Вы здесь

Провинциалы. Книга 3. Гамлетовский вопрос. *** (В. Н. Кустов, 2014)


Виктор Красавин родился в семье кадрового военного. Красавин старший безоговорочно подчинялся приказам, часто менял место жительства и таскал за собой в новые, как правило, необжитые места сначала молодую жену – соблазнившуюся некогда формой и яркими погонами десятиклассницу захолустного городка, в который он приехал к другу погостить, затем и сына, которому не суждено было вырасти, потому что в далеких среднеазиатских степях он, уже уверенно бегающий на своих кривеньких ножках, вдруг заболел и стремительно, за два дня, в течение которых в их городок так и не доехал специалист по детским болезням, а свой военврач ничего в них не понимал, как, впрочем, и во многих взрослых, сгорел, определив тем самым разные пути тех, чью жизненную нить он должен был продолжать.

Старший лейтенант Красавин остался один, не найдя, чем утешить некогда восторженную поклонницу, написал рапорт о переводе куда-нибудь в глушь, в снега, ему пошли навстречу, отправили туда, куда по доброй воле мало кто соглашался ехать и где уже капитан Красавин в конце концов встретил заледеневшую от долгой зимы белолицую и белотелую библиотекаршу, которая долго его уговаривала все же попытаться с ней родить еще одного Красавина, и, уже почти майором, зная, что в ближайшее время ему грядет новое, на этот раз хорошее назначение туда, где будут всякие врачи, включая и детских, наконец уступил, старательно попотел в жарко натопленной комнатушке, отрицающей сорокаградусный мороз за потрескивающими от такого контраста деревянными стенами, и зачатый на краю земли Витя Красавин родился за тысячи верст от белоснежной пустыни в ухоженной и теплой Европе, почти в самом ее центре, в стране, с которой некогда пришлось воевать его отцу и где навсегда суждено было остаться его деду. (Второй дед это время провел в местах не столь отдаленных, куда он попал по 58 статье и где остался навеки, передав свои гены местной, тоже сосланной женщине, у которой, в свою очередь и в свое время, родилась девочка, ставшая Витиной матерью.)

Свои юные годы, естественно, Витя помнил смутно, как и военный городок на стремительно приходящей в порядок, исковерканной военным лихолетьем земле, как и своего отца–майора, бравого в те годы, днями пропадающего на службе, излечившегося от долголетней тоски по своей первой жене, любившего в дни праздников и войсковых событий крепко выпить и хорошо закусить, и свою мать, бывшую еще в то время худенькой и скромной, почти неслышной девушкой (она была младше отца на одиннадцать лет). Он по-настоящему осознал и свое родство с ними, и плавную, заросшую сочными желтыми кувшинками и белыми лилиями речку с песчаным обрывистым берегом, и островки березовых перелесков, и таинственную чащу с высоким папоротником гораздо позже, когда уже начал вдумчиво познавать этот мир на новом месте службы в тихой Белоруссии, где отец командовал большой частью, был подполковником на генеральской должности, а располневшая и ставшая уверенной мать заведовала библиотекой, отчего Витя ни в чем не знал отказа, не сомневаясь, что все солдатики, которые встречаются на его пути, должны так же беспрекословно выполнять его приказы, как и приказы отца.

Это было славное, безмятежное время полной гармонии с окружающим миром и людьми.

Это было время первой неразделенной любви в четвертом классе, когда уже полковник Красавин готовился к последнему назначению.

Но вдруг что-то не сложилось в этом назначении. Не сложилось в получении генеральского звания. Как не сложилось у Вити с его любовью (девчонка с двумя торчащими косичками и вздернутым носиком почему-то не соглашалась выполнять его желания), и они, необъяснимо и жестоко для него, вдруг переехали с берегов ласковой реки в душный южный городок, в котором и остались после увольнения отца из армии, так и не дослужившегося до генеральских лампасов, и, как уже знал Витя, исключительно по вине материнской родни, которая в свое время не учла собственной роли в будущей жизни их потомков…

Отец запил.

Потом вдруг надумал искать свою первую жену, о которой стал рассказывать матери, Виктору, соседям – таким же военным пенсионерам, собирающимся «забивать козла» во дворе, охваченном каре многоэтажек, – говорить, что она единственная, без кого он не может жить, и наконец свою угрозу уехать к ней привел в исполнение, исчезнув невесть куда.

Мать отнеслась к этому спокойно. Она была уже солидной и уравновешенной дамой (так и не отогревшейся за эти годы, поэтому любившей жару, которая не нравилась отцу), работала в городском управлении культуры и не считала, что именно ее родня подрубила мужу крылья, а винила во всем пристрастие того к спиртному, о котором знала вся армия, а может быть даже и все Вооруженные силы СССР.

Витя, уже выпускник школы, тоже к такому финту папаши отнесся спокойно (он был более близок с матерью), удовлетворив любопытство знакомых историей о поездке бати по местам боевой юности и обещая, что тот долго не пропутешествует. И оказался прав. Хотя отец нашел свою первую и, как он говорил, настоящую любовь – но было уже поздно, та была замужем, нарожала кучу детей (сколько, из сумбурного рассказа выпившего за возвращение Красавина-старшего так никто и не понял), и, протрезвев, наотрез отказался вспоминать прошлое.

Витя поступил в институт в столице большого края, прокаленного солнцем и пропитанного негой плодородия, недалекого моря и обширных полей, и легко его закончил. Больше, чем занятиям, он уделял внимание общественной работе и попыткам сблизиться с девушками (это у него плохо получалось, сказывался первый негативный опыт), наконец, уже отчаявшись понравиться кому-то из тех, кто нравился ему, на четвертом курсе подружился с однокурсницей, которая была похожа на его мать в молодости – такая же тихая и неприметная, стал изливать ей свою душу, оттаивая (по-видимому, и за мать тоже) в восторженном взгляде карих глаз, и наконец удовлетворил свою жажду познать таинственную женскую плоть, в первый раз, правда, опозорившись, не донеся свое семя до предназначенного тому места, но обидеться на самого себя и засмущаться не успел – Инна выразила такой восторг, так стала его ласкать, что он через несколько минут исправил ошибку и заставил ее вскрикнуть, после чего они оба ощутили себя счастливыми и соединенными…

В отличие от собственного зачатия, которому предшествовала долгая череда ночей, эта первая в его жизни близость с девушкой была плодотворной, через два месяца стали очевидны ее последствия, и, до конца не осознав, действительно ли он любит Инну, но ясно понимая, что дальнейшие сомнения в этом могут привести к разрушению всего выстроенного за эти годы (он был секретарем комитета комсомола факультета, активистом и перспективным дипломником), он предложил Инне сходить в ЗАГС.

