5. Кошка
Они были чем-то похожи: соседка писателя и ее сиамская кошка. Обе сухие и поджарые. Обе с жестким внимательным взглядом: того и гляди – царапнет. Обе вылизаны до блеска. К обеим не подступиться. И еще: обе были начисто лишены материнского инстинкта. Одна – вследствие принудительной стерилизации, другая – потому что сначала как-то не сложилось, а потом уже не очень-то и хотелось.
Соседка выносила кошку гулять в специальном лукошке, и оттуда посверкивали два надменных глаза. Таких же, как у хозяйки, только с более явным отливом в желтизну. И сидя в лукошке, на хозяйских коленях, просто на скамейке или прохаживаясь на специальном поводке (тетка тряслась над своим сокровищем и далеко от себя не отпускала) кошка надзирала за доступной ей частью мира и периодически оглашала свой вердикт об увиденном протяжным сочным мяуканьем.
Нельзя сказать, что писатель не любил кошек. И все-таки его отношение к ним смахивало не некоторую легкую неприязнь. Особенно к этой конкретной кошке, лощенной и выхолощенной, сытой и наглой, выдрессированной из простого зверя в компаньонку и наперсницу одинокой дамы, что не могло не сказаться на характере обеих.
Тем более что кошка на писателя шипела.
Тем более что соседка писателя постоянно ругала.
Тем более что кошка всегда подванивала рыбой и еще черт знает чем.
Тем более что соседка душилась чем-то густым и нестерпимым.
Тем более что кошка однажды разорвала писателю штанину.
Тем более что соседка даже не предложила оную штанину зашить или как-то иначе компенсировать ущерб.
Сейчас, когда после новой серии звуков, изданных отъезжающим амбулансом, писатель не избежал соблазна вновь выглянуть в окно, он увидел на скамейке обеих: соседку, имени которой он себе не представлял, и кошку, которую звали как-то странно и не по-кошачьему: кажется, Мамзель.
Обе повернули свои плосковатые физиономии в ту сторону, где совсем недавно разразилась катастрофа. И на обеих физиономиях разлилось чувство удовлетворения увиденным.
По всей видимости, в их жизни так мало всего происходило, что событие подобного масштаба не могло не взбудоражить обеих наблюдательниц, и они жадно пялились на красные пятна, на сбежавшуюся неизвестно откуда толпу, на кричащую официантку, которую увели под руки, и на дрожащего водителя Рено, пытающегося изобразить в воздухе руками стройную картину аварии под одобрительные кивки двух внимательных полицейских.
Если бы писатель не наблюдал за всем этим с четвертого этажа, он мог бы поклясться, что соседка с кошкой одинаково принюхиваются к недавно пролитой крови и одинаково растопыривают пальцы. Одна – короткие и когтистые. Другая – длинные и крючковатые. Впрочем, это могла быть и фантазия.
И все-таки эта парочка произвела на писателя чрезвычайно нехорошее впечатление. Он почувствовал еще большую неприязнь к обеим, и тут же отругал себя за это, ибо одним из главных правил его жизни и творчества (а две эти вещи он и не разделял) было избегать эмоций, особенно негативных. Он ведь летописец своей эпохи, а потому должен стараться быть объективным и бесстрастным.
А если быть объективным и бесстрастным, то невозможно пропустить такой колоритный образ, как пожилая женщина и кошка, сидящие на скамейке и, благодаря этому, ставшие единственными свидетелями трагедии.
Да, они были и вправду колоритнейшей парой, и профессиональный долг погнал писателя к компьютеру, который, вследствие своей безропотности и всеядности тут же сглотнул очередной кусок недавно прерванного текста:
«Они были чем-то похожи: женщина и ее сиамская кошка. Обе сухие и поджарые. Обе с жестким внимательным взглядом: того и гляди – царапнет. Обе вылизаны до блеска. К обеим не подступиться. И еще: обе были начисто лишены материнского инстинкта. Одна – вследствие принудительной стерилизации, другая – потому что сначала как-то не сложилось, а потом уже не очень-то и хотелось.
Женщина выносила кошку гулять в специальном лукошке, и оттуда посверкивали два надменных глаза. Таких же, как у хозяйки, только с более явным отливом в желтизну. И сидя в лукошке, на хозяйских коленях, просто на скамейке или прохаживаясь на специальном поводке (тетка тряслась над своим сокровищем и далеко от себя не отпускала) кошка надзирала за доступной ей частью мира и периодически оглашала свой вердикт об увиденном протяжным сочным мяуканьем.
Во время аварии они обе сидели на скамейке и видели все в подробностях. И у обеих на физиономиях разлилось чувство удовлетворения увиденным.
