Вы здесь

При блеске дня. Глава третья (Д. Б. Пристли, 1946)

Глава третья

Когда начинаешь усердно что-нибудь вспоминать, удивительно, сколько всплывает подробностей – подчас самых мелких и ничтожных. Но разумеется, все вспомнить нельзя. Например, в моей памяти сохранилось, что рыжеволосого мальчишку из конторы звали Бернард (менее подходящее имя при всем желании не придумаешь), а вот его фамилию я начисто забыл. То же самое с пухлой белокурой машинисткой в очках, часто запотевавших от слез, которая состояла в долгой безотрадной помолвке с учителем физики из Векфилда: помню лишь, что ее звали Берта. Кроме них, в «Хавесе и компании» работали только два человека: Гарольд Эллис, всего на год или два старше меня, и кассир Крокстон. Эллис, вероятно, жил полной и увлекательной жизнью за пределами конторы (насколько я знаю, его высоко ценили в местных фотографических кругах), но на работе он был настолько тускл и невыразителен, что казался ненастоящим. Зато очень даже настоящим был Крокстон, и я его недолюбливал. Холостяк средних лет, опрятный и хорошо одетый, с длинным носом и востренькими усами, он усердно пытался избавиться от местного говора, и потому его речь звучала как-то особенно фальшиво. Вообще-то человек он был способный и талантливый, владел многими иностранными языками, и дело у него ладилось, но за фальшивой речью и помпезностью то и дело проскальзывало что-то крысиное и суетливое: спустя тридцать лет такого типа люди неизбежно превращались в коллаборационистов и квислингов. Он невзлюбил меня с первого взгляда, главным образом потому, что его мнения о моей кандидатуре никто не спрашивал. Прирожденный интриган, он решил, что Джо Экворт (которому он всегда завидовал) нанял меня за ним шпионить.

К счастью, мне почти не приходилось бывать в конторе, поскольку большую часть времени я работал с мистером Эквортом. Свободное от упаковывания и доставки образцов время я проводил наверху, на складе, занимавшем всю остальную часть здания. Заправлял складом чудаковатый старик Сэм. В молодости он служил сержантом в армии, побывал и в Африке, и в Индии, где покалечил одну руку и потому всегда ходил в одной перчатке. Странные глаза были воплощением его двойственной натуры: один, неподвижный, смотрел свирепо, по-военному, а другой жил отдельной жизнью, бегал туда-сюда и дружелюбно подмигивал. Когда настроение у старика Сэма менялось, он всегда поворачивался к вам соответствующим глазом. Они с Джо Эквортом часто ссорились и, стоя примерно в ярде друг от друга, грозно орали во всю силу своих легких. Примерно дважды в месяц старик Сэм напивался вдрызг, обычно по пятницам, и на следующее утро приходил поздно, с подбитым глазом или щекой, держался очень холодно и по-военному чопорно. Он был ярым последователем свободомыслия и в обеденное время, сидя в своей грязной каморке, медленно проговаривал излюбленные отрывки из философских произведений. Порой, когда я вместе с ним дожидался какого-нибудь груза, мы вступали в дружеские, но бессмысленные споры о Боге, церквях и церковных лицах. Он нес много вздора – хотя, подозреваю, я тоже. Любимым выражением старика Сэма, которое он употреблял к месту и не к месту, было «это разумно». Его суждения были тем «разумнее», чем сумасброднее. Зато он разделял мою нелюбовь к Крокстону, который постоянно совал свой нос в складские дела; и хотя они с Джо Эквортом регулярно спорили, вскоре я обнаружил, что старик Сэм, как и я, питает к последнему самые теплые чувства.

Изюминка Джо Экворта, к которому я очень быстро проникся, заключалась в его готовности неустанно, днем и ночью играть одну и ту же характерную роль. Такое поведение – в точности до жеста – было свойственно многим браддерсфордским коммерсантам той поры. По долгу службы им приходилось много путешествовать и бывать в самых разных частях света; и вот они решили, что, раз настоящими космополитами им все равно не бывать, надо вести себя как можно более простецки и нарочно утрировать все черты жителей Уэст-Райдинга – говорить с подчеркнутым акцентом, напускать на себя безразличие и сварливость, делать вид, что их интересуют только деньги, еда, спиртное и толстые сигары. (Уильям Хадсон писал, что один его такой знакомый каждый год ездит в один и тот же лес слушать соловьев.) Именно таким человеком был Джо Экворт. За грозным криком и пустыми угрозами скрывался чувствительный романтик, куда более чуткий, чем жеманный и утонченный Крокстон. Среди прочего он очень любил розы и даже занимался выведением новых сортов, каждый год посылая подборку своих цветов на знаменитую выставку в Солтейре. Как я вскоре с удивлением выяснил, мистер Экворт был человеком начитанным, хорошо разбирался в исторической и классической литературе; именно он дал мне собрание русской прозы в переводах миссис Гарнетт. «Вот будет тебе пища для размышлений, – сказал он. – Эти ребята писали про настоящую жизнь, никаких тебе волшебных сказочек для школьников. Я бывал в России – всего раз, – и вот что я скажу: если они когда-нибудь захотят избавиться от своих великих князей, весь мир вздрогнет. Запомни мои слова». Я запомнил – и в будущем вспоминал его пророчество не раз.

Мистер Элингтон понимал и ценил Джо Экворта, и хотя временами они не сходились во мнении (однажды я стал свидетелем крупной ссоры: мистер Элингтон побелел от гнева, а Джо побагровел от ярости), все же стали отличной командой, в которой каждый знал свое место и предназначение. Экворт – он занимался не только закупками, но и сбытом – никогда не замахивался на самых крупных зарубежных клиентов, считая, что с ними куда лучше справится обходительный мистер Элингтон. Тот, в свою очередь, разумно полагал, что Джо нет равных на местном рынке. Мистер Элингтон часто бывал и в комнате для образцов, и на складе (кроме того, его иногда вызывали в лондонскую штаб-квартиру «Хавеса и компании», а порой он отправлялся в короткие командировки на континент), однако меня постигло разочарование: хотя мы нередко общались, ближе к его волшебному семейству я так и не стал. За пределами конторы я мистера Элингтона никогда не видел, и больше о своих родных он не заговаривал. Все это было вполне понятно и ожидаемо, тем не менее после чудесной встречи с патриархом заветного семейства я надеялся на большее. Вдобавок теперь, когда я видел мистера Элингтона каждый день и был с ним практически на дружеской ноге, они почему-то перестали встречаться мне в трамвае. Я смутно подозревал, что это вина самого мистера Элингтона, что он каким-то образом развеял волшебные чары, и невольно я стал проникаться бо´льшим уважением к мистеру Экворту, нежели к нему. Мистер Экворт, впрочем, был очень высокого мнения об Элингтоне – необычайно высокого, если учесть, что последний приехал с предательского и вероломного Юга.