Штампы в паспорте они отметили скромно, но сразу же после этого Витя свозил молодую жену на показ матери, которой та не очень понравилась. Но изменить она уже ничего не могла. Отец же, который теперь окончательно успокоился, доведя ежедневный прием тонизирующего до чекушки и четко выдерживая этот распорядок (в обед, вечером и на ночь), отнесся к невестке с большим вниманием, не скрывая своей симпатии и охотно рассказывая внимательному слушателю о своей героической жизни во имя страны и таких, как она, юных женщин…

Затем молодожены поехали к ее родителям, которые жили в соседнем крае тоже столичном городе. На этот раз он не понравился сухой и стремительной теще, работавшей в строительном управлении прорабом, умеющей вставить крепкое словцо и припечатать его ударом маленького, но жесткого кулака по столу, а тесть, рядовой бухгалтер в той же конторе, полностью подконтрольный своей властной супруге и несчастный отец еще двух младших дочек (все старался, пацана хотел), втихую предложил Виктору заглянуть в рюмочную, полагая, что у новоявленного зятя должны быть денежки – как никак сынок полковничий (свою зарплату, всю без утайки, он отдавал жене)… Потягивая портвейн и разглядывая краем глаза старинное здание напротив, входящих и выходящих из него людей, Витя никак не предполагал, что это здание и этот подьезд с крылечком и старинной дверью скоро примелькаются и станут привычными, как подьезд и дверь дома, в котором живешь…

…После института ему предложили поработать инструктором в крайкоме комсомола. Сказались бурная общественная деятельность на пятом курсе, куда он бросился сломя голову от беременной, капризной и слезливой жены, хороший средний балл в дипломе (почти красный), умение в разговоре с комсомольскими функционерами находить верный тон, плодовитость на общественно-полезные идеи, которые он охотно раздавал тем же функционерам.

Еще раньше он отправил жену, взявшую академический отпуск, к родителям, убедив ее, что так ей будет лучше, потому что он никак не сможет ей уделять достаточно времени, да и с ребенком им вдвоем будет трудно, а там все-таки опытная теща, родные стены…

Инна родила, когда Виктор как раз готовился к госэкзаменам, поэтому даже не смог вырваться, взглянуть на новорожденную дочь, а заскочил всего на денек, когда той уже был месяц и она на удивление смышленно разглядывала его, не вызывая никаких отцовских чувств, а только любопытство, что вот так, вроде бы из ничего, какой-то там жидкости, появился на свет в свое время и он.

К жене он тоже не испытал при этой встрече ничего волнующего, хотя выбрал несколько минут, чтобы утолить мужское желание, но особого удовольствия от этого не получил, может, потому, что никак не мог привыкнуть к ее изменившемуся телу, особенно к налитой груди, как и к неожиданной нескромной ее жадности, охотно раскинувшейся под ним…

Они договорились, что он заберет Инну с дочерью, когда обживется, обустроит выделенную ему комнату в общежитии – гостинице крайкома партии, но, когда уже стал в крайкомовских коридорах своим, да и комнату привел в порядок, все ссылался, что еще рано, правда, регулярно определенную толику от своей зарплаты жене высылал.

Так они прожили еще год, видясь считанные дни, когда он ненадолго ездил в соседний город, пока Инна не решила закончить институт и не оставила на младшую сестру, с которой у нее были теплые отношения (теща наотрез отказалась), уже начавшую ходить дочь и приехала к нему.

Этот период они прожили довольно хорошо, он даже оценил, как приятно приходить домой к готовому ужину и ложиться в постель рядом с теплой и всегда готовой выслушать накопившееся, а затем лаской снять напряжение женщиной. Вместе с женой он раза четыре ездил проведать дочь, которая удивительно быстро росла и уже называла его папой, заставляя примерять это слово к себе, но воспринимал он ее как-то отстраненно, совсем не чувствуя, что в маленьком и неловком черноволосом, с большими распахнутыми глазами существе течет его кровь, воспринимая больше как иного, чем все прочие, человека…

На работе все складывалось неплохо, идеи его, как правило, становились востребованными, а умение их гладко излагать на бумаге сделали его незаменимым при написании выступлений и докладов первому секретарю крайкома комсомола (их было немало), отчего он попал в особое положение, которому остальные инструкторы завидовали. Это приближение к комсомольской верхушке, знание идеологических кухонных секретов сыграло совершенно неожиданную роль: ему вдруг разонравилась кабинетная суета, которая, оказывается, в итоге рядовым комсомольцам не была и нужна, а служила только для того, чтобы удовлетворять чьи-то карьеристские притязания, создавая своеобразный трамплин для другой, взрослой и уже по-настоящему весомой суеты. Готовя доклады, он перелопачивал множество книг классиков марксизма-ленинизма, прошлых и нынешних теоретиков социализма, ловко и к месту вставлял цитаты, но скоро заметил, что восторженно-романтические предположения теоретиков самого справедливого строя и действительность зачастую не совпадают, а порой даже вступают в явное противоречие. Попытался это обсудить с наиболее толковыми коллегами, но они явно не разделяли его сомнений, не хотели углубляться и советовали не ломать голову над тем, что не имеет никакого значения и даже может повредить его собственной карьере…

Работа, которая прежде приносила удовлетворение, в которую он вкладывал (втайне гордясь своими местом и ролью) свежие и порой дерзкие мысли, и затем, после озвучивания краевым комсомольским лидером, разделял их значимость (получая тайное удовольствие от своей причастности), вдруг утратила смысл. Теперь все больше стало встречаться цитат, которые шли вразрез с последними установками центрального комитета ВЛКСМ или реалиями повседневной текущей деятельности немаленького аппарата крайкома. Он начал вставлять в доклады алогизмы, порой нелепицы и потом в нетерпении ожидал, заметят ли, вычеркнут, но, как правило, последний вариант никто не правил, докладчик зачитывал все, что было написано, не особо вдумываясь в произносимое.

