Вы здесь

Приход № 14 (январь 2015) Рождество. Мнения ( Коллектив авторов, 2015)

Мнения

Вызов

Хорошо ли православным в двадцать первом веке?

Максим Горюнов

У православных есть одна длинная заунывная песня, которую они механически исполняют, как только ты их спросишь, хорошо ли им живется в мегаполисах в двадцать первом веке.

– Нет, нет, нет – скажут они тебе, не раздумывая – хуже, чем сейчас времени нет. Православие вот-вот исчезнет, всюду рыщет дьявол, ища кого бы ему проглотить. Вот раньше было значительно лучше. Особенно при царях. Тогда да – в каждой обители святые старцы, за каждым облаком порхали шестикрылые серафимы, над землею стелился сусальный домострой и всеобщее благорастворение воздухов. В старые времена спасти свою душу от вечного огня не стоило ровным счетом ничего. Только перекрестился, и уже в раю. А нынче – не то. Мир полон соблазнов, нарушились границы, и мы падаем, падаем, падаем, закрыв глаза, прямиком в преисподнюю. Православным сейчас одна дорога – продать квартиру в городе, купить или построить бревенчатый дом где-нибудь в медвежьем углу Псковской области, где ни электричества, ни дорог. И молиться, молиться, молиться, стоя на коленях на холодном земляном полу. В городах духа нет и в двадцать первом веке его тоже нет. Спасения ради, нужно возвращаться в прошлое, искусственно погружать себя в реалии шестнадцатого века и этим спасаться.

Сколько бы вы ни убеждали их, ни показывали на пальцах, как ужасен был мир прошлого, как мало места в нем для нагорной проповеди, люди почти никогда не отказываются от своего видения. Наука и фабрики принесли им только зло, только грех.

Интересно, какими бы христианами они были во время голодовок, которые случался, каждые три года? Как бы они, выросшие в сытости и тепле, повели себя на третий день жевания вареной крапивы? Помнили бы о Христе? О заповедях? О чувстве собственного достоинства? Нет.

Практика показывает, что страх за свою жизнь, страх за жизнь близких, гнетущее давление голода на психику, вид трупов и все те ужасы, которыми обязательно сопровождаются бедствия, сделал бы их беспринципными и циничными. Такова уж человеческая природа.

Чем меньше еды, питья, одежды, тем чаще совершаются насилия и тем грубее, злее люди. Лишения угнетают в человеке дух. Антропологи пишут, что голодный человек ближе к полевому зверю, чем к обоженному телу святых старцев. И чем дольше поколений продолжалось недоедание на грани голода, тем дальше отходят люди от самих себя во мрак дикости.

Прекраснодушие, способность иногда забывать о себе ради блага ближнего, чуткость к заповедям блаженства, поэтическое и мистическое вдохновения расцветают в безопасном и сытом мире. В мире, где гарантирован завтрашний день, и где не нужно ежечасно упражнять свой ум и свою душу в жестокости, чтобы не оказаться застигнутым врасплох.

И в этом нашем утверждении нет никакого цинизма.

Наоборот, цинизмом является противоположная точка зрения, ждущая от голодного, затравленного и смертельно напуганного, сохранения верности заповедям. Сначала дай хлеб и тепло, и только потом начинай разговор. Беседовать о высоком, требовать молитвенного настроя, требовать соблюдения заповеди от того, чей разум помрачен нуждами тела – это садизм и ересь. Именно ересь, по-другому не скажешь. Ведь человек – двухсоставное существо. Он не ангел, и он не зверь. Он и то, и то, на границе двух миров. После всеобщего воскресения мы не превратимся в ангелов, но получим своим же тела, данные нам от рождения. Отсюда прямой вывод – тело важно, без тела нет человека. А раз так, то наша материальная часть обязательно должна быть принята в расчет. Когда тело страдает, душа не может благоденствовать.

Да, Христос, страдая, остался самим собой и во время крестных мук. И почитаемые нами мученики вместе с ним. С этим никто не будет спорить. Но как быть с кровавым молением в Гефсиманском саду? Самый стойкий просил Бога, избавить Его от чаши сей, ибо знал, как невыносимо бывает, когда страдает плоть. И это был Богочеловек. Чего тогда ждать от обычных людей?