Однако, немного разочарованный и утративший веру в волшебство, я все же потихоньку обживался в Браддерсфорде. Я записался в центральную библиотеку, которая находилась неподалеку от Кэнэл-стрит, и таскал домой увесистые тома Уэллса и Беннетта, Честертона и Шоу, Йейтса и Джорджа Мура – все в одинаковом темном переплете. Я охотился за дешевыми букинистическими изданиями на крытом Большом рынке, питался скудно, но замысловато в восточных кафе с бамбуковой мебелью, вкусно, дешево и обильно на рынке, где, сидя на деревянной лавке, уминал огромные порции картофельно-мясной запеканки, жареного хека или трески. Я ходил на литературные чтения в Браддерсфордском обществе театралов, где завел несколько друзей и испытал первые смутные порывы страсти к хорошенькой школьной учительнице, которая была старше меня на десять лет и даже не догадывалась о моем существовании. Я покупал билеты на ежемесячные концерты музыкального общества в огромном «Глэдстон-холле», где оркестр Халле исполнял для нас Бетховена и Брамса, а также ходил на все нечастые воскресные концерты Браддерсфордского симфонического оркестра – в нем играли две самые нерешительные валторны, какие мне доводилось слышать, столь робкие, сомневающиеся и скорбные, что все слушатели с облегчением выдыхали в конце соло. А порой в компании дяди Майлса (когда тетя Хильда отпускала его из дома) я отправлялся на «ночное» представление в мюзик-холле «Империал», где, сидя на протертых плюшевых сиденьях в бельэтаже (билет на эти места стоил один шиллинг шесть пенсов), мы слушали Маленького Тича и Джорджа Роби, Весту Тилли и Мэйди Скотт (потрясающе бойких комедианток), Джека и Эвелин (Джек был невероятно талантливый юморист-импровизатор), а также великолепного комика с круглым лицом, невозможными усищами и потешными ужимками – то был Джимми Лирмаут, один из лучших комиков на свете, который много пил и умер молодым. Мы читали в газетах о фантастических гонорарах этих звезд (сто фунтов в неделю!), и тогда, конечно, я и подумать не мог, что однажды стану работать с актерами, гонорары которых будут в десять раз больше, а талант – в десять раз меньше. Сомнительное достижение. Вспоминая те водевили и делая скидку на свою юность, а также на заразительный восторг дяди Майлса, я теперь сознаю, что в тех шумных дымных залах с протертым плюшем и тусклой позолотой, скверными оркестрами и разноцветными прожекторами на галерке мы наслаждались восхитительным бабьим летом народного искусства – уникального искусства, полного смака и иронии, душевного подъема и безграничного юмора английских рабочих, трудящихся на фабриках, в литейных цехах и закопченных многолюдных городишках; искусство это успело расцвести и прийти в упадок в течение одного века, но, прежде чем растерять последние жизненные силы, заронило семена теплой человечности по всему темнеющему миру – и отправило безвестного комика Чаплина в Калифорнию, откуда он покорил всю планету.

Обзаведясь работой, домом и приятным досугом, я был более чем доволен своей жизнью. Но именно тогда мне захотелось – и с тех пор хотелось всегда – чуть большего: ощущать прикосновение того чудесного и волшебного, что позволяет забыть об устройстве жизни, о бухгалтерских книгах удовольствия и скуки (все это, полагаю, означает только одно: я по сути своей безнадежный романтик). Куда же пропали заветная компания и таинственный яркий мир, который сулили эти люди? Спокойные туманно-дымные летние утра осыпались мертвыми листьями, и пришла зима: черный дождь падал на Уэбли-роуд, на Кэнэл-стрит и Смитсон-сквер, через которую я часто бегал на почту отправлять образцы, а ясными днями вдалеке виднелись припорошенные снегом горы. В Бригг-Террас начался сезон виста и закупки карточек с прикрепленными к ним карандашами (для игры в «променад»), призов самым лучшим и самым худшим игрокам, а тетя Хильда и ее подруги пекли вкуснейшие фунтовые кексы и пропитанные хересом бисквиты. На воротах церквей появлялись (с каждым годом все раньше) афиши с датами «Мессии» Генделя. Ватный снег и искусственные листья остролиста в витринах уже намекали на приближение Рождества. «Мистер Пафф», автор театральной колонки в «Браддерсфорд ивнинг экспресс», начинал упоминать имена возможных «главных мальчиков» и комиков в ежегодной гранд-пантомиме Королевского театра. И вдруг без всякого предупреждения, словно какой-то полубог дернул за ниточку, началась моя настоящая браддерсфордская история.

Помню ее скромный пролог. Однажды, ближе к концу рабочего дня, когда Бернард – конторский служащий – отправился по делам, а за дверью следить оставили меня, я услышал, как она хлопнула. Я сразу вышел навстречу посетителю, поскольку мы ждали доставки образцов. Но это был не курьер, а девушка – я мгновенно узнал ту самую, из трамвая, которая однажды бросила на меня заинтересованный взгляд: бледное лицо, темные брови и большие серые глаза принадлежали дочери мистера Элингтона по имени Джоан.

– Мой отец… мистер Элингтон у себя? – спросила она, пряча взгляд.

– Э-э… пока нет, – виновато произнес я, словно это была моя вина. – Но должен скоро вернуться, – добавил я, хотя понятия не имел, куда он ушел и скоро ли будет. – Подождете в его кабинете?

Немного помедлив, она ответила, что подождет, и я проводил ее в кабинет мистера Элингтона – хотя дорогу она, конечно, знала. Там Джоан окинула меня внимательным взглядом (серьезный, ровный и открытый, он производил куда большее впечатление, чем ее речь), и я четко помню, как покраснел.

– Вы Грегори Доусон? – спросила она.

В тот миг я испытал абсолютное, кристально-чистое счастье. Я существовал. Мало того, о моем существовании знала волшебная компания. Запинаясь и робея я ответил «да».

– А я Джоан Элингтон, – произнесла она, сверкая спокойными и ясными серыми глазами в обрамлении темных ресниц. – Я пару раз видела вас в трамвае.

– Да. – Я немного помедлил, затем все же набрался храбрости и выпалил: – Я все гадал, кто вы такие. Наверно, вы заметили, как я глазею…

– Было такое. – Она улыбнулась. – Но я вас понимаю. Мы всегда ужасно шумим.

– Нет, дело не в этом. Вы показались мне… интересными.

Это жалкое слово я почему-то выдавил извиняющимся тоном.

– Я неинтересная, – серьезно и без ложной скромности ответила Джоан. – Не очень по крайней мере. А вот остальные – да.

Минуту-другую мы молча размышляли о незаурядной интересности остальных. А потом у меня перехватило дух, потому что Джоан как бы невзначай спросила:

– Папа говорит, вы хотите стать писателем. Что вы пишете?

