Вы здесь

Провинциалы. Книга 3. Гамлетовский вопрос. Опасные игры (В. Н. Кустов, 2014)

Опасные игры


Сталинские времена Сашка, естественно, помнить не мог. Когда вся страна рыдала и переживала дни обездоленности, он еще только делал первые шаги. Но о Сталине он слышал с той поры, как только стал вслушиваться в разговоры старших. За Сталина поднимал обязательный тост отец в День Победы. Кое-какое представление о других руководителях страны он составил из реплик матери, нет-нет да и позволявшей себе неблагожелательно пройтись по всем правителям, как настоящим, так и бывшим. Дополняла картину реакция отца на памятное партийное собрание для рядовых коммунистов, где их ознакомили с секретным докладом Никиты Хрущева, из которого следовало, что все довоенные, военные и послевоенные годы в стране правил какой-то культ и от него пострадали многие безвинные люди.

– Мы войну с именем Сталина выиграли! Мы под пули за него шли!.. А нам говорят – культ… А кто цены сбавил? Кто нам, воевавшим, обещал хорошую жизнь? И была, если бы пожил еще… – хорохорился тогда отец, опрокидывая стопку за стопкой и от расстройства забывая закусить.

– Ты бы молчал, – вполголоса советовала мать и сама наливала ему водки, надеясь, что, опьянев, он быстрее угомонится и ляжет спать. – На людях не вздумай спорить… Помалкивай.

– Куда уж теперь спорить? Резолюцию приняли, свержение этого культа поддержали – подчиниться обязан как член партии. Хотя и не разделяю, об этом и высказался…

– Больше не высказывайся. Вот только мне можешь, в постели, – шептала она и гладила опьяневшего отца по голове, как маленького…

Иными словами высказывался когда-то о Сталине однорукий сосед Жовнеров Касиков. Это Сашка хорошо запомнил, потому что один разговор о Сталине, когда о культе заговорили уже и беспартийные, закончился ссорой с отцом, после которой Касиков долго не появлялся у них в доме. Он назвал Сталина извергом и губителем светлой ленинской идеи…

С годами эти споры об отце народов возникали все реже, были более вялыми и заканчивались мирно. Но кое-что Сашка запомнил.

– Зазря людей он губил. А все почему, – говорил Касиков, – потому что не русский он и Россию никогда не понимал. А на всемирную пролетарскую революцию у него просто ума не хватало. Это под силу только Владимиру Ильичу было… Инородцы России никогда добра не приносили…

Отец уже особо не возражал, хотя напоминал, что какие бы культы ни случились и каким бы инородцем тот ни был, а с именем Сталина он шел в бой, и этого ему не забыть.

– Не везет Руси на правителей, не везет, – подводил итог Касиков. – С царями не везло, а без царей вообще худо…

…Хрущевский период остался в памяти прежде всего потому, что Сашку прозвали Хрущевым: его долго стригли наголо, а голова строением походила на большой череп генерального секретаря, и с пьяного языка другого их соседа Степана Ермакова к нему, правда ненадолго, прилипло это прозвище.

Самый яркий день тех лет – двенадцатое апреля шестьдесят первого, когда их земляк Юрий Гагарин облетел Землю. Сашка учился во вторую смену и как раз утром делал уроки, когда по радио передали сообщение о полете. Голос диктора был таким торжественным, что Сашка не смог сдержать охватившей его радости. Выбежал на улицу, которая скоро заполнилась такими же ошарашенными пацанами и взрослыми. Делясь не укладывающейся в голове новостью, но понимая, что не верить радио никак нельзя, все, возбужденно обсуждая фантастическое событие, направились к парому и тут в нетерпении подменили Кирюху-паромщика у троса (который только от них-то и узнал о чуде, отчего ахал и охал да бросал нетерпеливые взгляды на свою будку, где в тряпье пряталась недопитая бутылка плодово-ягодного), переплыли реку, пошли большой толпой, как на демонстрацию, к площади перед зданием с красным флагом и сквером, где стали кучковаться, сбрасываться мелочишкой, а кто и щедро бумажными, «событие-то какое, братцы!». Потом стали разбиваться на группы и группки и тут же, на площади, на которой уже выступали с пригнанного грузовика городские начальники, в прилегающем скверике, откуда не так давно свергли и утопили в Западной Двине бетонный памятник Сталину, стали выпивать за отважного земляка, щедро одаривая крутившихся возле пацанов мелочью на ситро и конфеты…