Всегда отыщутся герои, способные преодолеть боль и скорбь ради соблюдения заповеди. Но сам факт того, что мы о них так хорошо знаем, разве он не свидетельствует об ограниченности человеческих возможностей? Была бы заповедь легка в исполнении, кто бы обращал внимание на праведника?

Историки в один голос утверждают – люди прошлого жили в условиях, в которых невозможно христианство. Они пытались, им страстно хотелось жить согласно с учением Христа, но как сохранить верность заповеди, если здесь и сейчас твой ребенок умирает от голода у тебя на руках, и другого способа спасти его, кроме как пойти к соседу и отобрать пищу у его детей?

Такое случалась сплошь и не нужно думать, что это когда-то давно, в темном средневековье. Огромный массив литературы, посвященный жизни крестьян, в том числе и российских, переполнен жутчайшими сюжетами. Как умирал один за другим дети, как портились нравы, как, остервенев, начинали воровать и насильничать. Всего-навсего сто пятьдесят лет назад. Достаточно хоть немного углубиться в зарисовки Лескова и Успенского, чтобы понять, насколько далеки были люди, выживавшие там, от нагорной проповеди. Да и как иначе? Нищета и близость болезненной смерти разрушает самые твердые намерения держаться правой стороны.

И, кстати, не нужно путать пост со средневековыми голодовками. Между ними нет ничего общего. Одно дело по доброй воле временно воздерживаться от пищи, имея при этом возможность в любой момент прекратить, и совсем иное столкнуться с неопределенностью, когда неясно, когда же ты и близкие смогут насытиться, и смогут ли вообще.

Если присмотримся к образцам религиозности, дошедшим до нас из прошлого, мы увидим, что они приспособлены к ужасу и отравлены им. В России, к примеру, человек, сочинявший духовные стихи, известные нам по материалам этнографических экспедиций, невероятно страдал. Он пел об рано умершей жене, об изнемогающих от голода детях, о своей скорой мучительной смерти, о зле, которое причинили ему окружающие, спасая свои семьи от бедствий. Слушая их, только диву даешься, как он смог не опустится до зверя?

Что вывело нас из этого плена египетского? Человечество, подобно ветхозаветным евреям, тысячелетиями страдало, находясь во власти природы и своего неумения обращаться с материальным миром. И кто оказался Моисеем? Ученые, прежде всего. Благодаря их умам, благословленным свыше талантами, наши желудки полны еды, наши тела прикрыты от непогоды, и наша жизнь, защищенная всеобщим благополучием, проходит без боли, в тишине и безопасности.

Пусть спросят себя те, кто выступает против науки, когда последний раз он рыскал по лесу в поисках пищи? Когда последний раз он, или его отец, или его дед силой защищал добытую еду от покушения со стороны? Сколько шрамов на его теле? Сколько эпидемий он пережил? Целы ли его зубы? Сколько детей родила его жена и скольких из них он хоронил?

И выяснится, что ни разу. Да, может быть в самой ранней юности, на первом курсе вуза или техникума, бывало пару раз, что дрались непонятно из-за чего. Тогда же несколько раз недоедал, не умея заработать себе на хлеб. Но это все, больше ничего такого не было.

А теперь задумаемся – в этих условиях, когда никто и ничто не вынуждает тебя переступать через заповеди, воспитывается нравственный человек или нет? Если навык греха не сформирован, не превратились в привычку, значит и зла особого быть не может. Воровство из зависти к достатку других, из лени, и воровство из необходимости, как естественная, нормальная и одобряемая обществом практика, как это часто бывало у диких народов – разные вещи. Первое доходит до зверства лишь в исключительных случаях, второе, напротив, орудует им без малейшего угрызения совести.

Опять некоторые скажут – доброта от сытости не есть подлинная доброта. Истинно добр тот, кто добр при любых обстоятельствах. Как только сытость сменится нуждой, доброта схлынет.

