Часть первая
Ну а здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте! Если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее.
Безумная идея
Когда я затронул эту тему с отцом – когда я собрался с духом, чтобы поговорить с ним о своей Безумной идее, я постарался, чтобы это произошло с наступлением вечера. Это было лучшее время для общения с папой. Он тогда расслаблялся, хорошо поужинав, располагался, вытянув ноги, в своем виниловом кресле в уголке, где он смотрел телевизор. До сих пор я могу, откинув голову и закрыв глаза, слышать смех аудитории в телестудии и резковатые звуки музыкальных заставок его любимых сериалов «Караван повозок» и «Сыромятная плеть».
Его постоянным любимцем был Ред Баттонс. Каждый эпизод начинался с песни Реда: «Хоу-хоу, хии-хии… странные творятся дела». Я поставил стул с прямой спинкой рядом с отцом, слабо улыбнулся ему и подождал, пока не наступила очередная рекламная пауза. Я много раз репетировал про себя, что и как сказать, особенно с чего начать. «Ну-у, пап, ты помнишь ту Безумную идею, которая пришла мне в голову в Стэнфорде?..»
Это случилось в одном из моих выпускных классов, на семинаре по предпринимательству. Я написал курсовую работу по специализации, посвятив ее обуви, и эта работа превратилась из заурядного задания во всепоглощающую навязчивую идею. Будучи спортсменом-бегуном, я кое-что знал о кроссовках. Как человек, увлеченный бизнесом, я знал, что японские фотоаппараты совершили внушительный прорыв на рынке фотокамер, на котором прежде доминировали немцы. Поэтому я доказывал в своей письменной работе, что японские кроссовки могут произвести аналогичный эффект. Эта идея заинтересовала меня, затем вдохновила и, наконец, покорила. Она казалась такой очевидной, такой простой, такой потенциально огромной.
Я потратил многие недели, чтобы подготовить курсовую. Я переселился в библиотеку, поглощая все, что я мог найти об импорте и экспорте и о том, как создать компанию. Наконец, как и требовалось, я выступил с официальной презентацией курсовой перед сокашниками, которые отреагировали с формальной скукой на лицах. Никто не задал ни единого вопроса. Мои страстность и энергия были встречены тяжкими вздохами и бессмысленными взглядами.
Профессор думал, что моя Безумная идея заслуживает внимания: поставил мне «отлично». Но это – всё. По крайней мере, предполагалось, что на этом все закончилось. Я же не переставал думать о своей курсовой. На протяжении всего оставшегося времени в Стэнфорде, во время каждой утренней пробежки и вплоть до того момента в телевизионном уголке нашего дома я размышлял о том, как поехать в Японию, найти там обувную компанию и закинуть японцам свою Безумную идею в надежде получить от них более восторженную реакцию, чем от сокашников, услышать, что они хотели бы вступить в партнерские отношения с застенчивым, худым как щепка мальчишкой из заспанного Орегона.
Я также обыгрывал в мыслях, как совершу экзотическое путешествие в Японию и обратно. Как я смогу оставить след в мире, думал я, если прежде не выберусь, чтобы посмотреть его? Перед большим забегом тебе всегда хочется пройти по беговой дорожке, чтобы опробовать ее. Путешествие вокруг света с рюкзаком за плечами, резонно заключал я, это может быть как раз то, что надо. В то время никто не говорил о bucket-списках (списках заветных желаний, реализовать которые человек намерен до конца жизни. – Прим. пер.), но, думаю, это понятие ближе всего к тому, что у меня было на уме. До того как умереть, одряхлеть или погрязнуть в каждодневных мелочах, я хотел посетить самые красивые и удивительные уголки планеты.
И самые святые. Я, разумеется, хотел попробовать иную пищу, услышать иную речь, окунуться в другую культуру, но то, чего я действительно жаждал, была связь с заглавной буквы «С». Я хотел испытать то, что китайцы называют Тао, греки – Логосом, индусы – Гьяной, буддисты – Дхармой. То, что христиане называют Святым Духом. Прежде чем пуститься в свое собственное, личное плавание по жизни, думал я, дайте мне прежде понять более великий путь, пройденный человечеством. Позвольте мне исследовать грандиозные храмы и церкви, святилища, святые реки и горные вершины. Позвольте мне ощутить присутствие… Бога?
Да, сказал я себе, да. Именно Бога – лучшего слова не подобрать.
Но прежде мне надо было получить одобрение у отца.
Более того, мне потребовались бы его деньги.
За год до этого я уже упоминал о своем намерении совершить большое путешествие, и, похоже, отец тогда был готов выслушать мою просьбу. Но наверняка он об этом забыл. И я, разумеется, нажимал на это, добавляя к первоначальному предложению свою Безумную идею, эту дерзкую поездку с отклонением от основного маршрута – чтобы посетить Японию? Чтобы организовать свою компанию? Бессмысленный разговор о бесполезной поездке.
Наверняка он посчитает, что я зашел слишком далеко, согласиться со мной означало бы сделать слишком большую уступку. И чертовски дорогостоящую. У меня были некоторые сбережения, сделанные за время службы в армии, включая зарплату за временную подработку в летнее время в течение нескольких последних лет. Сверх того я намеревался продать свою машину, темно-вишневый родстер «Эм-джи» 1960 года с гоночными шинами и двумя распредвалами (такой же автомобиль водил Элвис в фильме «Голубые Гавайи»). В общей сложности это тянуло на тысячу пятьсот долларов, и мне не хватало еще тысячи, как я заявил отцу. Он кивал, хмыкал, издавал неопределенное «М-м-м-м» и быстро переводил глаза от телеэкрана ко мне и обратно, пока я все это ему выкладывал.
Помнишь, как мы говорили, пап? Как я сказал, что хочу увидеть мир?
Гималаи? Пирамиды?
Мертвое море, пап? Мертвое море?
Ну, так вот, ха-ха, я также думаю сделать остановку в Японии, пап. Помнишь мою Безумную идею? Про японские кроссовки? Да? Это могло бы стать грандиозным делом, пап. Грандиозным.
Я сгущал и пересаливал, наседал, будто впаривал товар, перебарщивая, потому что всегда ненавидел торгашество и потому что шансы протолкнуть мой «товар» равнялись нулю. Отец только что раскошелился на сотни долларов, оплачивая мою учебу в Орегонском университете, и еще на многие тысячи – за Стэнфорд. Он был издателем газеты «Орегон джорнел», это была отличная работа, позволявшая оплачивать все основные удобства для жизни, включая наш просторный белый дом на улице Клейборн, в самом тихом пригороде Портленда – в Истморленде. Но богачом отец не был.
Кроме того, шел 1962 год. Земля тогда была больше. Хотя люди уже начинали кружить на орбите вокруг планеты в своих капсулах, 90 процентов американцев все еще ни разу не летали на самолете. Средний американец или американка ни разу в жизни не рискнули удалиться от входной двери своего дома дальше чем на сто миль, поэтому даже простое упоминание о кругосветном путешествии на самолете расстроило бы любого отца, особенно моего, чей предшественник на посту издателя газеты погиб в авиакатастрофе.
Даже отметая в сторону деньги, отмахиваясь от соображений безопасности, все равно вся эта затея выглядела такой нежизнеспособной. Мне было известно, что двадцать шесть компаний из двадцати семи прогорали, и моему отцу это было тоже хорошо известно, и идея взвалить на себя такой колоссальный риск противоречила всему, за что он выступал. Во многом мой отец был обычным сторонником епископальной системы церковного управления, верующим в Иисуса Христа. Но он также поклонялся еще одному тайному божеству – респектабельности. Дом в колониальном стиле, красивая жена, послушные дети – моему отцу нравилось все это иметь, но еще больше он дорожил тем, что его друзьям и соседям было известно, чем он располагает. Ему нравилось, когда им восхищались. Он любил (иносказательно выражаясь) ежедневно энергично плавать на спине в доминирующей среде. Поэтому в его понимании идея отправиться вокруг света забавы ради просто была лишена смысла. Так не делалось. Во всяком случае, не порядочными детьми порядочных отцов. Такое могли позволить себе дети других родителей. Такое вытворяли битники и хипстеры.
Возможно, основной причиной зацикленности моего отца на респектабельности была боязнь хаоса внутри него самого. Я ощущал это нутром, поскольку время от времени этот хаос прорывался у него наружу. Бывало, раздавался телефонный звонок в гостиной на первом этаже – без предупреждения, поздно ночью, и когда я поднимал трубку, то слышал все тот же рассудительный голос: «Приезжай, забери-ка своего старика».
Я надевал плащ – в такие ночи всегда казалось, что за окном моросит дождь, – и ехал в центр города, где находился отцовский клуб. Помню этот клуб так же отчетливо, как собственную спальню. Столетний, с дубовыми книжными полками от пола до потолка и креслами с подголовниками, он походил на гостиную английского загородного дома. Другими словами, был в высшей степени респектабелен.
Я всегда находил отца за одним и тем же столом, в одном и том же кресле, всегда бережно помогал ему подняться. «Ты в порядке, пап?» – «Конечно, в порядке». Я всегда выводил его на улицу, к машине, и всю дорогу домой мы делали вид, что ничего не случилось. Он сидел совершенно прямо, почти в царственной позе, и мы вели беседу о спорте, поскольку разговором о спорте я отвлекал себя, успокаивал во время стресса.
Отцу спорт тоже нравился. Спорт всегда респектабелен. По этим и дюжине других причин я ожидал, что отец отреагирует на мой зондаж у телевизора, наморщив лоб и быстрым уничижительным высказыванием: «Ха-ха, Безумная идея. Ни малейшего шанса, Бак». (Мое имя с рождения Филипп, но отец всегда звал меня Баком. Вообще-то он звал меня так еще до моего появления на свет. Мама рассказывала мне, что у него была привычка поглаживать ей живот и спрашивать: «Как там сегодня поживает маленький Бак?») Однако как только я замолчал, как только я перестал расписывать свой план, отец качнулся вперед в своем виниловом кресле и уставился на меня смешливым взглядом. Сказал, что всегда сожалел, что в молодости мало путешествовал. Сказал, что предполагаемое путешествие может добавить последний штрих к моему образованию. Сказал много другого, но все сказанное было больше сконцентрировано на поездке, нежели на Безумной идее, но я и не думал поправлять его. Не собирался я и жаловаться, поскольку в итоге он давал мне благословение. И деньги. «О’кей, – сказал он. – О’кей, Бак. О’кей».
Я поблагодарил отца и выбежал из уголка, где он смотрел телик, прежде чем у него появился бы шанс передумать. Лишь позже я с чувством вины осознал, что именно отсутствие у отца возможности путешествовать было скрытой, а возможно, и главной причиной того, что я хотел отправиться в поездку. Эта поездка, эта Безумная идея оказалась бы верным способом стать другим, чем он. Менее респектабельным.
А возможно, и не менее респектабельным. Может, просто менее одержимым респектабельностью.
Остальные члены семьи оказались не настолько благосклонны. Когда моя бабушка пронюхала о моем маршруте, один из пунктов назначения в особенности разволновал ее. «Япония! – вскричала она. – Зачем, Бак? Всего лишь несколько лет тому назад япошки намеревались перебить нас! Ты что, забыл? Перл-Харбор! Японцы пытались завоевать весь мир! Некоторым из них невдомек, что они проиграли! Они скрываются! Они могут захватить тебя в плен, Бак. Выколоть тебе глаза. Всем известно, что они это делают… Твои глаза!»
Я любил мать своей матери. Мы все звали ее мамаша Хэтфильд. И я понимал ее страх. До Японии было почти так же далеко, как до Розберга, фермерского поселка городского типа в штате Орегон, где она родилась и прожила всю свою жизнь. Много раз я проводил там лето у бабушки и деда Хэтфильдов. Чуть ли не каждую ночь мы усаживались на крыльце, слушая, как кваканье синеногих литорий (здоровенных лягушек-быков, издающих звуки, больше похожие на мычание, – откуда их английское название, – а не на кваканье. – Прим. пер.) соперничает со звуками, издаваемыми напольным радиоприемником. В начале 1940-х радио у всех было всегда настроено на трансляцию новостей о войне.
А новости эти всегда были плохими.
Японцы, как нам многократно сообщали, не проиграли ни одной войны за последние 2 тысячи 600 лет, и, похоже, ничто не указывало на то, что они проиграют нынешнюю. Битву за битвой мы терпели поражение за поражением, пока наконец в 1942 году Гэбриэл Хиттер, работавший в радиосети «Мьючуал бродкастинг», не начал свое ночное радиосообщение с пронзительного восклицания: «Всем добрый вечер – сегодня есть хорошие новости!» Американцы наконец-то одержали победу в решающей битве. Критики буквально на шампур насадили Хиттера за его бесстыжее подбадривание, напоминающее пританцовывание девушек из группы поддержки на стадионе, за отказ от любых претензий на журналистскую объективность, но ненависть публики к Японии была настолько сильна, что большинство радиослушателей приветствовали Хиттера как народного героя. После этого он неизменно начинал свои радиорепортажи с фразы: «Хорошие новости к сегодняшнему вечеру!»
Из моих самых ранних воспоминаний: мама и папа Хэтфильды сидят со мной на крыльце, папаша Хэтфильд снимает карманным ножиком кожуру с желтого яблока сорта Гравенштейн, отрезает и дает мне кусочек, сам съедает такой же, затем дает мне следующий, затем повторяет все снова и снова до тех пор, пока эта процедура разделки яблока вдруг резко не замедляется. В эфире Хиттер. Тсс! Тише! Я все еще вижу, как мы все сидим и жуем яблоки, глазея на ночное небо, будучи настолько поглощены мыслью о Японии, что чуть ли не ожидаем увидеть, как японские истребители «Зеро» проносятся на фоне созвездия Большого Пса. Неудивительно, что во время моего первого в жизни полета на самолете, когда мне было лет пять, я спросил: «Пап, нас япошки не собьют?»
Хотя слова мамаши Хэтфильд заставили волосы на моей голове зашевелиться от страха, я стал уговаривать ее не волноваться, говоря, что все у меня будет в порядке и что я даже привезу ей кимоно в подарок. Моим сестрам-близнецам, Джин и Джоан, бывшим на четыре года моложе меня, похоже, было абсолютно все равно, куда я отправлялся и что я делал.
А моя мама, как помню, ничего не сказала. Она вообще редко высказывалась. Но на этот раз в ее молчании чувствовалось нечто иное. Что-то похожее на одобрение. Даже на гордость.
Я затратил недели на чтение, планирование, подготовку к поездке. Совершал длинные пробежки, раздумывая на бегу над каждой деталью и одновременно соревнуясь с дикими гусями, пролетающими надо мной в плотном V-образном строю. Я где-то вычитал, что гуси, пристроившиеся в конце клина и использующие как подъемную силу завихрения восходящего воздушного потока, образуемые впереди летящими, – обратную тягу, затрачивают лишь 80 процентов энергии по сравнению с вожаком и летящими впереди птицами. Каждому бегуну это понятно. Бегущим впереди бегунам всегда приходится труднее, и они рискуют больше других.
Задолго до того, как я обратился к отцу, я решил, что было бы хорошо иметь компаньона в поездке, и таким компаньоном должен стать мой сокашник по Стэнфорду Картер. Хотя он и был звездой по кручению обруча в колледже имени Уильяма Джюэлла, Картер не стал типичным студентом-спортсменом, недалеким и помешанным на спорте. Он носил очки с толстыми стеклами и читал книги. Хорошие книги. С ним было легко говорить и легко молчать – в равной степени важные качества друга. Жизненно необходимые для компаньона при совместном путешествии.
Но Картер рассмеялся мне в лицо. Когда я положил перед ним список мест, которые хотел бы посетить, – Гавайи, Токио, Гонконг, Рангун, Калькутту, Бомбей, Сайгон, Катманду, Каир, Стамбул, Афины, Иорданию, Иерусалим, Найроби, Рим, Париж, Вену, Западный Берлин, Восточный Берлин, Мюнхен, Лондон, – он сложился пополам и захохотал. Я опустил глаза и стал извиняться, после чего Картер, продолжая смеяться, проговорил: «Что за клевая идея, Бак!» Я оторвал глаза от пола. Он надо мной не смеялся. Он смеялся от радости, с ликованием. Он был впечатлен. Нужно действительно иметь смелость, чтобы составить подобный маршрут, сказал он. Точнее, железные яйца. Он хотел войти в команду.
– НЕ ПОЗВОЛЯЙ НЕЗНАЧИТЕЛЬНЫМ НЕУДАЧАМ ПОКОЛЕБАТЬ ТЕБЯ. – ПОЧТИ ВСЕ НЕУДАЧИ В МИРЕ НЕЗНАЧИТЕЛЬНЫ.
Спустя несколько дней он получил «добро» от своих родителей, а также кредит от отца. Картер никогда не суетился без толку. Увидел лазейку – жми вперед! – таков был Картер. Для себя я решил: мне многому можно было бы научиться у такого парня, путешествуя с ним вокруг света.
Каждый из нас упаковал по одному чемодану и одному рюкзаку. Только самое необходимое, как мы договорились друг с другом. Несколько пар джинсов, несколько футболок. Кроссовки, обувка для пустыни, солнцезащитные очки плюс пара летнего солдатского обмундирования – сантан (слово, обозначавшее в 1960-х легкую армейскую форму защитного цвета «хаки»).
Упаковал я и один хороший костюм. Зеленый, с двумя пуговицами, от Brooks Brothers. Просто на тот случай, если моя Безумная идея даст плоды.
7 сентября 1962 года погрузились мы с Картером в потрепанный старый «Шеви» и рванули на запредельной скорости по межштатной автостраде 15, через долину Вилламетт, прочь из лесистого юга штата Орегон, и впечатление было такое, будто мы продираемся сквозь корневища огромного дерева. Выскочили на заросшие соснами горные вершины Калифорнии, перебрались через зеленые перевалы высоко в горах, а затем помчались все ниже, ниже, до тех пор, пока уже далеко за полночь не въехали в Сан-Франциско. Несколько дней провели у друзей, спали у них на полу, а затем заскочили в Стэнфорд и взяли с собой некоторые вещи, находившиеся там у Картера на хранении. Наконец, заскочили в винный магазин и приобрели там два билета со скидкой на самолет авиакомпании «Стандарт Эйрлайнз» в Гонолулу. В одну сторону, за 80 долларов.
Казалось, прошло каких-то несколько минут, прежде чем мы с Картером ступили на песчаную полосу аэропорта Оаху. Мы выкатили свой багаж, взглянули на небо и подумали: нет, небо не такое, как дома.
Шеренга красивых девушек с нежными взглядами и оливковой кожей шагнула нам навстречу. Они были босыми, с гиперподвижными бедрами, на которых подергивались и шуршали их юбки из травы, – и все это у нас на глазах. Мы с Картером переглянулись, и наши губы расплылись в медленной улыбке.
Мы взяли такси до пляжа Вайкики и зарегистрировались в мотеле – через дорогу от моря. В одно мгновение мы побросали свой багаж и натянули плавки. И наперегонки к воде!
Как только мои ноги коснулись песка, я завопил, засмеялся и сбросил свои тапочки, после чего рванул бегом, что было сил, прямо в волны. Я не останавливался до тех пор, пока не оказался по шею в пене. Нырнул, достав до самого дна, а затем вынырнул, хватая ртом воздух и смеясь, и перевернулся на спину. Наконец, спотыкаясь, вышел на берег и шлепнулся на песок, улыбаясь птицам и облакам. Должно быть, я выглядел, как пациент, сбежавший из сумасшедшего дома. У Картера, сидевшего теперь рядом со мной, было такое же безумное выражение лица.
«Нам надо остаться здесь, – сказал я. – К чему спешить с отъездом?»
«А как же План? – спросил Картер. – Объехать вокруг света?»
«Планы меняются».
Картер усмехнулся: «Классная идея, Бак».
Поэтому мы нашли себе работу. Продавать энциклопедии вразнос, от двери до двери. Уж точно не гламурное занятие, но, черт подери, мы начинали работать не раньше семи часов вечера, что давало нам массу времени для серфинга. Неожиданно ничего важнее того, чтобы научиться серфингу, не осталось. Потребовалось всего несколько попыток, чтобы я уже мог стоять во весь рост на доске, а спустя несколько недель я уже смотрелся молодцом. Действительно был неплох.
Работая и зарабатывая, мы съехали со своего номера в мотеле и арендовали квартиру – меблированную студию с двумя кроватями: одной настоящей и одной псевдокроватью – типа гладильной доски, откидывающейся от стены. Картер, будучи выше и тяжелее, получил настоящую кровать, а я – гладильную доску. Мне было все равно. После того как я целый день занимался серфингом и продавал энциклопедии, а потом засиживался допоздна в местных барах, я был готов уснуть в яме из-под костра, вокруг которого шумит луау, – гавайская вечеринка с музыкой и танцами. Арендная плата составляла сто баксов в месяц, и мы вносили ее, разделив пополам между собой.
Жизнь была сладкой. Жизнь была раем. За исключением одной мелочи. Я не мог продавать энциклопедии.
Я не мог продавать энциклопедии, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Чем взрослее я становился, тем застенчивее я был, и один вид того, что мне крайне неудобно, часто заставлял незнакомых мне людей ощущать ту же неловкость. Таким образом, продажа чего бы то ни было бросала мне вызов, но продажа энциклопедий, которые на Гавайях были почти так же популярны, как комары и приезжие с материка, превращалась в тяжелое испытание. Как бы ловко и настойчиво ни произносил я ключевые фразы, на которые нас натаскивали во время краткой предварительной тренировки («Ребята, говорите людям, что вы не энциклопедии продаете, а Огромное Сокращенное Изложение Всех Человеческих Знаний… Ответы на Вопросы Жизни!»), реакцию я получал всегда одну и ту же.
Сматывай удочки, малыш.
Если моя застенчивость стала причиной тому, что у меня не получалось продавать энциклопедии, то моя природа вынуждала меня презирать это занятие. Я не был настолько крепок, чтобы справляться с такими дозами отторжения. Я замечал это в себе еще со школы, потом на первом курсе, когда меня вывели из бейсбольной команды. Незначительная неудача, по большому счету, но она поколебала меня. Так ко мне пришло первое настоящее осознание того, что далеко не каждому в этом мире мы будем нравиться и не каждый примет нас, что нас часто отбрасывают в сторону в тот самый момент, когда нам больше всего нужно, чтобы нас позвали к себе.
Никогда не забуду тот день. Я вернулся домой шатаясь, таща за собой биту, после чего засел в своей комнате, как в норе, убивался с горя и хандрил до тех пор, пока мама не подошла к краю моей кровати и не сказала: «Хватит».
Она настоятельно советовала мне попробовать заняться чем-то другим. «Чем же?» – простонал я в подушку.
«Как насчет того, чтобы заняться бегом?» – спросила она.
«Бегом?» – переспросил я.
«Ты можешь быстро бегать, Бак».
«Думаешь, могу?» – вновь переспросил я, приподнявшись.
Так что я выбрал беговую дорожку и обнаружил, что могу бегать. И никто этого не мог у меня отнять.
Теперь же я отказался от продажи энциклопедий, а заодно и ото всех прежних отторжений и неприятий, связанных с этим занятием, и принялся за чтение объявлений о найме на работу. Мгновенно обратил внимание на небольшое объявление, обведенное толстой жирной рамкой. Требуются: продавцы ценных бумаг. Я, разумеется, подумал, что мне больше повезет с продажей ценных бумаг. В конце концов, у меня была степень МВА, а перед тем, как покинуть дом, я прошел довольно успешное интервью в фирме «Дин Уиттер».
Я провел некоторые исследования и обнаружил, что у этой работы есть две особенности. Во-первых, она имела отношение к компании Investors Overseas Services, возглавляемой Бернардом Корнфельдом, одним из известнейших финансистов 1960-х годов. Во-вторых, представительство компании располагалось на верхнем этаже красивой высотки с окнами, выходящими на морской пляж, – 20-футовыми окнами с потрясающим видом на бирюзовое море. И то и другое импонировало мне, заставив меня приложить максимум усилий, чтобы выдержать интервью. Каким-то образом, после нескольких недель безуспешных попыток уговорить кого-нибудь приобрести энциклопедию, я уломал команду Корнфельда рискнуть и испытать меня в деле.