Помимо этого дня (после которого многие из пацанов захотели стать летчиками, чтобы потом, как Гагарин, стать космонавтами) правление Хрущева запомнилось денежной реформой, к которой Сашка, сам того не зная, подготовился. С первого класса он собирал и сбрасывал копеечные монетки в большую гипсовую копилку-свинью, с нетерпением ожидая, когда та заполнится доверху, и гадая, сколько в ней тогда окажется рублей. Но копилке не суждено было заполниться. На смену обесценившимся длинным сталинским бумажкам пришли маленькие хрущевские, на вид несерьезные, но оказавшиеся в десять раз дороже, только копейка не утратила своей цены. И хотя монетки позвякивали еще далеко от верха, Сашка, поколебавшись несколько дней, разбил свинью, насчитал два рубля пятьдесят четыре копейки, что по дореформенному времени равнялось невиданному капиталу (так стоила бутылка водки), и потратил этот капитал на стреляющий ленточными пистонами черный автомат, сахарные петушки на палочке, которыми угостил друзей, и шоколадные, без оберток, запыленные, обветренные и изрядно полежавшие, но все равно вкусные конфеты, которые они съели на пару со своим школьным другом Вовкой Коротким…

Еще это время запомнилось рассказами учителей о чудесной кукурузе (ее даже в их местах попытались выращивать на полях, искони засеваемых льном, но она вырастала какая-то совсем маленькая, с маленькими початками, отдаленно похожими на изображаемые на плакатах), новыми учебниками по природоведению, потому что произошло укрупнение районов и теперь их городок не был районным центром, а все начальники оказались за пятьдесят километров, в Демидове.

Остались в памяти и длинные очереди в хлебных магазинах, в которых отпускали по четыреста граммов хлеба на руки, долгие ожидания подводы с хлебной будкой, приезжавшей из-за реки, медлительный от своей нежданной значимости Яшка-цыган, уже не подпрыгивающий, а степенно расхаживающий, с достоинством пристукивая своей деревянной ногой, и по-свойски проходивший вслед за лотками с пахучим хлебом в подсобку магазина, откуда чуть погодя шустро выскакивали знакомые ему и продавщице бабенки с большими сумками.

А еще в это время напротив школы открылся буфет, за высоким прилавком которого стояла пышная тетка в белом фартуке с кружевами и, кроме расставленных на прилавке открытых бутылок и разложенных по тарелкам конфет, больше ничего не было. Буфет никогда не пустовал, тетка неустанно разливала плодово-ягодную в граненые стаканы и лениво отругивалась от злых или плачущих жен, прибегавших в это манящее место за своими веселыми половинами…

Но в целом заботы взрослых проскользнули мимо, оттененные более значительными событиями личной жизни: волнениями и страданиями первой неразделенной любви, потерями и приобретениями друзей, наконец, переездом на Крайний Север, где произошло познание нового, совершенно другого мира…

Свержение Хрущева и появление нового генсека прошло незамеченным. Это событие дома не обсуждалось. Были первые месяцы их жизни на новом месте, первая заполярная зима для только что заложенного поселка гидростроителей, и жизнь в этих необжитых местах зависела не столько от перемен в Кремле, сколько от завоза в короткую навигацию всего необходимого для выживания до следующей весны… Если же судить по магазинам Норильска, куда Сашка попал в зимние каникулы, жить сразу же стало сытнее, прилавки наполнились продуктами, колбасами, невиданными им никогда прежде разномастными красивыми консервами и такими же заманчивыми на вид бутылками с венгерскими и болгарскими винами, которые они с одноклассниками пробовали и пытались оценивать.

Фамилию правителя страны, которому суждено было «рулить» целую эпоху, он запомнил гораздо позже, в Иркутске, когда недолгое продуктовое изобилие начало потихоньку исчезать с прилавков, слово «дефицит» стало обиходным, по телевизору, стремительно менявшему образ жизни миллионов семей, начали показывать партийные форумы с длинными речами бодрого и улыбчивого, с большими черными бровями Леонида Ильича Брежнева.