То, что мистер Элингтон рассказал своей семье о моих интересах, было чудесно. Однако вопрос Джоан застал меня врасплох. В восемнадцать, если ты не гений, ты пишешь все подряд – и ничего. Где-то за углом поджидают эпические поэмы о падении Атлантиды («Вот появится немного свободного времени…»), пьесы в пяти актах, целиком написанные белым стихом, огромные сатирические романы; очень трудно говорить о серьезности своих намерений, когда за душой у тебя лишь несколько заметок да пара чудовищных зачинов. Поэтому я ужасно смутился – наверняка это было написано у меня на лбу – и пробормотал что-то про стихи и эссе.

Заметив мое смущение, Джоан сменила тему:

– Я слышала, вы любите музыку. А на концерты музыкального общества ходите?

Элингтоны и их друзья ходили, но по разным причинам вынуждены были пропустить последние два концерта. Однако в следующую пятницу они непременно пойдут.

– А вы? О, значит, там и увидимся. Мы всегда сидим в первом ряду западной галереи. Папа говорит, оттуда слышно лучше всего.

Мистер Элингтон действительно вернулся очень скоро, и я снова взялся за образцы. Теперь надо было как-то дожить до следующей пятницы. Думаю, уже тогда я понял, что это начало моей истории; по крайней мере я точно сознавал, что грядущая пятница покажет, войду я в волшебную компанию или навсегда останусь для них чужаком. Следующие несколько дней я запихивал шерсть в голубую бумагу, писал количество и цены на маленьких скользких карточках, ездил на трамвае и ходил по мокрым улицам – все как во сне.

В плане архитектуры «Глэдстон-холл» – неприметный концертный зал, вмещающий около четырех тысяч человек, – зато акустика там великолепная, особенно на хорах. Билет, который обошелся мне в девять пенсов, давал право прохода в одну из галерей – северную, но не давал права занимать определенное место (этой привилегии удостаивалась лишь почтенная публика западной галереи), поэтому я постарался одним из первых подняться по длинной лестнице, освещенной газовыми светильниками, и занять сиденье в центре первого ряда: оттуда было прекрасно видно первый ряд западной галереи. В тот вечер играл оркестр Халле, и я до сих пор помню программу: прелюдия к третьему акту «Нюрнбергских мейстерзингеров», симфоническая поэма «Дон Кихот» Штрауса и четвертая симфония Брамса. В те дни основное освещение «Глэдстон-холла» было электрическое, но у нас над головами по-прежнему висел огромный газовый канделябр, похожий на рой мерцающих пчел и придававший большому залу уютную золотистую дымчатость, приглушенный октябрьский свет, который навсегда исчез из концертных залов вместе с газовым освещением. Перед тем как гобой жалобно подал ноту для настройки оркестра, я несколько минут глазел через эту золотую дымку на Элингтонов и их компанию в полном составе – настолько обширном, что я не очень понимал, где она начинается и где заканчивается. Сам мистер Элингтон тоже пришел, а рядом сидела та самая красивая тихая женщина – очевидно, миссис Элингтон.

К яркому созвездию девушек – Джоан, Бриджит (подпрыгивавшей на месте от восторга) и сонной улыбчивой Евы – присоединились две незнакомки. Увидел я и сына мистера Элингтона – неопрятного юношу в твиде – и чернокудрого здоровяка, который мне не нравился, и еще одного человека, которого я раньше встречал на собраниях общества театралов: высокий, костлявый, но могучий мужчина средних лет с проседью и смуглым лицом, всегда выглядевший расслабленным и веселым. Пока компания рассаживалась по местам и готовилась к бою, внизу начали настраиваться музыканты. Брамс, Вагнер и Штраус ждали за кулисами, чтобы своей музыкой усилить волшебство. Джоан заметила меня, узнала и помахала рукой, затем сказала обо мне отцу, который тоже улыбнулся и помахал. Вслед за ним еще несколько человек посмотрели в мою сторону. Я испытал удивительное чувство, знакомое всем детям, редко посещающее молодых людей и почти никогда – взрослых (мужчин по крайней мере): чувство уютного довольства и успокоения от того, что все самые важные на свете люди собрались под одной крышей с тобой. Именно поэтому дети так любят Рождество.

Сперва в воздухе величественно переплетались темы «Мейстерзингеров». Затем огромный сверкающий оркестр Штрауса показал нам мельницы, овец и сбитого с толку Санчо, если не душу самого Дон Кихота; впрочем, я был слишком увлечен человеком с ветродувом и почти не обращал внимания на музыку. Наступил антракт, и, поскольку в зале курить не разрешалось, мужчины и оркестранты вышли с трубками в коридор. Сквозь голубой дым за западной галереей я увидел выразительное лицо мистера Элингтона.

– Здравствуй, Грегори! Ну как, нравится тебе музыка? Оливер, познакомься, это Грегори Доусон, мы вместе работаем. Оливер только что вернулся домой из Кембриджа.

Оливером, понятное дело, оказался юнец в твиде, пыхающий огромной вишневой трубкой. Да еще этот Кембридж!.. Я был глубоко впечатлен и совсем оробел. К счастью, Оливер светился восторгом и без умолку тараторил, как и положено студентам.

– Я слышал, как Штрауса играет Никиш! – воскликнул он. – Куда лучше! Вот у кого есть запал! Вот это я понимаю блеск и размах! Дьявольщина! Дьявольщина прет у Никиша из ушей. Но сейчас, друзья, мне не терпится услышать Брамса. Ах, это скерцо! Там-там-там-там-та-да! Сказка! Шлямпумпиттер!

Последнее слово он практически проорал.

– Что? – крикнул я в ответ, смущенный и напуганный.

– Все это! Шлямпумпиттер!

– Не обращай внимания, Грегори, – сказал его отец. – Это ничего не значит. Очередная его выдумка. Познакомься, это Бен Керри, а это Джок Барнистон.

Бен Керри был тот самый чернокудрый здоровяк: лишь сегодня я заметил его мрачную жгучую красоту, от которой сходят с ума женщины, но которая не понравилась мне тогда и не нравится по сей день. Джок Барнистон был могучий, жилистый и жизнерадостный человек. Он ничего мне не сказал, только дружески подмигнул. Керри в принципе тоже вел себя дружелюбно, однако в его обществе я все равно почувствовал себя ничтожеством. Он мгновенно вернул меня на землю.

Мистер Элингтон тут же вознес меня обратно на седьмое небо.

– Так-так, Грегори, а ты ведь живешь в нашей части света, не правда ли? Тогда приглашаю тебя после концерта на кофе с кексом. Закончится он не очень поздно, и мы любим переваривать музыку в компании.

– Кекс неплох, – сказал Оливер, – даже очень хорош. А вот кофе – редкостная дрянь, предупреждаю. Они просто не умеют его варить. Одна вода, да и только!

– Это потому что ночью мы хотим спать, – объяснил его отец. – По крайней мере я хочу, а уж как ты – не знаю. Здесь тебе не Кембридж. И завтра нам на работу, верно, Грегори?

– Оркестр вернулся, – объявил Керри и зашагал прочь.