Необычайный успех Корнфельда и вдобавок захватывающий дух вид из окон способствовали тому, чтобы забыть и почти не вспоминать о том, что фирма была не более чем котельной. Корнфельд был известен своим пресловутым выяснением у сотрудников, искренне ли они хотят стать богатыми, и каждый день дюжина молодых волчар демонстрировала, что да, они искренне этого хотят.
Яростно, самозабвенно терзали они свои телефоны, занимались навязчивым «холодным обзвоном» перспективных клиентов, отчаянно выбивая договоренности о личных встречах «на человеческом уровне».
Я не был виртуозным говоруном, я вообще не умел вести разговор. Тем не менее я умел считать и знал продукт – фонды Дрейфуса. Более того, я знал, как говорить правду. Людям, похоже, это нравилось. Я смог быстро составить график нескольких предстоящих встреч и совершить несколько продаж. В течение недели я заработал на комиссионных достаточно, чтобы выплатить свою половину арендной платы за жилье на полгода вперед, причем у меня еще осталось вполне достаточно денег на воск для серфборда.
Бульшую часть своего дискреционного дохода я тратил на дайв-бары, облепившие побережье. Туристы предпочитали тусоваться на люксовых курортах, названия которых звучали как заклинания, – Моана, Халекулани, но мы с Картером отдавали предпочтение дайв-барам. Нам нравилось сидеть с нашими приятелями – бичниками и пляжными бездельниками, искателями приключений и бродягами, довольствуясь и упиваясь лишь одним своим преимуществом. Географией. Эти лопухи-неудачники, оставшиеся дома, бывало, говорили мы. Жалкие олухи, как лунатики бредут они по своей нудной жизни, сгрудившись в кучу, страдая от холода и дождя. Почему они не могут быть больше похожими на нас? Почему не могут поймать момент, наслаждаться каждым днем?
Наше ощущение того, что надо следовать призыву carpe diem (и жить, пока живется, пользуясь моментом. – Прим. пер.), усиливалось тем фактом, что мир подходит к концу. Ядерное противостояние с Советами нарастало в течение последних нескольких недель. Советы разместили три дюжины ракет на Кубе, Соединенные Штаты хотели, чтобы они их убрали оттуда, и каждая из сторон сделала свое окончательное предложение. Переговоры были закончены, и Третья мировая война могла начаться в любую минуту. Согласно газетам, ракеты начнут падать нам на голову уже в конце дня. Самое позднее – завтра. Мир превратился в Помпеи, и вулкан уже начал выплевывать пепел. Ну, что ж, каждый сидевший в дайв-барах согласился, что, когда придет конец человечеству, отсюда будет не хуже, чем из любого другого места, наблюдать за разрастающимися грибовидными облаками ядерного взрыва. Алоха, цивилизация.
А затем – сюрприз, мир спасен. Кризис прошел. Небо, казалось, вздохнуло с облегчением, а воздух стал неожиданно более бодрящим и неподвижным. Наступила идеальная гавайская осень. Время довольства и чего-то близкого к блаженству.
Вслед за этим последовало ощущение острого беспокойства. Однажды вечером я поставил свою бутылку пива на барную стойку и повернулся к Картеру. «Я думаю, может, нам пришло время сваливать из Шангри-Ла…» – проговорил я (Шангри-Ла – вымышленная страна из новеллы Джеймса Хилтона «Потерянный горизонт». – Прим. пер.).
Я не давил. Мне казалось, что этого не требовалось. Было ясно, что пришло время вернуться к нашему Плану. Но Картер нахмурился и почесал свой подбородок. «Ну, знаешь, Бак, я не знаю».
Он познакомился с девушкой. Красивой гавайской девушкой-подростком с длинными коричневыми ногами и иссиня-черными глазами, похожей на девушек, встречавших нас в аэропорту, такую, какую я сам мечтал найти для себя, но никогда не найду. Он хотел задержаться, и как я мог возразить?
Я ответил, что понимаю. Но почувствовал себя так, будто я потерпел кораблекрушение. Я вышел из бара и прошелся не спеша по пляжу. Игра закончена, сказал я себе.
Последнее, что я хотел бы сделать, было пойти упаковать вещи и вернуться в Орегон. Но в равной степени не мог я представить себе, как путешествую вокруг света в одиночку. Возвращайся домой, говорил мне слабый внутренний голос. Найди нормальную работу. Будь нормальным человеком.
Вслед за этим я услышал другой слабый голос, столь же выразительный: нет, не возвращайся домой. Иди дальше. Не останавливайся.
На следующий день в котельной я подал заявление об увольнении по истечении предстоящих двух недель. «Очень жаль, Бак, – сказал один из боссов. – Перед тобой, как специалистом, открывалось блестящее будущее». «Боже упаси», – пробормотал я.
В тот же день в турагентстве, располагавшемся поблизости, я приобрел авиабилет с открытой датой, действительный на целый год и дающий право лететь куда угодно любой авиакомпанией. Что-то вроде экономичного проездного железнодорожного билета Eurail, только для авиаполетов. В День благодарения 1962 года я забросил за плечи рюкзак и пожал Картеру руку. «Бак, – напутствовал меня он, – только нигде не бери деревянных пятицентовиков».
Командир экипажа обратился к пассажирам, выпалив что-то по-японски, как из скорострельной пушки, и я начал потеть. Выглянув из окна, я увидел на крыле самолета пылающий красный круг. Мамаша Хэтфильд была права, подумал я. Лишь недавно мы были в состоянии войны с этими людьми. Коррехидор, Батаанский марш смерти, Изнасилование Нанкина – и теперь я направляюсь к ним с некоей идеей о коммерческом предприятии?
Безумная идея? Может быть, я действительно сошел с ума.
Даже если это так, было уже слишком поздно искать профессиональной помощи. Самолет с металлическим клекотом пробежал по взлетной полосе и уже парил с ревом над гавайскими песчаными пляжами цвета кукурузного крахмала. Я смотрел сверху на массивные вулканы, становившиеся все меньше и меньше. Пути назад не было.
Поскольку это был День благодарения, в качестве еды в полете была предложена фаршированная индейка в клюквенном соусе. Поскольку мы направлялись в Японию, нам также принесли сырого тунца, суп мисо и горячий саке. Я съел все, одновременно читая книжки в мягких обложках, которыми я набил свой рюкзак. «Над пропастью во ржи» и «Голый обед». Я отождествлял себя с Холденом Колфилдом, подростком-интровертом, искавшим свое место в мире, но Берроуз оказался выше моего понимания. Старьевщик не продает свой товар потребителю, а продает потребителя своему товару.
Для меня это чересчур. Я отключился. Когда я проснулся, мы уже совершали крутой, быстрый спуск. Внизу под нами раскинулся поразительно яркий Токио. Квартал Гиндза, в частности, был похож на рождественскую елку.
По дороге в гостиницу, однако, я видел вокруг только темноту. Огромные участки города были будто погружены в густую черную жидкость. «Война, – пояснил таксист. – Во многих зданиях еще остались неразорвавшиеся бомбы».
Американские «Б-29». «Суперкрепости». За несколько летних ночей 1944 года эти бомбардировщики, накатываясь волнами, сбросили 750 000 фунтов бомб, большинство из которых было заполнено бензином и легковоспламеняющимся «желе». Один из старейших городов мира, Токио был построен в основном из дерева, поэтому зажигательные бомбы устроили огненный ураган. Заживо моментально сгорели почти 300 тысяч человек, в четыре раза больше, чем погибло в Хиросиме. Более миллиона получили чудовищные увечья. И почти 80 процентов зданий буквально испарились. В течение последовавших долгих мрачных пауз ни я, ни водитель больше не проронили ни звука. Сказать было нечего.
Наконец таксист притормозил около дома, чей адрес был написан в моей записной книжке. Убогое общежитие. Более чем убогое. Я забронировал комнату через «Американ экспресс», за глаза, допустив ошибку, как я теперь понял. Я пересек выщербленный тротуар и вошел в дом, готовый развалиться.
Старушка японка за стойкой поклонилась мне. Потом я осознал, что она не кланялась, а была сгорблена от старости, как дерево, побитое многими бурями. Она медленно провела меня в мою комнату, больше похожую на ящик. Циновка татами на полу, однобокий столик, и больше ничего. Мне было все равно. Я едва заметил, что татами был тоньше вафельки. Я поклонился старушке, пожелав ей спокойной ночи. Оясуми насай. Я свернулся калачиком на циновке и тут же вырубился.
Спустя несколько часов я проснулся от того, что комната была залита ярким светом. Я подполз к окну. По всей видимости, я оказался в каком-то промышленном районе на городской окраине. Заполненный портовыми доками и заводами, этот район, должно быть, оказался основной мишенью для бомбардировщиков «Б-29». Куда бы я ни взглянул, везде видел полное опустошение. Здания, покрытые трещинами или полностью разрушенные. Квартал за кварталом просто сровняло с землей. Они исчезли.
К счастью, у моего отца были знакомые в Токио, включая группу американцев, работавших в информационном агентстве «Юнайтед пресс интернэшнл». Я отправился к ним на такси, и ребята по-семейному приняли меня. Угостили кофе и сдобным кольцом с орехами, а когда я рассказал им, где провел ночь, расхохотались. Они же забронировали мне место в чистом, приличном отеле, а затем составили мне список нескольких пристойных мест, где можно питаться.
Что ты, ради всего святого, делаешь в Токио? Я объяснил, что совершаю кругосветку. А затем упомянул о своей Безумной идее. «Ух ты», – отреагировали они, немного выкатив на меня глаза, и назвали двух отставных военных, выпускавших ежемесячный журнал под названием «Импортер». «Переговори с парнями из «Импортера», – сказали они, – прежде чем сделаешь что-нибудь опрометчивое».
Я пообещал, что переговорю. Но прежде мне не терпелось посмотреть город.
С путеводителем и камерой «Минольта» в руках я разыскал несколько переживших войну достопримечательностей – старинные храмы и святилища. Я провел долгие часы, сидя на скамейках в садах, обнесенных заборами, и читая о господствующих в Японии религиях – буддизме и синтоизме. Я дивился концепциям кэнсё, или сатори, – просветление, которое наступает как вспышка, как ослепляющий взрыв. Вроде лампы на моей «Минольте». Мне это нравилось. Я хотел этого.
Но прежде мне понадобилось бы полностью изменить мой подход. У меня было линейное мышление, а, согласно дзен, линейное мышление – не что иное, как заблуждение, одно из многих, делающих нас несчастными. Реальность нелинейна, утверждает дзен. Нет будущего, нет прошлого. Всё – настоящее.
В каждой религии, кажется, самость – это препятствие, враг. А в учении дзен прямо говорится, что самость не существует. Самость – мираж, горячечная галлюцинация, и наша упрямая вера в ее реальность не только впустую расходует жизнь, но и укорачивает ее. Самость – это наглая ложь, которой мы ежедневно сами себя обманываем, а для счастья требуется, чтобы можно было видеть сквозь ложь, развенчивая ее. Для того чтобы изучать себя, говорил дзен-мастер XIII века Догэн, значит забыть себя. Голос внутри себя, голоса вне вас – все это одно и то же. Нет никаких разделительных линий.
Особенно в соперничестве. Победа, говорит дзен, приходит, когда мы забываем себя и противника, являющихся не чем иным, как двумя половинками одного целого. В книге «Дзен и искусство стрельбы из лука» все это изложено с кристальной четкостью. Совершенство в искусстве владения мечом достигается… когда сердце более не тревожится мыслью о «я» и «ты», о сопернике и его мече, о собственном мече и о том, как его использовать… Всё – пустота: ты сам, сверкающий меч и руки, управляющие им. Даже сама мысль о пустоте исчезает.
У меня все поплыло в голове, и я решил прерваться, чтобы посетить совершенно не схожую с искусством дзен достопримечательность, фактически самое антидзеновское место в Японии, особый анклав, где люди сосредоточены исключительно на самих себе и ни на чем другом, – Токийскую фондовую биржу. Располагающаяся в мраморном здании романского стиля с огромными греческими колоннами, биржа (Тошо, как ее называют японцы) выглядела с улицы как массивный и малопривлекательный банк в каком-нибудь городке штата Канзас. Внутри, однако, все походило на бедлам. Сотни мужчин махали руками, дергали друг друга за волосы и пронзительно кричали. Более порочная версия котельной Корнфельда.
Я не мог отвести глаза. Смотрел и смотрел, спрашивая себя, неужели все сводится к этому. В самом деле? Я ценил деньги, как любой другой, но я хотел, чтобы моя жизнь вместила в себя куда больше, стала бы глубже, шире, важнее.
После биржи мне потребовалось умиротворение. Я углубился в самое сердце города, где царила тишина, в парк императора XIX века Мэйдзи и его императрицы, туда, где само пространство, как полагают, обладает невероятной духовной силой. Я сидел, погрузившись в миросозерцание, благоговея, под покачивающимися ветвями деревьев гинкго, вблизи от красивейших врат Тории. Я вычитал в путеводителе, что врата Тории считаются порталом в святые места, и я буквально погружался в сакральность, в безмятежное спокойствие, пытаясь вобрать все это в себя.
На следующее утро я зашнуровал свои кроссовки и трусцой побежал на Цукидзи, крупнейший в мире рыбный рынок. Вновь я оказался на Тошо, только вместо акций там были креветки. Я наблюдал, как рыбаки, чей вид, похоже, не изменился с древних времен, раскладывали свой улов на деревянных тележках и торговались с оптовиками, лица которых были будто обшиты кожей. Тем же вечером я отправился в район озер, что в северных горах Хаконэ, в ту область, которая вдохновила множество великих дзен-поэтов. «Вы не можете идти по пути, пока сами не стали Путем», – говорил Будда, и я стоял в благоговении перед тропой, которая, извиваясь, бежала от гладких как стекло озер к окутанной облаками горе Фудзи, идеальному треугольнику, укрытому снегом, что показалось мне точной копией горного пика Худ у нас дома. Японцы верят, что при восхождении на Фудзи приобретается мистический опыт, что это не просто подъем, а ритуальный акт торжества, и меня переполнило желание тут же подняться на гору. Я хотел подняться в облака, однако решил подождать. Вернусь, когда у меня будет что отпраздновать.
Я вернулся в Токио и явился в редакцию «Импортера». Двое отставников – владельцев журнала, оба с толстыми шеями, мускулистые, страшно занятые, как мне показалось, готовы были по-армейски устроить мне разнос за вторжение и пустую трату их времени. Но спустя несколько минут их грубоватое обличье растаяло без следа, и они уже тепло и дружелюбно приветствовали меня, говоря, что им приятно встретить кого-то из родных краев. В основном наш разговор шел о спорте. Можете ли вы поверить, что «Янки» снова выиграли Кубок? А что вы скажете о Вилли Мейсе? Лучше его никого нет. Так точно, сэр, никого лучше.
Потом они рассказали мне свою историю. Они оказались первыми американцами из всех, кого я знал, кто любил Японию. Расквартированные здесь во время оккупации, они попали под чары культуры, кулинарии, женщин, и когда срок их службы подошел к концу, они просто не нашли в себе сил уехать. Поэтому они основали журнал, освещавший вопросы импортной торговли, когда никто и нигде не был заинтересован в том, чтобы импортировать что-то японское, и каким-то образом сумели остаться на плаву в течение последующих семнадцати лет.
Я поделился с ними своей Безумной идеей, и они выслушали ее с интересом, заварили кофе и пригласили меня присесть с ними. Намеревался ли я импортировать японскую обувь какой-то определенной модели? Я им ответил, что мне нравятся кроссовки «Тайгер», симпатичный бренд фирмы «Оницука» в Кобе, крупнейшем городе на юге Японии.
«Да-да, мы их видели», – сказали они.
Я сообщил, что думаю отправиться туда, чтобы встретиться с представителями «Оницуки» лицом к лицу.
«В таком случае, – сказали бывшие вояки, – тебе стоит узнать кое-что о том, как заниматься бизнесом с японцами.
Ключевой момент здесь, – сказали они, – не быть назойливым. Не наседай, как типичный американский придурок, типичный гайдзин – грубый, громогласный, агрессивный, не допускающий отказа на свой вопрос. Японцы плохо реагируют, когда им пытаются что-то навязать. Переговоры здесь, как правило, ведутся в мягкой, выразительной форме. Вспомни, сколько времени потребовалось американцам и русским, чтобы уговорить Хирохито сдаться. И даже когда он наконец сдался, когда его страна лежала в руинах, покрытых пеплом, что он сказал своему народу? Военная ситуация не сложилась в пользу Японии. Это культура уклончивости и опосредованности. Никто тебе здесь наотрез не откажет. Никто никогда не скажет прямо в лоб «нет». Но они и «да» не говорят. Они говорят так, будто кругами ходят, в их фразах не услышишь упоминания четкого предмета или объекта. Не отчаивайся, но и не задирайся. Ты можешь, покидая местный офис, подумать, что завалил сделку, когда на самом деле тот, с кем ты вел переговоры, готов на нее. Ты также можешь думать, уходя, что сделка заключена, тогда как на самом деле она была отвергнута. Никогда не знаешь».
Я нахмурился. Даже при самых благоприятных обстоятельствах я не был хорошим переговорщиком. Теперь же мне предстояло вести переговоры в каком-то балагане с кривыми зеркалами? Где нормальные правила не действуют?
После того как я провел час, выслушивая эти обескураживающие поучения, я пожал руки бывшим воякам и попрощался с ними. Неожиданно почувствовав, что больше ждать не могу, что я должен как можно быстрее начать действовать, пока их слова еще оставались свежи в моей памяти, я поспешил в гостиницу, упаковал все свои вещи в чемодан и рюкзак и позвонил в «Оницуку» с просьбой назначить мне встречу. В конце того же дня я сел в поезд, отправлявшийся в южном направлении.
Япония славится своим безупречным порядком и чрезвычайной чистотой. Японская литература, философия, одежда, домашняя жизнь – все это на удивление целомудренно и скромно. Все подчинено принципу минимализма. Ничего не ожидай, ничего не ищи, ничего не осмысливай – бессмертные японские поэты написали строки, которые, казалось, шлифовались и шлифовались до тех пор, пока не засверкали, как острие самурайского меча или камни в горном ручье. Стали безупречными.
Так почему же, с удивлением спрашивал я себя, этот идущий в Кобе поезд такой грязный? Полы в нем были завалены газетами и усеяны окурками. На сиденьях полно апельсиновой кожуры и выброшенных газет. Хуже того, все вагоны были битком набиты людьми, и едва можно было найти место, чтобы хотя бы стоять.
Я нашел болтавшийся у окна ремень-держак и, ухватившись, провисел на нем семь часов, пока поезд, раскачиваясь, медленно проползал мимо отдаленных деревушек и ферм размером не больше обычного заднего двора в Портленде. Поездка была долгой, но ни мои ноги, ни терпение сдаваться не думали. Я был слишком занят, вновь и вновь перебирая в памяти уроки, извлеченные из общения с бывшими вояками.
Прибыв на место, я снял небольшую комнату в дешевой рёкан. Встреча в «Оницуке» была назначена мне на раннее утро следующего дня, так что я сразу же улегся на татами, но был слишком взволнован, чтобы уснуть. Я проворочался на циновке большую часть ночи и на рассвете встал обессиленным, уставившись на свое тощее и тусклое отражение в зеркале. Побрившись, надел свой зеленый костюм от Брукс Бразерс и подбодрил сам себя напутственной речью.
Ты способен. Ты уверен. Ты можешь это сделать. Ты способен СДЕЛАТЬ это.
А затем пошел, но не туда.
Я явился и представился в выставочном зале «Оницуки», тогда как меня ждали на фабрике «Оницуки» – на другом конце города. Я кликнул такси и помчался туда как угорелый, опоздав на полчаса. Не показав вида, группа из четырех невозмутимых руководителей фирмы встретила меня в вестибюле. Они поклонились мне, я – им. Один из них шагнул вперед, сказал, что его зовут Кен Миядзаки и что он хотел бы провести меня для ознакомления по фабрике.
Это была первая обувная фабрика, увиденная мною. Все, что я там увидел, было мне интересным. Даже музыкально мелодичным. Каждый раз, когда заканчивалась формовка очередного ботинка, металлическая колодка падала на пол с серебристым звоном, издавая мелодичное КЛИНЬ-клонь. Через каждые несколько секунд – КЛИНЬ-клонь, КЛИНЬ-клонь, концерт сапожника. Руководителям фирмы, похоже, эти звуки тоже нравились. Они улыбались, глядя на меня, и с улыбкой переглядывались между собой.
Мы прошли через бухгалтерию. Все, кто был в комнате, мужчины и женщины, повскакивали со своих мест и стали в унисон кланяться, демонстрируя кей – жест почтения, в знак уважения американского магната. Я когда-то вычитал, что английское слово tycoon (магнат) образовано от японского тайкун, что означает «военачальник». Я не знал, как выказать свою признательность их кею. Кланяться или не кланяться – в Японии этот вопрос всегда возникает. Я изобразил слабую улыбку, сделал полупоклон и продолжил движение.
Руководители предприятия сообщили мне, что они выпускают пятнадцать тысяч пар обуви в месяц. «Впечатляет», – отвечал я, понятия не имея, много это или мало. Они привели меня в конференц-зал и указали на кресло, стоявшее во главе длинного овального стола. «Мистер Найт, – произнес кто-то, – прошу сюда».
Почетное место. Еще больше уважения. Они расположились вокруг стола, привели в порядок свои галстуки и уставились на меня. Настал момент истины.
Я репетировал эту сцену про себя столько раз – не меньше, чем я это делал перед каждым своим забегом, еще задолго до выстрела стартового пистолета. В человеке существует некое первобытное стремление сравнивать все – жизнь, бизнес, всевозможные приключения – с бегом наперегонки. Но такая метафора часто оказывается недостаточной. Она имеет свои границы, и вывести вас за свои пределы не в состоянии.
Будучи не в состоянии вспомнить, что я хотел сказать и даже почему я там оказался, я сделал несколько судорожных вздохов. Все зависело от того, смогу ли я оказаться на высоте положения. Все. Если не смогу, если упущу шанс, буду обречен провести остаток своих дней, продавая энциклопедии, облигации взаимных фондов или какой-нибудь другой мусор, не имеющий для меня совершенно никакого интереса. Я стану разочарованием для родителей, моей школы, родного города. Для самого себя.
Я взглянул на лица сидевших вокруг стола. Всякий раз, когда мысленно представлял себе эту сцену, я упускал один ключевой момент. Я не смог предвидеть, насколько ощутимой будет Вторая мировая война в этом зале. А война была прямо там, рядом с нами, между нами, добавляя подтекст к каждому произносимому нами слову. Всем добрый вечер – сегодня пришли хорошие новости!
И вместе с тем ее там не было. Благодаря их стойкости, стоическому признанию полного поражения и героическому возрождению нации японцы начисто выбросили войну из головы. Кроме того, эти руководители, сидевшие в конференц-зале, были такими же молодыми, как и я, и можно было видеть, что они чувствовали – война не имеет к ним никакого отношения.
С другой стороны, их отцы и дяди пытались убить моих близких.
С другой стороны, прошлое было прошлым.
С другой стороны, весь этот вопрос побед и поражений, нависающий тучами над таким огромным числом сделок и усложняющий их, становится еще более запутанным, когда потенциальные победители и проигравшие оказываются сегодня вовлеченными, пусть через посредников или по вине своих предков, в глобальное пожарище.
От всего этого внутреннего спора, этой мечущейся из стороны в сторону путаницы у меня в голове появился какой-то тихий гул, я ощутил неловкость, к которой я не был готов. Реалист, сидящий во мне, хотел признать это, а идеалист, сидящий там же, – отбросить это в сторону. Я кашлянул в кулак. «Господа», – начал я.
Г-н Миязаки прервал меня: «Мистер Найт, на какую компанию вы работаете?» – спросил он.
«Что же, да, хороший вопрос».