Как активному комсомольцу, члену комитета комсомола института, ему пришлось эти речи штудировать, партийные документы изучать, а установкам партии послушно следовать «в едином порыве» вместе с остальным народом. Но весь этот, занимающий в общественной работе, в общем-то, немалое время, процесс отчего-то напоминал ему картину пасущегося в знойный день коровьего стада, реагирующего на атаки оводов привычным помахиванием хвостами и занятого сосредоточенным пережевыванием травы.

Знакомство с Черниковым, их долгие разговоры, книги тех, кого власть изгнала из страны, внимание к его персоне незримого и всевластного КГБ, очевидная зависимость карьеры не от умения и таланта, а в первую очередь от членства в коммунистической партии, весь опыт послеинститутской жизни – все это в конце концов отделило партию (не только в понимании Сашки, беспартийного гражданина – это слово жило отдельно и от тех, кто был рядом с ним и платил членские взносы) и непосредственно генерального секретаря от простых смертных и идущей за пределами кремлевской стены жизни. Это словосочетание «за кремлевской стеной» в обиходе было сродни «за границей». «Спускаемые» оттуда указания в виде решений съездов, пленумов, политбюро, речей на всяческих совещаниях, передовиц «Правды», как эхо, трансформировались на местах в похожие решения конференций, пленумов, бюро крайкома или обкома и еще ниже, ниже… Он не был членом партии, поэтому, хотя и приходилось принимать участие в организации откликов на партийные документы, о демократическом централизме и партийной дисциплине знал только понаслышке. И тем не менее полностью свободным от вездесущей партии, работая в газетах, он не был.

Последние годы стареющий на глазах генсек вызывал сначала раздражение и стыд за государство (все же лицо страны), потом нескрываемые смешки и анекдоты и, наконец, жалость, которую испытывает молодой и здоровый человек к немощному старцу, интуитивно предчувствуя в нем и собственное будущее…

Впрочем, и все политбюро, собранное из чересчур строгих и недобрых на вид дедушек, тоже не вызывало ничего, кроме сочувствия.

Последние годы в обществе зрело ожидание перемен. И, насколько Жовнер теперь понимал, оно нарастало именно ближе к центру, к кремлевской стене, за которой и прятались грозные старички. В Сибири, отвлекаемой от проблем и «разрешающейся» то одной, то другой грандиозной стройкой (а они действительно были грандиозные, со звучными названиями: КАТЭК, Самотлор, БАМ), о необходимости перемен задумывались немногие: энтузиастам и рвачам за работой не до того (первые не щадили себя во имя идеи, вторые – денег), а у комсомольских активистов вообще не было времени думать – надо было претворять грандиозные планы партии и комсомола в жизнь.

Другое дело – здесь, на юге, пусть и не в самом центре страны, но в местах, издавна обжитых, более близких к столице, где эпоха освоения и больших строек осталась в прошлом и уже сами партийные и комсомольские лидеры начинали понимать неизбежность перемен, отчего за исполнение установок, спускаемых сверху, брались не столь яро, а на вышестоящие решения реагировали зачастую формально, смещая акценты от бескорыстного служения стране и народу на обустраивание собственного быта и быта родных и друзей.

Дедушки из политбюро все чаще становились героями самого короткого литературного жанра – анекдотов, которые имели широкое хождение не только в народе и партии, но и в преданном комитете государственной безопасности.

И вот человек, которому суждено было многие годы быть правителем огромной державы, с чьим именем была связана целая эпоха жизни страны, выпавшая на отрочество и юность поколения Жовнера, ушел в мир иной, вызвав вместо сожаления и печали надежду на неизбежные перемены.

Но надежде не суждено было сбыться: его место занял столь же больной соратник.

Накопившееся ожидание не исчезло, оно перешло на новый уровень ироничного отношения, тайного бунта, не уходящего раздражения.

Немощный государственный механизм, замерший было в преддверии если не встряски, то хотя бы хорошей смазки и ожидавший этого, вновь продолжил медленное движение, скрипя, треща, напрягаясь, изо всех сил тщась, но уже явно не набирая даже той, что была еще совсем недавно, скорости…

То ли от несбывшихся надежд, то ли от напряженной работы в дни всесоюзных похорон, когда просиживали за полночь, отслеживая телетайпные ленты, читая в две-три «свежих головы», готовя соответствующие моменту собственные материалы, наступила апатия.