– Встретимся в трамвае, мистер Элингтон! – воскликнул я.

– Я тебя найду! – прокричал Оливер. – Шлямпумпиттер!

Едва я успел вернуться на свое место, как зазвучали первые такты Брамса: струнные перекликались дивными короткими фразами, точно неземные голоса в странном доме. Однако в тот вечер я едва ли оценил по заслугам прекрасную игру оркестра, ведь мне не терпелось сесть в трамвай и первый раз в жизни поехать вместе с волшебной компанией. Концерт действительно закончился не поздно: в те дни концерты начинались рано, и полдевятого мы все стояли на Смитсон-сквер в ожидании трамвая. Меня уже представили Бриджит и Еве, а кроме того, я узнал, что красивая спокойная дама – в самом деле их мать, миссис Элингтон. Керри, Барнистон и две незнакомые девушки тоже поехали с нами, и я сидел в нескольких рядах от остальных с Джоком Барнистоном. Буквально в первые же минуты нашей поездки – когда трамвай еще не выехал на Уэбли-роуд, – я понял, что выражение расслабленного веселья на его лице вызвано отнюдь не высокомерием или надменностью. Я и сегодня благодарю счастливый случай за то, что в тот вечер оказался в трамвае рядом с Джоком. Намного старше меня – ему было лет сорок, – он общался со мной на равных: заинтересованно расспрашивал обо всем подряд и пытался успокоить, догадавшись, что я взволнован и смущен. Поскольку дорога занимала около получаса, я тоже успел задать Джоку несколько вопросов. Например, я узнал, что зеленоглазая Бриджит серьезно занимается скрипкой и две другие девушки – ее подруги с музыкальных классов, а Бен Керри, талантливый молодой автор «Браддерсфорд ивнинг экспресс», которому самое место на Флит-стрит, практически обручен с Евой Элингтон. Еще Джок сказал, чтобы я не боялся миссис Элингтон: людям незнающим она часто кажется неприветливой, но это лишь потому, что по натуре она застенчива и сдержанна – в отличие от всей ее семьи – и часто уходит в себя, не умея и не желая растрачивать силы попусту. Здесь я должен прерваться и рассказать о Джоке Барнистоне, хотя это и прервет нить моего повествования. Он был из тех редких людей – за всю жизнь мы, как правило, почти таких не встречаем, – которые не делают ничего выдающегося, не пытаются привлечь внимание, довольствуются малым, однако всегда оставляют впечатление честности и порядочности, огромных неиспользованных сил, небрежно завуалированного величия. В Индии Джока Барнистона наверняка бы приняли за адепта карма-йоги, который, вероятно, с легким сердцем отдыхает между двумя блистательными инкарнациями. В его образе жизни не было ничего экстравагантного: соучредитель небольшого агентства недвижимости, он жил со старшей сестрой скромным холостяцким бытом; у него было много подруг, но ни одной любовницы; никаких признаков эмоциональной привязанности к знакомым или приятелям он тоже не проявлял.

Однажды во время забастовки – за год или два до моего приезда в Браддерсфорд – он произнес самую прочувствованную и красивую речь, какую горожанам только приходилось слышать. А судя по нескольким письмам, опубликованным в местной прессе, из него мог бы получиться первоклассный журналист. Он отказывался лезть в политику и никогда не принимал заманчивых предложений, зато всегда с готовностью помогал людям, попавшим в беду. В случае чего вы всегда знали, к кому можно обратиться за помощью. При этом он всегда оставался спокойным, веселым и дружелюбным: доброжелатель, посланный к нам из другого, лучшего, мира. Его жизнь не поддавалась никаким разумным объяснениям, и, хотя я всегда вспоминаю о нем с теплом, Джок остается для меня загадкой. В августе 1914-го он записался добровольцем в местный территориальный батальон и капралом (он настоял на том, чтобы остаться капралом) ушел на войну, где ходил по окопам, точно они были продолжением Маркет-стрит, и погиб в битве на Сомме в 1916-м. Посмертно его наградили крестом Виктории, но даже это показалось солдатам его батальона недостаточным знаком признания. Возможно, в тот декабрьский день 1912-го, когда мы разговаривали с ним в трамвае, Джок уже знал, что очень скоро телесная оболочка, которую он надел, как пальто, чтобы пожить среди нас, превратится в кровавые куски мяса; и это знание делало его еще более спокойным и веселым. Человек-загадка, переодетый король, Джок Барнистон словно бы прилетел к нам с далекой планеты, чтобы выпить кофе и пива, выкурить трубку, выслушать наши жалобы и сгинуть в кровавой резне Первой мировой, а потом весело отчитаться о жизни на Земле руководству какой-нибудь планеты за пределами Солнечной системы. Тут я строго приказываю себе не выдумывать, но все же Джок с его странной отрешенностью, чувством собственного достоинства, скрытого величия и могущества, по общему мнению всех его знакомых, действительно был загадкой. Вот такой человек оплатил мою первую поездку на трамвае в гости к Элингтонам.

Хотя к дому мы подошли уже в темноте, я сразу узнал квадратный особняк: во время поисков волшебной компании я не раз проходил мимо него. Это открытие, которое должно было вызвать лишь радость, пробудило во мне чувство утраты: я потерял того себя, что два или три месяца назад бродил, неприкаянный, по этим переулкам. Именно он должен был сейчас войти в эти каменные ворота. Но я теперешний тоже был вполне взволнован и счастлив. Дом, конечно, был гораздо больше нашего в Бригг-Террас, и атмосфера в нем стояла иная. Куда менее прибранный и вовсе не безупречный, он сразу производил впечатление уютного обиталища беззаботных по большей части молодых людей, и дома, в котором всегда бывают гости. Пусть здесь не придавали большого значения некоторым мелочам, ты сразу понимал, что это не просто здание, а дом – и отнюдь не только для тех, кто в нем живет. Я не мог знать, что случится со мной в этом доме; возможно, уже через час я буду разбит и подавлен; но почему-то я чувствовал, что стану здесь частым гостем, таким же частым, как те девушки, Бен Керри и Джок Барнистон. Помимо ощущения новизны и радости, во мне поселилась странная вера, что я наконец попал туда, где мне самое место.

Мы вошли в большую комнату слева от передней – здесь стоял рояль, битком забитые книжные шкафы и несколько разрозненных предметов мебели, которыми давно и часто пользовались. У камина сидел и читал книгу мальчик лет четырнадцати. То был самый юный Элингтон – Дэвид. Волосы у него были, как у отца, а глаза, большие и сияющие – как у матери. Вел он себя вовсе не как застенчивый школьник: четко выражал свои мысли, как будто уже составил собственное мнение практически по всем вопросам; может показаться, что он был несносным подростком, но нет, ничего подобного. Мне он сразу понравился, хотя я и не мог объяснить чем.

– Вы тоже были на концерте? – спросил меня Дэвид.

– Да. А ты не пошел?