По моим венам будто прокачали адреналин, моя реакция была схожа с готовностью к бегству, я ощутил сильнейшее желание убежать и спрятаться, что заставило меня вспомнить о самом безопасном месте в мире. О родительском доме. Дом был построен несколько десятилетий тому назад людьми со средствами, людьми, у которых денег было куда больше, чем у моих родителей, а потому архитектор примкнул жилое помещение для челяди к задней части хозяйского дома, и эта пристройка стала моей спальней, которую я заполнил бейсбольными карточками, альбомами пластинок, плакатами, книгами – всеми свято неприкосновенными вещами. Я также украсил одну из стен своими blue ribbons – голубыми лентами, полученными мною в награду за выступления на беговой дорожке, – единственными вещами в моей жизни, которыми я беззастенчиво гордился. Итак? «Блю Риббон, – выпалил я. – Господа, я представляю компанию «Блю Риббон Спортс оф Портленд», штат Орегон».
Г-н Миязаки разулыбался. Другие руководители фирмы тоже. По комнате прокатился шепот. Блюриббон, блюриббон, блюриббон. Начальники сложили руки и вновь умолкли, по-прежнему сверля меня взглядами. «Итак, – опять заговорил я, – господа, американский рынок обуви огромен. И в значительной степени не освоен. Если «Оницука» сможет выйти на него, если «Оницука» сможет пробиться со своими кроссовками «Тайгер» в американские магазины, предложив цену, которая будет ниже цены на кроссовки «Адидас», которые теперь носят большинство американских спортсменов, это могло бы оказаться весьма прибыльным предприятием».
Я просто цитировал свою презентацию курсовой в Стэнфорде дословно, приводя доводы и статистику, на запоминание и изучение которых я затратил долгие недели, и это помогло создать иллюзию красноречия. Я мог видеть, что руководители компании были впечатлены. Но когда я подошел к концу изложения своей идеи, наступила щемящая тишина. Затем один из присутствующих прервал ее, вслед за ним – другой, и вот уже все они заговорили громкими, возбужденными голосами, перекрывая друг друга. Обращаясь не ко мне, а друг к другу.
Затем все резко встали и покинули зал.
Было ли это основанным на японском обычае способом отказаться от Безумной идеи? Встать всем вот так, в унисон, и выйти? Я что, так запросто растерял к себе все уважение – весь свой кей? Я что, сброшен со счетов? Что я должен сделать? Мне что, просто… уйти?
Через несколько минут они вернулись. Они несли эскизы, образцы, которые г-н Миязаки помог разложить передо мной. «Мистер Найт, – обратился он, – мы давно подумываем об американском рынке». – «Да?» – «Мы уже продаем наши борцовки в Соединенных Штатах. На… э-э… северо-востоке. Но мы уже долгое время обсуждаем вопрос о поставке обуви другого ассортимента в иные регионы в Америке».
Они продемонстрировали мне три различные модели кроссовок «Тайгер». Тренировочные (повседневные) кроссовки для бега, названные ими Limber Up («Разминайся!»). «Симпатичные», – сказал я. Шиповки для прыжков в высоту, названные ими Spring Up («Подскакивай!»). «Симпатичные», – сказал. И шиповки для метания диска, которые были названы ими Throw Up («Подбрасывай!»). Не смейся, приказал я себе. Не… смейся.
Они забросали меня вопросами о Соединенных Штатах, об американской культуре и потребительских тенденциях, о различных видах спортивной обуви, которая продавалась в американских магазинах спортивных товаров. Спрашивали меня, насколько велик, в моем представлении, американский рынок обуви, насколько большим он мог бы стать, и я ответил им, что в конечном счете он мог бы достигнуть одного миллиарда долларов. До сих пор не могу точно сказать, откуда взялась эта цифра. Они откинулись назад и переглянулись между собой в изумлении. Теперь же, к моему удивлению, они стали засыпать вопросами меня. «Заинтересуется ли «Блю Риббон» в том, чтобы… представить кроссовки «Тайгер»? В Соединенных Штатах?» – «Да, – отвечал я, – да, заинтересуется».
Я поднял образец кроссовки Limber Up. «Это хорошие кроссовки, – сказал я. – Такие я смогу продавать». Я попросил их немедленно отправить мне образцы. Я сообщил им свой адрес и обещал выслать им денежный перевод на пятьдесят долларов.
Они встали и низко поклонились. Я тоже низко им поклонился. Мы пожали руки. Я вновь поклонился. Они тоже вновь поклонились. Мы все улыбались. Войны никогда не было. Мы были партнерами. Братьями. Встреча, которая, как я полагал, займет пятнадцать минут, продолжалась два часа.
Из «Оницуки» я отправился прямо в ближайший офис «Америкен экспресс», откуда отправил письмо отцу: «Дорогой папа: срочно. Прошу сразу же отправь телеграфом пятьдесят долларов в адрес «Оницука корпорейшн», Кобе».
Хоу-хоу, хии-хии… странные творятся дела.
Вернувшись в гостиницу, я стал ходить кругами вокруг своей циновки татами, стараясь принять решение. Часть моего существа хотела рвануть назад в Орегон, ждать посылки с образцами, оседлать свое новое деловое предприятие. Кроме того, я с ума сходил от одиночества, отрезанный от всего и всех, кого я знал. Случайно увидев газету «Нью-Йорк таймс» или журнал «Тайм», я чувствовал, как к горлу подкатывал комок. Я был как потерпевший кораблекрушение, кем-то вроде современного Робинзона Крузо. Я хотел вновь оказаться дома. Сейчас же.
И все же. Я все еще сгорал от любопытства, чтобы изведать мир. Я все еще хотел видеть, исследовать.
Любопытство одержало верх.
Я отправился в Гонконг и прошелся по сумасшедшим, хаотичным улочкам, ужасаясь при виде безногих, безруких нищих, стариков, стоящих на коленях в грязи рядом с вопившими о милостыни сиротами. Старики были немыми, но дети с воплями повторяли мольбу: «Эй, богатый человек, эй, богатый человек, эй, богатый человек». Они рыдали и шлепали ладонями о землю. Даже после того, как я раздал им все деньги, которые были у меня в карманах, плач не переставал.
Я пришел на окраину города, забрался на вершину пика Виктория и вглядывался вдаль, туда, где лежал Китай. В колледже я читал сборник афоризмов Конфуция: «Тот, кто передвигает горы, сначала убирает маленькие камешки». И теперь я с особой силой ощутил, что у меня никогда не появится возможности сдвинуть эту конкретную гору. Никогда не смогу я приблизиться к этой отгороженной стеной мистической земле, и мысль эта заставила меня почувствовать себя неизъяснимо грустно. Это было чувство незавершенности.
Я поехал на Филиппины, где творились такие же безумие и хаос. И где бедность была в два раза страшнее. Я медленно, как в кошмарном сне, шел по Маниле, сквозь бесконечные толпы народа и не поддающиеся измерению заторы, продвигаясь к гостинице, в которой Макартур когда-то занимал пентхаус. Я восхищался всеми великими полководцами, от Александра Великого до Джорджа Паттона. Я ненавидел войну, но любил воинственный дух. Ненавидел меч, но любил самураев. И из всех великих ратных людей в истории я считал наиболее убедительным Макартура. Эти его солнцезащитные очки Ray-Bans, эта его курительная трубка из кочерыжки кукурузного початка – уверенности ему было не занимать. Блестящий тактик, мастер мотивации, да, кроме того, еще возглавил Олимпийский комитет США. Как мне не любить его?
Конечно, он был глубоко порочен. Но он знал об этом. «Вас помнят, – заявил он пророчески, – из-за правил, которые вы нарушаете».
Я хотел забронировать на ночь его бывший номер люкс. Но позволить себе такие расходы не мог.
Однажды придет день, поклялся я. Однажды я вернусь сюда.
Я отправился в Бангкок, где проплыл на длинной лодке с шестом через мутные болота до рынка под открытым небом, который показался мне тайской версией Иеронима Босха. Я ел птиц, фрукты и овощи, которых ранее никогда не видел и никогда больше не увижу. Мне пришлось уворачиваться от рикш, скутеров, мотоповозок, прозванных тук-тук, и слонов, пока я добирался до Ват Пхра Кео и одной из самых священных статуй в Азии – огромного шестисотлетнего Будды, вырезанного из одного куска нефрита. Стоя перед ним и вглядываясь в его безмятежно спокойное лицо, я спросил: «Почему я здесь? В чем моя цель?»
ВАС ПОМНЯТ ИЗ-ЗА ПРАВИЛ, КОТОРЫЕ ВЫ НАРУШАЕТЕ.
Я подождал.
Ничего.
Или же ответом мне было молчание.
Я поехал во Вьетнам, где улицы (Сайгона. – Прим. пер.) ощетинились штыками американских солдат и, казалось, гудели от страха. Каждый знал, что приближается война и что она будет уродливой до невозможности и совершенно другой. Это будет война по Льюису Кэрроллу, война, в ходе которой американский офицер объявит: «Мы должны были уничтожить деревню, чтобы спасти ее». За несколько дней до Рождества, в 1962 году, я отправился в Калькутту, где снял комнату размером с гроб. Ни кровати, ни стула – места для них не было. Лишь гамак, подвешенный над вспенившейся дырой, – очком. Не прошло и нескольких часов, как я заболел. Возможно, вирус, переносимый воздушным путем, или пищевое отравление. В течение полных суток я был уверен, что не перенесу этого. Я знал, что умру.
Но каким-то образом я собрался с силами, заставил себя вылезти из этого гамака и на следующий день уже спускался нетвердой походкой вместе с тысячами пилигримов и дюжинами священных обезьян по крутой лестнице храма Варанаси. Ступени вели прямо в горячие воды бурлящего Ганга. Когда я уже был по пояс в воде, я поднял глаза – мираж? Нет, посреди реки происходили похороны. На самом деле несколько похорон. Я видел, как скорбящие входили в реку и укладывали своих усопших близких на высокие деревянные похоронные дроги, а затем зажигали их. Меньше чем в двадцати шагах от этого действа другие люди спокойно купались. А другие утоляли жажду той же водой.
Упанишады говорят: «Веди меня от нереального к реальному», – так что я бежал от нереального. Я добрался до Катманду на самолете и прошел пешком прямо до чистой белой стены Гималаев. На спуске я задержался на переполненной базарной площади (чоук) и с жадностью проглотил там миску с буйволятиной, обжаренной только снаружи и красной от крови внутри. Чоук, как я заметил, был заполнен тибетцами в сапогах с голенищами из красной шерсти и верхом из зеленой замши с загнутыми вверх носками, почти как полозья саней. Неожиданно я стал замечать, какую обувь носят люди вокруг меня.
Я вернулся в Индию, канун Нового года провел, слоняясь по улицам Бомбея, петляя и пробираясь между волами и коровами с длинными рогами, чувствуя, что у меня начинается раскалывающая голову мигрень, – от шума, запахов, красок и яркого света. Далее я продолжил свой путь, переехав в Кению, где совершил длинную поездку на автобусе в самую гущу бушей. Гигантские страусы пытались обогнать автобус, а аисты (скорее всего, это были фламинго, а не аисты. – Прим. пер.) размером с питбулей плавали буквально за окном. Каждый раз, когда водитель останавливался где-то на полпути в никуда, чтобы подвезти нескольких воинов племени масаи, в автобус пытались заскочить один или два бабуина, и тогда водитель и воины с мечами, похожими на мачете, бросались на бабуинов и преследовали их. Перед тем как спрыгнуть с автобуса, бабуины оглядывались через плечо и бросали на меня взгляд уязвленной гордости. Прости, старик, мысленно отвечал я. Если б только это от меня зависело.
Далее был Каир, плато Гиза, я стоял рядом с кочевниками пустыни и их драпированными в шелк верблюдами у ног Большого Сфинкса, и все мы, щурясь, вглядывались в его вечно открытые глаза. Солнце било своими лучами мне по голове, то же солнце, что обрушивало свой жар на тысячи тех, кто построил эти пирамиды, и на миллионы посетителей, приходившим сюда потом. Ни об одном из них ничего не осталось в памяти, думал я. Все – суета, говорится в Библии. Существует только настоящее, говорит учение дзен. Все – пыль, говорит пустыня.
Я направился в Иерусалим, к священной горе, на которой Авраам приготовился принести в жертву сына, к скале, где Мухаммед начал свое восхождение на небеса. В Коране говорится, что скала хотела присоединиться к Мухаммеду и последовать за ним, но Мухаммед ступил на скалу и остановил ее. Отпечаток его стопы, как говорят, до сих пор виден на камне (изложение суры 17 из Корана дано автором неверно. – Прим. пер.). Был ли он босым или же обутым? В полдень я съел ужасный обед в темной таверне, в окружении чернорабочих, чьи лица были перепачканы сажей. Все выглядели до нельзя уставшими. Они медленно жевали, с отсутствующим взором, будто зомби. Почему мы должны так убиваться на работе? – спрашивал я себя. Посмотрите на лилии, как они растут… не трудятся, не прядут. И тем не менее живший в I веке н. э. раввин Элеазар бен-Азария говорил, что наша работа – самое святое, что есть в нас. Все гордятся своим ремеслом. Если Господь называет работу Своею, то человек тем более должен гордиться своим ремеслом.
Съездил я и в Стамбул, подсел на турецкий кофе, плутал по извилистым улочкам, выходившим на Босфор. Останавливался, чтобы запечатлеть сверкающие на солнце минареты, прошел по золотым лабиринтам дворца Топкапы, резиденции османских султанов, где теперь хранится меч Мухаммеда. «Не спи хотя бы ночь одну, – писал Руми, персидский поэт, живший в XIII веке. – Тобой желаемое страстно само к тебе придет».
«Тепло душевное согреет, и ты увидишь чудеса».
Дальше – Рим, несколько дней провел, прячась по маленьким трактирам, перемалывая горы макарон, заглядываясь на красивейших женщин и на самые красивые туфли из когда-либо виденных мною (римляне в эпоху цезарей верили, что, надевая вначале правый, а затем левый ботинок, это приносит процветание и удачу). Я внимательно осмотрел руины спальни Нерона, грандиозные развалины Колизея, необъятные залы и комнаты Ватикана. Избегая толпы, я всегда оказывался у входа на рассвете, намереваясь быть первым в очереди. Но очередей никогда не было. Город оторопел от небывалого похолодания. Все достопримечательности были полностью в моем распоряжении.
Даже Сикстинская капелла. Оказавшись под потолком с фресками Микеланджело, я смог сколько моей душе было угодно изумляться и удивляться. Я прочитал в своем путеводителе, что, создавая свой шедевр, Микеланджело находился в подавленном состоянии. У него болели спина и шея. Краска постоянно попадала ему в волосы и глаза.
Он дождаться не мог, когда закончит, говорил он друзьям. Если даже самому Микеланджело не нравилась его работа, думал я, на что же надеяться всем нам?
Я поехал во Флоренцию. Потратил несколько дней на поиски Данте, читая Данте, озлобленного, сосланного мизантропа. Мизантропия у него возникла до или после? Была ли она причиной или же результатом его озлобления и ссылки?
Я стоял перед Давидом, потрясенный выражением гнева в его глазах. У Голиафа не оставалось шанса.
Поездом добрался до Милана, интимно пообщался с Да Винчи, рассмотрел его красивые записные книжки и подивился его своеобразным навязчивым мыслям. Главная из них была о человеческой ноге. Шедевре инженерного искусства, как он сам ее называл. Произведении искусства.
Кем я был, чтобы спорить?
В последний мой вечер в Милане я слушал оперу в театре «Ла Скала». Предварительно я проветрил свой костюм от Брукс Бразерс и с гордостью носил его, оказавшись среди итальянцев, затянутых в смокинги, пошитые на заказ, и итальянок в платьях, усыпанных драгоценностями. Все мы с восхищением слушали «Турандот». В тот момент, когда Калаф затянул арию Nessun dorma: «Меркните, звезды! На рассвете я одержу победу, я одержу победу, я одержу победу!» – глаза мои наполнились слезами, и с падением занавеса я вскочил с места. Брависсимо!
Далее мой путь лежал в Венецию, где я провел несколько томных дней, ходил по следам Марко Поло и простоял, не знаю как долго, перед палаццо Роберта Браунинга. Если вы приобретете простую красоту и ничего больше, вы, пожалуй, будете обладать лучшим из того, что изобрел Бог.
Время мое истекало. Дом звал меня. Я поспешил в Париж, спустился глубоко под землю в Пантеон, слегка прикоснулся рукой к гробницам Руссо и Вольтера. Люби истину, но будь снисходителен к заблуждениям. Я снял номер в захудалой гостинице, посмотрел на потоки зимнего дождя, заливавшие переулок, который был виден из моего окна, помолился в Нотр-Дам и заблудился в Лувре. Купил несколько книг в магазине «Шекспир и Компания» и постоял в том месте, где спал Джойс и Ф. Скотт Фицджеральд. Потом медленно прошелся вдоль Сены, остановившись, чтобы выпить чашечку капучино в кафе, где Хемингуэй и Дос Пассос читали Новый Завет вслух друг другу. В последний день я прогулялся по Елисейским Полям, отслеживая путь освободителей и все время думая о Паттоне. Не говорите людям, как делать вещи. Скажите им, что делать, и они удивят вас своей изобретательностью.
Из всех великих генералов он больше других был одержим мыслями о солдатской обувке. Солдат в ботинках – только солдат. Но в сапогах он становится воином.
Я вылетел в Мюнхен, выпил кружку ледяного пива в Бюргербройкеллер, где Гитлер стрелял из пистолета в потолок и откуда начался путч. Я попытался посетить Дахау, но, когда обратился с вопросом, как туда проехать, люди отворачивались, делая вид, что не знают. Я отправился в Берлин и пришел на пограничный КПП Чекпойн Чарли. Русские часовые с плоскими лицами в тяжелых шинелях изучили мой паспорт, похлопали меня по спине и поинтересовались, что за дела у меня в коммунистическом Восточном Берлине. «Никакие», – ответил я. Я был в ужасе, ожидая, что они каким-то образом узнают, что я посещал занятия в Стэнфорде. Буквально перед тем, как я прибыл в Берлин, два студента из Стэнфорда попытались тайно переправить на «Фольксвагене» подростка на Запад. Их до сих пор держали в тюрьме.
Но часовые, пропуская меня, лишь помахали мне вслед. Немного пройдя, я остановился на углу Карл-Маркс-плац. Огляделся по сторонам. Ничего. Ни деревьев, ни магазинов, никакой жизни. Я вспомнил всю ту нищету, виденную мною в каждом уголке Азии. Но это была иная нищета, более умышленная, что ли, и более предотвратимая. Я увидел троих детей, играющих на улице. Я подошел и сфотографировал их. Двое девятилетних мальчишек и девочка. Девочка – в красной шерстяной шапочке, розовом пальтишке – взглянула мне прямо в глаза и улыбнулась. Смогу ли я когда-нибудь забыть ее? Или ее туфельки? Они были из картона.
Я отправился в Вену, на тот судьбоносный, пахнущий душистым кофе перекресток, где в один и тот же исторический момент жили Сталин и Троцкий, Тито и Гитлер, Юнг и Фрейд и где они слонялись по одним и тем же душным кафе, планируя, как спасти мир (или покончить с ним). Я ходил по той же булыжной мостовой, по которой ходил Моцарт, пересек его изящный Дунай по красивейшему из всех виденных мною каменному мосту, остановился перед уходящими в небо шпилями собора Святого Стефана, в котором Бетховен обнаружил, что он оглох. Он поднял глаза, увидел испуганных птиц, взлетевших с колокольни, и, к своему ужасу, не услышал колокольного звона.
И наконец, я полетел в Лондон. Я быстро пошел к Букингемскому дворцу, потом в Уголок ораторов в Гайд-парке, в универмаг «Хэрродс». Выделил себе немного времени, чтобы посетить палату общин. Закрыв глаза, я вызывал в воображении дух великого Черчилля. Вы спрашиваете, какова наша цель? Я могу ответить одним словом: победа – победа любой ценой, победа, несмотря на все ужасы; победа, независимо от того, насколько долог и тернист может оказаться к ней путь… без победы мы не выживем. Я отчаянно хотел запрыгнуть в автобус, идущий в Статфорд, чтобы увидеть дом Шекспира. (Женщины елизаветинских времен носили красную шелковую розу на носке каждой туфли.) Но у меня истекало время.
Последнюю ночь я провел, перебирая в памяти все, что произошло во время моего путешествия, и делая заметки в дневнике. Я спросил себя, что было самым ярким?
Греция, подумал я. Вне всяких вопросов. Греция.
С тех пор как я впервые покинул Орегон, я был взволнован больше всего двумя пунктами, обозначенными на моем маршруте. Я хотел довести до сознания японцев свою Безумную идею. И я хотел постоять перед Акрополем.
За несколько часов до посадки в самолет в аэропорту Хитроу я продолжал медитировать, переживая вновь тот момент, когда я, закинув голову, смотрел на те удивительные колонны, испытывая такой же бодрящий шок, который вы получаете от любой необычайной красоты, наряду с сильнейшим чувством – узнавания.
Было ли это лишь моим воображением? В конце концов, я стоял там, где зародилась западная цивилизация. Может, я просто хотел, чтобы увиденное мною показалось знакомым. Нет, не думаю. Мною овладела абсолютно ясная мысль. Я уже бывал здесь раньше.
Затем, спускаясь по выцветшим ступеням, возникла новая мысль: вот где все это началось.
Слева от меня был Парфенон, свидетелем строительства которого был Платон, наблюдавший за группами архитекторов и рабочих. Справа – храм Афины Ники. Согласно моему путеводителю, двадцать пять веков тому назад в нем находился красивый фриз с изображением богини Афины, которая, как считалось, приносит победу.
Это было одним из достоинств и чудесных даров, которыми была наделена Афина. Она также вознаграждала ведущих переговоры о сделках. В трилогии Эсхила «Орестея» она говорит: «Я чту… взор убежденья». Она была, в некотором смысле, покровительницей переговорщиков.
Не знаю, как долго я там простоял, впитывая энергию и силу этого эпохального места. Час? Три часа? Не знаю, сколько времени прошло после того дня, когда я обнаружил пьесу Аристофана, действие которой происходит в храме Ники Аптерос. Там есть сцена, когда воин передает в дар царю пару новых башмаков. Не помню, когда до меня дошло, что пьеса называлась «Всадники» (Knights – аналогия с фамилией Фила Найта – Phil Knight. – Прим. пер.). Но точно знаю, что когда я развернулся, чтобы уходить, то заметил мраморный фасад храма. Греческие мастера украсили его незабываемой резьбой, живописующей несколько сцен, включая наиболее известную рельефную плиту, изображающую богиню, по непонятной причине наклонившуюся, чтобы… поправить ремешок на своей сандалии.
24 февраля 1963 года мой двадцать пятый день рождения. Я вошел в дверь дома на улице Клейборн: волосы до плеч, борода в три дюйма длиной. Мать вскрикнула. Сестры заморгали, будто не узнавая меня, или же до них все еще не дошло, что я куда-то уезжал. Объятия, восклицания, взрывы смеха. Мать заставила меня присесть, налила мне чашку кофе. Она хотела все услышать. Но я был в изнеможении. Оставил чемодан и рюкзак в холле и направился к себе в комнату. Как сквозь туман, уставился на свои голубые ленты. Мистер Найт, как, говорите, называется ваша компания?
Я свернулся калачиком на кровати, и сон сошел на меня, как опускающийся занавес в «Ла Скала».
Час спустя меня разбудил мамин крик: «Ужинать!»
Отец вернулся с работы. Он обнял меня, как только я вошел в столовую. Он тоже хотел услышать все в подробностях. А я хотел ему все рассказать. Но прежде я хотел узнать одну вещь.
«Пап, – спросил я, – кроссовки прислали?»
Будьте тиграми!
Отец пригласил на кофе с пирожными и на просмотр «слайдов Бака» всех соседей. В полной покорности стоял я около проектора, погруженный в темноту, апатично нажимая на переключатель для перехода к следующему слайду и давая описание пирамид, храма Ники, но сам я в комнате отсутствовал. Я был у пирамид, в храме Ники. Я думал о заказанных кроссовках.