Неделю неприкаянно бродили по редакции (за исключением Кости Гаузова – в спортивном календаре страны и края все шло без сбоев), заходя в кабинеты друг к другу, болтая ни о чем, но думая об одном и том же и все еще надеясь на чудо обновления…

Даже Кантаров никого не подгонял и сам заводил праздные разговоры, просиживая в кабинете Березина, который в эти дни в полной мере ощутил статус пусть и маленького, но все-таки партийного секретаря. Пару раз Кантаров заводил разговор и с Жовнером, не скрывая своего отношения к происшедшему и высказывая крамольные мысли о существующем строе, но Сашка, ссылаясь на то, что далек от всякой политики, от них уходил – между ними уже выросла стена, которую он не хотел преодолевать…

…Наконец-то выкроили время, чтобы посидеть вдвоем с Красавиным. Закрылись в его кабинете, когда в редакции оставались лишь Кантаров и редактор, распечатали бутылку коньяка, нарезали колбасы и сыра и не столько пили, сколько говорили о том, что произошло в стране, стараясь угадать, что будет. А когда отзвучали в коридоре шаги редактора, а затем ушел и Кантаров, дернувший пару раз дверь кабинета, заговорили громче и откровеннее, понимая, что сторожу-пенсионеру, закрывшему входную дверь и устроившемуся в кабинете редактора перед телевизором, не до них.

Иногда только Красавин, если Сашка давал волю эмоциям, облекая их в гневные, обличающие партийных деятелей слова, или когда он сам изрекал нечто подобное, воздевал палец к потолку и напоминал, что у стен, тем более редакционных, тоже есть уши…

Но коньяк понемногу делал свое дело, и скоро они уже говорили, не таясь, обо всем, что думали.

– Американский фермер сеять на поле выходит с карманным компьютером… Посадит, тут же пощелкает, урожай посчитает… До уборки уже знает, сколько соберет, сколько прибыли получит, куда потратит…

Мы отстали лет на двадцать, если не больше, – размахивал недоеденным бутербродом Красавин. – Мы катастрофически отстали от Америки, от других капиталистических стран, от всего мира, понимаешь?.. Но наши старцы там, – он махал рукой вверх и в сторону предполагаемого севера, где находились столица, Кремль, ЦК, – ничего не способны понять. Им пора на погост, они уже не могут думать о будущем… – наконец откусывал бутерброд, жевал с печально-провидческим выражением лица. – Мы придумываем ипатовский метод, потому что у нас нет той техники, которая есть у капиталистов. А урожаи все равно намного меньше, чем у них… И у нашего крестьянина нет заинтересованности, которая есть у американского фермера…

– Откуда ты про технику знаешь? – необязательно поинтересовался Жовнер, с трудом представляющий и заботы американского фермера, и ипатовский метод – изобретение местных руководителей, отмеченных за это орденами и медалями, о котором так много писал тот же Березин, подумав, что надо бы разобраться, за что награды раздают…

– Неважно, – отмахнулся тот. – Важно, что это понимают уже и в партии… – он подался вперед и, понизив голос, продолжил: – Капитализм, развитой социализм… Все это условности – мир движется к единому универсальному экономическому укладу…

– Теория конвергенции… – догадливо подсказал Сашка. – Я читал критику…

– Критика – ерунда… Зачем ее читать… Соединение лучшего из двух систем… Это закономерный процесс развития цивилизации…

И победят те общественные отношения, которые будут привлекательнее не в будущем, а в настоящем…

– Спорить не стану… – неуверенно согласился Жовнер. – Хотя верится в это с трудом. К тому же для нашей страны главная проблема в том, что сегодня нами правит серость… Все умные люди обсуждают свои идеи на кухнях или уехали за границу…

– Ну, это ты уж слишком упрощаешь, – неожиданно не согласился Красавин. – Среди тех, кто там… – он опять ткнул рукой вверх, – есть умные и понимающие… И в крайкоме есть… А кто уехал? Слабаки или откровенные враги…

– А Солженицын, – не согласился Сашка, совсем недавно перечитывавший «Один день Ивана Денисовича».

Красавин задумался.

– Хорошо, не спорю… Но он один.