– Не пошел. Мне эти концерты не нравятся, уж очень много шума и суеты. Сначала оркестр гремит, потом слушатели хлопают как сумасшедшие, так и оглохнуть недолго. Я читаю книжку по астрономии. Вы что-нибудь понимаете в астрономии?

– Не особенно. Помню, я брался за подобные книжки с большим увлечением, но, как только начинались всякие научные подробности, быстро терял интерес.

Он кивнул:

– Этот автор считает, что жизнь есть только на Земле. Глупости! Наверняка существа на других планетах тоже спорят, есть ли жизнь на нашей. Вам нравится Герберт Уэллс?

Я честно ответил, что да. Он и сейчас мне нравится.

– Мне тоже. Его вещи про любовь, политику и всякое такое мне не очень по душе, а вот другие… Бриджит говорит, они страшные. Мол, на самом деле Уэллс на стороне инопланетян и предпочел бы жить среди чудищ на Марсе или на Луне, чем среди обыкновенных людей. Но я с ней не согласен. Просто у него немного скверный нрав, вот и все. Ему бы немного успокоиться и стать терпимее. – Дэвид посмотрел на меня взглядом юного мандарина. – Чем вы занимаетесь?

Я сказал, что с недавних пор работаю на его отца в «Хавесе и компании».

– Папа считает, что я тоже должен со временем заняться торговлей шерстью. Он не очень настаивает – не то что строгие отцы во всяких поучительных романах, – но ему это кажется хорошей идеей. Тем более Оливер наотрез отказывается иметь дело с торговлей. Он вообще не любит работать от звонка до звонка. Ему проще вкалывать днями и ночами, а потом несколько недель бить баклуши: торговля такого отношения не терпит, верно? Я сам не такой, но мне неинтересно просто покупать и продавать: по-моему, это бессмысленная трата времени. – Дэвид понизил голос: – Папа на самом деле тоже так думает, просто не признается.

– Хотите кекс? – К нам подошла Джоан Элингтон. Она улыбнулась мне как старому другу. – Тебе пора спать, Дэвид.

– Верно. Вот сейчас поем кекс и пойду. – Он посмотрел на меня. – А вы ступайте к остальным и поболтайте с ними. Предупреждаю, подруги Бриджит ужасно глупые, особенно толстая брюнетка.

Он имел в виду Дороти Соули, и несколько минут спустя, обменявшись с ней парой фраз, я уже был готов согласиться с Дэвидом. Толстой она не была, скорее пухленькой, с круглым румяным лицом и полными влажными губами. Бриджит пригласила ее, потому что она хорошо играла на виолончели. Есть на свете люди, которым до конца жизни суждено оставаться грубо гогочущими и неприлично глазеющими селянами. Дороти Соули показалась мне именно такой. Что-то во мне (я так и не понял, что именно) заставляло ее хихикать; она делала это постоянно и, наверное, хихикает по сей день, когда меня вспоминает. Вторая девушка по имени Уилсон была маленькой, хорошенькой и очень серьезной. Она играла на фортепиано, однако у Элингтонов ей блеснуть не удалось: мистер Элингтон сам любил поиграть и делал это с большим воодушевлением, хотя и несколько небрежно. Я побеседовал с обеими девушками, а потом подали кофе, и в гостиную вошли миссис Элингтон, Ева и Бриджит.

Если бы Джок не предупредил меня о миссис Элингтон, я бы точно решил, что не нравлюсь ей, постарался уйти пораньше и никогда не вернулся. Ее красота словно была покрыта тонким слоем льда, и кроткая равнодушная улыбка ничуть не спасала положение; говорила она тоже холодно и четко выражала мысли, почти как Дэвид, только это производило куда более пугающее впечатление, ведь она была взрослой женщиной и хозяйкой дома.

– Муж о вас рассказывал, – сказала она, передавая мне кофе. – Ему интересны все сотрудники конторы. Да и дети постоянно его расспрашивают. Вам нравится Браддерсфорд?

Я ответил, что нравится, но я еще мало кого знаю. Боюсь, по моему тону она решила, что я очень высокого мнения о собственной персоне и весь Браддерсфорд придет от меня в восторг, когда узнает. По крайней мере ее улыбка предполагала что-то в этом роде.

– Поначалу мне не очень здесь нравилось, – сказал я. – Люди казались холодными, грубыми и сварливыми. Теперь все иначе.

– Вам не дали сахару. Ева, принеси сахар.

Так я оказался лицом к лицу с Евой, которая принесла сахар и вместе с ним – свою сногсшибательную красоту, похожую на глазированную сливу. Дома она была все тем же золотисто-пушистым улыбчивым созданием, что и в трамвае: обстановка никак не отражалась на Еве Элингтон, чего нельзя было сказать о Бриджит, которая в одном месте выглядела почти дурнушкой, а в другом – ослепительной красавицей. Ева словно бы жила в прозрачном конверте, оберегающем ее от внешних погодных условий и влияний, и в этом конверте всегда царил яркий сонный полдень. Впрочем, позже мы убедились, что конверт этот подвержен разрушению; уже тогда, с первого потрясенного взгляда на волшебную сияющую красоту Евы, я как будто угадал за безоблачным голубым взором, гладким лбом, улыбающимися губами и томным голосом слишком слабый дух, слишком пассивный – то, что мы теперь называем пораженчеством. Младшая Бриджит была совсем другой: юной и воинственной.

– Вы поете или играете? – спросила меня Ева.

– Почти нет, – ответил я, твердо убежденный, что никакое мое занятие не в состоянии ее заинтересовать. – А вы?

Если бы она отвернулась, не ответив, я бы даже не удивился.

Но Ева ответила:

– Немножко пою, правда, получается у меня не очень хорошо. Верно, Бриджит?

– Верно, – вполне серьезно ответила ее сестра, переводя взгляд на меня.

Глаза у нее в самом деле были зеленые даже вблизи. Чуть младше меня – буквально на несколько месяцев, она, неудержимо искренняя, прямолинейная и бойкая, вела себя почти как ребенок. Попав в поле ее зрения, вы немедленно начинали склоняться к абсолютной честности, без всяких «взрослых» любезностей и обиняков. Я почувствовал это сразу же и был не менее потрясен, смущен и раздавлен, чем минуту назад с Евой. Между двумя этими девушками я ощутил себя заикой и убогим карликом.

– Вы пишете, не так ли? – перехватила меня Бриджит. – А чтения устраиваете?

– Нет, – пробормотал я. – Пока не устраивал.

Наверно, в этом доме писатели постоянно читали свои произведения. Бен Керри мог начать в любую минуту. Поэтому тон у меня был извиняющийся.

– Сомнительное удовольствие, – произнесла Бриджит.

Ева рассмеялась медленным ленивым смехом из другого мира, из далекой страны спелой кукурузы, извилистых рек и теплого солнца. Бриджит пропустила его мимо ушей.

– Вам может показаться, что я несправедлива, – продолжала Бриджит, пристально глядя на меня, – потому что меня саму хлебом не корми, дай поиграть на скрипке. Но это совсем другое.

