ничто иное для их убогого чувства юмора недоступно, а тут они просто из себя выходят, до красноты и вонючего пота. Хотя нет, это теперь он мне таким вспоминается. В то далекое время я еще не встречалась ни с чем подобным. И сравнить мне его манеры было не с чем.
– Что вы имеете в виду? – спросила я.
– Как и предполагалось – в тюрьму-с, – вытянул он губы словно для поцелуя.
– Вы бредите, – прервала я этот его неприличный жест.
– Это вы бредите, – брызгая слюной, взвизгнул он. – Потрудитесь выбирать выражения. А не то – прикажу вас связать и доставить в камеру как…
Что-то наподобие желваков появилось на его холеных щечках. Видимо, он собирался выплюнуть мне в лицо что-то совершенно мерзкое, но удержался и перешел на официальный, безукоризненно вежливый тон, как бы подчеркивая этим свою беспристрастность:
– Соблаговолите одеться и не испытывайте моего терпения.
Через несколько минут я вышла из дома в сопровождении самого Алсуфьева и нескольких полицейских. С побелевшими от ужаса глазами меня провожала взглядом Алена. Теперь мне стало понятным ее безмолвие – первым делом на нее направили ружье, и она едва не лишилась сознания от страха. Скорее всего, ее все время моего «допроса» держали на мушке, и она до сих пор не могла придти в себя.
С собой я захватила лишь небольшой узелок с самыми необходимыми вещами. Нужно было видеть, с каким подозрением глядел на него мой конвоир, видимо, он всерьез считал меня опасной преступницей и подозревал, что я захватила с собой бомбу. Но то ли не решился, то ли постеснялся обыскать меня и всю дорогу сидел с напряженной прямой спиной, готовый выпрыгнуть из экипажа при первом же подозрительном звуке.
На улице уже стемнело, но я достаточно хорошо знала город, чтобы ориентироваться в любом его районе и днем и ночью. Меня повезли не в городскую тюрьму, как мне показалось сначала, а в ее специальное отделение. Мне было хорошо известно это каменное строение без окон. Я несколько раз ожидала здесь Александра, поскольку он частенько бывал здесь по долгу службы. Насколько мне было известно, помещение это предназначалось для особо опасных преступников и состояло исключительно из одиночных камер. Не скрою, это немного успокоило меня, потому что перспектива оказаться в одной камере с настоящими преступницами меня не прельщала. Хотя настоящие преступники считают одиночки чем-то наподобие карцера и боятся их, как огня. И мне известно несколько случаев, когда только одна угроза перевода в одиночку заставляла их выдавать своих товарищей и признаваться в самых тяжких своих преступлениях.
Как это ни странно, но большая часть наиболее опасных преступников органически не переносит одиночества. Не потому ли, что их преследуют души убиенных ими людей?
Мне ничто подобное не грозило. А в плане удобств, если о них можно говорить применительно к подобным местам, это помещение не уступало городской тюрьме. Поэтому когда наш экипаж остановился перед его стенами, я даже вздохнула облегченно.
И только когда меня ввели внутрь, и в нос ударил тяжелый тюремный запах, я впервые осознала всю неприглядность и серьезность своего положения. До этой минуты я просто не могла поверить в происходящее и соотнести знакомое слово «тюрьма» с собственной жизнью. И только этот запах, в котором перемешались ароматы гнилой капусты, отхожего места и человеческих страданий, помог мне осознать весь ужас происходящего.
За всю дорогу мой прежде такой разговорчивый конвоир не произнес ни слова.
Помня о том, что при первой нашей встрече он проговорил со мною едва ли не до утра, я и теперь ожидала чего-то подобного. Но, вопреки моим ожиданиям, он передал меня с рук на руки тюремному начальству, ограничившись единственным словом напутствия, если это можно так назвать:
– В шестую, – небрежно бросил он и демонстративно зевнул. Молодой мордастый паренек с ружьем довел меня до места, и впервые в своей жизни я услышала лязг тюремного запора за своей спиной.