Прошло четыре месяца после той большой встречи в компании «Оницука», после того, как завязал связь с ее руководителями и убедил их своими аргументами или же я думал, что убедил, – а кроссовки так и не прислали. Я настрочил письмо: «Уважаемые господа, касательно нашей встречи осенью прошлого года, была ли у вас возможность отправить мне образцы?..»
Затем я решил несколько дней отдохнуть, выспаться, постирать белье, встретиться со старыми друзьями.
Я получил быстрый ответ от «Оницуки». «Кроссовки высылаются, – говорилось в нем. – Прибудут буквально через несколько дней».
Я показал письмо отцу. Он поморщился. Буквально через несколько дней?
«Бак, – сказал он, посмеиваясь, – тех пятидесяти баксов уже давно нет».
Мой новый внешний вид – волосы, как у потерпевшего кораблекрушение и осевшего на необитаемом острове, борода, как у пещерного человека, – все это было слишком для мамы и сестер. Я ловил на себе их удивленные и хмурые взгляды. Я почти слышал, что они думают обо мне: бродяга. Поэтому я побрился. Стоя потом у небольшого зеркала на комоде в той части дома, которая когда-то отводилась для прислуги, я сказал, обращаясь сам к себе: «Официальное заявление. Ты вернулся».
И все же пока это было не так. Я ощущал в себе нечто такое, что уже никогда не вернется. Мама заметила это раньше других. Однажды за ужином она посмотрела на меня долгим, испытующим взглядом. «Похоже, ты стал более… искушенным».
«Искушенным», – повторил я про себя. Боже правый!
До тех пор, пока не прибыли мои кроссовки, – да и прибудут ли они или нет, – мне надо было бы найти, как и чем зарабатывать деньги. До моей поездки я выдержал интервью в брокерском доме «Дин Виттер». Может, вновь сходить туда. Я переговорил об этом с отцом, в его телеуголке. Он потянулся в своем виниловом кресле и предложил мне вначале побеседовать с его старинным приятелем Доном Фрисби, главным исполнительным директором и председателем правления «Пасифик Пауэр энд Лайт».
Я знал мистера Фрисби. Я проходил летнюю стажировку у него. Мне он нравился, и мне нравилось, что он выпускник Гарвардской школы бизнеса. Когда речь заходила о школах, я становился немного снобом. Я поражался также тому, как ему так быстро удалось дорасти до исполнительного директора компании, зарегистрированной на Нью-Йоркской фондовой бирже.
Помню, что встретил он меня в тот весенний день 1963 года тепло, обхватив обеими руками мою ладонь при рукопожатии, и провел в свой кабинет, предложив кресло напротив письменного стола. Сам он уселся на свой огромный кожаный трон с высокой спинкой и, приподняв брови, спросил: «Итак… что у тебя на уме?»
«Если честно, мистер Фрисби, я не знаю, что делать… относительно… касательно… работы… или моей карьеры…»
И, совсем обмякнув, добавил: «Моей жизни».
Сказал, что подумываю пойти к брокерам «Дина Виттера». Или же, может быть, в электрическую компанию. Или еще, как вариант, пойти работать в какую-нибудь крупную корпорацию. Свет, вливавшийся через окно кабинета, вспыхнул, отразившись от пенсне мистера Фрисби, и ослепил меня. Как солнечные лучи, отразившиеся от вод Ганга. «Фил, – произнес он, – это все плохие идеи».
«Сэр?»
«Думаю, ничего из этого тебе делать не стоит».
Я выдал что-то нечленораздельное.
«Каждый человек, буквально каждый меняет место работы по крайней мере три раза. Поэтому, если ты сейчас пойдешь работать в инвестиционную компанию, ты в конце концов уволишься, и затем на новом месте тебе придется все начинать сызнова. Если же пойдешь трудиться на какую-нибудь крупную компанию, сынок, в сухом остатке получишь то же самое. Нет, то, что тебе нужно, пока ты молод, – это получить квалификацию СРА (сертифицированного аудитора). Это наряду с полученной тобой степенью МВА (магистра делового администрирования) заложит твердую основу для твоих доходов. Вот тогда, когда ты решишь поменять место работы, – а это случится, поверь мне, – ты по крайней мере сможешь удержать свою зарплату на прежнем уровне. Ты не скатишься вниз».
Звучало это практично. Я, конечно, не хотел скатываться вниз. Однако специализации в области бухгалтерского учета у меня не было. Мне требовалось добрать еще девять «кредитных часов», чтобы быть допущенным к экзамену. Поэтому я быстро записался в три класса по бухучету в Портлендском госуниверситете. «Еще одна школа?» – проворчал отец.
Что еще хуже – школа, которую мне предстояло посещать, была не Стэнфорд и не Орегонский госуниверситет. Это был ничтожный Портлендский государственный.
Я не был единственным снобом в семье, кто воротил нос от непрестижных учебных заведений.
Добрав свои девять «кредитных часов», я стал работать в бухгалтерской конторе «Либранд, Росс Бразерс энд Монтгомери». Это была одна из Большой восьмерки национальных фирм, но контора ее Портлендского филиала была маленькой. Штат служащих состоял из одного партнера и трех младших бухгалтеров. Меня это устраивает, – подумал я. Небольшая фирма с немногочисленным персоналом означала, что она будет тесно сплоченной, с благоприятной атмосферой для обучения.
Так оно и началось. Моим первым поручением была компания, расположенная в городе Бивертон, – «Резерс Файн Фудс», и, выполняя работу в одиночку, я продуктивно проводил время с генеральным директором компании Алом Резером, который был всего на три года старше меня. Я получил от него несколько важных уроков и с удовольствием засиживался над его книгами. Но я был слишком перегружен работой, чтобы в полной мере насладиться этим занятием. Бедой маленького филиала крупной бухгалтерской фирмы является объем работы, который необходимо осилить. Каждый раз, когда накатывала какая-нибудь дополнительная нагрузка, рядом не оказывалось никого, кто мог бы взять ее на себя. В пиковый период – с ноября по апрель – мы оказывались загруженными по самые уши, работая с журналами учета и регистрации по двенадцать часов в день, шесть дней в неделю, после чего на учебу времени почти не оставалось.
Кроме того, за нами наблюдали. Пристально. Наши минуты на работе высчитывались вплоть до секунды. Когда в ноябре убили президента Кеннеди, я попросил день отгула. Хотел посидеть перед телевизором, скорбя вместе со всей страной. Мой босс, однако, покачал головой. Сначала поработай, потом будешь скорбеть. Посмотрите на лилии, как они растут… не трудятся, не прядут.
У меня было два утешения. Первым были деньги. Я получал пятьсот долларов в месяц, что позволило мне купить новую машину. Я не мог раскошелиться еще на один «Эм-джи родстер», поэтому приобрел «Плимут Валиант». Надежный, но с налетом некоего бодрящего шика. Ну и цвет еще тот. Продавец назвал его цветом зеленой морской пены. Друзья переиначили его в цвет зеленой рвоты.
На самом деле цвет кузова походил на цвет только что отпечатанных банкнот. Вторым моим утешением был ланч. В полдень я регулярно выходил на улицу, шел по направлению к местному туристическому агентству и замирал, как Уолтер Митти напротив плакатов, вывешенных в окне. Швейцария. Таити, Москва. Бали. Я хватал проспект и листал его, сидя на скамейке в парке и пережевывая сэндвич с арахисовым маслом и конфитюром. Я спрашивал голубей: можете ли вы поверить, что лишь год назад я серфинговал на пляже Вайкики? Ел тушеную буйволятину после утренней прогулки в Гималаях?
Неужели лучшие моменты в моей жизни остались позади?
Неужели моя поездка вокруг света была… моей высшей точкой?
Голуби реагировали еще меньше, чем статуя Ват Пхра Кео.
Вот как я провел 1963 год. Опрашивая голубей. Полируя свой «Плимут Валиант».
Кропая письма.
Дорогой Картер, удалось ли тебе все же покинуть Шангри-Ла? Я теперь бухгалтер и подумываю о том, чтобы вышибить себе мозги.
Японцы бросают вызов
Извещение пришло прямо под Рождество, поэтому в первую же неделю нового, 1964 года мне пришлось проехать до складского помещения на берегу. Точно не помню, как это было. Знаю, что было раннее утро. Вспоминаю, что добрался туда еще до того, как сотрудники открыли двери. Я вручил им извещение, они отошли в глубину хранилища и вернулись с большой коробкой, покрытой японскими иероглифами.
Я помчался домой, скатился в подвал и вскрыл коробку. Двенадцать пар кроссовок, сливочно-белые, с голубыми полосками по бокам. Боже, они были прекрасны. Более чем. Ничего прекраснее не видел я ни во Флоренции, ни в Париже. Я хотел бы поставить их на мраморный пьедестал или же поместить в золотые рамки. Я подносил их к свету, нежно гладил их, как священные предметы, так, как писатель стал бы прикасаться к новой пачке записных книжек или как игрок в бейсбол стал бы поглаживать набор бит. Затем я отправил две пары кроссовок своему прежнему тренеру по бегу в Орегонском университете Биллу Бауэрману.
Я сделал это, не задумываясь, поскольку именно Бауэрман был первым, кто научил меня думать, действительно думать о том, во что обуваются люди. Бауэрман был гениальным тренером, мастерским мотиватором, прирожденным вожаком молодых людей, и он считал, что критически важным для становления спортсмена является некая определенная часть его экипировки. Обувь. Он был буквально поглощен мыслями о том, какую обувь носят люди.
В течение четырех лет, пока я занимался бегом в Орегонском университете, Бауэрман постоянно лазил в наши шкафчики в раздевалке и таскал оттуда нашу обувь.
Целыми днями потом он разрывал ее на части, сшивал ее заново, а затем возвращал ее нам с некоторыми небольшими изменениями, в результате которых мы либо начинали бегать как олени, либо наши ноги начинали кровоточить. Он был полон решимости найти новые способы, как усилить супинатор, демпфировать подошву, создать больше пространства для переднего отдела стопы. У него всегда был при себе новый дизайн, новые эскизы того, как сделать наши кроссовки изящнее, мягче, легче. В особенности – легче. Уменьшение веса пары кроссовок на одну унцию сокращает нагрузку в пересчете на вес до 55 фунтов на милю. И он не шутил. Его математические расчеты были абсолютно верны. Приняв длину шага среднего человека за шесть футов, разделим милю (5280 футов) на эту цифру и получим 880 шагов. Сбросим по унции с каждого шага – получим в точности 55 фунтов. Легкость, как был убежден Бауэр, непосредственно транслируется в меньшую нагрузку, что означает больше энергии и в свою очередь дает бо́льшую скорость. А скорость означает победу. Бауэрман не любил проигрывать (это от него ко мне передалось). Поэтому легкость оставалась его постоянной целью.
Целью – это мягко сказано. В поисках легкости он стремился использовать все, что угодно. Материалы животного, растительного, минерального происхождения. Подходил любой минерал, который мог бы повысить существующее в настоящее время качество стандартной обувной кожи. Иногда это означало использование кожи кенгуру. В другой раз – кожи трески. Вы еще не жили, если не пробовали соревноваться с самыми быстрыми бегунами в мире, обутыми в кроссовки из кожи.
Нас было в команде четверо или пятеро – подопытных морских свинок Бауэрмана, на которых он проводил свои ортопедические испытания, но я был его любимцем. Что-то в моих ногах говорило ему. Что-то открывалось ему в моей походке. Кроме того, с моей кандидатурой допускался широкий предел погрешности. Я не был лучшим в команде, поэтому он мог позволить себе ошибаться, ставя опыты на мне. С более талантливыми членами нашей команды он не смел идти на лишний риск.
Будучи первокурсником, второкурсником, третьекурсником, я счет потерял тому, сколько раз я бегал в марафонках или шиповках, модифицированных Бауэрманом. К четвертому курсу он изготавливал все мои кроссовки с нуля.
Естественно, я полагал, что эти новые, смешные, маленькие кроссовки «Тайгер», которым потребовалось больше года, чтобы попасть ко мне из Японии, заинтригуют моего старого тренера. Конечно, они не были так же легки, как его трековая обувь из тресковой кожи. Но у них был потенциал: японцы обещали усовершенствовать их. Что еще лучше – они были недорогими. Я знал, что это обстоятельство окажется притягательным для Бауэрмана, учитывая его врожденную бережливость.
Даже сам бренд кроссовок, как я неожиданно осознал, сможет поразить Бауэрмана. Обычно он называл своих бегунов «орегонскими парнями», но время от времени обращался к нам с призывом быть «тиграми». И сейчас вижу, как он расхаживает по раздевалке, напутствуя нас перед забегом: «Будьте там ТИГРАМИ!» (если кто тиграми себя не проявлял, таких он часто называл «гамбургерами»). Порой, когда мы жаловались на скудный рацион перед соревнованиями, он рычал в ответ: «Тигр охотится лучше, когда голоден».
Если повезет, думал я, тренер закажет несколько пар беговых «Тайгеров» для своих тигров.
Впрочем, разместит он заказ или нет, достаточно будет произвести на Бауэрмана впечатление. Одно это будет означать успех для моей неокрепшей компании.
Возможно, что все, чем я занимался в те дни, было мотивировано каким-то глубоким и страстным желанием произвести впечатление на Бауэрмана, сделать ему приятное. Помимо отца, не было другого человека, от которого я жаждал бы одобрения с большей силой, и помимо отца, не было никого, кто давал бы одобрение реже, чем он. Бережливость пронизывала все существо тренера. Он взвешивал и берег слова похвалы так, как взвешивают и берегут необработанные алмазы.
После того как вы выиграли забег, если вам повезло, то Бауэрман мог бы сказать: «Хороший был забег» (на самом деле именно это сказал он одному из своих бегунов на милю после того, как тот стал одним из первых, кто в Соединенных Штатах преодолел мифический рубеж и преодолел дистанцию быстрее, чем за четыре минуты). Но чаще Бауэрман вообще ничего не говорил. Бывало, встанет перед тобой в своем твидовом блейзере и крысиной вязаной жилетке, в ковбойском галстуке, развевающемся на ветру, и видавшей виды бейсболке, надвинутой на лоб, и лишь кивнет разок. А может, будет стоять, уставившись на тебя. Ох уж эти глаза, голубые, как лед, от которых ничего не ускользало и в которых ничего нельзя было прочитать. Все обсуждали обалденно привлекательный внешний вид Бауэрмана, его короткую ретрострижку под ежик, то, как он держал спину, будто аршин проглотил, его подбородок, будто вырубленный топором, но что всегда поражало меня – это пристальный взгляд его ясных глаз фиолетово-голубого цвета.
Он поразил меня в первый же день. Я любил Бауэрмана с того самого момента, когда я пришел в Орегонский университет в августе 1955 года. И боялся его. И ни одно из этих изначальных чувств никогда не покидало меня, они навсегда остались и продолжали ощущаться в наших отношениях. Я никогда не переставал любить этого человека и так и не нашел способа, чтобы избавиться от старого страха. Иногда страх был меньше, иногда больше, иногда он пронзал меня до пят, до моих кроссовок, которые он, возможно, латал своими руками. Любовь и страх – те же бинарные эмоции управляли динамикой моих отношений с отцом. Иногда я задавался вопросом, случайно ли такое совпадение, что Бауэрман и мой отец – оба загадочные, с одинаково развитыми лидерскими качествами, оба непроницаемые – были названы одним именем – Биллом.
И все же эти два человека были влекомы различными демонами. Мой отец, сын мясника, всю жизнь стремился к респектабельности, а Бауэрман, чей отец был губернатором штата Орегон, плевать хотел на нее. Он был также внуком легендарных пионеров, мужчин и женщин, прошедших всю Орегонскую тропу от начала до конца (путь переселенцев на Дикий Запад длиной в три тысячи километров. – Прим. пер.). Когда они закончили свой переход, то основали небольшое поселение в Восточном Орегоне, назвав его Фоссил (по-русски – «Окаменелость». – Прим. пер.). Детство Бауэрман провел в этом городке и, не устояв перед навязчивым стремлением, вновь туда вернулся. Часть его сознания всегда оставалась в Фоссиле, что было забавно, потому что в Бауэрмане чувствовалось нечто окаменелое, как ископаемое. Жесткое, коричневатое, древнее. Он был носителем доисторического штамма мужественности, сплав твердого характера и целостности личности и твердого как камень упрямства, что в Америке времен президентства Линдона Джонсона было редкостью. Сегодня все это вымерло.
Он был также героем войны. Разумеется. Будучи майором 10-й горной дивизии, дислоцированной высоко в Итальянских Альпах, Бауэрман стрелял в солдат, а те много стреляли в ответ (его аура была настолько пугающей, что я не помню, чтобы кто-нибудь хоть раз осмелился спросить его, случалось ли ему убивать). На тот случай, если у кого-то появится соблазн затронуть тему о войне и 10-й горной дивизии, а также о той центральной роли, которую и то и другое сыграло в его психике, Бауэрман всегда носил при себе потертый кожаный портфель с выгравированной золотом римской цифрой «Х».
Самый знаменитый тренер по бегу в Америке, Бауэрман никогда не считал себя тренером по бегу. Он терпеть не мог, когда его называли тренером. С учетом его биографии, склада характера он, естественно, считал, что беговая дорожка – это средство для достижения цели. Сам себя он называл «профессором конкурентоспособного реагирования», а его работа, как он ее сам видел и часто давал ей определение, заключалась в том, чтобы подготовить вас к предстоящим сражениям и соревнованиям, ожидающим вас далеко за пределами штата Орегон.
Несмотря на такую высокую миссию, а возможно, как раз поэтому, условия, созданные при Орегонском университете, были спартанскими. Насквозь сырые деревянные стены, личные шкафы, которые десятилетиями не красили. Дверцы у них отсутствовали, ваши вещи отделялись от вещей соседа фанерными стенками. Вещи мы вешали на гвозди. Ржавые. Иногда бегали без носков. Нам и в голову не приходило жаловаться. Мы видели в своем тренере генерала, которому готовы были быстро и слепо подчиняться. В моем представлении он был Паттоном с секундомером.
Я имею в виду, когда он еще не стал богом.
Как и все древние боги, Бауэрман жил на горной вершине. Там, в вышине, раскинулось его величественное ранчо, намного выше того места, где был университетский городок. И когда он отдыхал от дел на своем частном Олимпе, он мог быть таким же мстительным, как боги. Одна история, рассказанная мне моим товарищем по команде, убедительно подтвердила этот факт.
По всей видимости, жил там водитель грузовика, который часто осмеливался нарушать покой на горе Бауэрмана. Он слишком на большой скорости делал повороты и часто сбивал уличный почтовый ящик Бауэрмана. Бауэрман ругал водителя, угрожал расквасить ему нос и тому подобное, но тому хоть бы что. Продолжал водить так, как ему нравилось, и так продолжалось день за днем. Тогда Бауэрман заложил в почтовый ящик взрывчатку. В следующий раз, когда водила сбил его, – шарахнуло. После того как дым рассеялся, владелец грузовика увидел, что машину разорвало на куски, а покрышки превратились в лоскуты. Больше он ни разу не задевал почтовый ящик Бауэрмана.
Такой вот человек – не хотелось бы оказаться его противником. Особенно если вы были неуклюжим бегуном на средние дистанции из пригорода Портленда. Я всегда ходил на цыпочках вокруг Бауэрмана. И даже в этом случае он часто терял со мной терпение, хотя я помню лишь один случай, когда он действительно обозлился.
Я был второкурсником, изможденным своим учебным расписанием. Все утро проводил в классе, весь день – на практических занятиях, а ночью корпел над домашними заданиями. Однажды, опасаясь, что заболеваю гриппом, я остановился по дороге на учебу в офисе Бауэрмана, чтобы сказать, что я не смогу прийти днем на тренировку. «Угу-гу, – произнес он. – А кто тренер в этой команде?»
«Вы».
«Ну, тогда, как тренер этой команды, говорю тебе, чтобы ты сваливал оттуда, черт побери. И кстати… у тебя сегодня намечен контрольный забег на время».
Я готов был расплакаться. Но я собрался, сконцентрировал все эмоции на забеге и показал лучшее время за год. Покидая беговую дорожку, я сердито взглянул на Бауэрмана. Ну что, рад теперь, с… ты сын? Он встретил мой взгляд, проверил секундомер, вновь посмотрел на меня и кивнул. Он проверил меня. Он сломал меня, а потом заново собрал, прямо как пару кроссовок. И я выдержал. Потом я стал по-настоящему одним из его орегонских парней. С тех пор я стал тигром.
ВЫ СПРАШИВАЕТЕ, КАКОВА НАША ЦЕЛЬ? ПОБЕДА – ПОБЕДА ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, ПОБЕДА, НЕ СМОТРЯ НА ВСЕ УЖАСЫ… БЕЗ ПОБЕДЫ МЫ НЕ ВЫЖИВЕМ.
Ответ от Бауэрмана я услышал тотчас. Он написал, что приезжает в Портленд на следующей неделе на орегонские соревнования по легкой атлетике в закрытом помещении. Он пригласил меня на обед в гостинице «Метрополитен», где разместится команда.
25 января 1964 года. Я ужасно нервничал, когда официантка проводила нас к столу. Помню, Бауэрман заказал гамбургер, а я хрипло выдавил: «И мне тоже».
Несколько минут мы потратили на то, чтобы рассказать, что произошло за последнее время. Я сообщил Бауэрману о своей поездке вокруг света. Кобе, Иордания, храм Ники. Бауэрману было особенно интересно услышать о том, как я провел время в Италии, которую он, несмотря на то, что он там был на волосок от смерти, вспоминал с теплым чувством.
Наконец он перешел к делу. «Эти японские кроссовки, – сказал он, – они довольно хороши. Как насчет того, чтобы ввести меня в сделку?» Я взглянул на него. Ввести? В сделку? Мне потребовалось некоторое время, чтобы переварить и понять, о чем он говорил. Он не только хотел купить дюжину кроссовок «Тайгер» для своей команды, он хотел стать моим партнером? Даже если бы ветер донес до меня глас Божий и Господь воспросил, может ли Он стать моим партнером, я бы так сильно не удивился. Я запнулся, а потом, заикаясь, ответил, что согласен.
Я протянул руку. А затем убрал ее. «Какое партнерство имеете вы в виду?» – спросил я.
Я дерзко осмелился вести переговоры с Богом. Я поразился собственной выдержке. Бауэрман тоже. Он выглядел смущенным. «Пятьдесят на пятьдесят», – предложил он.
«Ну, тогда вам придется внести половину требуемых денег».
«Разумеется».
«Я полагаю, первый заказ будет на тысячу долларов. Ваша половина – пятьсот».
«Я готов на это».
Когда официантка принесла нам чек за два гамбургера, мы оплатили его также пополам. Пятьдесят на пятьдесят.
Помню, что произошло это на следующий день, а может, спустя несколько дней или недель, хотя то, что указано в документах, противоречит моей памяти. Письма, дневники, ежедневники с записью намечаемых деловых встреч – все это убедительно свидетельствует о том, что такая встреча состоялась значительно позже. Но я помню то, что помню, и должна быть причина тому, почему я помню об этом именно так. И сейчас вижу, как покидая ресторан, Бауэрман надевает свою бейсболку, как подтягивает свой ковбойский галстук, и слышу, как он обращается ко мне: «Я хочу, чтобы ты встретился с моим юристом, Джоном Джакуа. Он поможет нам изложить все на бумаге».
Как бы там ни было – днями позже, неделями позже или годами, – встреча прошла таким вот образом.
Я подъехал к каменной крепости Бауэрмана и в который раз восхитился окружающей обстановкой. Уединенной. Мало кто смог пойти на то, чтобы поселиться там. Надо было проехать по Кобург-роуд до Маккензи-драйв, затем найти съезд на грунтовку, извилистую проселочную дорогу, которая через пару миль углублялась в лес. В конце концов вы попадали на широкую поляну с розанами, отдельно стоящими деревьями и симпатичным усадебным домом, небольшим, с каменным фасадом. Бауэрман построил его своими голыми руками. Ставя свой «Валиант» на парковочное место, я задавался вопросом, каким образом, ради всего святого, удалось ему выдюжить такой непосильный труд в одиночку. Тот, кто передвигает горы, сначала убирает маленькие камешки.