Пока человек, выросший в довольстве, приспособится к миру скудости, пока выучиться обманывать пройдет много времени. И опять же, любой культуролог скажет, что переучивание с одной материальной культуры на другую длиться дольше одного поколения. Нельзя в течение жизни полностью утратить привычки и представления, привитые с детства.

В доказательство можно привести тексты Варлаама Шаламова, в которых довольно часто встречаются упоминания о людях, которые, оказавшись в невыносимых условиях после относительно благополучной жизни, соглашались умереть от голода, но не привыкать к миру насилия. И наоборот, люди, попавшие в лагеря из воровских семей, только совершенствовались во зле, становились еще безжалостней, еще циничней.

На наш взгляд, христианство только сейчас, только в наше время получает возможность быть самим собой. Когда тело в безопасности, мы можем, наконец-то, попытаться притворить в заповеди блаженства в жизнь. Раньше быть нищим духом означало мучительную смерть от унижения. Раньше подставить свою правую щеку после удара по левой означало сделать беззащитными своих близких. Раньше заповедь о бесконечно прощении оскорбляющих тебя, если последовать ей до конца, также означала насильственную смерть. Вообще, христианство в условиях глобальной войны всех против всех за еду, одежду и крышу над головой, означало умирание. Поэтому так мало ему следовали в своих поступках наши далекие предки. Теперь иначе, теперь для сознательного и ответственного христианина настало время, когда исполнение заповедей не связано с риском для жизни. В современно мире, идя вслед за Христом, можно потерять работу, разрушить карьеру, но не лишиться здоровья и не расстаться с жизнью. Ставкой в следовании вере является финансовое благополучие и комфорт. И это соразмерно человеку, с этим он может справиться. Пожертвовать жизнью чрезвычайно тяжело. Пожертвовать комфортом – трудно, но возможно, а это прямой путь к праведности.

Человек, проживший жизнь в современном городе, не будет иметь скидок на том свете. Следовать Христу – легко. Тем более в мегаполисе, где каждый сам, по своему желанию может конструировать себе среду обитания без каких-либо затруднений. Православные любят жаловаться на то, что они не знают имен своих соседей по лестничной клетке. Якобы, это плохо. А почему бы не извлечь отсюда выгоду? Меня не знают соседи? – значит, я могу устроить у себя в квартире полноценный скит, и никто мне не помешает, никто не отвлечет. Зачем преподобный Сергий Радонежский ушел в лес? Чтобы уйти от необходимости ежечасно общаться с людьми. В маленьких средневековых городах трудно было остаться наедине с самим собой. Ушел бы преподобный сейчас? Люди в больших городах и так предпочитают не знать соседей, электронные средства связи удаляют их друг от друга дальше и дальше. Зачем же забираться глубоко в леса, если желанное одиночество можно обрести в толпе? Сергий Радонежский, живи он среди нас, наверно, оставил бы родной город, но уехал не в лес, а в гигантский мегаполис с небоскребами. Азиатский, например, почему бы и нет? На одиночество большого города накладывается одиночество языковое. И работу себе можно найти именно монашеского свойства, келейную. Новые сектора экономики, возникающие чуть ли не каждые два – три года, регулярно предоставляют такую возможность.

В этом отношении крайне интересен опыт тайного пострига и тайного монашества. Появившись в советское время в ответ на гонения, тайное русское монашество выработало ряд стратегий поведения в модерновом мире, которые вполне пригодны к использованию и сейчас. Например, куда устраивались работать молодые люди, принявшие постриг? Ни в коем случае не на производстве, где много людей. В лес они тоже не убегали, хотя в условиях перманентных гонений этот шаг мог показаться вполне разумным. Тайные монахи получали научные степени, причем не обязательно гуманитарные, и устраивались в научные институты. То есть они не прятались от прогресса, они использовали его самые последние достижения для устроения монашеского жительства. И тут возникает вопрос – а не было ли бегство в пустыню основателя монашества, Антония Великого, вызвано скудость тогдашнего мира? Тот мир был беден, ограничен нуждой, полон опасностей, люди жили сплоченно, рука к руке. Наш мир разряжен, безопасен, в нем полно альтернатив. Пустыня не так уж и нужна. Достаточно выбрать подходящую специальность, снять однокомнатную квартиру в многоэтажном муравейнике где-нибудь в спальном районе и вот оно, анахоретство, о котором древние и не мечтали.