На ощупь отыскав жесткое ложе, я присела на него и до боли в глазах пыталась что-то рассмотреть в темноте. Но, несмотря на все эти усилия, ничего не увидела.
Удивительно. Часа полтора я просидела таким образом, ожидая, что за мной придут, представляла себе предстоящий допрос и, как это ни смешно прозвучит, даже репетировала отдельные гордые фразы и презрительные интонации. Но прошел час, два… За мною так никто и не пришел. И я, наконец, поняла, что мои ожидания тщетны. И растерялась.
Если Алсуфьев добивался того, чтобы выбить меня из колеи, то он почти этого добился. Всю ночь я не сомкнула глаз и, кое-как пристроившись на нарах, пыталась понять, что меня ожидает утром, и в каких-таких злодеяниях попытается уличить меня бывший подчиненный моего мужа. Но никак не могла придумать ничего мало-мальски правдоподобного, а те фантазии, что приходили мне в голову, отметала за явной нелепостью. По абсурдности происходящего эта ночь соперничала с кошмарным сном, в котором существует наказание без преступления, и все попытки добиться объяснения происходящего обречены на провал.
А мерные шаги часового за стеной своей обыденностью лишь усугубляли абсурдность происходящего.
Пару раз я не то, чтобы засыпала, а впадала в какое-то забытье, в котором причудливо перемешивались события реальной жизни и книга Александра Дюма. С горькой иронией я осознала, что третий раз за два дня примеряю на себя судьбу ее персонажей. Но если поначалу я сравнивала себя с Мерседес, потом благодаря Люси – с Вольфором, то теперь мне суждено было пережить чувства самого Эдмона Дантеса в первые дни его заключения в зловещем замке Иф.
Я так же, как и он, понятия не имела, благодаря чему попала в каземат, судьба моя была настолько же неопределенна. И волей-неволей я стала примерять на себя возможность остаться в этом месте на долгие четырнадцать лет.
Но если Дантес оказался на свободе в возрасте Иисуса Христа, то четырнадцать лет заточения превратили бы меня в древнюю старуху. Произведя в голове необходимые вычисления, я произнесла еле слышно и содрогнулась от звука своего голоса, так странно отразившегося от тюремной стены.
– Сорок два года, – услышала я как бы со стороны, и мысль о грядущем сумасшествии заполонила мою душу.
От этого действительно можно было сойти с ума, если вовремя не остановиться.
«Лучше ни о чем не думать, – решила я. – А спокойно дождаться утра, которое, как известно, значительно мудренее вечера и тем более ночи». Но сделать это оказалось совсем не просто.
Самое мучительное в жизни – неопределенность, а самое страшное – неизвестность. Человек больше всего боится темноты в прямом и переносном смысле этого слова именно потому, что в темноте скрываются все самые сокровенные его кошмары, порожденные тревогой его души. Осознанная и видимая опасность уже не пугает, скорее наоборот. Мелькающий на болоте огонек заставляет застыть от ужаса, но способен рассмешить при ближайшем рассмотрении. И даже когда источник страха не такой безобидный и существует реальная угроза жизни и здоровью, большинство из нас предпочитает знать свою участь, нежели и дальше находиться в неопределенности. А человек, лишенный такой возможности, пытается додумать, дофантазировать ее самостоятельно.
Ужас моего положения заключался в том, что мой мучитель не сказал мне абсолютно ни слова ни о моей вине, ни о том, что является причиной моего ареста, и под утро я молила Бога лишь об одном, чтобы увидеть живого человека, который объяснит мне мою вину или сообщит о том, что все произошедшее всего лишь недоразумение.
Последнее, с моей точки зрения, было единственным в этой ситуации логичным исходом. И мысль о том, что Алсуфьев просто-напросто сошел с ума, время от времени посещала меня в эту ночь и, если не успокаивала, то на время даровала силы. Легче заподозрить в душевном нездоровье другого человека, чем признаться в собственном безумии, хотя и эта мысль тоже приходила мне в голову. И однажды я даже ущипнула себя в тайной надежде, что все происходящее со мной окажется кошмарным сном. Но, к сожалению, это испытанное средство борьбы с миражами не помогло. И я была близка к отчаянью.