Дом опоясывала широкая деревянная веранда, на которой расположились несколько шезлонгов, – все это также было сделано им. С веранды открывался захватывающий вид на реку Маккензи, и меня не пришлось бы долго убеждать, чтобы я поверил, будто и реку одел в берега тот же Бауэрман.
Теперь я увидел Бауэрмана, вышедшего на крыльцо. Прищурившись, он спустился по ступенькам и направился к моей машине. Не помню, о каких пустяках мы говорили, пока он усаживался на сиденье. Я ударил по газам, и мы направились к дому его юриста.
Помимо того что Джакуа был юристом и лучшим другом Бауэрмана, он еще был и его соседом. Он владел земельным участком в полторы тысячи акров у подножья горы Бауэрмана, лучшими пойменными землями на берегах Маккензи. Ведя машину, я задавался вопросом и не мог себе представить, как можно ждать чего-то хорошего от предстоящего знакомства. С Бауэрманом я хорошо ладил, это точно, и мы заключили сделку друг с другом, но юристы всегда все портили. Юристы специализируются на том, чтобы все портить, заваривая кашу. А юристы из числа лучших друзей?..
Бауэрман тем временем не делал ничего, чтобы успокоить меня. Он сидел вытянувшись, будто аршин проглотил, и любовался видами из окна.
Продолжая ехать в этой обстановке оглушающего молчания, я не сводил глаз с дороги, размышляя об эксцентричной личности Бауэрмана, которая оставляла отпечаток на всем, чем он занимался. Он всегда шел против ветра. Всегда. Например, он был первым университетским тренером в Америке, сделавшим упор на отдыхе, придавая такое большое значение восстановлению сил, как и самой работе. Но когда он тебя понуждал что-то делать, то, парень, передышки от него не жди. Стратегия Бауэрмана относительно бега на милю была простой. Набрать быстрый темп на первых двух кругах, третий круг пробежать что есть сил, а затем утроить скорость на четвертом. В его стратегии было что-то от идеологии дзен, потому что стратегия эта была невыполнимой. И тем не менее она срабатывала. Бауэрман, как тренер, воспитал больше бегунов, сумевших пробежать милю быстрее, чем за четыре минуты, чем кто-то еще. Когда-либо. Я, однако, не стал одним из таких бегунов и в тот день спрашивал себя, не случится ли и на этот раз так, что я вновь не дотяну на этом решающем последнем круге.
Мы застали Джакуа ожидающим нас на крыльце дома. Я и раньше виделся с ним раза два на состязаниях по легкой атлетике, но мне никогда не удавалось хорошенько разглядеть его. Хотя он и носил очки, и приближался к среднему возрасту, его вид не вязался с моим представлением о юристе. Он выглядел слишком крепким, слишком хорошо скроенным. Позднее я узнал, что, учась в средней школе, он был звездой-тейлбеком (игроком, замыкавшим линию нападения, в американском футболе. – Прим. пер.) и одним из лучших бегунов на стометровке в колледже Помона. В нем по-прежнему были заметны признаки спортивной силы, и она сразу проявилась в его рукопожатии.
«Бакару, – обратился он ко мне, хватая за рукав и увлекая в гостиную, – утром я собирался надеть твои кроссовки, но вляпался ими в коровью лепешку!»
День был типичным для января в Орегоне. Помимо того что хлестал дождь, буквально все было пронизано промозглой сыростью. Мы расположились в креслах вокруг камина Джакуа, самого большого из всех виденных мною, настолько большого, что в нем можно было бы зажарить лося. Ревущие языки пламени охватывали несколько поленьев, каждый размером с пожарный гидрант. Из боковой двери показалась жена Джакуа, неся поднос с кружками горячего шоколада. Она спросила меня, не хочу ли я взбитых сливок или зефира. Спасибо, мэм, ни того, ни другого. Мой голос прозвучал на две октавы выше обычного. Она склонила голову набок и с жалостью посмотрела на меня. Парень, они собираются с тебя живого кожу содрать.
Джакуа сделал глоток, вытер сливки с губ и приступил. Недолго говорил об орегонском стадионе, где проходили забеги, и о Бауэрмане. На нем были грязные синие джинсы и мятая фланелевая рубашка, и я не мог не подумать, как сильно он отличается от моего представления о том, каким должен быть юрист.
Далее Джакуа признался, что никогда не видел Бауэрмана настолько поглощенным идеей. Мне понравилось такое заявление. «Но, – добавил он, – пятьдесят на пятьдесят не совсем то, что хотелось бы тренеру. Он не желает быть за все ответственным и не хочет, чтобы однажды пришлось бодаться с тобой. Никогда. Как насчет того, чтобы поделить доли пятьдесят один на сорок девять? И передать тебе оперативный контроль?»
Всей своей манерой поведения он хотел показать, что желает помочь, сделать так, чтобы ситуация принесла победу каждому. Я доверял ему.
«Меня это устраивает, – сказал я. – Это… всё?»
Он кивнул. «Договорились?» – спросил он. «Договорились», – ответил я. Мы все пожали друг другу руки, подписали бумаги, и с этого момента я был официально в партнерстве, имеющем обязательную юридическую силу, со Всемогущим Бауэрманом. Миссис Джакуа спросила, не хотел бы я еще горячего шоколада. Да, мэм, пожалуйста. И не осталось ли у вас зефира?
Позже в тот же день я написал письмо в «Оницуку», спрашивая, мог бы я стать эксклюзивным дистрибьютором кроссовок «Тайгер» в западных штатах США, после чего запросил выслать мне триста пар кроссовок как можно скорее. При стоимости 3,33 доллара за пару заказ вылился приблизительно в 1000 долларов. Даже с взносом Бауэрмана требуемая сумма была больше, чем то, чем я располагал. И вновь я решил пообщаться с отцом, но на этот раз он заартачился. Он был не против помочь мне стартовать, но не хотел, чтобы я обращался к нему за помощью из года в год. Кроме того, он полагал, что моя обувная затея – журавль в небе. Не для того он посылал меня учиться в Орегонский университет и Стэнфорд, чтобы я потом стал бродячим торговцем ботинок. Валять дурака, – вот как он назвал это. «Бак, – обратился он ко мне, – как долго ты еще намерен валять дурака с этими кроссовками?»
Я пожал плечами: «Не знаю, пап».
Он посмотрел на мать. Как обычно, она ничего не произнесла. Она просто слегка улыбнулась своей красивой улыбкой. Было ясно, что свою застенчивость я унаследовал от нее. Я также часто хотел, чтобы и внешность моя была похожа на мамину.
В первый раз, когда отец положил глаз на маму, ему показалось, что она манекен. Он проходил мимо единственного универмага в Розберге и тут заметил ее, стоящую в витрине и демонстрирующую вечернее платье. Осознав, что она была из плоти и крови, он немедленно отправился домой и упросил сестру выяснить, как зовут эту сногсшибательную девушку в витрине. Сестра выяснила. Это Лота Хэтфильд, сообщила она.
Спустя восемь месяцев отец сделал ее Лотой Найт.
В то время отец готовился стать признанным юристом, чтобы покончить со страшной бедностью, которой характеризовалось его детство. Ему было двадцать восемь. Мама, которой едва исполнился двадцать один год, выросла еще в более бедной семье (ее отец был железнодорожным проводником). Бедность была одной из черт, общих для обоих.
Во многом они были классическим случаем, когда противоположности сходятся. Моя мама, высокая, ошеломляюще красивая, любительница бывать на открытом воздухе, всегда была в поиске таких мест, где она могла бы вернуть себе часть утраченного внутреннего спокойствия. Отец же маленький, заурядной внешности, носивший толстые очки без оправы, чтобы исправить зрение, острота которого выражалась дробью Снеллина 20/450 (по российской системе – близорукость минус 5. – Прим. пер.), и ежедневно отдававший все свои силы на изнурительную борьбу по преодолению своего прошлого, чтобы стать респектабельным в основном благодаря учебе и тяжкому труду. Заняв среди выпускников юридической школы второе место, он неустанно выражал сожаление в связи с тем, что в его выписке из зачетно-экзаменационной ведомости была проставлена единственная оценка «С» (соответствует нашей тройке. – Прим. пер.). (Он полагал, что профессор таким образом наказал его за политические убеждения.)
Когда их диаметрально противоположные натуры порождали проблемы, мои родители занимали единственную спасительную позицию, приверженцами которой они были в одинаковой степени, – заключалась она в вере, что семья всегда стоит на первом месте. Когда такой консенсус не срабатывал, наступали тяжелые дни. И ночи. Отец начинал пить. Мать обращалась в камень.
Ее наружность, однако, могла быть обманчивой. Что было опасно. Люди выносили суждение по ее молчанию, что она кроткая, и часто ей удавалось разительным образом напоминать им, что кроткой она не была. Например, было время, когда отец отказался сократить потребление соли, несмотря на предупреждение врачей, вызванное повышением его кровяного давления. Мама просто заполнила все солонки в доме порошковым молоком. Еще был случай, когда мы с сестрами устроили перебранку, с криками требуя обеда, несмотря на ее призывы успокоиться. Мама неожиданно издала дикий вопль и запустила бутербродом с яйцом и салатом в стену, после чего вышла из дома, пересекла лужайку и исчезла. Никогда не забуду, как яичные ошметки с салатом медленно соскальзывали со стены, в то время как мелькавший вдали мамин сарафан будто растворился между деревьями.
Возможно, ничто не раскрывало истинную натуру моей матери лучше, чем частые учения, которые она устраивала для меня. Девочкой она оказалась свидетельницей того, как в той округе, где она жила, однажды дотла сгорел дом; один из жильцов не смог выбраться и погиб. Поэтому она часто привязывала к каркасу моей кровати веревку и заставляла меня спускаться по ней со второго этажа. И засекала время. Что могли подумать соседи? А о чем должен был думать я? Возможно, об этом: жизнь – опасная штука. И об этом: мы всегда должны быть готовы.
Ну, и об этом тоже: мама любит меня.
Когда мне было двенадцать, Лес Стирс переехал в дом напротив нашего, через улицу, по соседству с домом, где жил мой лучший друг Джэки Эмори. Однажды мистер Стирс устроил на заднем дворе Джэки площадку для прыжков в высоту, и мы с Джэки соревновались, не уступая друг другу. Каждый из нас достиг предела в четыре фута и шесть дюймов (~ 1 м 37 см. – Прим. пер.). «Возможно, один из вас однажды побьет мировой рекорд», – говорил нам мистер Стирс. (Позже я узнал, что мировой рекорд в то время – шесть футов и 11 дюймов (2 м 11 см. – Прим. пер.) – принадлежал мистеру Стирсу.)
Будто из ниоткуда появилась мама (на ней были садовые слаксы и летняя блузка). Охо-хо, подумал я, мы в беде. Она окинула взглядом всю сцену, посмотрела на меня с Джэки. Потом на мистера Стирса. «Поднимите планку повыше», – попросила она.
Она скинула туфли, провела носком черту по земле, рванула вперед и с легкостью преодолела 5 футов (152, 4 см. – Прим. пер.). Не знаю, любил ли я ее больше, чем в тот момент. Тогда я подумал: она крутая. Вскоре после этого я пришел к выводу, что она еще и скрытая почитательница спортивного бега.
Это произошло, когда я учился на втором курсе. У меня появился болезненный нарост на подошве ноги. Ортопед порекомендовал хирургическое вмешательство, что означало, что я потеряю целый сезон занятий и соревнований по бегу. У мамы было два слова, которыми она ответила врачу: «Не приемлемо». Она промаршировала до аптеки и купила там флакон с лекарством для удаления наростов и каждый день после этого смазывала мне ногу. Затем, через каждые две недели, она брала разделочный нож и срезала им часть нароста, уменьшая его, пока он совсем не пропал. Той весной я показал в беге лучшие результаты в моей жизни.
Так что я не слишком удивился очередному демаршу мамы, когда отец обвинил меня в дуракавалянии. Как бы вскользь она открыла свой кошелек и достала семь долларов. «Я хотела бы приобрести пару кроссовок Limber Up, пожалуйста», – сказала она достаточно громко, чтобы отец услышал.
Было ли это способом, которым мама пыталась уколоть отца? Или демонстрацией лояльности к ее единственному сыну? Или же подтверждением ее любви к легкой атлетике? Не знаю. Да и неважно. Во мне всегда возникало такое трогательное чувство, когда я видел, как она стоит у плиты, у раковины на кухне, во время готовки или мытья посуды в японских кроссовках для бега шестого размера (соответствует размеру 35 в России. – Прим. пер.).
Возможно, не желая осложнений в отношениях с мамой, отец одолжил мне тысячу баксов. На этот раз кроссовки прибыли сразу же.
Апрель 1964 года. Я арендовал грузовичок, приехал на нем на склад, и таможенный чиновник передал мне десять огромных картонных коробок. Я снова, не мешкая, поехал домой, спустил коробки в подвал и раскрыл их там. В каждой было по 30 пар кроссовок «Тайгер», и каждая пара завернута в целлофан (обувные коробки стоили слишком дорого). В считаные минуты подвал был заполнен кроссовками. Я любовался ими, играл с ними, катался на них, после чего убрал их с дороги, аккуратно расставив вокруг печи и под столом для пинг-понга, как можно дальше от стиральной машины и сушилки, чтобы не мешать маме, если ей надо будет заняться стиркой. И наконец, сам примерил пару кроссовок. Я сделал несколько кругов по подвальному помещению. Я прыгал от радости.
Через несколько дней пришло письмо от г-на Миязаки. Да, отвечал он, вы можете быть дистрибьютором продукции «Оницуки» на Западе. Это было все, что мне было надо. К ужасу отца и подпольной радости мамы, я бросил работу в бухгалтерской фирме и в той весной больше ничем не занимался, а лишь продавал кроссовки из багажника своего «Валианта».
Моя стратегия продаж была простой и, как я думал, почти гениальной. После того как мне дали от ворот поворот в двух магазинах спортивных товаров («Малыш, миру не нужна еще одна пара трековых кроссовок!»), я объехал весь северо-запад Тихоокеанского побережья, побывав на различных легкоатлетических соревнованиях. Между забегами я разговаривал с тренерами, бегунами, болельщиками, показывая им свой товар. Реакция всегда была одна и та же. Я не поспевал записывать заказы.
Возвращаясь в Портленд, я ломал голову над загадкой моего внезапного успеха в продажах. Я был не способен продавать энциклопедии и презирал это занятие настолько, что готов был ногой их расшвырять. С продажей акций взаимных фондов дело у меня обстояло немного лучше, но внутри я чувствовал себя одеревенелым. Так почему тогда продажа обуви стала иной? Потому что, осознал я, это была не продажа. Я верил в занятие бегом. Я верил, что, если люди будут выходить из дома и пробегать каждый день по несколько миль, мир станет лучше, и я верил, что в моих кроссовках бегать лучше. Люди, чувствуя мою веру, хотели приобрести ее часть для себя. Вера, решил я. Вера непреодолима.
Иногда люди так сильно желали заполучить мои кроссовки, что писали мне или звонили, говоря, что узнали о новых моделях «Тайгер» и что им просто необходимо приобрести пару, так что, пожалуйста, не могли бы вы выслать их наложенным платежом? Так, без каких-либо усилий с моей стороны, родился мой бизнес, основанный на почтовых заказах.
Иногда же люди просто приходили в дом моих родителей. Почти каждую ночь раздавался звонок в дверь, и отец, ворча, вставал со своего винилового кресла, выключал телевизор и шел узнавать, кого там принесло. А там, на пороге, мог стоять худющий мальчишка, у которого странным образом были развиты мускулистые ноги. У него были бегающие глаза, и весь он дергался, как наркоман, ищущий дозу. «Бак дома?» – спрашивал малец. Отец обычно кричал мне через кухню, чтобы я услышал, сидя в своей комнате. Я выходил, приглашал парня в дом, предлагал сесть на диван, после чего вставал на колени и снимал мерку с его ноги. Отец, засунув руки глубоко в карманы, не веря своим глазам, наблюдал за всей операцией.
Большинство тех, кто приходил к нам домой, находили меня по сарафанному радио. Друзья друзей. Но были и такие, кто находил меня благодаря моей первой попытке заняться рекламой – листовки, которые я сам разработал и отпечатал в местной типографии. Сверху крупным шрифтом было сказано: «Лучшие новости о беговой обуви! Япония бросает вызов европейскому доминированию в производстве обуви для соревнований по бегу!» Далее в рекламке говорилось: «Низкие затраты на оплату труда в Японии позволяют новой замечательной компании предложить вам эти кроссовки по невероятно низкой цене – 6,95 долларов». Внизу проспекта указывался мой адрес и номер телефона. Я облепил листовками весь Портленд.
4 июля 1964 года я распродал свою первую партию. Я написал японцам и заказал еще девятьсот пар. Эта партия обошлась бы, грубо ориентировочно, в три тысячи долларов, что начисто съело бы всю мелкую наличность у отца, а также его терпение. Отцовский банк, сказал он, с этого дня закрыт. Впрочем, он дал мне гарантийное письмо, которое я отнес в Первый Национальный банк штата Орегон. На основании репутации моего отца, и ни на чем более, банк согласился выдать мне кредит. Хваленая репутация отца наконец-то стала приносить дивиденды, по крайней мере мне.
У меня был маститый партнер, я был законно представлен в банке, и у меня была продукция, которая сама себя продавала. Я был на коне.
На самом деле обувь продавалась настолько хорошо, что я решил нанять еще одного торговца.
Проблема была в том, как выбраться в Калифорнию. Лететь самолетом я себе позволить не мог по деньгам. А ехать туда на машине у меня не было времени. Поэтому каждый второй уик-энд я набивал свой вещмешок кроссовками «Тайгер», надевал свою идеально отутюженную военную форму и направлялся на местную авиабазу. Увидев меня в униформе, военные полицейские взмахом руки показывали мне на транспортник ВВС, отправлявшийся в очередной рейс в Сан-Франциско или Лос-Анджелес, не задавая лишних вопросов. Отправляясь в Лос-Анджелес, я экономил еще больше, толкая товар на пару с Чаком Кейлом, своим другом по Стэнфорду. Хорошим другом. Когда я делал презентацию своего реферата о беговой обуви по курсу предпринимательства, Кейл пришел, чтобы оказать мне моральную поддержку.
В один из таких субботних дней в Лос-Анджелесе я пришел на соревнования, организованные в Оксидентал-колледж. Как всегда, я стоял на краю травяного поля, позволяя своим кроссовкам самим творить чудо. Проходивший мимо парень неожиданно притормозил и протянул руку. В глазах искорки, красивое лицо. На самом деле очень красивое, хотя и с грустным выражением. Несмотря на напускное спокойствие, было что-то печальное, чуть ли не трагическое в его глазах. А также что-то смутно знакомое. «Фил», – обратился он ко мне. «Да?» – спросил я в ответ. «Джефф Джонсон», – представился он.
Ну, конечно! Джонсон. Я знал его по Стэнфорду. Он был бегуном, показывал довольно приличные результаты на дистанции в одну милю, и мы соревновались друг с другом на нескольких открытых университетских соревнованиях. А иногда он принимал участие в пробежках со мной и Кейлом, а затем шел с нами перекусить. «Хэйя, Джефф, – ответил я, – чем сейчас занят?» – «В аспирантуре, – ответил он, – антропологию штудирую». В планах было стать социальным работником. «Да ты что!» – удивился я, округляя глаза. Джонсон совсем не походил на социального работника. Я не мог представить, как он консультирует наркоманов и размещает детей-сирот по приютам. Не походил он и на антрополога. Представить не мог, как болтает с каннибалами в Новой Гвинее или же ковыряется с кисточкой в местах древних поселений индейцев анасази, просеивая козий навоз в поисках черепков.
Но это, по его словам, были его мытарствами лишь в дневное время. По выходным он, следуя зову сердца, занимался продажей обуви. «Не может быть!» – вскричал я.
«Адидас», – сказал он. «Да пошел он, этот «Адидас», – сказал я, – ты должен работать на меня, помогать мне продавать эти новые японские кроссовки».
Я дал ему подержать в руках гладкие марафонки «Тайгер», рассказал ему о своей поездке в Японию, о встрече в компании «Оницука». Он согнул марафонку, внимательно осмотрел подошву. «Довольно клевая», сказал он. Он был заинтригован, но – нет. «Я собираюсь жениться, – сообщил он. – Не уверен, что смогу сейчас взять на себя новое предприятие».
Близко к сердцу его отказ я не принял. За многие месяцы я впервые услышал слово «нет».
Жизнь была прекрасна. Жизнь была грандиозна. Я даже завел своего рода подругу, хотя на нее у меня не оставалось много времени. Я был счастлив, счастлив по-настоящему, возможно, как никогда в жизни, но счастье может быть опасным. Оно притупляет чувства. Таким образом, я не был готов к получению того ужасного письма.
Оно было от тренера по борьбе в средней школе – в каком-то богом забытом городке на востоке страны, небольшом городке на Лонг-Айленде под названием не то Массапекуа, не то Манхассет. Я дважды прочитал его, прежде чем понял, о чем оно. Тренер утверждал, что он только что вернулся из Японии, где провел встречу с руководителями компании «Оницука», которые благословили его стать эксклюзивным американским дистрибьютором. Поскольку он прознал, что я продаю обувь с маркой «Тайгер», то считает, что я занимаюсь браконьерством, и требует – приказывает мне! – прекратить это.
Чувствуя, как колотится мое сердце, я позвонил своему кузену, Дугу Хаузеру. Он закончил Стэнфордскую юридическую школу и теперь работал в солидной фирме в городе. Я попросил его разобраться с этим мистером из Манхассета, выяснить все, что можно, а затем написать этому типу письмо, чтобы отцепился. «Сказав что, если конкретно?» – спросил кузен Хаузер. «Что в случае любой попытки вмешательства в дела «Блю Риббон» будут незамедлительно приняты ответные юридические меры», – ответил я.
Моему «бизнесу» было два месяца от роду, и я уже был втянут в юридическую битву? Так мне и надо за смелость назвать себя счастливым.
Вслед за этим я сел и накатал отчаянное письмо в «Оницуку».
Уважаемые господа, я был весьма огорчен, получив сегодня утром письмо от человека, проживающего в Манхассете, штат Нью-Йорк, который утверждает.
Я ждал ответа.
Ждал.
Потом написал вновь.
Нани мо.
Ничего.
Кузен Хаузер раскопал, что мистер из Манхассет был чем-то вроде знаменитости. До того как стать школьным тренером по борьбе, он был натурщиком – одним из тех моделей, которые воплощали образ настоящего Человека Мальборо. Прекрасно, подумал я. Как раз то, что мне надо. Состязание с каким-то мифическим американским ковбоем в том, кто дальше струю пошлет.
Я впал в глубокую депрессию. Я стал таким брюзгой, таким никудышным человеком, чтобы водить со мною знакомство, что меня и подруга оставила. Каждый вечер я сидел с семьей за ужином, ковыряясь вилкой в тушеном мясе с овощами, приготовленными мамой. Затем усаживался с отцом в телевизионном уголке, хмуро уставившись в экран. «Бак, – сказал отец, – ты похож на человека, которого огрели дубиной по затылку. Давай завязывай».
Но я не мог. Вновь и вновь я возвращался в мыслях к моей встрече в компании «Оницука». Управляющие компанией продемонстрировали такое кей, такое уважение ко мне. Они кланялись мне, а я им. Я был с ними откровенен, честен – ну, по большей части. Конечно, «технически» я не был владельцем «бизнеса» под названием «Блю Риббон», но это уже казуистика. Теперь он у меня был, и этот бизнес в одиночку вывел бренд «Тайгер» на Западное побережье США. Он мог бы продавать кроссовки «Тайгер» в десять раз быстрее, если бы «Оницука» дала мне малейший шанс. Вместо этого компания собиралась отсечь меня? Выбросить в пользу этого гребаного «ковбоя Мальборо»?
Приди туда, где ощутим тот вкус.