Что-то стало ломаться в доселе стройном и ясном мироощущении Виктора. Прежде непонимание и огорчение вызывали лишь отношения между набирающей с годами властность матерью и становящимся слезливо-сентиментальным отцом, в котором теперь трудно было даже узнать былого грозного полковника. Это было так же противоестественно, как и неподчинение его желанию все еще не забытой девочки с берегов неспешной реки, и как расхождение между словами и делами тех, кто считал себя выразителем чаяний миллионов молодых людей огромной многонациональной страны…

Красавин-младший, что непостижимо было для Красавина-старшего, заболел давно изжитой и считавшейся постыдной, но все-таки русской болезнью – хандрой, но не запил, не стал прятаться от того, что его окружало, а достал путевку и поехал на берег моря в санаторий для избранных, где поправляли здоровье в основном женщины, которые, похоже, были более чувствительны ко всякого рода переживаниям, и оказался самым молодым среди немногочисленных серьезных мужчин, отчего даже не успел ничего понять, как закрутился между двумя женщинами: одна была москвичкой, женой перспективного цековского работника, полноватая крашеная блондинка с вызывающе-брезгливым выражением лица; другая – киевлянка, дочь партийного руководителя, жгучая и поджарая брюнетка, резкая в движениях и суждениях, привыкшая брать инициативу в свои руки.

Киевлянку звали Лилей, она была соседкой по столу, заговорила с ним в первый же день, когда он от незнания нового места, ситуации, в которой оказался впервые в жизни, был уязвим и мягок. Она тут же взяла над ним шефство, провела по санаторию, показала собственный одноместный номер (Витя жил в двухместном с соседом, пожилым директором шахты из Донецка), потом потащила на пляж, где продемонстрировала модный и довольно откровенный купальник, чуть прикрывающий соблазнительные, бесспорно воздействующие на мужчин формы, а вечером – на танцы, на которых они были самой молодой парой, а оттого даже и не сомневались в своем взаимном (для легкого флирта) выборе (выбрала, собственно, Лиля).

Он остался у нее в первую же ночь.

В номере было душно, морской бриз, тянувший в распахнутую дверь балкона, лишь чуть-чуть смягчал зной. Лиля жаловалась на неумение современных мужчин красиво ухаживать, на низкий культурный уровень фигуристых местных красавцев с акцентом, которые здесь ей уже надоели, на то, что всем мужчинам нужно всегда одно и то же, как будто в этом весь смысл отношений двух полов, а ведь есть духовная жизнь, есть искусство, о котором можно поговорить…

Красавин сначала лениво, а потом заражаясь ее горячностью, стал спорить, доказывая, что подобные претензии огульно ко всем мужчинам сразу необоснованны, хотя, естественно, допускал: не все представители его пола умны и галантны, как этого бы ей хотелось.

Что же касается того, что им всем (и ему тоже) нужно лишь одно, она слишком упрощает, потому что это одно складывается из множества оттенков и ощущений: из манящего тембра голоса, волнующего разговора взглядами, вызывающего разряд прикосновения друг к другу, сводящего с ума запаха кожи, неудержимого напряжения мышц, совместного возбужденно-сбивчивого дыхания, жадного нетерпения, наконец, опьянения от осознания согласия единения двух тел…

И, расписывая все это, он вдруг сам поверил, как замечательна близость двух полов, и продемонстрировал все это на ставшей покорной Лиле, впервые в жизни получив не испытываемое никогда прежде, несмотря на свой семейный опыт (у них с Инной все было буднично), наслаждение от обладания женщиной…

Обнимая – после мгновений взаимной потери памяти – прижавшееся к нему упругое тело чувствительной Лили, сознавшейся, что ей еще никогда не было так хорошо с мужем (который, оказывается, у нее все-таки был и работал в какой-то то ли слишком солидной, то ли секретной организации), он мысленно сравнивая двух женщин, ее и жену, стараясь понять, почему такой безмятежной и безвинной легкости, как с Лилей, он не испытывал ни разу с самой первой ночи с Инной… И пришел к выводу, что причина именно в жене, в том, что она слишком большое внимание уделяет физической близости, в то время как Лиля все эти вечные мгновения не отводила взгляда зеленоватых глаз и они близки были не столько нижней половиной тел, сколько чем-то более тонким, неосязаемым, наиболее сильным…

И вдруг вспомнилась та, отвергнувшая его девочка, и, глядя на изогнувшуюся в истоме покоя и насыщения Лилю, он впервые пожалел не себя, а ту девочку, потому что никто, он был в этом уверен, никто, кроме него, не мог дать ей блаженства обожания… И улыбнулся от понимания, как она была глупа, что не догадалась об этом…

На следующий день Лиля не вышла на завтрак, он застал ее в прострации, в нравственных мучениях, она не хотела его видеть, истерично замахала на него руками и с треском захлопнула дверь. Сначала он обиделся, потом постарался понять и, кажется, понял, потому что она в момент их близости назвала его Вадиком, вероятно, она все-таки любила своего мужа и поддалась настроению, очарованию слов, как, впрочем, и он сам, ведь он тоже помнил о жене… Поэтому вновь ощутил себя свободным, к тому же теперь уверенным в себе мужчиной, самцом и один пошел на пляж.

На пляже он сам познакомился с Оксаной Ивановной, потому что не смог пройти мимо: легкая полнота и выделяющаяся рядом с другими мраморность кожи (она лежала под большим зонтом) возбуждали его, как ничто другое, порой пугая всплеском неудержимой животной страсти. В такие мгновения он понимал насильников, которых представлял в образе древнеримских легионеров (может, оттого, что под их доспехами не предполагалось наличие белья и вскинуть собственный подол, как и подол добычи, было делом одного движения), которые брали женщин, изливая в них звериное напряжение сражения, страх смерти, восторг собственного спасения, ненависть к поверженному противнику, которому эта женщина принадлежала.

Он присел с ней рядом и не удержался, коснулся ладонью начинавшей краснеть спины, переживая за неизбежные изменения этой соблазнительной белизны, и, когда из-под широкополой шляпы вывернулось белокурое пухленькое личико с капризно сложенными губками, готовое выпалить нечто жалящее (как делает это змея, по-

чуявшая опасность), голосом, пропитанным не желающим быть тайным желанием, произнес:

– У вас такая чувствительная кожа… Я бы посоветовал больше сегодня не загорать.

И Оксана Ивановна, тридцатилетняя, знающая себе цену и не терпящая пляжных приставаний, тем более неотесанных южных мальчиков, которые больше всего любили свое «облако в штанах», считая это главным достоинством (за последние пять лет, когда стала регулярно отдыхать одна, она в этом уже разобралась), неожиданно для себя кокетливо удивилась:

– А это заметно?