– А вот и нет, милая моя, – сказала Ева.

– Да, другое. Чьи-то сочинения играть не так стыдно, – тараторила Бриджит, обращаясь главным образом ко мне. – Я и сама люблю почитать стихи или рассказы знакомых, но избавьте меня от прилюдных чтений! Ужасно глупо выглядит и звучит. Мне становится неловко за человека, потом я начинаю злиться… Сплошное расстройство! Я вас предупредила, Грегори Доусон.

Я ответил, что не нуждаюсь в предупреждениях.

– И вообще, – добавил я, немного расхрабрившись от упоминания моего имени. – Я и не хочу, чтобы про меня думали, будто я писатель. Я еще толком и не начал писать. Ваш отец просто спросил меня об увлечениях, вот я и ответил. Не переживайте, я вам ничего читать не буду.

Тон у меня, вероятно, был почти оскорбленный, и я уже забыл, как обрадовался, что мистер Элингтон рассказал семье о моем хобби.

– Ладно, не злитесь, – сказала Бриджит.

– Ты первая начала, – произнесла Ева.

– Не будь такой занудой! – воскликнула Бриджит, повернувшись к сестре. – И вообще, Ева, ты последнее время ужасно важничаешь. – Она кивнула мне. – Не позволяйте ей важничать. Взяла такую моду недавно!.. Съешьте-ка еще кекса. – Она обернулась и крикнула, чтобы нам принесли кекс.

Оливер, беседовавший с Керри и Джоком Барнистоном, подошел и предложил нам по куску отличного толстого кекса, промазанного кремом и вареньем.

– Самое лучшее здесь – это кексы. Говорят, оркестр Халле лучше Лондонского симфонического, но нет, и лучше бывает. Кекс, мягкий и сочный кекс! – проорал он и взмахнул другой рукой, в которой держал огромную вишневую трубку. Из нее вырвалось облако пепла.

– Осторожнее, идиот! – воскликнула Бриджит. – Ну, что там с песнями?

– Вот проклятие, забыл! Ходил-ходил по своей комнате, думал-думал, зачем пришел… Решил, что надо в стирку вещи собрать, а оказывается, песни! Пе-е-есни! – пропел Оливер.

– Доддерит, – свирепо проговорила Бриджит.

– Мамбоди! – скорбно прокричал Оливер, закрыл глаза и склонил голову. Затем он преподнес мне остатки кекса, вновь опасно взмахнул трубкой, широко улыбнулся и вскричал: – Ну да, песни! Шлямпумпиттер! – И тут же унесся.

– Ничего не понял, – признался я.

Ева улыбнулась.

– Объясни ему, – сказала она подошедшей Джоан, а сама поплыла, улыбаясь, к Бену Керри. Увидев ее, тот сразу просиял.

– У Оливера и Бриджит свой язык, – объяснила мне Джоан, пока ее младшая сестра жадно поедала огромный кусок кекса. – И свои ритуалы. Правда, большую их часть они давно забросили. Что они сейчас делали?

– Оливер забыл взять ноты, – сказала Бриджит.

– Тогда, наверное, он говорил про Доддерит и Мамбоди, – догадалась Джоан. – Эти словечки еще ничего, довольно подходящие, я иногда сама ими пользуюсь.

– Хотя тебе никто не разрешал, – пробубнила Бриджит с набитым ртом.

– Не будь такой противной. Смотри, на пол накрошила! – Джоан повернулась ко мне. – Не подумайте, что мы сумасшедшие, Грегори.

– Я и не думаю.

– Мне надо к девочкам, – пробормотала Бриджит и убежала.

– Вы ехали в трамвае с Джоком Барнистоном, да? – спросила Джоан, глядя на меня красивыми серьезными глазами. У нее была привычка – скорее черта характера, нежели попытка привлечь внимание, – задавать такие пустяковые вопросы заинтересованным и важным тоном, словно между вами вот-вот состоится весьма откровенная беседа.

– Да. Сначала он меня расспрашивал, потом я его. Мне он понравился.

– Джок всем нравится. Папа с ним сразу подружился, как приехал в Браддерсфорд. – Джоан огляделась по сторонам. – А где папа?

И тут до меня дошло, что я его еще не видел.

– Он ведь не мог лечь спать?

Джоан рассмеялась.

– Вот уж чего не стоит бояться! Он всегда ложится последним. Да и время раннее… Наверно, он просто забыл кому-нибудь написать – такое иногда случается. На работе он тоже рассеянный?

– Если честно, понятия не имею, – сознался я. – У меня совсем мелкая должность. Я просто заворачиваю шерсть в бумагу и приклеиваю на свертки бумажки с ценами.

– Да что вы! Это и я могла бы делать!

– Разумеется. Только я бы на вашем месте не стал.

– Отчего вы не найдете занятие поинтереснее?

– Да я нашел…

Возможно, она спросила бы меня, что это за занятие, но в эту минуту в гостиной появился мистер Элингтон. Я все еще держал блюдо с кексом, и он подошел, чтобы взять себе кусочек.

– Мне надо было написать пару писем, – объяснился он. – Что тут у вас происходит?

– Едим, пьем, болтаем, – ответила Джоан. – А Оливер пошел за нотами тех песен, о которых говорил.

– Наверняка опять какой-нибудь замысловатый аккомпанемент, – проворчал мистер Элингтон. – Я лучше постою в сторонке. – Он повернулся ко мне. – Вы читали эссе Бена Керри? Он печатается в «Йоркшир пост» и «Ивнинг экспресс». Талантливый юноша.

Я вспомнил, что действительно видел несколько его коротких, тщательно выписанных книжных рецензий и эссе о прогулках в Йоркшир-Дейлз. Тогда в газетах еще печатали подобные вещи.

– Да, кое-что читал, – осторожно ответил я.

– Вам как будто не очень понравилось, – отметила Джоан.

Уже тогда, в восемнадцать лет, я не стеснялся говорить о своих литературных вкусах.

– Ну, уж очень отдает Конрадом, вам не кажется?

– Вообще говоря, Бен сейчас очень увлечен Конрадом, – спокойно ответил мистер Элингтон. – А что в этом дурного, Грегори?

Джоан бросила на меня еще один ободряющий взгляд, как бы позволяя высказать свое мнение. Так я и сделал.

– В самом Конраде нет ничего дурного. Но зачем ему подражать? Он пишет не по-английски, мистер Элингтон. Такое чувство, что эссе Керри переводят с других языков. И мне показалось, хотя прочел я не так уж много, что стиль не соответствует поднимаемым темам. Впрочем, это только мое мнение, – неловко закончил я.

– Полностью согласна! – заявила Джоан к моему величайшему облегчению.

– Так-так, – сказал мистер Элингтон удивленным, но ничуть не снисходительным тоном. – И все же я читаю его статьи с большим удовольствием. По-моему, Бен очень толковый парень и скоро сделает себе имя. Вот увидите. Здесь он надолго не задержится. Поэтому давайте наслаждаться его обществом, пока есть такая возможность.