– Зиновьев, – вспомнил Жовнер. – А еще Бродского выслали… А до этого Вадимова, Кузнецова, Некрасова…

– Не слыхал, – недовольно произнес Красавин, – какие-нибудь злопыхатели…

– Бродский – поэт. За тунеядство судили, а потом выслали… Александр Зиновьев – философ… Его за то, что за границей книга вышла. «Зияющие высоты» называется. Про то, что коммунизм – утопия… Вадимов, Кузнецов и Некрасов – писатели…

– Я не согласен насчет коммунизма, – поводил вправо-влево пальцем Красавин, решив не уточнять, что те написали. – Коммунизм – это не утопия, это идеал общества. Просто, как любой идеал, его извратили… А Солженицын против культа Сталина, потому что пострадал… Но, согласись, Хрущев его в свое время хорошо поддержал?.. В «Новом мире» опубликовали… А ты знаешь, что Солженицын родом из-под Георгиевска? А в Черкесске в газете тоже диссидент работал, Максимов. Не слышал?

– О Максимове?.. Слышал. За границей живет, на «голосах» выступает… Но я не знал, что он раньше здесь жил, – искренне удивился Жовнер, не в силах до конца поверить, что известный диссидент мог когда-то жить в маленьком южном городке.

– К тому же в областной партийной газете работал… А что касается этого старца генсека, то он ненадолго, это очевидно, год-два, и будет новый генсек, а перемены все равно неизбежны. Это уже многие понимают…

…Обсудив общегосударственные проблемы и придя к единому мнению, что есть резон набраться терпения в ожидании лучших времен, перешли на редакционные дела, довольно быстро согласившись друг с другом, что требования ответственного секретаря не только не улучшают газету, но, наоборот, делают ее все более неинтересной, не молодежной, приближая к партийной. Отношение же к сотрудникам просто хамское, за что, по-хорошему, морду бы надо набить…

– В крайкоме комсомола о газете тоже сложилось мнение, что она перестает отражать жизнь молодежи, – сказал Красавин. – Но у Кантарова рука в крайкоме партии, там кое-кому нынешняя газета нравится. Да и Заворот его поддерживает.

– Мы-то ладно, выстоим, – оптимистично произнес Жовнер. – А вот пацанов он затюкал. Мой Смолин настроился увольняться…

– А я своих в обиду не даю.

– У тебя они повзрослее, сами огрызаются…

– Но тоже когда-то были как твой… – Красавин посерьезнел, окинул Сашку оценивающим взглядом. – Нам в редколлегии надо большинство иметь. Гаузов ни рыба ни мясо, но примкнет, когда увидит силу. Я с Березиным беседы веду, он пока колеблется. Еще бы штатного шахматиста перетянуть на нашу сторону…

Сашка не сразу понял, кого он имеет в виду. После мучительных размышлений (все-таки крепок коньяк) догадался.

– Кузьменко?

– Ну да, он… Тогда нас большинство будет. А их всего трое, семейка и редактор. Но Заворот, как только почует, куда ветер подул, примкнет к большинству. А если наверху порекомендуют, тем более… Так что убедим остальных, останутся Кантаров да Селиверстова…

– А рука в крайкоме партии? – выразил сомнение Жовнер.

– Я с Белоглазовым разговаривал, там тоже не всем нравится газета… А рука не всесильная…

– Не люблю я интриги, – поморщился Сашка.

– Привыкай. Это тебе не сибирские просторы, где на комсомольских стройках места всем карьеристам хватает… Без интриг в наших теплых густонаселенных краях никак нельзя. Тем более в творческом коллективе. Тут же каждый мнит себя если не гением, то бесспорным талантом. А если до власти дорвется, никого не слышит и не видит…

– Что с Сергеем произошло? – с сожалением спросил Жовнер. – Мы же хотели вместе…

– Даже маленькая власть – большое искушение, – перебил его Красавин. – Так ты готов драться?

– За правое дело? – усмехнулся Сашка. И уже серьезно добавил: – Готов.