И Красавин уже без сомнений стал нежно гладить ладонью ее спину:

– Вот здесь уже пятнышко… И здесь покраснело…

Легко проскользил ладонью до резинки купальника, с трудом удержавшись, чтобы не просунуть руку дальше…

И Оксана Ивановна, что совсем на нее не было похоже, не только не оттолкнула эту наглую, по-хозяйски ползающую по ней руку, но даже поблагодарила и поинтересовалась, не местный ли он спасатель, на что этот условно симпатичный молодой мужчина (она почему-то была уверена, что не юноша) засмеялся, искренне удивляясь, как можно его, серьезного человека, имеющего жену, дочь и ответственную работу, принять за местного ловеласа, у которого вместо серого вещества пляжный песок…

Оксане Ивановне его монолог понравился, она задорно посмеялась и, не задумываясь, согласилась сходить вместе с ним в море, немножко поплавать перед обедом…

В воде они расшалились, как дети, и он вдоволь насладился прикосновением к еще более соблазнительным на ощупь телесам, отмечая случайные касания тайных мест и воображая, какими сильными будут эти ощущения, когда ему будет позволено…

Он обрадовался, что Лиля не пришла и на обед, подождал возле столовой Оксану Ивановну, отметив, что в сарафанчике с тонкими лямочками на голых, чуть посмуглевших плечах, в белых босоножках на высоком каблуке, из которых тянулись вверх налитые ножки, она вызывает не меньшее желание, и оттого повел ее за скалу, отделяющую пляж от безлюдного и каменистого берега, обещая показать невесть что, и, так и не придумав, что же на самом деле он покажет, просто предложил искупаться голышом. И она неожиданно согласилась, даже не стала просить его отвернуться, а разделась перед ним, без стеснения демонстрируя себя всю, такая доступная и сводящая с ума, что он даже не почувствовал боли, когда, обхватив ее, упал на спину, и уж потом перевернулся, стал мять ее (как римский легионер!), отчего она пожалела о сделанном, вообразив очередное «облако в штанах», и словно передала ему свои мысли, он решил не торопиться прочувствовать сполна легионера в себе и сумел заставить ее забыть обо всем, даже о гальке, впивающейся в спину и ягодицы… (Впрочем, как она поняла позже, именно гальке она и была обязана таким ошеломляющим эффектом. А может, всему вместе: гальке, шороху волн, жаркому солнцу, ощущению, что кто-то подглядывает за ними, и совсем немножко тому, что происходило непосредственно между ними.)

…На следующий день Лиля наконец появилась, вызвав у Красавина совсем иные чувства, чем Оксана. Ей, очевидно, не нравились легионеры и насилие, не нравилась собственная слабость, не нравились тайные желания, не нравилась своя и чужая плоть, и в то же время все это порождало с трудом преодолимое любопытство ко всему неприятному и постыдному. А оттого, что она не могла этого понять, ей хотелось то смеяться, то плакать, то сливаться с мужчиной в желании вобрать его в себя, словно собственный выношенный плод, как можно больше, то исторгнуть, колотить маленькими острыми кулачками большое и тяжелое тело. Из-за этих перепадов в желаниях она, собственно, и приехала в этот санаторий. По этой же причине опять потащила Виктора к себе в номер, но теперь не уронила себя, а просто поговорила, расписала своего мужа: сильного, уверенного, перспективного, замечательного мужчину, заботливого и любящего, и, наконец, выставила Виктора за дверь, вполне удовлетворенная собой и поклявшаяся не делать больше глупостей, потому что Вадим по сравнению с Виктором был красавцем и настоящим мужчиной…

Только в последний вечер перед отъездом она позволила Виктору полюбить себя, потому что захотелось сохранить память о соединении взглядов и об ощущении чего-то непостижимого, чтобы потом повторять это с мужем. Но на этот раз он взгляд отводил, раздражая ее, отчего она сжимала ноги, изгоняла неблагодарную чужую плоть и в конце концов заставила его исторгнуть семя на простыню и обрадовалась, что ей не придется ничего таить от мужа, потому что ничего и не было…

…Оксане не понравилась близость в санаторном номере, она предложила ему еще раз сходить за скалу, сама раскинулась на гальке, как и в первый раз, охотно вертелась, подчиняясь его насилию, но то ли оттого, что ее кожа за это время утратила мраморный оттенок, то ли от отвлекающих мыслей о потном теле под ним, уехавшей Лиле и ничего не знающей о его изменах жене он сам так и не смог пережить былого сумасшествия, да и она, похоже, не получила того, чего хотела, потому что сразу побежала в море, торопясь смыть его с себя…

И все-таки Красавин вернулся в город другим, оставив на побережье хандру, сомнения в важности того, что он делает. С новой энергией он приступил к написанию очередного доклада, который был посвящен очередному пленуму, отнесся к написанию творчески, вложив множество умных и уместных цитат и интересных собственных мыслей, и был страшно удивлен, когда доклад вернулся к нему весь перечерканный красным карандашом, с лаконичной надписью на углу «чересчур умно!».

Пару дней он был в полной растерянности, сравнил доклад с предыдущими речами, утвердился в мысли, что они были менее интересны, и ничего не придумал, кроме как выбросить самые лучшие, на его взгляд, цитаты, заменить редко употребляемые слова и выражения и вновь отдать его докладчику.

На этот раз шеф ничего писать не стал, а, вызвав Красавина, довольно долго говорил, что надо быть проще и доступнее трудящимся массам, не демонстрировать свою грамотность, а излагать самые сложные вещи доходчиво и популярным языком, и если их нельзя изложить так, чтобы было понятно последнему троечнику, значит, совсем от них отказаться. В конце этой доверительной беседы уверенный в своей непогрешимой правоте (хотя был всего на пару лет старше Виктора) комсомольский лидер напомнил, что времени не осталось, поэтому привести доклад в соответствие, то есть изложить все проще, убрать всякого рода обобщения, необходимо как можно быстрее. И главное, естественно, вместо всяческих заумных высказываний мудрецов побольше ввести цитат из текущих документов прошедшего пленума центрального комитета комсомола, никогда не устаревающих партийных документов, передовиц «Правды» и «Комсомольской правды».