Ближе к концу лета я все еще не получил ответа от «Оницуки» и уже готов был отказаться от идеи продавать обувь. Но в День труда, однако, я изменил свои намерения. Я не мог сдаться. Пока еще не мог. А в таком случае это значило, что я лечу обратно в Японию. Мне надо было заставить «Оницуку» раскрыть карты и разобраться с ситуацией.
Я обсудил эту идею с отцом. Ему по-прежнему не нравилось мое дуракаваляние с продажей обуви. Но еще больше ему было не по нутру, когда кто-то плохо обращался с его сыном. Он нахмурил брови. «Возможно, тебе стоит поехать», – сказал он.
Переговорил я об этом и с мамой. «Никаких «возможно» здесь быть не может», – отрезала она.
И именно она подвезла меня до аэропорта.
Пятьдесят лет спустя я все еще вижу, как мы направляемся туда в машине. Помню каждую мелочь. Был солнечный, безоблачный день, влажности не ощущалось, температура чуть выше восьмидесяти (по Фаренгейту. По Цельсию – около 28 градусов. – Прим. пер.). Оба сидим, молча наблюдая за игрой солнечных лучей на ветровом стекле. Наше молчание было таким же, каким оно было много раз, когда она отвозила меня на соревнования. Я был слишком занят, пытаясь справиться с нервами, чтобы вести разговор, а она понимала это лучше кого бы то ни было. Она уважала те границы, которые мы очерчивали вокруг себя в кризисные моменты.
Подъезжая к аэропорту, она нарушила молчание. «Просто будь самим собой», – сказала она.
Я выглянул в окно. Быть самим собой. На самом деле? Это что, лучший вариант для меня?
Изучать себя – значит забыть себя.
Я оглядел себя. Одет я был уж точно не так, как если бы я был самим собой. На мне был новый костюм, приличного случаю темно-серого цвета, в руке – небольшой чемодан. В боковом кармане – новая книжка: «Как делать бизнес с японцами». Богу известно, как и где я услышал о ней. Поморщившись, вспоминаю еще одну, последнюю деталь своего гардероба: на мне был черный котелок. Я купил его специально для этой поездки, полагая, что в нем я буду выглядеть старше. На самом деле в нем я казался безумцем. Совсем рехнувшимся. Будто сбежавшим из психушки викторианских времен, прямо типаж с картины Рене Магритта.
СОРЕВНОВАНИЯ – ЭТО ИСКУССТВО ЗАБЫВАТЬ О СОМНЕНИЯХ, БОЛИ, ПРОШЛОМ И ПРЕДЕЛАХ СВОИХ ВОЗМОЖНОСТЕЙ.
Я провел бо́льшую часть полета, запоминая, как делать бизнес с японцами. Когда мои глаза устали, я закрыл книгу и уставился в окно. Я пытался поговорить сам с собой, потренировать себя. Я говорил себе, что мне необходимо отмести в сторону чувства обиды, выбросить из головы все мысли о несправедливости, которые лишь вызовут у меня эмоциональный всплеск и помешают ясно думать. Эмоциональность была бы фатальной. Мне надо было оставаться хладнокровным.
Я вспоминал о своей карьере бегуна во время учебы в Орегонском университете. Я бегал вместе с одними и соперничал с другими спортсменами, которые были намного лучше меня, быстрее, физически более одаренными. Многие потом стали олимпийцами. И тем не менее я приучил себя забывать об этом невеселом факте. Люди рефлекторно полагают, что соревнование – всегда хорошая вещь, что на соревнованиях всегда выявляется то лучшее, что есть в людях, но это справедливо в отношении лишь тех, кто способен забыть о соревновании. Искусство соревнования, как я усвоил на беговой дорожке, – это искусство забывать, и теперь я напомнил себе об этом выводе. Ты должен забыть о пределах своих возможностей. Ты должен забыть свои сомнения, свою боль, свое прошлое. Ты должен забыть тот внутренний голос, который вопит, умоляет: «Больше ни шагу!» А когда невозможно об этом забыть, ты должен с этим как-то договориться. Я оживил в памяти все забеги, во время которых мое сознание хотело одно, а тело – другое, вспомнил, как, наматывая круги, я говорил своему телу: «Да, ты затрагиваешь некоторые важные моменты, но все же давай продолжим бег…»
Несмотря на весь мой опыт ведения переговоров со своим внутренним голосом, у меня никогда не получалось делать это естественно, и теперь я опасался, что растерял навык, поскольку давно не упражнялся. Во время захода самолета на посадку в аэропорту Ханеда я сказал себе, что мне придется либо немедленно реанимировать свой прежний навык, либо потерпеть поражение.
Я не мог вынести мысли о проигрыше.
В Японии готовились к проведению Олимпийских игр 1964 года, поэтому я смог найти совершенно новую гостиницу в Кобе с разумными ценами – «Ньюпорт». Она находилась в центре города, ее особой достопримечательностью был вращающийся ресторан наверху. Точно таким же, что находится на верхушке башни «Космическая игла» в Сиэтле, – на меня вид японской башни подействовал успокаивающе, как легкая ностальгия. Перед тем как распаковать вещи, я позвонил в «Оницуку» и оставил сообщение. Я здесь и прошу меня принять.
После чего я уселся на край кровати и уставился на телефон. Наконец он зазвонил. Секретарша чопорно звучащим голосом сообщила мне, что мое контактное лицо в «Оницуке», г-н Миязаки, больше в компании не работает. Плохой признак. Заменивший его на посту г-н Моримото не хочет, чтобы я приходил в штаб-квартиру компании. Очень плохой знак. Вместо этого, продолжила она, г-н Моримото встретился бы со мной за чашкой чая во вращающемся ресторане моей гостиницы. Завтра утром.
Спать я лег рано, но спал, то и дело просыпаясь. Снились погони на автомобилях, тюрьма, дуэли – такие же кошмары, которые всегда терзали меня накануне больших соревнований, свидания или экзамена. Я встал на рассвете, съел завтрак из сырого яйца, разбитого поверх горячего риса, и приготовленной на гриле рыбы, запив все это зеленым чаем. Затем, освежая в памяти заученные отрывки из книги «Как делать бизнес с японцами», я побрил свои бледные скулы. Раз или два раза при этом порезался и с трудом остановил кровь. Ну и видок, должно быть, у меня был. Наконец, я надел костюм и побрел к лифту. Нажимая кнопку на верхний этаж, я заметил, что моя рука белее кости.
Моримото пришел вовремя. Возраст у него был почти такой же, как у меня, но выглядел он как более зрелый и более уверенный в себе человек. Одет он был в помятую спортивную куртку, да и лицо у него было какое-то помятое. Мы присели за столик у окна. Немедленно, еще до того, как к нам подошел официант, чтобы принять заказ, я пустился в бой, высказав все, о чем я поклялся не говорить. Я сказал Моримото, насколько я был огорчен посягательством этого «ковбоя Мальборо» на мою территорию. Я сказал, что у меня сложилось впечатление, что я установил личную связь с руководителями компании, с которыми встречался за год до этого, и это впечатление было усилено письмом от г-на Миязаки, подтвердившим, что тринадцать западных штатов были исключительно моей территорией. Поэтому я в затруднении, как объяснить такое отношение ко мне. Я взывал к чувству справедливости Моримото, к его чувству чести. Он выглядел смущенным, поэтому я перевел дыхание и сделал паузу. Затем перешел от личного к профессиональному. Я перечислил свои внушительные продажи. Я упомянул имя своего партнера, легендарного тренера, чья репутация известна даже на другой стороне Тихого океана. Я также подчеркнул все то, что я мог бы сделать для «Оницуки» в будущем, если мне дадут шанс.
Моримото отпил глоток чая. Когда стало ясно, что я выговорился, он поставил чашку и выглянул в окно. Мы медленно совершали круг над Кобе. «Я свяжусь с вами».
Еще одна бессонная ночь. Я просыпался несколько раз, подходил к окну, наблюдал за судами, подпрыгивавшими на темно-фиолетовых волнах залива, на берегу которого стоял Кобе. Красивое место, думал я. Очень жаль, что вся эта красота обходит меня стороной. Мир теряет красоту, когда ты проигрываешь, а я был близок к проигрышу. Крупному.
Я знал, что утром Моримото скажет мне, что ему жаль, ничего личного, просто бизнес, но они остаются с «ковбоем Мальборо».
В 9.00 утра зазвонил телефон у изголовья кровати. Моримото. «Г-н Оницука… лично… желает встретиться с вами», – произнес он.
Я надел костюм, взял такси до штаб-квартиры «Оницуки». В конференц-зале, знакомом конференц-зале, Моримото указал мне на кресло в середине стола. На этот раз в середине, не во главе стола. Больше никакого кей. Сам он сел напротив меня и вперил в меня свой взор, пока зал медленно заполнялся руководителями фирмы. Когда все собрались, Моримото кивнул мне. «Хай», – сказал он.
Я начал говорить, по существу, повторяя то, что я уже говорил ему накануне утром. Когда мой голос повысился до крещендо, когда я уже готовился закончить свое обращение, все головы повернулись в сторону входа, и я остановился на полуслове. Температура в помещении упала градусов на десять. Прибыл основатель компании – г-н Оницука.
Одетый в темно-синий итальянский костюм, с копной черных волос, густых, как ковер из грубого ворса, он объял ужасом каждого, кто находился в конференц-зале. Тем не менее он, казалось, не обратил на это никакого внимания. При всей своей власти, при всем своем богатстве его движения были учтивыми. Он вышел вперед, прихрамывая, шаркая ногами, не подавая никакого вида, что он был боссов всех боссов, сёгун обуви. Медленным шагом он обошел вокруг стола, на мгновение встречаясь взглядом с каждым директором компании. В конце концов он подошел ко мне. Мы раскланялись, пожали руки, после чего он занял свое место во главе стола, и Моримото попытался суммировать причину, почему я оказался здесь. Г-н Оницука поднял руку и оборвал его.
Без предисловий он пустился в длинный, страстный монолог. Когда-то, сказал он, у него было видение. Удивительная картина будущего. «Все жители планеты постоянно носят спортивную обувь, – сказал он. – Я знаю, этот день придет». Он сделал паузу, оглядывая сидящих за столом и переводя взгляд с одного человека на другого, чтобы убедиться, знают ли они об этом. Наконец его взгляд остановился на мне. Он улыбнулся. Я улыбнулся. Он дважды моргнул. «Ты напоминаешь мне меня самого, когда я был молод», – сказал он мягко. Он вглядывался в мои глаза. Секунду. Две. Потом повернулся и посмотрел на Моримото. «Это насчет тех тринадцати западных штатов?» – спросил он. «Да», – ответил Моримото. «Хм», – сказал Оницука. Он сузил глаза, посмотрел в пол. Казалось, он медитировал. Затем взглянул на меня. «Да, – сказал он, – хорошо. Западные штаты твои».
«Ковбой Мальборо», сказал он, может и далее продавать борцовки по всей стране, но свою торговлю кроссовками для бега он ограничит Восточным побережьем. Г-н Оницука лично напишет «ковбою Мальборо» и проинформирует его о своем решении.
Он встал. Встал и я. Встали все. Мы все поклонились. Он покинул конференц-зал.
Все, кто остался в нем, выдохнули. «Итак… решено», – произнес Моримото. «На один год, – добавил он. – Потом к этому вопросу вернемся».
Я поблагодарил г-на Моримото и заверил его, что компания «Оницука» не пожалеет, что она поверила в меня. Я обошел вокруг стола, пожимая каждому руку и кланяясь, а когда подошел к Моримото, то пожал ему руку с особой силой. Затем я вышел вслед за секретаршей в соседнюю комнату, где подписал несколько контрактов и разместил огромный заказ на кроссовки общей стоимостью тридцать пять тысяч долларов.
Я пробежал весь путь до своей гостиницы, причем с полпути – вприпрыжку, а потом и вовсе высоко подпрыгивая, как танцор. Я задержался у перил и оглядел залив. Теперь его красота уже не была для меня чем-то сторонним, чужим. Я любовался лодками, скользящими под парусами, гонимыми бодрящими порывами ветра, и решил, что найму одну такую для себя. Прокачусь по Внутреннему морю. Час спустя я стоял на носу лодки, ветер трепал мои волосы, я шел под парусом прямо на закат и был очень доволен собой.
На следующий день я сел в поезд, идущий в Токио. Наконец-то настало время подняться за облака.
Во всех путеводителях говорилось, что подниматься на гору Фудзи надо ночью. Кульминация правильного восхождения, говорилось в них, в том, чтобы увидеть восход солнца с вершины горы. Поэтому я прибыл к подножию горы точно, когда смеркалось. Днем было душно, но воздух становился прохладнее, и я сразу же пересмотрел свое прежнее решение о том, чтобы оставаться в бермудах, футболке и кроссовках «Тайгер». Я увидел человека, спускавшегося с горы в прорезиненном плаще. Я остановил его и предложил три доллара за его плащ. Он взглянул на меня, посмотрел на плащ и кивнул.
Мне удавалось вести успешные переговоры по всей Японии!
С наступлением ночи появлялись и начинали подъем в гору сотни местных жителей и туристов, образующих как бы восходящие людские потоки. У всех, как я заметил, были длинные бамбуковые посохи, на которых были закреплены и позванивали бубенчики. Я выбрал из толпы пожилую пару англичан и спросил их про посохи.
«Они отгоняют злых духов», – ответила женщина.
«А на горе есть злые духи?», – спросил я.
«Предположительно».
Я купил посох. Затем я заметил людей, столпившихся вокруг придорожного торговца. Люди покупали соломенные сандалии. Англичанка объяснила, что Фудзияма – активный вулкан, и его пепел и сажа гарантированно испортят ботинки. Поэтому те, кто поднимался в гору, надевали соломенные сандалии, так сказать, одноразового пользования.
Я купил сандалии.
Облегчив карман, но наконец-то должным образом экипированный, я пустился в путь. Существовало множество маршрутов, по которым можно было спуститься с горы Фудзи, но, согласно моему путеводителю, был лишь один путь наверх. Еще один жизненный урок, подумал я. В указателях, расставленных вдоль тропы наверх, на разных языках сообщалось, что до вершины нас ждут девять станций, на каждой из которых будут предложены еда и места для отдыха. Спустя два часа тем не менее я прошел мимо третьей станции уже несколько раз. Что, японцы считают по-другому? Встревоженный этой неожиданностью, я стал гадать, а что, если тринадцать западных штатов на самом деле означают три?
На седьмой станции я остановился и купил японское пиво и чашку лапши. Во время своего ужина я разговорился с еще одной парой. Это были американцы, моложе меня – студенты, предположил я. Одет он был стильно, но как-то нелепо. В слаксы для гольфа, тенниску, подпоясан тканевым ремнем – он отражал всю палитру пасхального яйца. Она выглядела чистым битником. Рваные джинсы, линялая футболка, дикая копна темных волос. Ее широко расставленные глаза были коричнево-черные. Как маленькие чашечки кофе эспрессо.
Оба вспотели от подъема. Они заметили, что я не взмок. Я пожал плечами и сказал, что занимался бегом в Орегонском университете. «Бегал на дистанцию в полмили». Парень нахмурился. Его подруга выдохнула: «Вау!» Мы прикончили свое пиво и вместе возобновили подъем.
Ее звали Сарой. Она была из штата Мэриленд. Край лошадей, сказала она. Богатый край, подумал я. С малых лет она ездила верхом, занималась конным спортом и проводила большую часть времени в седле и на конкурных полях. Она рассказывала о своих любимцах пони и лошадях, будто они были ее ближайшими друзьями.
Я спросил о ее семье. «У папы компания, выпускающая шоколадные батончики», – сказала она. Она назвала компанию, и я рассмеялся. Мне приходилось съедать массу батончиков ее семейного производства, иногда прямо перед забегом. Компанию основал ее дед, сообщила она, но тут же поспешила добавить, что у нее нет никакого интереса к деньгам.
Я заметил, что ее бойфренд вновь насупился.
Она изучала философию в женском колледже Коннектикута. «Не ахти какое заведение», – сказала извиняющимся тоном. Она хотела поступить в школу бизнеса Роберта Смита, в которой на четвертом курсе училась ее сестра, но не смогла. «Чувствуется, что ты еще переживаешь из-за отказа в приеме», – сказал я.
«Еще как», – ответила она.
«Всегда нелегко, когда получаешь отказ», – сказал я.
«Это уж точно».
Ее голос звучал как-то по-особенному. Некоторые слова она произносила странно, и я не мог понять, был ли это мэрилендский акцент или же дефект речи.
Что бы это ни было, оно меня восхищало.
Она поинтересовалась, что привело меня в Японию. Я объяснил, что прилетел спасать свою обувную компанию. «Свою компанию?» – переспросила она. «И ты… спас ее?» – опять спросила она. «Да, спас», – отвечал я. «У нас дома все ребята идут в школу бизнеса, – сказала она, – а потом планируют стать банкирами». Она закатила глаза, добавив: «Каждый делает одно и то же – такая тоска».
«Скука меня пугает», – сказал я.
«Ну да, потому что ты бунтарь».
Я перестал подниматься в гору, воткнув свой посох в землю. «Я – бунтарь?» Мое лицо бросило в жар.
По мере приближения к вершине тропа становилась все уже. Я заметил, что она напомнила мне тропу, по которой я шел в Гималаях. Сара и ее бойфренд уставились на меня. В Гималаях? Теперь она действительно была впечатлена. Когда вершина горы стала медленно принимать свои очертания перед нашим взором, подъем стал предательски коварным. Она схватила мою руку. «У японцев есть поговорка, – прокричал ее бойфренд, оглядываясь через плечо, чтобы мы оба услышали: – Каждый умный человек однажды должен подняться на Фудзи-сан, но лишь глупец делает это дважды».
Никто не рассмеялся. Хотя я вообще-то хотел – над его разноцветной, как пасхальное яйцо, одеждой.
На самой вершине мы подошли к огромным деревянным вратам тории. Мы уселись около них стали ждать. Воздух был странным. Не совсем темным и не совсем прозрачным. Затем над горизонтом, будто выползая, стало подниматься солнце. Я рассказал Саре и ее бойфренду, что японцы устанавливают врата Тории на сакральных границах, как порталы, связывающие земной мир и мир за его пределами. «Где бы вы ни переходили от мирского к сакральному, – сказал я, – вы везде найдете врата Тории». Саре это понравилось. Я сказал ей: мастера дзен верят, что горы «плывут», но мы не всегда можем ощутить их движение из-за ограниченности наших чувств, и на самом деле в тот момент мы ощутили, будто Фудзи плывет и будто нас самих через весь мир несет волна.
В отличие от восхождения, спуск не потребовал каких-то усилий или времени. У подножья я поклонился и распрощался с Сарой и «Пасхальным яйцом». «Ёросику нэ». Приятно было познакомиться. «Куда ты направляешься?» – спросила Сара. «Думаю остановиться на ночь в «Хаконэ Инн». «Ну, – сказала она, – я иду с тобой».
Я аж отступил. Взглянул на бойфренда. Он нахмурился. Я осознал наконец-то, что никакой он не бойфренд. С Пасхой тебя!
Мы провели два дня в гостинице, смеясь, болтая, влюбляясь. Начиная влюбляться. Если б только это не кончалось, говорили мы, но, разумеется, оно должно было закончиться. Мне надо было возвращаться в Токио, чтобы успеть на самолет, улетавший домой, а Сара была полна решимости двигаться дальше, чтобы увидеть всю Японию до конца. Планов, чтобы вновь увидеться друг с другом, мы не делали. Она была как свободный дух и в планы не верила. «До свидания», – сказала она. «Хадзимэмаситэ», – сказал я. Счастлив был увидеть тебя.
За несколько часов до посадки в самолет я остановился у офиса «Америкен экспресс». Я знал, что она тоже заглянет сюда в какой-то момент, чтобы получить денежный перевод от тех, кто заправлял компанией по выпуску батончиков. Я оставил для нее записку: «Тебе придется пролететь над Портлендом, возвращаясь на Восточное побережье… Почему бы не сделать остановку и не зайти в гости?»
В первый же вечер дома, за ужином, я поведал домашним хорошую новость. Я встретил девушку. Затем я поделился с ними другой хорошей новостью. Я спас свою компанию. Я обернулся и пристально посмотрел на своих сестер-близняшек. Они проводили по полдня, сидя у телефона, готовые броситься к нему при первом же звонке. «Ее зовут Сара, – сказал я. – Так что, если она позвонит, пожалуйста… будьте деликатными».
Несколько недель спустя я пришел домой, набегавшись по делам, и, войдя, увидел ее сидящей в гостиной с моей мамой и сестрами. «Сюрприз», – сказала она. Она получила мою записку и решила принять мое предложение. Она позвонила из аэропорта, моя сестра Джоан взяла трубку и показала, для чего существуют сестры. Она быстро сгоняла в аэропорт и привезла Сару.
Я рассмеялся. Мы неловко обнялись на глазах у наблюдавших за нами мамы и сестер. «Давай прогуляемся», – предложил я. Я принес ей куртку из той части дома, которая была раньше для прислуги, и мы прошли под моросившим дождем в соседний парк. Она увидела гору Худ, возвышавшуюся вдали, и согласилась, что она удивительно похожа на Фуджи, что вызвало у нас прилив воспоминаний.
Я спросил у нее, где она остановилась. «Дурачок», – ответила она. Она во второй раз пригласила себя в мое личное пространство.
Две недели она жила в гостевой комнате на половине моих родителей просто как член семьи, которым, как начинал думать я сам, она однажды может стать. Не веря собственным глазам, я наблюдал, как она очаровывала семейство Найтов. Моих сестер, всегда занимавших оборонительную позицию, мою стеснительную мать, моего отца-самодержца. Им всем было далеко до нее. Особенно моему отцу. Когда она пожала ему руку, то растопила что-то бывшее у него внутри как глыба льда. Возможно, это было присуще тем, кто производил шоколадные батончики, и их друзьям-магнатам – она обладала такой самоуверенностью, с которой сталкиваешься всего раз или два за всю свою жизнь.
Вне сомнений, она была единственным человеком из всех, кого я знал, который мог, как бы между прочим, упомянуть в одном и тот же разговоре Бейб Палей и Германа Гессе. Она собиралась написать о нем книгу в один прекрасный день. «Это как Гессе говорит, – однажды вечером за ужином промурлыкала она, – счастье – это как, а не что». Семейство Найтов жевало тушеное мясо и отхлебывало молоко. «Очень интересно», – сказал мой отец.
Я сводил Сару во всемирную штаб-квартиру компании «Блю Риббон», в подвальное помещение, и ознакомил ее с тем, как она функционирует. Подарил ей пару кроссовок Limber Up. Она надевала их, когда мы выезжали на морской берег. Мы ходили в пеший поход, поднимаясь на гору Хамбуг, ловили крабов вдоль иссеченной расщелинами береговой линии и собирали чернику в лесу. Стоя под восьмидесятифутовой елью, мы сливались в черничном поцелуе. Когда ей пришло время возвращаться в Мэриленд, я почувствовал себя опустошенным. Я писал ей через день. Мои первые любовные письма. Дорогая Сара, я вспоминаю, как я сидел с тобой у врат Тории… Она всегда немедленно отвечала. Всегда выражала свою неумирающую любовь.
В то Рождество, в 1964 году, она вернулась. На этот раз в аэропорту ее встречал я. По дороге к нам домой она рассказала мне, что перед тем, как сесть в самолет, у нее был страшный скандал. Родители запретили ей возвращаться. Они не одобряли ее выбор – меня. «Мой отец вопил», – сказала она.
«О чем он вопил?» – спросил я.
Подражая отцовскому голосу, она произнесла: «Не можешь ты встретить на горе Фудзи парня, из которого получится что-то путное». Я поморщился. Я знал, что в мой огород полетят два камня, но не думал, что одним из них будет восхождение на гору Фудзи. А что плохого в том, чтобы забраться на Фудзи? «Как тебе удалось уйти?» – спросил я.
«Брат помог мне выскользнуть из дома рано утром и отвез в аэропорт». Я ломал голову, думая, действительно ли она любит меня или же я для нее был лишь шансом для того, чтобы бунтовать.