По всей видимости, в их жизни так мало всего происходило, что событие подобного масштаба не могло не взбудоражить обеих наблюдательниц, и они жадно пялились на красные пятна, на сбежавшуюся неизвестно откуда толпу, на кричащую официантку, которую увели под руки, и на дрожащего водителя Рено, пытающегося изобразить в воздухе руками стройную картину аварии под одобрительные кивки двух внимательных полицейских.
И казалось даже, что обе: и женщина, и кошка – одинаково принюхиваются к недавно пролитой крови и одинаково растопыривают пальцы. Одна – короткие и когтистые. Другая – длинные и крючковатые…»
Тут писатель прервался и задумался над следующим пассажем, который лежал за водоразделом между реальностью и фантазией. Впрочем, как и обычно, проникновение за эту зыбкую грань, не заняло у него много времени, и он, торжественно и по-пианистски занеся легкие руки над клавишами, продолжил:
«Увиденное их возбуждало. Да так сильно, что это возбуждение настойчиво требовало выхода, проявления в каком-нибудь необычном действии или хотя бы телодвижении.
Но если женщина была тяжела для спонтанных реакций и осталась прикованной к скамье под неодолимой тяжестью лет и разочарований, то кошка из-за еще не изжитых до конца молодости и легкости (последнее – вопреки усиленному питанию) удержаться не могла.
Она, подчиняясь какому-то невиданному магнетизму боли и смерти, скакнула из лукошка и упругой лентой метнулась к окровавленному асфальту.
Хозяйка округлила глаза и рот. Но звука из последней округлости не возникло. Все было слишком быстро даже для того, чтобы успеть воскликнуть или просто вздохнуть.
Все было слишком быстро.
Кошка, летящая с тротуара на проезжую часть.
Оживший двигатель Рено, хозяин которого закончил с предварительными показаниями и торопился отъехать от проклятого места.
Шуршание колес, об одно из которых ударилось и резко отлетело в сторону что-то маленькое и шерстяное.
Все было слишком быстро.
Водитель заметил и, пробормотав что-то вроде: «Чур, чур меня! Это уже слишком!» – с силой вдавил педаль газа.
Рено взвыл и, отплевываясь дымом, стремительно скрылся за поворотом.
Мертвая кошка, без единой кровинки, серо-палевым пятнышком прижалась к поребрику.
Хозяйка так и не закричала. Ее губы беззвучно и совершенно бесперспективно пытались сложиться в привычное «Мамзель!», но зова не получилось. Да он и не мог быть услышан той, от которой совсем на том же месте, где несколькими минутами ранее ее кошачьей души, отлетела человеческая. Если только то, что называют душой, бывает у кошек.
Осиротевшая хозяйка искала воздух жадным ртом и хваталась за сердце.
На свете не без добрых людей. Ее заметили и вызвали скорую.
Должно быть, работники скорой помощи, были удивлены точным повторением адреса, который уже обслуживали несколько минут назад…»
– Ох, как хорошо! – порадовался писатель. – Вот это будет книга!
И он даже погрозил кому-то невидимому (будущему критику, что ли) пальцем. Так легонечко, для острастки.
И тут же палец его замер, так и не дописав в воздухе очередную дугу нравоучения. Замер, потому что замерло и все писательское существо. Замерло от очередного приступа сиренного воя.
Писатель бросился к окну.
Оттуда было прекрасно видно, как рядом со скамейкой, где откинув голову, задыхается соседка, останавливается амбуланс. Как проворные санитары выскакивают из машины и тянут за собою носилки. Как соседку бегло осматривают, слушают пульс, подключают к баллону с кислородом. И наконец, погружают в машину и увозят.
Терзаясь страшной догадкой, страстно желая и страшно боясь повернуть голову, писатель остолбенел и впился пальцами в подоконник.
– Нет, не смотреть туда! – велел он себе. – Если посмотрю и увижу, то все. Все кончено! Все! Все пропало! Нет, только не смотреть!
И все же он знал, что посмотрит.
Как летописец эпохи.
Как искатель правды.
Как творец.
Как человек, слабый в страхе своем и сильный в своей надежде.
– Нет, надо посмотреть. И убедиться, что там ничего нет! Ничегошеньки!
Зубы его застучали как в лихорадке.
– Там ничего нет! – взвыл он в голос.
А повернуть голову все же побоялся.
– Смотри! Смотри туда, трус! – приказывал он себе. – Там же ничего нет! Убедись в этом! Убедись! Иначе ты не сможешь жить!
Он посмотрел.
Сначала плохо посмотрел, потому что глаза вдруг покрыла какая-то пелена.
А потом присмотрелся получше.
Даже выгнулся весь над подоконником.
И тогда увидел.
Прямо у поребрика.
Маленькое серо-палевое пятнышко.
Маленькое тельце, еще, должно быть, теплое.
Мамзель!
Писатель сполз на пол. Его затрясло. Затылок дрожал и с легким стуком бился о холодную батарею.