С одной стороны, времени действительно не оставалось, а с другой, и в этом Красавин себе честно признался, оглупить доклад до требуемой степени доступности он при всем старании уже не смог бы, это оказалось гораздо труднее, чем придумывать и складывать умные и что-то значащие фразы. Для этого необходимо было напрочь забыть все знания, которые он с таким старанием накапливал последние годы…

Но кому-то это удалось, в озвученном варианте он услышал лишь несколько фрагментов из своего текста, остальное было каким-то набором обтекаемых, трудно понимаемых, помпезных фраз, убаюкивающих безликих цитат из резолюций и докладов. Одним словом, получился уродливый образчик соединения «коня и трепетной лани».

Первым желанием было пойти к шефу и высказать все начистоту, но Виктор уже кое-что понимал в правилах комсомольско-аппаратных игр, поэтому порыв этот пригасил и стал ждать развития событий в своем кабинете, являясь строго к началу рабочего дня и покидая его позже многих, усиленно штудируя первоисточники главного учения социалистической современности, дабы на всякий случай вооружиться аргументированными ссылками на непререкаемые авторитеты.

Так он, стоит отметить, в свое удовольствие и с большой пользой поработал несколько дней, а потом ему поручили написать небольшое выступление перед очередными победителями социалистического соревнования. Он неожиданно долго над ним просидел, уже отдавая себе отчет, что не может, как прежде, легко и не особенно вдумываясь, основываясь на частных примерах, слагать словесную вязь, видя необходимость даже в этом коротком поздравлении – напутствии отразить глубинную связь с развитием производственных отношений в странах иной политической ориентации… И в конце концов, написал так, как считал нужным.

Отдавая текст, он уже предвидел его судьбу, готовясь отстаивать каждую фразу, каждый абзац, но на этот раз доклад даже не вернулся к нему, а из уст шефа прозвучал совершенно незнакомый ему примитивно-лозунговый, лишенный всяческой понятной мысли панегирик самоотверженному труду.

И с этого дня стало очевидно, что здесь ему работы больше нет (организацией деятельности первичек он не занимался и не умел это делать), а спустя неделю его стали привлекать к проведению различных мероприятий, используя, как самого неопытного инструктора, на посылках и побегушках, и, когда чаша его терпения переполнилась, он взял отпуск «по семейным обстоятельствам», поехал в соседний край к теще с тестем, жене и дочке, где вдруг ощутил семейный уют, полноту жизни и постиг истинность изречения «мой дом – моя крепость».

Он не стал ничего рассказывать Инне, объяснив свой неожиданный приезд желанием побыть с ней и дочерью, чем несказанно обрадовал и сделал надолго счастливой, отчего даже теща подобрела, позволив мужу угощать желанного зятя пивом и портвейном.

В атмосфере всеобщей любви и внимания он прожил неделю и в один из последних пронзительно прозрачных и теплых дней золотой южной осени пошел в большое прямоугольное здание, расположенное в центре этого нового для него, но уже постепенно узнаваемого города, где в одном из подъездов размещался краевой комитет комсомола.

Инструктор орготдела Вячеслав (как он представился), понастоящему красивый парень, улыбчиво-обходительный, с приятными манерами и несвойственной для подобных учреждений (это Вик тор уже знал) интеллигентной учтивостью, подробно расспросив его о родителях, семье и недлинном трудовом пути, проявил неожиданное заинтересованное участие, стал предлагать вакантные места в подведомственных структурах. Это были должности секретарей первичных организаций или инструкторов в сельских райкомах, что Красавина никак не устраивало: комсомольским функционером он себя не видел. Но в списке, который Вячеслав зачитывал, вдруг мелькнула должность заведующего отделом пропаганды краевой газеты, и он заинтересовался, признавшись, что на прежнем месте именно написанием докладов в основном и и занимался.

– Вот как, – почему-то обрадовался Вячеслав. – Знаешь, Виктор, это просто замечательно, второй месяц не можем эту вакансию закрыть.

Зеленого выпускника университета не поставишь, а хороших, проверенных, знающих комсомольскую работу журналистов не хватает…

Он тут же позвонил редактору, расписал Красавина так, словно тот уже матерый профессионал (хотя почему бы и нет, статьи за шефа Виктор тоже писал, и они публиковались в газетах), после чего Красавин отправился на ознакомительное собеседование в тот самый подъезд старинного особняка, который запомнил в свой первый приезд, когда тесть проводил с ним ознакомительную экскурсию, с заходом в рюмочную на зеленом проспекте в центре города…

Встреча с редактором была не столь оптимистичной и закончилась нетвердым обещанием дать ответ позже, тем не менее Красавин, отбросив последние сомнения, с настроением уже не изгоя, а победителя вернулся после отпуска на прежнюю работу лишь затем, чтобы написать заявление и получить положительную рекомендацию, о которой его попросил позаботиться Вячеслав…

Спустя время он узнал, что внешне такое гладкое перемещение из одного краевого центра в другой на самом деле во многом было обеспечено Виктору именно Вячеславом Дзуговым, безоговорочно поверившим в него, потому что их объединяла (и не случайно, наверное, свела вместе) некая мистическая схожесть судеб: отец у Дзугова тоже был кадровый военный, Вячеслав так же родился в Восточной Германии, затем рос в разных частях огромной страны Советов, наконец, очутился в этих местах, куда отец был направлен командовать военкоматом. Здесь Дзугов закончил институт, а отец ушел в отставку генералом, отчего пользовался уважением и, возглавляя организацию военных ветеранов, не растерял деловых связей в партийных верхах, а соответственно влияния, поэтому появление его сына, к тому же активного комсомольского лидера факультета, в штате крайкома комсомола неожиданностью ни для кого не было. Авторитет отца в какой-то мере унаследовал и Вячеслав, хотя старался этим подарком судьбы не особенно пользоваться. Но в отстаивании кандидатуры Красавина на должность заведующего отделом молодежной газеты он использовал все возможности, несмотря на противостояние редактора.