Утро вместо того, чтобы облегчить мои страдания, еще более усугубило их. Я увидела то помещение, в котором провела ночь, и ужаснулась. Александр сильно преукрашивал те условия в которых содержались в этом заведении заключенные. Но дело было даже не в этом. Грязь, обилие насекомых и крысиные следы – это не самое страшное, что окружало меня. Все стены моей камеры были испещрены рисунками и надписями, при одном взгляде на которые у меня закружилась голова. Но мои глаза, помимо моего желания вновь и вновь возвращались к ним, пока от бессонницы и нервного потрясения я не впала в какое-то забытье и не перестала воспринимать окружающую меня действительность как часть своей жизни.
И до сих пор я не очень хорошо понимаю, что произошло со мной в то утро. Может быть, человеческий организм устроен так, что на самый крайний случай у него есть спасительное средство, с помощью которого он уберегает своего хозяина от отчаяния или даже безумия. Хотя в определенном смысле само это состояние настолько близко подходит к безумия, что их вполне можно перепутать.
Воображение унесло меня на край света, в какую-то не то африканскую, не то южноамериканскую страну. Мне рисовались безукоризненно зеленые пальмовые листья на фоне голубого безоблачного неба, а кожа ощущала на себе ласковое прикосновение морского бриза. Эти видения сменили удивительно яркие картины моего собственного детства, настолько правдоподобные и живые, что, кажется, я даже разговаривала с привидевшимися мне людьми. И находила в том своеобразное удовольствие, одновременно понимая, что рядом со мной никого нет.
За окном город жил своей обычной жизнью, до меня доносился стук лошадиных подков по мостовой и птичье пение, но все это уже было в какой-то другой, посторонней для меня жизни. Шли часы, я потеряла счет времени, а за мной никто не приходил. Будто бы забыв о моем существовании. И как я поняла впоследствии, это тоже было частью того подлого плана, жертвой которого я стала по воле ненавидевших меня людей.
Можете представить, в каком я находилась состоянии, если при звуке ключа вздрогнула всем телом и с трудом преодолела желание спрятаться в темном углу камеры.
Это был часовой, в обязанности которого, по всей видимости, входило приносить мне еду. Он, как и полагается, поставил на пол миску с какой-то кашей и кувшин с водой. Я с жадностью приникла к этому кувшину, поскольку жажда начала меня мучить с вечера, то есть практически с первых же минут моего заключения, а к утру мои губы уже запеклись и покрылись шершавой коркой.
И эта теплая, дурно пахнущая жидкость вернула меня к жизни. Внезапно я устыдилась своего отчаянья и постаралась взять себя в руки. Не без труда, но мне это удалось. И когда дверь в мою камеру отворилась в следующий раз, я уже совершенно не походила на то испуганное существо с мутным взглядом, которым выглядела час назад.
Господин Алсуфьев ошибся в своих расчетах. Вызови он меня на час раньше, и кто знает – может быть я и расплакалась бы на его глазах. Но, переступив через отчаянье, я с каждой минутой становилась сильнее. А когда часовой вывел меня из камеры, пожалуй, я выглядела не намного хуже, чем накануне вечером.
Мы прошли с ним по длинному коридору, поднялись по металлической лестнице, снова опустились на один этаж и оказались перед толстой металлической дверью, мало отличавшейся от десятка других дверей, мимо которых мы уже прошли.
Мой конвоир постучал в эту дверь, и из комнаты донесся хорошо знакомый и тошнотворный для меня лирический баритон:
– Введите, – лишенным всякого выражения и интонации голосом произнес он. И конвоир открыл передо мною дверь.