Прибавьте сюда безграничные возможности интернета по части поиска духовной литературы. Паисий Величковский, возродивший умное делание, идейный вдохновитель Оптиной пустыни, потратил десятки лет на поиски трактатов Симеона Нового Богослова, Исаака Сирина. Теперь хватит двух минут. Кроме того, необходимые вспомогательные курсы по греческому языку, по истории монашества записаны на видео и выложены для всеобщего обозрения. Лучшие специалисты планеты сами просят, чтобы читатель ознакомился с их работами.

Почему же православные не видят всех выгод своего теперешнего положения? Почему предпочитают плакать и продолжают упорно сопротивляться происходящим вокруг изменениям, несмотря на то, что они явно им на пользу? Возможно, секрет в том, что они больше привязаны к образу жизни, чем ко Христу. Им интересно сохранять быт, привычное окружение, знакомое и понятное с самого детства. И грех они понимают не как нарушение воли Божией, а как нарушение, условно говоря, домостроя, то есть порядка блюд во время обеда в сочельник. Если бы мысли их были посвящены тому, как скорее прийти к Богу, они бы другими глазами смотрели на происходящее вокруг. Как те юноши, тайные монахи из Высоко-Петровского монастыря: они хотели посвятить себя молитве, и они нашли способ. Никто до них так не делал и ничего, это им нисколько не помешало.

Достаточно мельком оглянуть книжные полки в центральных церковных магазинах чтобы понять – верующие, живущие здесь и сейчас, мало заботятся о понимании православия как учения Христа. Какого автора читают чаще и с большим вниманием – Ивана Шмелева или Иннокентия Комельского? О существовании последнего мало кто догадывается, а ведь он ученик Нила Сорского, самого содержательного учителя внутренней молитвы. А кто такой Шмелев? Что у него есть кроме семейственности? Семья – это прекрасно, союз мужчины с женщиной освящен самим Богом, но разве не сказано в Священном Писании, что Бог выше семьи? Семья в Боге, а не Бог в семье. Этот перекос говорит о слабости русского христианства, как христианства, как благой вести о воскресшем Спасителе. Иисуса Христа заслоняет собой семья, государство, родина. О последнем вообще опасно начинать разговор, настолько это наэлектризованная тема, настолько тяжело пробиться к сознанию. Ведь российские православные предпочитают не знать как жили византийские православные. А там было много странного с нашей точки зрения. Григория Палама, автор знаменитых Триад в защиту безмолвствующих, когда турки брали Константинополь, и не думал, подобно нашему Пересвету, грудью бросаться на врага, защищая отечества. Нет, он, как и прежде, молился о спасении собственный души и тысячи византийских юношей и девушек вместе с ним. Возможно ли такое в России? Сама мысль о подобном поведении нам уже кажется крамольной, а между тем так поступил один из столпов православного богословия.

Неприятие современности связано с тем, что россияне, как они, скорей всего, и сами про себя догадываются, слишком слабы в христианстве и путают его с чем-то вроде идеологии только древней. Им надо еще увидеть Христа, апостолов, Богородицу сквозь наслоения темные домостройные окна. Домострой хорош когда он на вторых ролях, когда служит главной цели, которая для каждого христианина есть одна – Христос.

Век голода

Отрывок из книги Массимо Монтанари «Голод и изобилие. История питания в Европе»