– Предоставим это Еве, – заметила Джоан беззлобно, но с некоторой долей ехидства. Я понял, что Бен Керри ей не по душе.

– Бедненький котенок, бедненький котенок, – нараспев произнес мистер Элингтон, точно играя в известную салонную игру.

– Нет, пап! – возразила Джоан. – Я не со зла это говорю. Ева в самом деле…

Тут она умолкла, осознав, что я тоже стою и слушаю. Я сразу сконфузился. Видимо, она это заметила и одарила меня теплой дружеской улыбкой.

– Ах, бедный! Вы так и держите кекс!.. Давайте его сюда.

– Надо же, кто пришел! – воскликнул мистер Элингтон.

В гостиную вошла маленькая женщина с виноватым румяным лицом, а следом за ней – крепкий коротышка с проницательными глазками, решительным носом и громким резким голосом. То был советник Нотт и его жена. Я никогда не видел советника Нотта, однако слышал о нем немало: как от дяди Майлса, который всегда отзывался о нем с изумленным восхищением, так и от других местных. Кроме того, о советнике часто и неодобрительно писали в местных газетах. В Браддерсфорде он был весьма важной птицей – один из самых неутомимых и воинственных социалистов городского совета, не шедший на уступки ни багровеющим от ярости тори, ни мягко протестующим либералам. Когда городу доставалось от королевских щедрот, именно советник вскакивал и громко возмущался подачкам, требуя революции и провозглашения республики. Он с готовностью поддерживал любые нападки на богатых предпринимателей и говорил им, что они набивают себе пузо за счет нищих детей. Нотта невозможно было запугать, подавить или хотя бы утихомирить. Мало кто из браддерсфордцев его поддерживал, однако многие ценили твердый характер и уже по одной этой причине любили его. Оказалось, что Нотты – соседи Элингтонов и часто заходят к ним в гости.

– О, миссис Элингтон, – залепетала миссис Нотт, – я сказала Фреду, что вы вряд ли захотите видеть нас в столь поздний час, но он так настаивал… Вы же знаете, какой он упертый.

– И правильно сделали, что зашли! – с улыбкой воскликнул мистер Элингтон. – Время еще детское. Мы хотели устроить небольшой концерт. Как дела, Фред?

– Ох мы и задали им жару сегодня, Джон! – ответил мистер Нотт. – По крайней мере я задал. Даже испугался, что старика Тапворта хватит удар, так он потрясал кулачищем. Я ему: «Послушайте, полковник, здесь вам не народное ополчение. Не размахивайте руками. Напрягите лучше извилины, если они у вас есть». Наживаются на бедных школьниках, сволочи! Ну ничего, мы это исправим.

– Рад за вас! – вскричал мистер Элингтон. Джоан и еще несколько человек поддержали его подобными репликами.

– Нет, мы не голодны, спасибо, голубка, – сказал Нотт одной из сестер, предложившей ему закусить. – По дороге поели.

– Знаете, что он учудил? – улыбнулась миссис Нотт, и на ее щеках появились очаровательные ямочки. – Купил рыбу с картошкой и ел из бумажного пакета прямо на улице! Нет, Фред, все-таки ты невыносим.

Она посмотрела на него восторженным взглядом преданной и любящей жены, которая, однако, не в состоянии управлять напористым нравом мужа, остающимся для нее загадочной и непостижимой силой.

– Кажется, тебе эта еда тоже пришлась по вкусу, – парировал Нотт, чем вызвал взрыв хохота у окружающих и заставил миссис Нотт покраснеть.

– Раз уж ты все равно опозорил нас обоих, я решила, что голодать мне незачем.

– Конечно, незачем, Сьюзи! – вставил Джок Барнистон. – И этот раунд она выиграла, Фред. А теперь расскажи, что случилось на сегодняшнем заседании Совета.

– Мы своего добьемся, – проговорил Нотт, раскуривая маленькую пузатую трубку, похожую на него самого. – Либералы, понятное дело, уже изменили свое мнение. Полковник Тапворт, глупый старик Брогтон и вся их шайка-лейка, как обычно, рвали и метали. Мол, мы снимаем с родителей всякую ответственность – да еще за счет налогоплательщиков. Словом, все как всегда. Один торговец занимается оптовой торговлей бакалеей, и фирма ему досталась от отца, сам он палец о палец не ударил, но без конца твердит про предприимчивость, – в общем, он считает, что мы помешаем детям развивать инициативность. «Ну-ну, – говорю. – Допустим, мы будем кормить голодных детей булочками с молоком и тушеным мясом с рисовым пудингом. Так что именно, булочки или мясо, отобьет у них инициативность? Если б я голодал в школе, мне бы и то и другое только прибавило инициативности». А он: «Да я не про детей говорю!» Тут я его и подловил: «Вот именно, что тебе до детей никакого дела нет. А нам есть. Походи сперва на уроки с прилипшим к спине животом…»

– Фред! – воскликнула его жена. – Ты безнадежен. Помолчи немного и дай другим вставить словечко.

– Да уж, – сказал Нотт, подмигнув мне (просто потому что я стоял ближе). – Я за день уже наговорился. А что там с музыкой?

– Вот они, ноты! – воскликнул Оливер, входя в гостиную с охапкой нот. – Хочу послушать эти песни.

– А если мы не хотим? – спросил его отец.

– Да вы же говорили, что хотите! Причем все! – негодующе ответил Оливер.

– Хотим, хотим, – с улыбкой произнесла миссис Элингтон. Она явно питала к сыну особые чувства. Оливер улыбнулся ей в ответ, и я заметил за его шумным поведением и клоунадой тонкий шарм, от которого миссис Элингтон наверняка была без ума.

– У двух песен из трех, – прокричал Оливер сестрам, – трио в аккомпанементе! Все ноты у меня есть. Лучше оставь это дело дамам, пап. Ну, девчата, поехали!

– Вот и славно, а мы сядем и помолчим немного! – взревел советник Нотт и тут же уселся на пол, а я пристроился рядом. – Разговоров я наслушался вдоволь, теперь хочется музыки. Я бы на твоем месте приглушил свет, Джон.

– Ты что это раскомандовался, Фред? – спросила его жена. – Кто в этом доме хозяин? Уж не ты ли?

– Он совершенно прав, – сказал мистер Элингтон и выключил светильник рядом с камином. – Он часто бывает прав, как ни жаль это признавать.