Все дни, пока я работал, занимаясь товаром «Блю Риббон», Сара проводила время с моей мамой. Вечером мы отправлялись в центр города поужинать и выпить. В выходные катались на лыжах с горы Худ. Когда Саре пришло время возвращаться домой, я вновь ощутил себя опустошенным.
Дорогая Сара, я скучаю по тебе. Я люблю тебя.
Она сразу же отвечала мне письмом. Она тоже скучала. Тоже любила меня. Затем, с началом зимних дождей, в ее письмах ощутилось некоторое похолодание. Они стали менее экспансивными. Или же мне так казалось. Возможно, это просто в моем воображении, говорил я себе. Но мне надо было знать точно. Я позвонил ей.
Нет, это не было моим воображением. Она сказала, что она много думала и что она не уверена, что мы подходим друг другу. Она не была уверена, что я для нее достаточно утонченный. «Утонченный» – именно это слово она употребила. До того как я смог возразить, до того как я мог бы вступить в переговоры, она повесила трубку.
Я взял лист бумаги и напечатал ей длинное письмо, умоляя передумать.
Она сразу же ответила. Никакой сделки.
Из компании «Оницука» прибыла новая партия обуви. Я едва мог заставить себя реагировать. Целые недели я провел будто в тумане. Я прятался в подвале. Прятался в той половине дома, где раньше обитали слуги. Валялся на кровати и глазел на свои голубые ленты.
Хотя я и не говорил им, в семье знали. О подробностях они не спрашивали. Они в них не нуждались или не хотели их.
За исключением моей сестры Джин. Когда однажды я куда-то уехал, она прошла в ту часть дома, где была моя комната, залезла в мой стол и нашла там письма Сары. Потом, когда я вернулся домой и спустился в подвал, Джин пришла и нашла меня там. Она присела на пол рядом со мной и сказала, что прочитала письма, все, тщательно, вплоть до последнего – с отказом. Я отвернулся. «Тебе будет лучше без нее», – сказала Джин.
Мои глаза наполнились слезами. Я кивнул в знак благодарности. Не зная, что сказать, я спросил Джин, не хочет ли она поработать на «Блю Риббон» неполный рабочий день. Я сильно отставал, и помощь мне не помешала бы. «Поскольку ты так интересуешься письмами, – сказал я хрипло, – может, тебе придется по вкусу секретарская работа. За полтора доллара в час?»
Она засмеялась.
Таким образом, моя сестра стала первым работником по найму в истории компании «Блю Риббон».
Блю Риббон
Я получил письмо от того парня – Джеффа Джонсона – в начале года. После нашей случайной встречи в Оксидентал-колледже я выслал ему пару кроссовок «Тайгер» – в качестве подарка, и теперь он сообщал, что примерил их и совершил в них пробежку. Сказал, что они ему понравились. Очень. Другим они тоже понравились. Люди останавливали его, указывали ему пальцем на ноги и интересовались, где бы они могли приобрести такие же изящные кроссовки.
Джонсон сообщал также, что после нашей встречи он таки женился, и у него уже вскоре появится ребенок, поэтому он ищет возможности, чтобы подзаработать дополнительно, помимо той хрени в качестве соцработника, и полагает, что «Тайгерами», похоже, выгоднее заниматься, чем «Адидасами». Я ответил ему, предложив должность «коммивояжера, работающего за комиссионное вознаграждение». Имея в виду, что я буду платить ему по 1 доллару 75 центов с каждой проданной пары гладкой обуви и по два доллара за каждую проданную пару шиповок. Я только еще начинал сколачивать команду торговых представителей, занятых неполный рабочий день, и это было стандартной ставкой, которую я предлагал всем. Он тут же прислал новое письмо, принимая предложение.
Но после этого письма от него не прекратились. Напротив, их количество и объем возрастали. Первоначально они занимали две страницы. Затем четыре. Позже – восемь. На первых порах они приходили с перерывом в несколько дней. Затем стали поступать быстрее, чаще, вываливаясь из щели для почты, как водопад, и на каждом конверте стоял один и тот же обратный адрес: п/я 492, Сил Бич, Калифорния 90740, пока я не задался вопросом: «Боже правый, что же я наделал, наняв такого парня?»
Конечно, мне нравилась его энергия. И было трудно найти какой-то изъян в его энтузиазме. Но я начал волноваться, не слишком ли много у него того и другого. С получением двадцатого или двадцать пятого письма я уже начал с тревогой думать, не слетел ли парень с катушек. Я спрашивал себя, почему он так наседал, напрягаясь, как запыхавшийся бегун. Я задавался вопросом, истощится ли у него когда-либо запас вещей, о которых он так срочно хочет мне сообщить или же узнать от меня. Я гадал, закончится ли у него когда-нибудь запас почтовых марок.
Все выглядело так, будто каждый раз, когда какая-то мысль возникала у Джонсона в сознании, он ее записывал и засовывал в конверт. Он писал мне, чтобы сообщить, сколько «Тайгеров» он продал на прошлой неделе. Писал, сообщая, сколько кроссовок он продал в тот день. Писал, чтобы поделиться со мной, кто носит «Тайгеры», на каких школьных соревнованиях и какие места они заняли. Писал, чтобы сообщить, что он хочет расширить территорию своих продаж за пределы Калифорнии, охватив Аризону и, возможно, Мехико. Писал, предлагая открыть наш магазин для торговли в розницу в Лос-Анджелесе. Писал, чтобы сообщить мне, что он намерен поместить объявления в спортивных журналах и спрашивал, что я думаю по этому поводу. Писал, информируя меня о том, что он поместил рекламу в спортивных журналах, и что результат был хороший. Писал, спрашивая, почему я не ответил на его предыдущие письма. Писал, прося от меня слов одобрения. Писал, сетуя, что я не ответил на его предыдущую просьбу об одобрении его действий.
Я всегда считал себя добросовестным корреспондентом (я посылал бесчисленное количество писем и открыток домой, находясь в кругосветном путешествии. И я аккуратно отвечал Саре на ее письма). Я всегда намеревался отвечать и на письма Джонсона. Но когда я садился, чтобы ему отписать, на столе уже лежало новое письмо, ждущее моего ответа. Что-то таящееся в огромности его переписки останавливало меня. Что-то в его потребности обмениваться письмами заставляло меня притормозить с поощрением его энтузиазма. Много ночей провел я, сидя за черной пишущей машинкой Royal в своей подвальной мастерской, заправляя листок бумаги в барабан каретки и печатая: «Дорогой Джефф». После чего у меня возникал пробел в голове. Я не знал, с чего начать, на какое из пятидесяти писем, полученных от него, отвечать в первую очередь, поэтому я вставал, приступал к другим занятиям, а на следующий день приходило новое письмо от Джонсона. Или два. Вскоре их становилось уже три – три безответных письма, заставляющих меня страдать от непосильного эпистолярного творческого тупика.
Я попросил Джин заняться папкой с бумагами Джонсона. Хорошо, сказала она. Спустя месяц она с раздражением сунула мне эту папку. «Ты мне платишь недостаточно», – сказала она.
В какой-то момент я перестал читать письма от Джонсона полностью, от корки до корки. Но из беглого их просмотра я узнал, что он продает «Тайгерсы» в свободное от работы время и по выходным, что он решил продолжить свою основную работу в качестве соцработника округа Лос-Анджелес. Я все еще не мог постигнуть этого. Джонсон просто не выглядел в моих глазах как человек, живущий ради того, чтобы оказывать помощь другим. Напротив, он всегда казался неким мизантропом, чуравшимся людей. Это было одно из качеств, которые нравились мне в нем.
В апреле 1965 года он написал мне, что оставил свою основную работу. Сказал, что всегда ненавидел ее, но последней каплей стала одна отчаявшаяся женщина, жившая в долине Сан-Фернандо. Ему было поручено съездить и проверить, все ли у нее в порядке, поскольку она угрожала убить себя, но он прежде позвонил ей, чтобы узнать, «действительно ли она собирается покончить с собой в тот день». Если это так, то он не хотел бы тратить впустую время и бензин на дорогу в Сан-Фернандо. Женщина и начальство Джонсона критически отнеслись к его подходу к делу. Они посчитали это признаком того, что Джонсону было наплевать. Сам Джонсон считал, что так оно и есть. Ему было наплевать, и в тот момент, написал он мне, он понял себя и свое предназначение. Социальная работа была не для него. Он появился на свет не для того, чтобы улаживать проблемы других людей. Он предпочел сосредоточиться на их ногах.
В глубине души Джонсон верил, что бегуны – избранники Божии, что спортивный бег, если он выполняется правильно, с правильным настроем и в должной форме, – это мистическое упражнение, значимое не меньше, чем медитация или молитва, а потому он полагал, что призван помогать бегунам достигать своей нирваны. Бо́льшую часть своей жизни я сам провел рядом с бегунами, но подобного освежающе-бодрящего романтизма я еще никогда не встречал. Даже сам Бауэрман – Яхве беговых видов легкой атлетики и тот не был настолько набожно настроен в отношении этого вида спорта, насколько трепетен был в своих чувствах занятый неполный рабочий день служащий номер два компании «Блю Риббон».
На самом деле в 1965 году бег даже не считался спортом. Он не был популярен, не был он и непопулярным – просто был. На пробежки на три мили смотрели как на выходки чудаков, занимавшихся бегом, предположительно для того, чтобы сжечь маниакальную энергию. О таких вещах, как бег ради удовольствия, бег как разновидность физических упражнений, бег для того, чтобы вырабатывать гормоны радости, бег ради того, чтобы жить лучше и дольше, никто не слышал.
Люди часто из кожи вон лезли, чтобы поиздеваться над бегунами. Водители притормаживали и сигналили. «Найди себе лошадь!» – кричали они вслед бегущему, выливая ему на голову банку пива или газировки. Джонсон много раз оказывался весь в пепси, мокрым до нитки. Он хотел изменить все это. Хотел помочь всем угнетенным бегунам мира, хотел предать их гласности, хотел, чтобы общество приняло их в свои объятия. Так что, возможно, он все-таки был социальным работником. Он просто хотел общаться исключительно с бегающими людьми.
И самое главное – Джонсон хотел, занимаясь этим делом, зарабатывать на жизнь, что в 1965-м было почти невозможно. Во мне, в «Блю Риббон», как ему показалось, он нашел способ.
Я сделал все возможное, чтобы отвадить Джонсона от подобных мыслей. На каждом шагу я пытался приглушить его энтузиазм в отношении меня лично и моей компании. Помимо того что я не отвечал на его письма, я никогда не звонил, никогда не ездил к нему и ни разу не пригласил его в Орегон. Я также ни разу не упустил возможности, чтобы сказать ему правду-матку. В одном из моих редких ответных писем я без обиняков заявил: «Несмотря на то что рост продаж был хорошим, я задолжал «Первому национальному банку Орегона» 11 тысяч долларов… Движение денежной наличности отрицательное».
Он немедленно написал ответ, спрашивая, мог бы он перейти на полную ставку. «Я хотел бы попробовать прожить на доход от продаж «Тайгеров», а возможность заниматься еще чем-то – бегом, учебой, не говоря уже о том, чтобы быть хозяином самому себе, осталась бы при мне».
Я покачал головой. Я сообщил ему, что «Блю Риббон» тонет как «Титаник», а он просит предоставить ему каюту в первом классе. Ну да ладно, думал я, если мы действительно пойдем ко дну, на людях и горе вполгоря.
Так что в конце лета 1965 года я написал, что принимаю предложение Джонсона стать первым сотрудником «Блю Риббон», нанятым на полную ставку. Мы провели переговоры по почте относительно его зарплаты. Как социальный работник он получал 460 долларов в месяц, но он сказал, что проживет и на 400. Я согласился. С неохотой. Сумма казалась запредельной, но Джонсон так разбрасывался, был таким ветреным, а «Блю Риббон» выглядела такой слабой, что, так или иначе, я предполагал, что это решение носит временный характер.
Как всегда, сидящий во мне бухгалтер усматривал риск, а предприниматель видел возможность. Так что я пошел на компромисс и продолжил движение вперед.
А потом я вообще перестал думать о Джонсоне. Передо мной стояли проблемы покруче. Мой банкир был расстроен из-за меня. После поступления на счет восьми тысяч долларов от реализации в первый год я прогнозировал на второй год сумму в шестнадцать тысяч, и, по мнению моего банкира, в этом просматривалась очень тревожная тенденция. «Стопроцентный рост объема продаж вызывает тревогу?» – спросил я.
«Ваши темпы роста слишком высокие для объема ваших собственных средств, – сказал он. – Как может такая маленькая компания расти так быстро? Если маленькая компания быстро растет, она наращивает собственный капитал».
«Везде тот же принцип, независимо от размера, – добавил он. – Забалансовый рост опасен».
«Жизнь – это рост, – ответил я. – Бизнес – это рост. Вы либо растете, либо умираете».
«Мы на это не так смотрим».
«Вы бы еще бегуну во время спортивного состязания сказали, что он бежит слишком быстро».
«Это разные вещи, как небо и земля. Как яблоки и апельсины».
Твоя голова забита яблоками и апельсинами, хотел я сказать.
Для меня это было как учебник. Рост продаж, плюс рентабельность, плюс неограниченный потенциал роста в сумме давали качественную компанию. В те времена, однако, коммерческие банки отличались от инвестиционных. Их близорукий акцент делался на кассовых остатках. Они хотели, чтобы вы никогда-никогда не превышали остаток денежных средств.
Снова и снова я аккуратно пытаюсь объяснить своему банкиру, что такое обувной бизнес. Если я перестану расти, говорил я, то не смогу убедить «Оницуку» в том, что я лучший распространитель их обуви на Западе США. Если я не смогу убедить «Оницуку», что я лучший, они найдут какого-нибудь другого «ковбоя Мальборо», чтобы он занял мое место. И это еще даже не принимая во внимание битвы с крупнейшим монстром на рынке – компанией «Адидас».
Мой банкир был непреклонен. В отличие от богини Афины, мои глаза, горящие убеждением, восхищения у него не вызывали. «Мистер Найт, – повторял он снова и снова, – вам надо притормозить. У вас нет достаточного собственного капитала для подобного роста».
Капитал. Я начинал ненавидеть это слово. Мой банкир употреблял его снова и снова, до тех пор, пока оно не превратилось в навязчивую мелодию, которую я не мог выбросить из головы. Капитал – слышал я, когда утром чистил зубы. Капитал – слышал я, взбивая подушку перед сном. Капитал – я дошел до того, что отказывался даже произносить это слово вслух, потому что это оно не было настоящим, это был бюрократический жаргон, эвфимизм для наличности, живых денег, которых у меня не было. Преднамеренно. Каждый свободный доллар я немедленно запихивал в бизнес. Что, это было так безрассудно?
Для меня не имело никакого смысла иметь наличные средства, сидя рядом с ними и ничего не делая. Конечно, это было бы осторожное, консервативное, благоразумное решение, но все обочины вдоль дороги завалены осторожными, консервативными, благоразумными предпринимателями. Я хотел, чтобы моя нога выжимала газ до отказа.
Так или иначе, встреча за встречей я держал язык за зубами. Все, что говорил мой банкир, я в конце концов принимал. После чего я поступал так, как хотел. Я разместил очередной заказ на продукцию «Оницуки», удвоив его стоимость по сравнению с предыдущим, и, моргая широко раскрытыми глазами самой невинности, явился в банк, чтобы просить аккредитив для оплаты сделки. Банкир всегда был в шоке. Вы хотите СКОЛЬКО? Я тоже всегда делал вид, что в шоке оттого, что он был шокирован. Я полагал, что вы увидите разумность…
Я льстил, пресмыкался, уговаривал, и в конце концов он давал «добро» на кредит.
После распродажи партии кроссовок и погасив кредит в полном объеме, я повторял все сначала. Направлял мегазаказ в «Оницуку», удваивая объем предыдущего, затем шел в банк, надев мой лучший костюм, с ангельским выражением на лице.
Моего банкира звали Гарри Уайт. За пятьдесят, добродушный, с голосом, скрежетавшим как горсть гравия, брошенная в блендер, он выглядел так, будто не хотел быть банкиром, и в особенности он не хотел быть моим банкиром.
Он унаследовал меня по умолчанию. Моим первым банкиром был Кен Карри, но, когда мой отец отказался быть моим гарантом, Карри сразу же позвонил ему: «Между нами, Билл, если компания твоего малыша накроется – ты все равно поддержишь его, не так ли?»
«Черта с два, не поддержу», – отрезал отец.
Поэтому Карри решил, что ему ни к чему участвовать в этой междоусобной войне между отцом и сыном, и передал меня Уайту.
Уайт был вице-президентом «Первого национального», но этот титул был обманчив. Полномочий у Уайта было немного. Боссы всегда стояли у него над душой, сомневались в том, что он делал, а самым главным боссом из боссов был некто по имени Боб Уоллес. Именно Уоллес осложнял жизнь Уайта, а тем самым и мою. Это Уоллес превратил в фетиш понятие собственного капитала и с презрением отзывался о росте.
Крепко сбитый, с бандитским лицом и легкой щетиной, как у Никсона, Уоллес был на десять лет старше меня, но почему-то думал о себе, как о банковском вундеркинде. Он был также твердо настроен на то, чтобы стать следующим президентом банка, и видел во всех проблемных кредитных рисках главное препятствие, лежащее между ним и своей целью. Он не любил давать кредиты кому бы то ни было, для чего бы то ни было, но с моим балансом, вечно висящим около нуля, он считал меня бомбой замедленного действия. Только один вялый сезон, один спад в продажах, и я вылечу из бизнеса, фойе банка Уоллеса будет завалено моей нераспроданной обувью, и Святой Грааль президентства выскользнет из его рук. Как Сара на вершине Фудзиямы, Уоллес видел во мне бунтаря, но не рассматривал это как комплимент. В конце концов, если задуматься, она тоже не считала это комплиментом.
Уоллес, разумеется, не всегда говорил это мне непосредственно. Часто мне передавал его слова посредник – Уайт. Уайт верил в меня и в «Блю Риббон», но он все время повторял мне, грустно качая головой, что это Уоллес принимает решения, Уоллес подписывает чеки и что Уоллес далеко не болельщик Фила Найта. Мне казалось, что Уайт использовал слово «болельщик» весьма уместно, выразительно и многообещающе. Он был высоким, стройным, бывшим спортсменом, который любил поговорить о спорте. Неудивительно, что мы сходились во мнении. Уоллес, с другой стороны, выглядел так, будто его нога никогда не ступала на футбольное поле. Впрочем, может, и ступала, но только в том случае, если надо было взыскать спортивное имущество.
Каким бы сладким было удовлетворение сказать Уоллесу, куда бы он мог засунуть свой собственный капитал, а затем, развернувшись, рвануть прочь и перенести свой бизнес куда-нибудь в другое место. Но в 1965 году другого места не было. «Первый Национальный банк» был единственным шансом, и Уоллес знал это. Орегон в то время был меньше, и в штате было лишь два банка, «Первый Национальный» и «Банк США». Во втором меня уже развернули. Если меня вышвырнут и из первого, со мной будет покончено. (Сегодня вы можете жить в одном штате, но пользоваться услугами банка в другом, и никаких проблем, но в те времена банковские правила были намного жестче.)
Кроме того, тогда не было такого понятия, как венчурный капитал. У честолюбивого молодого предпринимателя не велик был выбор, куда обратиться, а вход туда, куда можно было прийти, охранялся привратниками, которые очень неохотно шли на риск и обладали нулевым воображением. Другими словами, банкирами. Уоллес был правилом, а не исключением.
Дело осложнялось еще больше тем, что «Оницука» всегда опаздывала с отправкой моего заказа, что означало сокращение времени, чтобы продать обувь, а это, в свою очередь, ограничивало время, в течение которого я мог бы заработать достаточно денег, чтобы покрыть свой кредит. Когда я пожаловался, ответа из «Оницуки» не пришло. Когда же они все-таки ответили, они не смогли войти в мое затруднительное положение. Вновь и вновь посылал я отчаянные телексы, запрашивая информацию о том, куда запропастилась последняя партия моей обуви, и в ответ я обычно получал телекс с раздражающе тупым содержанием. Еще немного, всего несколько дней. Это было похоже на то, когда вы набираете номер 911, а на другом конце слышите, как кто-то зевает.
Учитывая все эти проблемы, учитывая туманное будущее «Блю Риббон», я решил, что мне лучше было бы найти реальную работу, что-то надежное, куда можно будет приземлиться, когда все рухнет. В тот самый момент, когда Джонсон посвятил себя без остатка компании «Блю Риббон», я решил попробовать себя в других ипостасях.
К этому времени я сдал все четыре части экзамена на сертификат СРА. Поэтому я отправил результаты своих испытаний и резюме в адрес нескольких местных фирм, прошел собеседование в трех или четырех и был принят на работу в компанию «Прайс Уотерхаус». Нравится или нет, я стал официально и окончательно счетоводом с визитной карточкой. В моей налоговой декларации за тот год моя профессия была обозначена не как индивидуальная трудовая деятельность, не как владелец бизнеса или предприниматель. Меня идентифицировали как Филиппа Х. Найта, бухгалтера.
По большей части возражений я не испытывал. Для начала положил внушительную часть своей зарплаты на банковский счет «Блю Риббон», пополнив свой драгоценный капитал и тем самым увеличив остаток наличных средств компании. Кроме того, не в пример компании «Либранд», портлендское отделение «Прайс Уотерхаус» было компанией среднего размера. В ее персонале насчитывалось порядка тридцати бухгалтеров по сравнению с четырьмя в «Либранд», что меня больше устраивало.
Сама работа тоже устраивала меня. «Прайс Уотерхаус» похвалялась большим разнообразием клиентуры, сочетанием интересных стартапов и солидных компаний, и все занимающиеся продажей всего мыслимого и немыслимого: пиломатериалов, воды, электроэнергии, продуктов питания. Проводя аудит этих компаний, копаясь в их кишках, раздербанивая их на части, а потом вновь соединяя в одно целое, я также учился на том, как они выживали или погибали. Как они продавали свой товар или нет. Как они попадали в беду и как выкарабкивались из нее. Я вел аккуратную запись того, что давало компаниям возможность работать, а что приводило их к провалу.
Снова и снова я получал подтверждение тому, что отсутствие капитала приводит к разорению.
Как правило, бухгалтеры работали командами, и группа А возглавлялась Делбертом Дж. Хэйесом, лучшим бухгалтером отделения и самой яркой личностью. Ростом в шесть футов и два дюйма и весом в триста фунтов, которые удалось набить почти целиком в вызывающе дешевый костюм из полиэстера, как колбасу в оболочку, Хэйес обладал огромным талантом, большим умом, непомерной страстью – и таким же аппетитом. Ничто не приносило ему большего удовольствия, чем одновременное поглощение гигантского сэндвича из целой булки и бутылки водки во время изучения распечатки таблиц о финансовом положении компаний. В равной степени велико было его пристрастие к курению. Будь то в дождь или солнцепек, он испытывал потребность в том, чтобы дым прокачивался у него в легких и клубами выходил из ноздрей. Он мог высмолить за день по крайней мере две пачки сигарет.
Мне встречались другие бухгалтеры, знавшие, как считать, бывшие мастерами своего дела, но Хэйес был прирожденным спецом по бухучету. В колонке из, казалось бы, непривлекательных четверок, девяток и двоек он мог разглядеть изначальные крупицы зарождающейся Красоты. Он смотрел на цифры, как поэт на облака, как геолог смотрит на минералы. Он мог слагать из них рапсодии и извлекать сермяжную правду.
И делать жуткие предсказания. Хэйес мог использовать цифры, чтобы предсказывать будущее.
День за днем наблюдал я за тем, как Хэйес делал то, что я никогда бы не думал, что такое возможно: он превратил бухгалтерское дело в искусство. Что означало, что он, я и все мы – художники. Это была прекрасная мысль, облагораживающая мысль, которая никогда бы не пришла мне в голову.