Редактор молодежки Сергей Белоглазов настаивал на том, что надо сначала взять Красавина в штат корреспондентом, посмотреть, сможет ли бывший комсомольский инструктор вообще писать, утверждал, что сочинять доклады и быть журналистом – это диаметрально противоположные виды деятельности. Провозгласив этот тезис в качестве главного аргумента против кандидатуры крайкома, Белоглазов тем самым только укрепил мнение первого секретаря крайкома комсомола, который, помимо того, что с уважением относился к старшему Дзугову (и шефствовал над младшим), втайне относил себя к пишущим людям и хотя доклады сам не писал, но с большим удовольствием работал над коллективными сочинениями, расставляя смысловые акценты, находя места, требующие правки или уточнения, выстраивая абзацы по собственной логике. Он хорошо запомнил и безоговорочно поверил утверждению любимого вузовского преподавателя о том, что человек, умеющий мыслить, обязан уметь излагать свои мысли на бумаге. Поэтому после фразы редактора, принижавшей мыслительные способности комсомольских активистов, он уже без колебаний поддержал Дзугова, аргументировав свое решение вполне объяснимой для всех недругов и завистников, способных раздуть из этого спора скандал, необходимостью иметь в редакции человека, знающего о работе в комсомольском аппарате не понаслышке…

…Пару недель Красавин привыкал к новому городу, семейной жизни, коллективу, превращению неосязаемых мыслей в осязаемые газетные полосы, волнующе пахнущие типографской краской (у новости – запах краски!), от первой строки до последней внимательно читал в газете все материалы. По предложению Вячеслава побывал на совещании первых секретарей райкомов комсомола, с которого и сделал свой первый журналистский отчет.

И тот был отмечен сначала на редакционной летучке, затем на аппаратном совещании в крайкоме комсомола как глубокий и своевременный, поднявший острые вопросы и указавший конструктивное их решение.

После столь неожиданно быстрого признания его журналистских способностей Красавину вновь пришлось вспомнить и былое умение – первый секретарь крайкома комсомола стал давать ему на прочтение сочиняемые помощниками доклады и выступления и, в отличие от предыдущего шефа, огульно, на веру ничего не принимал и не отвергал, а приглашал Виктора (как правило, после рабочего дня) в свой просторный кабинет, где с ним дискутировал, советовался, искал более точные выражения.

Эти поздние посиделки уже на третий месяц работы сделали Красавина членом редакционной коллегии, обеспечили свободный график, независимость от должностных притязаний ответственного секретаря и заместителя редактора и вынужденное примирение со сложившейся ситуацией все так же продолжавшего относиться к нему настороженно Сергея Белоглазова.

В редакции он ни с кем близко не сошелся, но довольно скоро разобрался, кто есть кто. Редактор был хорошим журналистом, любил писать собственные материалы, над которыми работал подолгу и со вкусом в свободное от заседаний, совещаний, встреч (на которых был обязан бывать) время, но слабым администратором; поэтому практически руководил редакционной жизнью ответственный секретарь Вениамин Кривошейко, уже заматеревший и явно пересидевший на этом месте и, очевидно, оттого ежевечерне, за пределами рабочего времени, принимавший в своем кабинете в одиночестве тонизирующие сто граммов, после чего становился добрым и сентиментальным для тех, кто в это время еще оставался в редакции. В остальное же время он нещадно, невзирая на должности, гонял всех, кроме Сергея Кантарова, Галины Селиверстовой и, естественно, заместителя редактора Евгения Кузьменко, длинного и тонкого, как жердь, эрудита, знатока современной литературы, заядлого шахматиста, любителя долгих философских бесед, отчего времени на исполнение собственных обязанностей ему, как правило, не хватало.

Габаритная семейная пара Кантаров – Селиверстова была в редакции на особицу благодаря таланту Кантарова (он писал остро, увлекательно и был бесспорным пером номер один) и интригам Селиверстовой – матроны женской половины редакции. После публикации первого материала нового заведующего отделом именно она, заглянув в кабинет Красавина, первой высказала свое восторженное мнение и сообщила, что так же считает и Кантаров, а вот редактору и ответственному секретарю статья не понравилась.

– А заместителю? – поинтересовался Виктор, уже оценивший хороший вкус Кузьменко.

– Женечка у нас вне игры, – двусмысленно произнесла она, многозначительно улыбаясь. – А если сказать точнее, он, конечно, в игре…

Но в шахматной… И он никому не мешает…

И замолчала, давая возможность Виктору понять подтекст и без стеснения его разглядывая, словно выставленный на обозрение музейный экспонат или некую невидаль…

Красавин тоже молчал, так же откровенно разглядывая круглое лицо Селиверстовой, на котором выделялись большие глаза и ямочки на пухлых щеках, несколько смягчающие неприятную цепкость взгляда этих темных глаз.

– Скажи честно, тебе нравится наша газета? – неожиданно спросила она.

Он помедлил, прикидывая, стоит ли действительно быть честным, потом молча кивнул. За это время у него была возможность и оценить, что они делают, и сравнить с другими молодежными изданиями.

– Белоглазов – способный журналист, тут не поспоришь, Сергей его ценит… Но как руководитель он слишком добренький… Кривошейко – пересидевший ветеран, если не уйдет в ближайшее время куда-нибудь, скоро сопьется. Женечка Кузьменко – просто замечательный человек, эрудированный, грамотный, интересный собеседник, хороший корректор, но не больше. Я думаю, ты уже понял, что мозговой центр в редакции – Сергей… И он знает, как сделать газету лучше… Как перестроить работу в редакции… – Селиверстова выдержала паузу, давая ему возможность либо согласиться, либо возразить.

Он молчал.

– Между прочим, мы сначала думали, что ты чей-нибудь родственник, протеже, который писать не умеет. Извини, – ее лицо выражало искреннее дружелюбие. – Теперь вас с Сергеем двое, способных сделать настоящую газету… Белоглазова не сегодня-завтра отправят на повышение, он уже положенный срок отсидел, да и Кривошейко собирается в партийную газету, там в секретариате скоро вакансия будет. Мы опасаемся, что нам какого-нибудь комсомольского кретина посадят. Пусть уж лучше Женя Кузьменко будет… У тебя есть связи в крайкоме, и к первому ты вхож… – продемонстрировала она свою осведомленность.

– А почему Кантаров сам не сходит в крайком? – не отвечая, спросил он. – Если он видит, как сделать лучше…

– У него нет мохнатой руки, – усмехнулась Селиверстова. – К тому же он не член партии и его публикации начальству не нравятся… Так я передам Сергею, что ты не против разговора?..

Окинула пронзительным взглядом, ожидая ответа.