Пока Бриджит и Дороти Соули настраивали инструменты – скрипку и виолончель, – а Уилсон и Оливер раскладывали ноты, советник Нотт заново прикурил закопченную трубку, от которой ужасно воняло, и тихо обратился ко мне:

– Ты ведь работаешь на Джона в конторе «Хавеса и компании», так, малый? Кто-то мне про тебя рассказывал. Ну так знай, Джон – человек достойный. Я бы не сказал, что он боец – вовсе нет, и слишком уж смахивает на либерала, – однако таких людей еще поискать. Дело свое знает и не прогибается под рынок в отличие от некоторых. Умеет получать удовольствие от жизни. А мы большего и не хотим: главное, чтобы работящие люди могли наслаждаться жизнью, растить детей, встречаться с друзьями, смеяться и болтать, гулять по вересковым пустошам в выходные, читать хорошие книги, ходить в театр и слушать музыку. Джон с семьей так и живет – потому что им повезло. Да, мы только этого и просим: дать простым трудягам шанс жить точно так же, а не вкалывать круглыми сутками на фабриках, чтобы потом напиваться в баре. Немного ведь просим-то! Раньше у правящего класса куда больше просили, а взамен хотели делать куда меньше. Но попомни мои слова, малый: социализм грядет. Его уже не остановить, как бы тори ни пытались. Вот увидишь. Если они и дальше будут упираться рогом, им несдобровать. Теперь у них вариантов немного, малый. Запомни мои слова. «Да-да, именно так и говорил Фред Нотт», – скажешь потом. И вот еще что. Про меня болтают, что я злобный и дрянной человек, что я вечно против всего, что на уме у меня одни рабочие часы и зарплата. Так вот, это неправда. Я боец, и только. А сражаюсь я – и буду сражаться до последнего – за хорошую жизнь для хороших людей, особенно для несчастных работяг, которые сами ничего не смыслят и постоять за себя не могут. Пусть у них будет все, что есть у меня, пусть они так же наслаждаются жизнью – и даже больше! А если у Джона Элингтона можно послушать хорошую музыку, так я с удовольствием послушаю. И с радостью почитаю хорошие стихи, Шелли, Уитмена да Уильяма Морриса, и пусть они помогают мне бороться. Тебе я советую заняться тем же самым, малый, и как можно скорее.

Я не последовал его совету, потому что выбрал другой путь, но забыть я его не забыл. Фред Нотт воплощал собой молодое рабочее движение, когда оно еще не было испорчено властью, не было озлоблено потерей своих лидеров, когда его по-прежнему озарял свет чистых и благородных устремлений. Он был ограниченным человеком, не без детского тщеславия, однако я увидел в нем то, чего позднее не хватало многим более влиятельным лейбористам, которые знали намного больше, но словно забыли что-то очень важное, о чем Нотт всегда помнил.

Пока советник беседовал со мной, остальные рассаживались по местам в тусклом свете камина, а музыканты под большим торшером возле рояля готовились начать. Песни были главным образом современные, Оливер слышал их в Кембридже, а я ни одной не знал. Только две оказались на английском, остальные – на русском, французском и немецком. Все они обладали удивительной выразительностью, свойственной всему странному и восхитительному, непонятному, но от того не менее красивому. Пока звучали эти песни, я ненадолго оказывался в чужих непостижимых жизнях… шел по далеким лесам, мрачным и печальным, к разрушенным башням… маленькое окошко открывалось на сад, озаренный сиянием дивного цветка… влюбленные встречались в полночь на улицах Праги или Будапешта… на траве-мураве алела кровь умирающего гусара… поэты в черных плащах брели вдоль серых дюн… под высокой голубой луной по кукурузным полям шла таинственная процессия… девушки ждали своих любимых в разрушенных домах, а потом смотрелись в зеркало и видели там старух… в поисках китайской принцессы с лютней и изумрудными птицами мы погибали от жажды в пустыне… ведьмы перешептывались с палачами… мы жили, собирали розы и пили вино, смеялись и умирали, и жили снова. Но все это время я видел в противоположном темном углу бледное и серьезное, зловеще-загадочное лицо Джоан. Раз или два, подавая сигнал из своей тайной страны, она мне улыбнулась. Я видел Бриджит в ярком свете торшера: глаза ее были прикрыты вуалеткой, а черты контрастно и благородно обрисованы светом, отчего ее лицо засияло строгой красотой, которую я и не подозревал в этой девушке. По другую сторону рояля, купаясь в желтом свете, стояла Ева и иногда пела высоким чистым голоском – золотая красавица, сонная принцесса заколдованных трамваев, по-прежнему казавшаяся мне чудом. В тот вечер, увидев дочерей мистера Элингтона сквозь дымку музыки, я влюбился разом во всех трех. Такое возможно лишь в восемнадцать лет, когда любовь еще не открытое влечение, а волшебство, когда она вздымается в нас подобно волне, на гребне которой несется разум, когда она может быть сильной, острой и одновременно рассредоточенной, радужным куполом накрывающей целую компанию. Уже одно то, что я находился в тот миг в доме Элингтонов, казалось мне лучшим из чудес. Только бы этот вечер никогда не заканчивался!

– Почаще заходи к нам в гости, Грегори, – сказал мистер Элингтон на прощание, когда мы с Джоком Барнистоном и Уилсон собрались уходить.

– Обязательно, спасибо большое, мистер Элингтон!

Но когда, когда я могу прийти? Из гостиной доносился смех девушек, которые наверняка уже забыли обо мне, и между нами выросла волшебная изгородь из колючего шиповника. Бросив напоследок еще один взгляд на вытянутое выразительное лицо мистера Элингтона, я мгновенно пришел к выводу, что его жизнь – лучшая из возможных. Вот он – пример для подражания, и мне не нужно покидать ни Браддерсфорд, ни даже контору, чтобы получить все желаемое.

На этом, оставив себя, молодого и полного надежд, на пороге дома Элингтонов в декабре 1912-го, я сознательно прекратил вспоминать прошлое. Было уже поздно, и я начал готовиться ко сну. Воскресив в памяти ощущение, испытанное за дверью заветного особняка, – что мне достаточно лишь в точности повторить путь Элингтона, и жизнь моя будет чудесна, – я спросил себя, стоя над раковиной в спальне, не спряталось ли это безумное убеждение так глубоко, чтобы я уже никогда не смог его потревожить, но чтобы оно могло вечно тревожить меня. Не этим ли объясняется моя неспособность к размеренной жизни? Не потому ли я всегда отказывался от стабильной работы, метался между городами и континентами, так легко тратил деньги на что попало, а теперь вот очутился в этой огромной дурацкой спальне с двумя старыми чемоданами, пишущей машинкой и в полном одиночестве? Раньше я думал, что во всем виновата война – Первая мировая. Но теперь стал склоняться к мысли, что корень моей неприкаянности сокрыт в более далеком прошлом: он сгинул вместе с фирмой Элингтона. Укладываясь в постель, я решил, что хотя бы по этой причине должен как можно тщательнее вспомнить годы своей жизни в Браддерсфорде.

– Ладно, Доусон, – сказал я вслух (пора было этим стенам услышать человеческий голос), – на сегодня хватит. Завтра у тебя много дел. Раз уж ты вернулся из прошлого, пусть оно подождет до следующего раза.

И как ни странно, я почти сразу уснул.