В уме я всегда признавал, что цифры красивы. На определенном уровне я понимал, что они несут в себе секретный код, что за каждой колонкой цифр таятся эфирные платонические формы. Этому меня в какой-то мере научили на занятиях по бухгалтерскому делу. Научил меня этому и спорт. Беговая дорожка приучает вас с ожесточением уважать цифры, потому что вы являетесь тем, что о вас говорят цифры, ни больше, ни меньше. Если я показал в забеге плохое время, на то могли быть причины – травма, усталость, разбитое сердце, – никому до этого не было дела. В конце концов, все, что люди будут помнить, – это мои показатели. Я жил в этой реальности, но художник Хэйес заставил меня это прочувствовать.
Увы, я стал опасаться, что Хэйес был своего рода трагическим художником, вредящим самому себе, вроде Ван Гога. Он каждый день, приходя на работу, подрывал впечатление о себе, плохо одеваясь, по-стариковски горбясь и неуклюже шаркая, позволяя себе дурные выходки. У него еще был целый букет фобий – боязнь высоты, змей, жуков, замкнутого пространства, – что могло отпугивать от него боссов и коллег.
Но сильнее всего проявлялась его диетофобия. «Прайс Уотерхаус» без колебаний сделал бы Хэйеса партнером, несмотря на все множество его пороков, но компания не могла игнорировать его вес. Она не смогла бы вынесли партнера, весившего триста фунтов. Более чем вероятно, что именно по этой злосчастной причине Хэйес стал есть еще больше. Но, какова ни была причина, он ел действительно много.
К 1965 году он и пил столько же, сколько ел, а это о многом говорит. И при этом отказывался пить в одиночку. Наступало время уходить с работы, и он начинал настаивать, чтобы все его младшие бухгалтера присоединились к нему.
Говорил он так же, как и пил, не останавливаясь, и некоторые из бухгалтеров звали его дядюшкой Римусом. Я этого никогда не делал. И никогда картинно не закатывал глаза, слушая байки Хэйеса. В каждой его истории таилась драгоценная жемчужина мудрого суждения о бизнесе – о том, что позволяло компании работать, что на самом деле таили в себе и о чем говорили их бухгалтерские книги. Поэтому частенько по вечерам я добровольно, даже с большой охотой заходил в какой-нибудь портлендский кабак и опрокидывал стаканчик за стаканчиком, не отставая от Хэйеса. На утро я просыпался, чувствуя себя хуже, чем когда-то в гамаке в Калькутте. И я собирал в кулак всю свою силу воли, чтобы днем быть хоть немного полезным компании «Прайс Уотерхаус».
Ко всему прочему, когда я переставал быть рядовым пехотинцем в армии Хэйеса, я по-прежнему продолжал оставаться резервистом (в рамках семилетнего обязательства). Каждый вечер по вторникам, с семи до десяти часов, я должен был щелкать в своей голове переключателем и становиться старшим лейтенантом Найтом. Мое подразделение состояло из докеров, и нас часто размещали в складском районе, на расстоянии нескольких футбольных полей от того места, где я получал партии обуви, поставляемой компанией «Оницука». Я с подчиненными большей частью занимался погрузкой и разгрузкой судов, ремонтировал джипы и грузовики. Много вечеров уходило у нас на физическую подготовку. Отжимания, подтягивания, приседания. Помню, как однажды вечером я вывел свое подразделение на четырехмильный бросок. Мне самому надо было как следует пропотеть, чтобы выгнать из себя остатки выпивки после загулов с Хэйесом, поэтому я задал убийственный темп, постепенно увеличивая его и размалывая себя и своих солдат в пыль. Позже я услышал, как один задыхавшийся от одышки солдат говорил другому: «Я слышал, как буквально рядом со мной бежал лейтенант Найт. С ритма не сбивался, и я не слышал, чтобы он хотя бы раз глубоко вздохнул!»
Возможно, это был мой единственный триумф за весь 1965 год.
Несколько вечеров по вторникам отводились на занятия в учебном помещении. Инструкторы знакомили нас с военной стратегией, и мне это показалось увлекательным. Они часто начинали занятия с анализа какой-нибудь стародавней, знаменитой битвы, как бы препарируя ее содержание. Но неизменно сползали с темы и переходили на войну во Вьетнаме. Конфликт разгорался. Соединенные Штаты неумолимо втягивались в него, словно их туда затягивал гигантский магнит. Один из инструкторов сказал, чтобы мы привели свою личную жизнь в порядок и поцеловали на прощание своих жен и подруг. Вскоре нам предстояло оказаться «в дерьме – и очень скоро».
Я начинал ненавидеть эту войну. Не только потому, что, как я чувствовал, она была неправильной. Я также чувствовал, что она была глупой, расточительной. Я ненавидел глупость. Я ненавидел пустые траты. Кроме того, эта война, больше, чем другие войны, руководствовалась теми же принципами, что и мой банк. Борись не для того, чтобы побеждать, а чтобы избежать поражения. Безошибочно проигрышная стратегия.
Солдаты из моего подразделения думали так же. Стоит ли тогда удивляться, что сразу после команды «Разойдись!» мы бегом бросались к ближайшему бару? В перерывах между таким прохождением службы в резерве и посиделками с Хэйесом я начал сомневаться, дотянет ли моя печенка до нового, 1966 года.
Время от времени Хэйес отправлялся в поездку, посещал клиентов по всему Орегону, и я часто присоединялся к нему, образуя с ним пару странствующих лекарей. Из всех молодых бухгалтеров я, возможно, был его любимцем, но особенно во время его странствий.
Хэйеса я любил, очень, но спаниковал, когда обнаружил, что в дороге он действительно расслаблялся на всю катушку. И, как всегда, ожидал, что его когорта будет делать вслед за ним все, что делал он. Всегда было недостаточно просто пить с Хэйесом. Он требовал, чтобы вы не отставали от него ни на каплю. Он вел счет рюмкам так же аккуратно, как рассчитывал кредит и дебит. Часто он говаривал, что верит в командную работу, а если вы оказывались в его команде, то, Бог свидетель, вам лучше допить свою проклятую рюмку.
Спустя полвека у меня живот крутить начинает, когда я вспоминаю, как мы с Хэйесом объезжали пригороды Олбани, штат Орегон, выполняя работу для компании «Ва Чанг Экзотик Металз». Каждый вечер, перемолов кучу цифири, мы закатывались в какой-нибудь кабачок на окраине города и засиживались там до закрытия. Я также вспоминаю, смутно, как в тумане, дни, проведенные в Уолла-Уолла, штат Вашингтон, выполняя работу для компании «Бёрдс Ай», заканчивая каждый вечер в Городском клубе «стаканчиками на ночь». В Уолла-Уолла действовал сухой закон, но питейные заведения обошли закон, переименовав себя в «клубы». Плата за членство в городском клубе составляла один доллар, Хэйес был в нем членом с отличной репутацией – до тех пор, пока я не набедокурил, в результате чего нас обоих вышвырнули. Не помню, что я там выкинул, но уверен, что это было что-то ужасное. В равной степени уверен, что я ничего не мог с собой поделать. К тому моменту содержание джина в моей крови было пятьдесят процентов.
Смутно припоминаю, как уделал рвотой всю машину Хэйеса. Так же смутно помню, как он очень ласково и терпеливо просит меня вычистить салон. То, что я помню отчетливо, это, как лицо Хэйеса покраснело в праведном гневе от моего имени, хотя я был явно неправ, и он вышел из членов Городского клуба. Такая лояльность, такая безосновательная и неоправданная верность – наверное, именно в тот момент я влюбился в Хэйеса. Я уважал этого человека, когда он видел в цифрах нечто более глубокое, но я полюбил его, когда он увидел нечто особенное во мне.
Во время одной из таких поездок, во время одного из ночных разговоров за стойкой, я рассказал Хэйесу про «Блю Риббон». Он разглядел в этом нечто многообещающее. Он также разглядел обреченность. Цифры, сказал он, не лгут. Начинать новую компанию, добавил он, в этой экономике? Да еще обувную компанию? При нулевом остатке денежных средств? Он ссутулился и потряс своей большой курчавой головой. С другой стороны, продолжил он, у меня было нечто в мою пользу. Бауэрман. Партнер – легенда – это был такой актив, который было невозможно выразить в цифрах.
Кроме того, мой актив рос в цене. Бауэрман ездил в Японию на Олимпиаду 1964 года, чтобы поддержать команду США по легкой атлетике, которую он тренировал (двое из его бегунов, Билл Деллинджер и Гарри Джером, стали медалистами). А после Олимпийских игр Бауэрман сменил шляпы и стал послом, представляющим интересы «Блю Риббон». Он и миссис Бауэрман – с Рождественского накопительного счета которой Бауэрман взял и передал мне для закрепления нашего партнерства пятьсот долларов, – нанесли визит в штаб-квартиру «Оницуки» и всех там очаровали.
Им устроили королевский прием, провели, как самых высоких гостей, по всей фабрике, и Моримото даже представил их г-ну Оницуке. Между обоими старыми львами, разумеется, установилась тесная связь. Оба, в конце концов, были «отлиты из одной колодки» и сформировались во время одной и той же войны. Оба по-прежнему относились к повседневной жизни как к сражению. Г-н Оницука, однако, демонстрировал особое упорство побежденных, что произвело впечатление на Бауэрмана. Г-н Оницука рассказал Бауэрману о создании своей обувной компании, когда вся Япония лежала в руинах, когда все крупные города еще продолжали дымиться от пожарищ, вызванных американскими бомбардировками. Он сделал свои первые колодки для линии по производству баскетбольных кроссовок, выливая расплавленный воск буддийских свечей на собственные ноги. Несмотря на то что эти баскетбольные кроссовки не нашли спроса, г-н Оницука не сдавался. Он просто переключился на выпуск кроссовок для бега, а остальное уже история обуви. Бауэрман рассказал мне, что все японские бегуны на Олимпиаде 1964 года были обуты в «Тайгеры».
Г-н Оницука также рассказал Бауэрману, что вдохновение создать уникальную подошву для кроссовок «Тайгер» пришло к нему, когда он ел суши. Глядя на деревянное блюдо, на нижнюю часть ноги осьминога, он подумал, что нечто подобное этим плоским присоскам, возможно, подойдет для подошвы беговой обуви. Бауэрман взял это на заметку. Вдохновение, как он узнал, может быть навеяно самыми будничными вещами. Даже тем, что вы употребляете в пищу. Или же тем, что разбросано по дому.
Вернувшись в Орегон, Бауэрман с радостью вступил в переписку со своим новым другом г-ном Оницукой и со всей командой, которая заведовала производством на фабрике «Оницуки». Он забрасывал их охапками идей и модификаций их продукции. Хотя в душе все люди одинаковы, Бауэрман пришел к выводу, что ноги не у всех одинаковы. У американцев тела отличаются от японских – они тяжелее, а размер их ступни – длиннее, поэтому американцам нужна другая обувь. Проведя вскрытие десятка пар кроссовок «Тайгер», Бауэрман понял, как их можно было бы смоделировать таким образом, чтобы удовлетворить требованиям американских клиентов. Преследуя эту цель, он плодил массу заметок, эскизов, дизайнов и всю эту массу обрушивал на японцев.
К сожалению, он обнаружил, так же как и я когда-то, что, как бы хорошо вы ни ладили с кем-то лично в команде «Оницука», все менялось, когда вы возвращались к себе, по другую сторону Тихого океана. Большинство писем Бауэрмана оставались без ответа. Когда же ответ приходил, он звучал загадочно или же слишком кратко, не принимая всерьез то, что предлагалось. Иногда мне было больно от мысли, что японцы относились к Бауэрману так, как я – к Джонсону.
Но Бауэрман не был мною. Отказ он близко к сердцу не принимал. Как и Джонсон, когда его письма оставались без ответа, Бауэрман просто писал еще. С еще большим числом подчеркнутых слов и восклицательных знаков.
Не прекращал он и своих экспериментов. Он продолжал разрывать «Тайгеры» на куски, продолжал использовать молодых ребят, входивших в его команды по бегу, как подопытных мышей. Во время осеннего легкоатлетического сезона 1965 года каждый забег приносил Бауэрману по два результата. Показатель того, как пробежали спортсмены, и показатель того, как проявили себя трэковые кроссовки. Бауэрман следил за тем, как выдержали забег взъемы (арки), как подошвы хватали гаревую дорожку, как носок сжимал пальцы и насколько гибкой была стелька, после чего отправлял авиапочтой свои заметки и выводы в Японию.
В конце концов он осуществил прорыв. «Оницука» выпустила прототипы, которые соответствовали видению Бауэрмана того, каким должен быть американский образец обуви. С мягкой внутренней подошвой, с большей поддержкой арки, со вставкой в заднике для защиты ахиллова сухожилия – они отправили прототип Бауэрману, и он пришел в дикий восторг. Он запросил больше прототипов. Затем раздал эти экспериментальные кроссовки своим бегунам, которые использовали их для того, чтобы сокрушить соперников.
Небольшой успех всегда ударял Бауэрману в голову, причем наилучшим образом. Приблизительно в это же время он тестировал спортивные элексиры, магические зелья и порошки, чтобы дать своим бегунам больше энергии и выносливости. Когда я был в составе его команды, он говорил о важности замены соли и электролитов в организме спортсмена. Он заставлял меня и других глотать, давясь, изобретенную им микстуру, какую-то вязко-липкую гадость, состоящую из пюре бананов, лимонада, чая, меда и некоторых неназванных ингредиентов. Теперь же, колдуя над обувью, он одновременно маялся дурью с рецептом своего спортивного напитка, делая его вкус еще ужаснее, но повышая его КПД. Пройдут годы, прежде чем я догадаюсь, что Бауэрман пытался изобрести «Гаторейд».
В свое «свободное время» он любил поразмяться, занимаясь гаревым покрытием дорожек на стадионе имени Билла Хэйварда. Это спортивное сооружение было освящено традициями с глубокими корнями, однако Бауэрман не был сторонником того, чтобы позволять традициям тормозить его. Всякий раз, когда шел дождь, а в Юджине дождь лил всегда, беговые дорожки, покрытые шлаком, превращались в венецианские каналы. Бауэрман подумал, что было бы легче сушить, подметать и чистить, если бы дорожки были покрыты чем-то с резинистой консистенцией. Он также подумал, что при контакте с эластичным покрытием ноги у бегуна будут испытывать меньше дискомфорта. Поэтому он приобрел бетономешалку, заполнил ее измельченными обрезками старых автомобильных шин и различных химических веществ, часами подбирая нужные консистенцию и текстуру. Не раз он доводил себя до того, что серьезно заболевал, надышавшись паров этого ведьминого зелья. Мигрени, заметная хромота, потеря зрения – это было лишь несколько из его долговременных издержек, та цена, которую он заплатил за свое стремление добиваться совершенства во всем.
ЛЮДИ ОШИБАЮТСЯ, СЧИТАЯ СПОРТСМЕНАМИ ВЕЛИКИХ ОЛИМПИЙЦЕВ. СПОРТСМЕНОМ ЯВЛЯЕТСЯ КАЖДЫЙ. ЕСЛИ У ВАС ЕСТЬ ТЕЛО, ТО ВЫ – СПОРТСМЕН.
И вновь потребовались годы, прежде чем я осознал, чего добивался Бауэрман. Он пытался изобрести полиуретан.
Как-то я поинтересовался у него, как он умудряется уложиться со всем этим в двадцать четыре часа. С тренерской работой, экспериментаторством, содержанием семьи. Он ухмыльнулся, как бы говоря: «В этом нет ничего такого». А затем вполголоса добавил, что в довершение ко всему он еще пишет книгу.
«Книгу?» – переспросил я.
«О беге трусцой», – хрипло ответил он.
Бауэрман вечно досадовал, что люди ошибаются, думая, что спортсменами являются только элитные олимпийцы. Но спортсменом является каждый, говорил он. Если у вас есть тело, то вы – спортсмен. На этот раз он был настроен на то, чтобы довести эту мысль до более широкой аудитории. До читающей публики. «Звучит интересно», – сказал я, но подумал, что мой старик тренер ударился не в ту степь.
Кто в здравом уме станет читать книгу о беге трусцой?
Ковбой Мальборо
Когда стал подходить к концу срок моего контракта с «Оницукой», я начал ежедневно проверять почту, надеясь получить письмо, в котором они сообщали бы, что хотят продлить договор. Или не хотят. Было бы облегчением услышать о любом решении. Разумеется, ждал я письма и от Сары с сообщением, что она передумала. И, как всегда, я был готов получить письмо из моего банка с уведомлением, что мой бизнес более его не удовлетворяет.
Однако ежедневно приходили письма только от Джонсона. Как и Бауэрман, парень не спал. Вообще. Никакого другого объяснения непрестанному потоку его корреспонденции я найти не мог. Смысла в ней, по большей части, не было. Наряду с кучей ненужной мне информации типичное письмо от Джонсона содержало в себе несколько длинных вводных отступлений и какое-то подобие бессвязной шутки.
В нем также мог оказаться в качестве иллюстрации его рисунок.
В нем можно было обнаружить тексты песен.
Иногда – стихотворение.
Отпечатанные на ручной пишущей машинке, которая с силой пробивала тонкую папиросную бумагу, делая ее похожей на шершавую поверхность страниц, испещренных азбукой Брайля, многие письма Джонсона содержали что-то вроде рассказа. Возможно, «притча» будет более подходящим словом. О том, как Джонсон продал человеку пару «Тайгеров», но, расставшись с ним и пройдя какое-то время дальше по дороге, подумал, что этому клиенту можно было бы продать на энное количество пар больше, и поэтому у Джонсона созрел план… О том, как Джонсон преследовал и изводил своим приставанием главного тренера такой-то средней школы, пытаясь продать тому шесть пар, но в конце концов впарил ему чертову дюжину… что явно доказывает, что…
Часто Джонсон в мельчайших деталях описывал последнее рекламное объявление, которое он разместил или только планировал разместить на последних страницах журнала для стайеров «Лонг Дистанс Лог» или же журнала о новостях легкой атлетики «Трэк энд Филд Ньюс». Или же давал описание фотографии кроссовки «Тайгер», которую он включил в рекламное объявление. Он соорудил импровизированную фотостудию у себя в доме, и кроссовки у него обольстительно позировали, лежа на диване на фоне черного свитера. Неважно, что это немного смахивало на порнографию, – я просто смысла не видел в том, чтобы размещать рекламу в журналах, читаемых исключительно бегающими ботанами. Я не видел смысла в рекламе – точка. Но Джонсон, по всей видимости, получал от этого удовольствие, и он клялся, что размещенная реклама срабатывает, так что Бог с ним, да и был слишком далеко я от него, чтобы остановить его.
Типичное письмо от Джонсона неизменно заканчивалось плачем, саркастическим или демонстративно откровенным, по поводу того, что я не смог ответить на его предыдущее письмо. А также на то, что предшествовало ему, и. т. д. Затем следовал постскриптум, после которого еще один, а иногда он выстраивал из постскриптумов целую пагоду. И наконец, мольба-ожидание от меня слов ободрения, которых я никогда не посылал. Не было у меня времени на ободряющие слова. Да и не мой это был стиль.
Оглядываюсь назад и задаюсь вопросом, был ли я тогда по-настоящему самим собой или же я подражал Бауэрману, или отцу, или же обоим. Не перенимал ли я их манеру поведения «немногословного человека»? Может, я просто копировал всех, кем я восхищался? В то время я читал все, что попадало мне в руки, о генералах, самураях, сёгунах наряду с биографиями трех моих главных героев – Черчилля, Кеннеди и Толстого. Любви к насилию у меня не было, но меня пленяло умение предводительствовать или же отсутствие такого умения при исключительных обстоятельствах. Война создает наиболее экстремальные условия. Но в бизнесе есть схожие с войной параллели. Кто-то когда-то сказал, что бизнес – это война без пуль, и я был склонен согласиться с таким суждением.
Я не был настолько уникальным. На протяжении всей истории люди смотрели на воина как на образец хемингуэевских кардинальных добродетелей – благоволение в сжатом виде. (Сам Хемингуэй написал «Праздник, который всегда с тобой», любуясь на памятник маршалу Нею, любимому военачальнику в армии Наполеона.) Одним из уроков, которые я извлек из всего своего домашнего чтения о героях, было то, что они были немногословны. Никто из них не был пустобрехом. Никто из них не занимался мелочной опекой подчиненных. Не говорите людям, как делать вещи. Скажите им, что делать, и они удивят вас своей изобретательностью. Поэтому я не отвечал на письма Джонсона и не опекал его. Сказав, что он должен делать, я надеялся, что он удивит меня.
Может быть, молчанием.
К чести Джонсона, несмотря на то, что он страстно желал взаимного общения, отсутствие такого общения не обескураживало парня. Напротив, стимулировало его. Он был мелочно-дотошным, признавая, что я таким не был, и хотя он любил жаловаться (мне, моей сестре, нашим общим друзьям), он видел, что мой стиль руководства предоставляет ему свободу. Чувствуя, что его никто не неволит и он может поступать по собственному разумению, он реагировал с безграничной креативностью и энергией. Работал по семь дней в неделю, продавая и продвигая товар «Блю Риббон», а когда не продавал, то с таким же усердием, как бобр строит плотину, занимался сбором и формированием клиентской базы данных.
На каждого нового клиента заводилась отдельная учетная карточка, и в каждой учетной карточке содержалась персональная информация клиента, размер его обуви и указывались его личные предпочтения. Такая база данных позволяла Джонсону в любое время поддерживать связь со всей его клиентурой и создавать у каждого клиента впечатление, что он на особом счету. Он посылал им поздравительные открытки с Рождеством. Посылал им поздравления после того, как они принимали участие в крупных соревнованиях или марафонах. Когда бы я ни получал письмо от Джонсона, я знал, что оно лишь одно из нескольких дюжин, которые он бросил в тот день в почтовый ящик. У него были многие сотни корреспондентов из числа клиентов, отражавших весь спектр населения, от школьных звезд, отличившихся в беге на стадионе, до восьмидесятилетних энтузиастов бега трусцой по выходным. У многих, кто вытаскивал из своего почтового ящика очередное письмо от Джонсона, возможно, возникал такой же вопрос, как и у меня: «Откуда у этого малого берется время?»
В отличие от меня, однако, большинство клиентов попадали в зависимость от писем Джонсона. Большинство отвечали на них. Они рассказывали ему о своей жизни, своих проблемах, травмах, и Джонсон расточал утешение, сочувствие и советы. Особенно в случае травм. В 1960-е годы мало кто понимал хотя бы что-то в травмах, которые случались у бегунов, или вообще в спортивных травмах, поэтому письма Джонсона часто изобиловали информацией, которую невозможно было получить еще где-либо. Какое-то время, но недолго, я беспокоился по поводу вопросов об ответственности. Я также напрягался из-за того, что, не ровен час, и я получу письмо, извещающее меня о том, что Джонсон арендовал автобус и, сев за руль, везет всех к врачу.
Некоторые клиенты с готовностью вызывались поделиться своим мнением о «Тайгерах», поэтому Джонсон стал компоновать воедино обратную связь с клиентурой, для того чтобы, используя ее, создавать новые эскизы дизайна. Один человек, например, выражал сожаление в связи с тем, что у беговых кроссовок «Тайгер» подошва недостаточно амортизирует. Он хотел бы принять участие в Бостонском марафоне, но не думает, что «Тайгеры» смогут выдержать дистанцию в двадцать шесть миль. Поэтому Джонсон нанял местного сапожника, чтобы тот осуществил операцию по трансплантации – вырезал резиновую подошву из тапочек для душа и закрепил ее на паре беговых кроссовок «Тайгер». Вуаля. Франкенштейновское чудище Джонсона – его модернизированные беговые кроссовки со вставкой промежуточной подошвы по всей ее длине получили амортизацию по технологии космического века. (Сегодня это стандартная технология для всех тренировочных беговых кроссовок.) Состряпанная Джонсоном подошва оказалась настолько динамичной, настолько мягкой, настолько инновационной, что его клиент установил в Бостоне личный рекорд. Джонсон передал мне отчет о результатах и настойчиво попросил меня переслать их производителям кроссовок «Тайгер». Бауэрман буквально за несколько недель до этого попросил меня сделать то же самое с его заметками. «Боже ж ты мой! – подумал я. – Давайте по очереди, свихнувшиеся гении, не все скопом».
Конец ознакомительного фрагмента.