– Отчего же не поговорить, – бодро отозвался Красавин, стряхивая этот взгляд. – Я на месте, пусть время выберет, поговорим…

Такого ответа она не ожидала. Ее губы медленно растянулись в растерянной улыбке, отчего обозначились ямочки, делая ее моложе и стройнее, она помедлила, потом ввернулась в дверной проем, и он услышал приглушенное:

– Сергей тоже у себя в кабинете…

…Ни в тот день, ни на следующий Кантаров, естественно, к Красавину не зашел. Он тоже делал вид, что не может выкроить ни минуты, раскланиваясь с ним в коридоре или кабинете редактора на планерках. Селиверстову не было видно, Олечка, секретарь редактора, сказала, что она ушла на больничный. У Виктора было время поразмыслить над предложением. И он вынужден был с Селиверстовой согласиться: действительно, трех редакторов газета устраивала такой.

Материалы Кантарова, Селиверстовой, корреспондентов их отделов, а также четы Березиных заметно выделялись среди других и злободневностью тем, и нескучным изложением, и критикой. И в них явно чувствовалась правка Кантарова и, вероятно, его идеи.

Материалы остальных сотрудников были, как правило, обыденны, скучны и просто излагали факты. И сами они были незаметны в редакции, как и заведующий отделом писем Гриша Пасеков и заведующий спортивным отделом Костя Гаузов, оба немногословные, поджарые, постоянно пишущие и хронически не успевающие вовремя сдавать в секретариат плановые материалы, молча выслушивающие нарекания в свой адрес на планерках, летучках, редколлегиях и оживляющиеся к концу рабочего дня, когда исчезновение в неведомую остальным их личную жизнь уже не возбранялось…

Из корреспондентов и технических сотрудников редакции Красавин обратил внимание только на секретаршу редактора (примечательный бюст) и недавних выпускников Ростовского и Московского университетов, Кирилла Смолина (черненький, кудрявый, чем-то отдаленно похожий на Александра Сергеевича Пушкина, каким его изображают на гравюрах) и Мишу Ветрякова (флегматичный и упрямый, выходец из крестьянской семьи богатой пригородной станицы), работавших в отделах Кантарова и Селиверстовой. Они появились в редакции на месяц раньше Красавина и проходили, как говорил Сергей Кантаров, проверку на вшивость диплома. Эта проверка заключалась в том, что даже небольшую информацию они переписывали много раз. Кантаров требовал от них отточенности, которую не так часто можно было встретить и в центральной прессе, разве только в «Известиях», самой интеллигентной газете страны.

Миша Ветряков к возврату материала и нелицеприятным и несправедливым словам Кантарова о бездарности и неумении работать относился спокойно, молча выслушивал обидные пассажи старшего товарища и начальника и послушно возвращался к своему столу переписывать в очередной раз. Кирилл Смолин же начинал возражать, доказывать, что он сделал все, что мог, и информация или заметка вполне соответствует требованиям, предъявляемым к данному жанру.

Кантаров, ехидно улыбаясь, выслушивал сентенции («сопли-вопли полюционного возраста, нет чтобы их на девок тратить») и отправлял Смолина за пирожками или за кефиром, по возвращении того отмечал, что с поручением тот справился просто замечательно. И в сроки уложился. И ничего по пути не уронил и не разбил. И советовал, если никак не хочет тот учиться писать, пойти торговать теми же пирожками… Или лучше пивом, там навар больше…

Став пару раз свидетелем таких профессиональных уроков, Красавин не сдержался, сказал Кантарову, что напрасно он так их ломает, ребята уже пишут вполне прилично, можно ведь и отбить всякую охоту.

– У профессионалов такого понятия нет, – не согласился тот. – Ты что, пишешь хорошо, только когда тебе хочется?.. У тебя есть своя планка, ниже которой нельзя. Да, я им сейчас ставлю ее на недосягаемую для них высоту, но пусть выпрыгнут из детских штанишек, будем знать, на что они способны… Придет время, благодарить еще будут, – без сомнения закончил он.

И Красавин не нашел, что возразить, согласившись, что такой подход хотя и жесток по отношению к молодым корреспондентам, зато полезен для газеты…

После этого разговора они стали чаще заходить в кабинеты друг друга, нащупывая общее видение будущего газеты, обсуждая потенциал коллег, вырабатывая единое мнение, которое потом либо один, либо другой озвучивали на редколлегии. И, как Красавин понял, его голос нарушил сложившийся баланс сил. Ярый и несгибаемый Кривошейко, требующий неукоснительного выполнения плана по строкам, пусть даже в ущерб качеству, потому что газета – это «неостанавливающийся и выжимающий пот конвейер, ей не нужны красивости, размышлизмы и литературные изыски, нужен факт и строки», остался в одиночестве, хотя и при молчаливой поддержке редактора и двусмысленной позиции Кузьменко, заметившего, но довольно невнятно (только рядом сидящий Красавин и расслышал) что важно, чтобы и «строки были, и качество наличествовало»…

…К новому году Красавин уже чувствовал себя своим в редакции. У него установились почти доверительные отношения с первым секретарем крайкома комсомола, который перед особо важными выступлениями приглашал его и охотно делился своими мыслями, внимательно выслушивал мнение. Реально забрезжило получение квартиры (не без помощи Дзугова и первого секретаря), отчего в многолюдном доме тещи на смену затаенному недовольству от тесноты и связанных с этим неудобств (к тому же сестра Инны вот-вот собиралась привести в дом примака, залетевшего откуда-то с севера), пришли вновь мир и терпеливое согласие. Дочка ходила в детский садик, жена устроилась экономистом на завод. Все стали занятыми людьми, отчего ночные отношения между ними стали более обыденными, без прежних претензий. Ушли обиды. Наступило время гармонии и плодотворной служебной деятельности, от которой Красавина неожиданно отвлекла Марина Березина.

Он уже давно понял, что похожий на сон курортный дурман в его жизни был не случаен. Благодаря ему перестала сниться непокорная девчонка из отдаляющегося и забываемого детства, к тому же он познал два совершенно непохожих женских характера, а главное, обрел мужскую уверенность, избавившись от ощущения собственной ущербности. Он даже написал рассказ, который никому не показывал и хранил в нижнем ящике рабочего стола под томиком Плеханова, наследие которого сейчас изучал.