Комната, в которую я вошла, оказалась не намного больше той, в которой я провела ночь. Разве что немного посветлее и почище. Посредине стоял видавший виды стол, покрытый вылинявшим и залитым чернилами зеленым сукном. А во главе стола, набычившись, сидел хозяин кабинета собственной персоной и глядел на меня тяжелым взглядом.
В дальнем углу за маленьким столиком скрючился совершенно лысый крохотный человечек с одним гусиным пером в руке и с другим за ухом. Он тоже смотрел на меня без всякого выражения и часто-часто моргал воспаленными красными веками.
Он был такой маленький, что поначалу я приняла его за карлика, а если бы на его лысый череп надеть остроконечный колпачок – он бы выглядел совершенным гномом. Во всяком случае, я рядом с ним выглядела Белоснежкой, несмотря на бессонную ночь и все мои мучения.
К тому времени я уже настолько пришла в себя, что смогла составить какой-то план действий, к которому и приступила незамедлительно.
– Я бы хотела встретиться с Олегом Борисовичем, – заявила я, едва присев на кончик шаткого стула.
Олегом Борисовичем звали главного полицмейстера города, не очень близко, но все таки знакомого мне. Они с мужем были в неплохих отношениях и всегда говорили друг о друге с уважением. Пару раз он даже бывал у нас в гостях, и я вполне могла надеяться, что он не откажется от встречи со мной.
– Это невозможно, – ответил Алсуфьев, не затрудняя себя дальнейшим объяснением.
– Почему? – спросила я после небольшой паузы.
– Его нет в городе. Да если бы и был, я не нахожу в этом необходимости.
– В таком случае – мне хотелось бы поговорить с губернатором.
– А почему не с его императорским величеством? – осклабился Михаил Федорович, а гном за своим столиком подобострастно захихикал в кулачок.
– Что вы имеете в виду? – твердым голосом осведомилась я, стараясь не сорваться на крик и тем самым обнаружив свое волнение.
– Вы забываетесь, сударыня, – покачав головой, он откинулся на стуле и посмотрел на меня с некоторым интересом. – Вы теперь не тот человек, которым считали себя еще вчера. И чем быстрее вы позабудете о старых привычках, тем лучше для вас. Поверьте моему опыту.
И почти без паузы приступил к допросу:
– Ваше имя, фамилия и возраст.
– Прекратите балаган, – не выдержав, вспылила я.
– Что вы сказали? – морщины на его лице расправились, а взгляд стал неуместно лукавым. – Балаган? Вам это кажется забавным? В таком случае, может быть, сразу сознаетесь во всем?
– В чем я, по-вашему, должна сознаться?
– А вы не знаете? – покачал он головой сокрушенно. – Как это мило.
Гномик снова захихикал.
– Мне бы хотелось, чтобы для начала вы предъявили мне обвинение. В противном случае – я не собираюсь отвечать ни на один ваш вопрос и требую немедленно меня освободить.
– Требуете? Это серьезно. Пожалуй, придется. А то еще рассердитесь, не дай Бог – что мне тогда прикажете делать?
Он закурил папиросу и стал доставать из стола какие-то бумаги. По одной, каждый раз поглядывая на меня с видом картежника, демонстрирующего партнеру сильную масть.
Завалив таким образом весь стол бумагами, он стряхнул пепел с папиросы в потемневшую от времени и никогда не чищенную медную пепельницу и произнес голосом судьбы:
– Вы обвиняетесь в убийстве.
– Вот как? – сделала я веселое лицо при этой, мягко говоря, отвратительной игре. – И кого же я по вашему мнению убила?
– Вы, Екатерина Алексеевна, – на этот раз он произнес мое имя, тщательно выговаривая каждую букву, но почему-то это прозвучало в его устах едва ли не как оскорбление, – обвиняетесь в убийстве собственного мужа, главного следователя полицейского управления, дворянина Павла Семеновича Синицына.
Я была слишком потрясена, чтобы хоть как-то отреагировать на его заявление. Поэтому только смотрела на него, не находя слов и не чувствуя ничего, кроме легкого головокружения.