– Поговори с Костей Гаузовым, они с Кантаровым все время скандалят, а я пока Березина обработаю…

– Ладно, – кивнул Сашка. – Хотя не умею я это делать…

– Вот так же и наверху, – повысил голос Красавин. – Все понимают, менять надо, а смелости не хватает, каждый за свое кресло держится…

– Ты не так меня понял, – обиделся Сашка. – Я за кресло не держусь. Поговорю как смогу…

– Вот и ладненько, – бодро завершил Красавин. – Коньяк допиваем – и по домам. – И, выпив, напомнил: – Поговори, не тяни…

…Но поговорить с вечно озабоченным и переделывающим возвращаемые из секретариата материалы Гаузовым все не получалось.

Опять закрутили дела. К тому же Кантаров теперь решил создать запас уже на неделю, чтобы лучше видеть каждый номер. Смолин, невзирая на уговоры, заявил, что неврастеником быть не хочет, и уволился. Сашка опять остался один.

Через пару дней ему в помощь дали Березину.

Появление в кабинете Марины явно не способствовало работоспособности. Теперь день начинался с ее довольно длительного прихорашивания перед зеркалом, висящим на стене возле двери, во время которого Сашке предоставлялась возможность детально изучить все изгибы ее фигуры. Затем она шла «на минуточку» к Селиверстовой пить кофе. Вернувшись, со вздохом усаживалась за стол напротив, пододвигая к себе письма, уже просмотренные Жовнером и требующие ответа или пересылки в соответствующие инстанции, и, всем своим видом выражая нежелание заниматься этой рутинной работой, начинала их перебирать. При этом непонятно когда расстегнутая верхняя пуговица (в коридоре и прочих местах она исправно исполняла свою функцию) освобождала края кофточки, демонстрируя еще не утратившие морского загара упругие груди (она не носила лифчика), притягивая взгляд, отвлекая и возбуждая.

Иногда Марина перехватывала его явно заинтересованный взгляд, и ее фигурные губы раскрывались в мягкой обещающей улыбке. Тогда Сашка вскакивал и делал вид, что ему срочно нужно бежать на деловую встречу. Торопливо выходил на улицу, обходил квартал, остывая и избавляясь от острого животного желания… Он заставлял себя думать о жене, вспоминал желанное, вызывающее безмерную нежность тело Елены, ее ласковые руки, лицо с такими понимающими глазами, отгоняя этим образом постыдное звериное желание сорвать кофточку, обнажить незнакомое женское тело, смять его и, не слушая слов мольбы, не обращая внимания на сопротивление, вонзиться в чужую плоть, думая исключительно о собственном наслаждении…

Возвращаясь, он деловым тоном давал указания или спрашивал, что та сделала, и нерастраченное желание выплескивал в материалы…

Говорили они с Мариной, как правило, только о делах. Жизнью друг друга, проходящей за стенами редакции, не интересовались, хотя каждый знал о другом все, что известно было в редакции. Для Сашки не было секретом, что у той уже сын – первоклассник, который с первого сентября не хотел учиться. Что отношения между Березиными непростые (поговаривали даже, что они давно уже не спят в одной постели), а у нее есть некий тайный и влиятельный любовник (все были уверены, что у этого сводящего с ума формами женского тела не могло не быть обладателя). Сашка отчего-то решил, что любовник есть у нее и в редакции, и даже попытался его вычислить среди коллег, наблюдая за Мариной на собраниях и летучках, но явного подтверждения этому предположению не нашел: она одинаково постреливала глазами на Кузьменко, на Красавина и даже на Кантарова, хотя Селиверстова этого делать никому не позволяла и в свое время (до Сашкиного появления в редакции) оттаскала за волосы тогда еще совсем юную и самоуверенную Олечку… Разве что на Красавина поглядывала чаще. Да и тот дольше, чем требовалось, задерживал свой взгляд на ней. Но это было вполне объяснимо, Сашке тоже порой трудно было вовремя отвести свой взгляд…

Выпал первый снег, который тут же растаял (говорили, что в Ставрополе зима приходит с первым снегом, а заканчивается после тринадцатого), в командировки теперь ездили меньше, в редакции каждый день было многолюдно и шумно, недовольный голос Кантарова доносился то из одного кабинета, то из другого. Пару раз он попытался покричать в присутствии Марины и на Сашку.