На Марину Красавин обратил внимание при первой встрече, она выделялась среди остальных женщин и девушек редакции и обжигающим взглядом, и соблазнительной фигурой, но глаз положил на секретаршу редактора, юную, свежую, аппетитную и наивную Олечку. Она была впечатлительна, трепетно-эмоциональна и обращалась к нему исключительно на «вы». Рядом с ней он ощущал себя если не принцем, то, без сомнений, загадочным и сильным рыцарем, а когда она, распахнув наивные глаза, приоткрыв маленький ротик, затаив дыхание, внимала его рассказам, он с трудом сдерживался, чтобы не подхватить ее на руки и не унести далеко-далеко… Но у Олечки был жених, юный и ломкий, со смазливеньким личиком, на котором постоянно держалась снисходительная усмешка, безусый водитель персоналки из крайкомовского гаража, соперничать с которым Красавин считал ниже своего достоинства и, когда видел того, ловил себя на жалости к глупенькой Олечке, не умеющей отличить истинной мужественности от ложной…

Под взглядом же лучисто-зеленоватых глаз Марины он чувствовал себя голым и нескладным. Он не мог понять что, но что-то в ней определенно было и от Лили, и от Оксаны, и от его жены. И таилась неведомая, но ощущаемая им опасность, которая и пугала, и манила одновременно.

Декабрьским туманным и промозглым вечером им выпало дежурить вместе по номеру. Она читала полосы днем, он был «свежей головой» и пришел на работу после обеда. Шли официальные материалы из Москвы, сдача номера задерживалась, в редакции оставались только они, телетайпистка, дежурившая у аппарата, и Кривошейко, закрывшийся в своем кабинете и становившийся с каждым выходом из него все веселее и разговорчивее.

В ожидании разрешения из столицы печатать официоз они сидели в его кабинете вдвоем, болтали о том, какой могла бы быть газета, если бы ее стал делать Сергей Кантаров, находя подобное развитие событий полезным и для газеты, и для краевого комитета комсомола, чьим органом она являлась. Красавин, войдя в раж, так нафантазировал это возможное будущее, что Марина его остановила.

– А ты ведь совсем не знаешь Сергея, – вдруг перебила она. – Он не о газете печется, а о собственной карьере. Пока мы ему помогаем, он с нами дружит, а станет редактором, как знать… Любой начальник умных да перечащих ему подчиненных не терпит…

Красавин помолчал, понимая, что та права, и неуверенно произнес:

– Но стоящее дело с помощью послушных бездарей не сделаешь…

– Где ты видел начальников, для которых дело важнее собственной карьеры? Неужели в крайкоме?..

Он хотел привести пример бескорыстного служения идее, должности, но, как ни старался, ничего подобного вспомнить не смог. Первый секретарь крайкома мечтал попасть в центральный комитет и неукоснительно выполнял все пожелания куратора, а московских гостей встречал и провожал самолично в ущерб любому делу. И Слава Дзугов озабочен был прежде всего карьерой, чего, кстати, и не скрывал, каждодневно оттачивая мастерство угадывания желания начальства и угождая ему…

Марина поймала его взгляд, долго не отводила свой, словно убеждаясь в чем-то, и он был не в силах прервать эту крепнущую связь, подчиняясь и теряя самообладание.

– Сергей с моим мужем тебя уже со всех сторон обсудили, – наконец произнесла она, отведя взгляд. – Пока ты им нужен, а потом все будет зависеть от того, как себя поведешь… Так что не очень-то обольщайся…

– А что же ты мужа выдаешь? – только и нашелся, как отреагировать, Красавин. – Все-таки близкие люди…

– А мы уже давно не близкие, – прищурилась она. – Олег – не тот мужчина, который мне нужен. Я была на первом курсе, он – старшекурсник, на третьем, проходу не давал, на коленях упрашивал… У меня до него парень был, мы с ним жили… – она нервно прикусила губу, словно останавливая себя. Потом все же продолжила: – Он мне изменил с подругой. Я тоже пошла к Олегу… Забеременела после первой ночи, он узнал, счастлив был. Уговорил расписаться. Ушла в академический отпуск, к родителям приехала, родила. Он после защиты диплома приехал. Пошел работать… Сын подрос, я в Ростов поехала доучиваться, там своего первого встретила… Опять все закрутилось, счастливы были. Только вот свободными настоящих мужиков уже не осталось, жена, двое детей… Вернулась, все Олегу честно рассказала, предложила развестись, а он упросил не уходить, сказал, что упрекать не будет. Родственники с двух сторон тоже в голос: нельзя, семья распадается, внук осиротеет… А мне с ним в одну постель ложиться не хочется… Мужчинам этого не понять…

– Почему же, – не согласился Красавин. – Мужчина тоже не всегда только одного тела хочет…

– Я так и думала, – глаза Марины необъяснимо заискрились, – ты ведь тоже не любишь свою жену…

Он собрался возразить, но она поднесла ладошку, пахнущую чем-то пряным, к его губам, и продолжила:

– И Сергей не любит свою толстушку… Все мужчины, которые не любят, озабочены карьерой… А вот Олег меня любит, поэтому карьера его совершенно не интересует, и все он делает только ради меня…

И сделает все, что захочу…

– А чем озабочены не любящие женщины? – спросил он, задыхаясь от этого запаха и касаясь губами ее ладони.

– Чем?.. – она убрала ладонь и, не отводя глаз, в которых явно было нечто непристойное, заставившее его покраснеть, подалась вперед, обдавая запахом весенней свежести, и шепотом произнесла: – Исключительно поиском любви… И в тебе, Витенька, есть что-то вызывающее женский интерес…

И это «Витенька», произнесенное с тайным и сладким обещанием чего-то в будущем (он не мог ошибиться, это действительно было обещание), заставило заколотиться сердце.

Он тоже подался вперед, неотвратимо приближаясь к ее губам, и тут в кабинет с телетайпной лентой в руке вошел пьяно улыбающийся Кривошейко…

– О, голубки, вашу степь… – и погрозил пальцем Марине. – Не совращай, нам штыки нужны, а не неврастеничные Ромео… Кстати, Олежек там тебя ждет… – пьяно махнул рукой назад, – в моем кабинете тоскует… – опустил телетайпную ленту на стол перед Красавиным. – Добро дали… Водочки не хочешь?.. – задумался, потер лоб ладонью. – Ах да, ты же, свежак… – подцепил Марину под локоть. – Потопали, искусительница, тебе, так быть, плесну, а ему нельзя, пусть читает. – И, уже выходя, вытянув в трубочку губы, с необъяснимым смешком прошипел: – Внимательно читай…

Они ушли, а Красавин остался сидеть, машинально перебирая ленту и не в силах сосредоточиться, все еще осмысливая услышанное от Марины и странное поведение ответственного секретаря, его напутственное пожелание, словно предупреждение о какой-то каверзе…