…Кажется, что в XVIII в. история питания в Европе движется по накатанной колее: демографический рост, недостаток продуктов, развитие сельского хозяйства. Нечто сходное мы уже наблюдали и в XI–XII, и в XVI вв. Только на этот раз явление приобретает гигантские масштабы. Население Европы, достигшее к середине XIV в. 90 миллионов человек, около 1700 г. (после тяжелого кризиса и последующего медленного восстановления) уже насчитывает 125 миллионов и продолжает быстро прирастать: 145 миллионов в середине XVIII в., 195 миллионов в конце. Для системы производства это тяжелое испытание, и голод регулярно, раз за разом ударяет по населению. Некоторые голодовки (печально известен неурожай 1709–1710 гг.) охватывают всю Европу – Испанию и Италию, Францию и Англию, Германию и Швецию, а также восточные страны. Другие проявляются на более ограниченных территориях: голод 1739–1741 гг. поражает главным образом Францию и Германию; голод 1741–1743 гг. – Англию; голод 1764–1767 гг. был особенно тяжелым в средиземноморских странах (Испания, Италия); голод 1771– 1774-х – в северных странах. Что же до чисто локальных недородов, то, наверное, следует признать, что экономика, уже в большой степени основанная на обмене, может противостоять им более действенно, чем несколько веков тому назад; но как при этом учесть ежедневные трудности, хроническую нехватку зерновых (уже давно ставших основным, если не единственным источником питания бедняков) – все, что оказывает столь сильное влияние на образ жизни отдельных людей? В целом «тяжелые» годы в XVIII в. многочисленны, как никогда (за исключением, может быть, XI в.). Это не значит, что люди умираютот голода: будь это так, демографический взлет оказался бы совершенно необъяснимым. Нет, перед нами – широко распространившаяся нищета, недоедание постоянное, так сказать, физиологически и культурно «ассимилированное», приравненное к нормальному жизненному состоянию.

Вначале повысившийся спрос на продукты питания вызвал самую простую, традиционную реакцию: расширение посевных площадей. Во Франции в десятилетия, предшествовавшие революции, площадь возделываемых земель за тридцать лет возросла с 19 до 24 миллионов гектаров. В Англии во второй половине века были огорожены и возделаны сотни тысяч гектаров лугов и лесов. В Ирландии, Германии, Италии осушали болота и топи. Одновременно внедрялись новые способы производства: страсть к науке, характерная для той эпохи и проявлявшаяся, в частности, в агрономических экспериментах, впервые совпала с предпринимательскими интересами землевладельцев. Справедливо говорят о подлинной аграрной революции: с технической точки зрения это отказ от практики оставлять поля под паром и включение в севооборот кормовых бобовых культур, которые теперь чередуются с зерновыми. Это позволило, с одной стороны, включить животноводство в аграрную систему, преодолев традиционный разрыв между пастушеством и земледелием; с другой – существенно повысить урожайность земель, которые стали более плодородными как вследствие выращивания бобовых (эти культуры способствуют накоплению в почве азота), так и благодаря увеличению количества навоза…

Наряду с расширением площади обрабатываемых земель и совершенствованием технологий наметилось широкое внедрение культур особенно выносливых, устойчивых и дающих большие урожаи: тех самых, которые впервые робко, лишь в некоторых местах, распространялись в XV–XVI вв., а теперь были «открыты» заново как простое, не требующее затрат решение насущных продовольственных задач. Культура риса, пришедшая в XVII в. в некоторый упадок, ибо раздались голоса, возражавшие против затопления полей, ведущего к разрушению исконного ландшафта, в XVIII в. переживает подъем, представляя собой альтернативу традиционным зерновым: в некоторых зонах рис появляется впервые, в других его, так сказать, внедряют повторно; в любом случае он приобретает характер «бедняцкой» еды, предназначенной для питания широких масс; куда подевались прежний экзотический образ и престиж! Аналогичную социальную привязку получает и гречиха, тоже «открытая заново» в XVIII в., а в некоторых местностях появившаяся впервые. Но прежде всего на первый план выходят кукуруза и картофель, они завоевывают все новые и новые пространства, побеждая многих старинных соперников: в XVIII–XIX вв. традиционное разнообразие второстепенных злаков, которые целое тысячелетие были основой народного питания, постепенно сокращается, уступая место новым главным героям. Этот феномен объясняется очень просто, если иметь в виду лучшую приспособляемость (то есть устойчивость к неблагоприятным погодным условиям) и поразительно высокую урожайность новых культур: для кукурузы достаточно привести в пример Венгрию, где она в XVIII в. давала урожай сам– восемьдесят, в то время как рожь не достигала и уровня в сам-шесть, а урожайность пшеницы была еще ниже. Такие же «чудеса» творились и с картофелем: на равных площадях он обеспечивал питание в два, в три и даже, как утверждал Артур Янг, в четыре раза большему количеству людей, чем традиционные зерновые культуры. И все же более двух веков и кукуруза, и картофель оставались маргинальными в европейской системе производства продовольствия; только теперь проблема голода достигала такого драматизма, что настоятельно потребовала новых решений. С большим накалом проходят культурные и научные дебаты. Как и в XVI в., один за другим появляются трактаты о питании во время голодовок: «Алимургия, или Способ сделать менее тяжелыми голодные годы ради облегчения участи бедняков» – так называется книга, одна из многих, которую опубликовал во Флоренции в 1762 г. Джованни Тарджони Тодзетти. Иные авторы даже учат печь хлеб из желудей: этот сложный процесс описывает Микеле Роза в трактате «О желуде, дубе и других материях, полезных для пропитания и возделывания» (1801). Научные академии проводят исследования и эксперименты, устанавливают премии для тех, кто смог бы «изобрести» новые продукты, дабы утолить голод населения (победителем подобного конкурса, объявленного Академией Безансона, стал Огюстен Пармантье, автор трактата о разведении картофеля).