В первый раз от неожиданности Сашка лишь молча все выслушал, а во второй, с трудом сдерживая себя, негромко и жестко сказал, что просит того выйти из кабинета и не мешать работать. Кантаров даже опешил, но то ли тон, то ли взгляд Жовнера заставили его ретироваться, правда, бросив реплику, что о плохой работе отдела он доложит на редколлегии.

После его ухода паузу заполнили по-разному. Сашка нервным вычеркиванием строк из редактируемого материала, а Марина долгим взглядом в его сторону, который он ощущал, даже не глядя на нее.

Она первой прервала молчание. Произнесла с сожалением и интересом одновременно:

– Отчего ты так не любишь Сережу?

– Я не люблю хамов. Особенно тех, кто считает хамство составляющей должности.

– Ты несправедлив. У него просто такая манера разговаривать. Он и с Галиной постоянно так разговаривает.

– Меня совершенно не интересует, как они выясняют свои отношения. Между прочим, так же, как и твои отношения с мужем, – все еще не в силах справиться с раздражением, неожиданно для себя закончил он.

И Марина вдруг заулыбалась, в ее глазах появились искорки, предшествующие словесной игре, к которой прибегает порой каждая женщина и в которой истинное желание либо прячется под покровом двусмысленных фраз, либо бесцеремонно обнажается.

– Действительно, давай поговорим о моих отношениях с мужем. Или о моих любовниках… Хочешь?

– Прекрати!

– Отчего же?.. Разве я тебе не нравлюсь?.. В редакции все хотят переспать со мной, это не секрет. И ты, Сашенька, тоже…

Она, не отводя взгляда, расстегнула еще одну пуговицу на кофточке, наклонилась вперед, отчего в разрезе заманчиво обнажился крупный сосок темно-коричневой бусиной в белом круге (она все же загорала не на нудистском пляже).

Он переводил взгляд с этой бусинки на ее лицо и обратно, не находя, что ответить, наконец хрипло произнес банальное:

– Застегнись.

– Боишься, что бросишься на меня?..

Она очевидно издевалась.

– Действительно, вдруг не выдержишь… – неторопливо убрала рукой грудь за вырез и застегнула пуговицу. – Между прочим, с Кантаровым я не спала. – Она не отпускала его взгляд. – Он мне не интересен как мужчина.

«А я?» – чуть не вырвалось у Сашки, и он торопливо произнес:

– А я думал – из-за Селиверстовой.

– Сашенька, какой ты наивный… Если я захочу, никакая женщина мне преградой не будет… – и он первым опустил глаза. – Но все-таки ты так и не ответил, почему не любишь Кантарова?

– Я ответил.

– Ладно, пусть так… Но вы ведь собирались вместе сделать хорошую газету. Ради общего дела мужчины ведь многое прощают друг другу…

– К чему этот разговор? – перебил он. – Он что, просил тебя быть посредником?

– А если так?

Она выжидательно посмотрела на него.

– Глупо, – только и нашелся что ответить. – Мы взрослые мужики…

– Да нет, не просил, – не дала договорить Марина, – а то еще вообразишь… Мне просто жалко тебя.

– Даже так?

Он постарался произнести это с сарказмом.

– Да, представь… В отличие от Сергея ты мне, как мужчина, нравишься, – она вновь прищурила глаза, словно что-то обещая, выдержала паузу. – Но у вас с ним разные весовые категории. И не только физические… Напрасно вы с Красавиным устраиваете заговоры, ничего у вас не получится. Кантаров вас раздавит… – лицо ее приобрело выражение гиганта, брезгливо разглядывающего пигмея. – Что вы сделаете вдвоем?

Он не стал реагировать на «заговор» и уточнять, откуда она знает об их разговоре с Красавиным, неуверенно возразил:

– Откуда ты взяла, что нас двое?

– Если вы рассчитываете на Гаузова, он на стороне Кантарова.

Мой законный супруг, хотя и не одобряет стиль Сергея, если и совершит нечто непредсказуемое, так самым большим подвигом станет его нейтралитет, не больше. С остальными членами редколлегии все предельно ясно, они поступят, как начальство скажет… Так что, милый мой Сашенька, я передам Сергею, что ты Красавина не поддерживаешь… Лучше присоединяйся к нам…

Вышла из-за стола, огладила себя перед зеркалом, произнесла, продолжая смотреться, словно разговаривая с собой:

Конец ознакомительного фрагмента.