Итак, в основе переворота, произошедшего в европейских структурах производства продовольствия в XVIII и в первых десятилетиях XIX в., лежал выбор в пользу количества. Конечно, это можно назвать переворотом лишь с оговорками, ведь уже на протяжении веков выбор в пользу зерновых культур был именно выбором народных масс, выбором необходимым и в какой– то степени вынужденным, учитывая рост населения и прежде всего социально неравномерное распределение мясных ресурсов. Успех в XVIII в. кукурузы и картофеля (кое-где риса, где-то, как мы увидим, были и другие варианты) – логическое и, согласно данной логике, неизбежное завершение пути…

Сомнительный успех кукурузы

Мы уже говорили о раннем внедрении кукурузы в сельскую местность Европы, которое произошло в десятилетия, непосредственно последовавшие за ее «открытием» на Американском континенте; говорили также и о том, что оно выражалось – по инициативе крестьян, без влияния каких-либо внешних факторов – в чисто «огородном» формате, долгое время не затрагивая полевые культуры. Подчеркивали мы также и тот факт, что для крестьянина оказывалось весьма удобным такое положение вещей, исключавшее кукурузу из числа культур, доля урожая которых причиталась землевладельцу: огород издревле был на усадьбе «свободной зоной», не облагался арендной платой, выделялся крестьянской семье и находился в полном ее ведении. По этой и прежде всего по этой причине, а не только из вполне понятной осторожности, мешающей до конца воспринять что бы то ни было новое, первые свои десятилетия в Европе кукуруза провела, будучи замкнута и, так сказать, сокрыта в крестьянских огородах (а также в ботанических садах). Но «новый вид пищи, – писал В. Кула, – означает новое производство, а новое производство означает новые экономические отношения, то есть социальные конфликты вокруг отношений, которые существовали раньше». Это и произошло в сельской местности Центральной и Южной Европы (там, где крестьяне были заинтересованы в новой культуре) на рубеже XVII–XVIII вв.

После первых проб, почти никем не замеченных, возделывание кукурузы стало распространяться: кое-где (например, в северо-восточной Италии) уже в конце XVI в. оно представляло собой значимый экономический фактор. В разное время и в различной мере, в зависимости от местности, землевладельцы оказались заинтересованы в том, чтобы превратить кукурузу в полевую культуру, на полных правах включив ее в договоры по землепользованию и приравняв – в том, что касается арендной платы, – к традиционным зерновым. Тут энтузиазм крестьян несколько поостыл, в некоторых случаях они вообще прекратили ее возделывать. И началась тяжба, в которой роли переменились: землевладельцы поощряли возделывание кукурузы, а крестьяне отвергали ее. Первые уже полностью осознали свою выгоду: высочайшая урожайность кукурузы по сравнению с традиционными зерновыми культурами предоставляла возможность получать колоссальные прибыли и в качестве квоты, которую можно было забирать от этого нового продукта, и еще потому, что производимая в больших количествах дешевая пища обеспечивала жизнедеятельность крестьян, а следовательно, можно было изымать у них (более или менее насильственным путем) большую долю ценных продуктов. «Вилка» между пшеницей и второстепенными злаками, которые последовательно заменялись кукурузой, все более увеличивалась. Постепенно обозначились два раздельных, никак между собой не сообщающихся уровня потребления: сельское население (прямо, если речь шла о крестьянах, прикрепленных к земле; через рынок, если то были батраки или сезонные рабочие) подталкивалось, даже понуждалось к потреблению кукурузы, в то время как пшеница продавалась по высоким ценам. Этот механизм, закрепленный целым рядом новых пунктов, появившихся в договорах, и грабительской системой займов, которая основывалась на нищете и бесправии крестьян, позволил многим землевладельцам в XVIII в. значительно повысить доходность хозяйств. В этом смысле оскудение крестьянского рациона, который стал еще однообразней, чем прежде, было связано с развитием капитализма в деревне. Европейские крестьяне более или менее ясно осознавали пагубность – для условий их жизни – подобных преобразований, поэтому они и сопротивлялись внедрению кукурузы на их поля, что парадоксальным образом противоречило интересу, который они уже несколько столетий проявляли к новой культуре. Совершенно очевидно, что речь не идет о предубеждении против новизны как таковой: «Когда крестьяне, возделывавшие кукурузу, поднимали восстание, хоть в XVIII в., хоть позже, оно бывало направлено против господ, против землевладельцев, которые заставляли высаживать кукурузу на полях, а зерновые превращать в монокультуру» (Т. Стоянович).

К давлению со стороны землевладельцев прибавился голод – вот почему пик трансформации приходится на середину XVIII в., отмеченную, как мы уже видели, тяжелыми недородами. На Балканах именно после кризиса 1740–1741 гг. кукуруза появляется в полях рядом со старыми делянками проса и ячменя и мало-помалу поглощает их: «Лепешки и похлебки из ячменя и проса превращаются в лепешки и похлебки из кукурузы». Это – настоящая метаморфоза(Стоянович). Каша становится стержнем системы жизнеобеспечения для сельского населения.

В Италии этот период тоже стал решающим. «Не прошло и сорока лет, – пишет в 1778 г. по поводу кукурузы агроном из Римини Джованни Баттарра, – с тех пор, как в огородах окрестных крестьян виднелись одна-две метелки… Но по мере того, как увеличивались посадки, оказалось, что урожаи весьма обильны и мешки переполняются зерном», и тогда, продолжает наш автор, с крайней наглядностью обнажая общественно-экономический механизм, который мы только что описали, «хозяева угодий, ранее не придававшие важности тем малым урожаям, теперь захотели получить свою долю, и вот уж 25 или 30 лет, как данная статья дохода очень увеличилась в этих наших краях». А рядом с интересами хозяев – давление голода: «Ах, дети мои, если бы вы очутились в 1715-м, который старики еще помнят как тяжелый, голодный год, когда не было еще у нас этого зерна, то увидели бы, как люди умирают от голода»; но наконец «Богу угодно было научить нас сеять это зерно и здесь, и повсюду, так что если в какие годы и не родит пшеница, у нас все-таки есть еда в общем-то вкусная и питательная».

«Вкусная и питательная», говорит отец семейства, в уста которого Баттарра вкладывает свои поучения. Нужно добавить: при условии, если эту еду сочетать с чем-то еще. Ибо кукурузная каша сама по себе не насыщает: отсутствие никотиновой кислоты, витамина, необходимого для организма, приводит к тому, что опасно питаться толькоэтой едой (минимального количества мяса или свежей зелени было бы достаточно, чтобы обеспечить ежедневную потребность в никотиновой кислоте). Иначе можно заболеть ужасной болезнью, пеллагрой, которая вначале изнуряет тело гнойными язвами, затем ведет к безумию и смерти. Впервые отмеченная в Испании (в провинции Астурия) около 1730 г., пеллагра чуть позже появляется во Франции и в Северной Италии; во второй половине столетия, одновременно с увеличением потребления кукурузы, она распространяется по деревням Южной Франции, по долине реки По в Италии, на Балканах; она останется тут надолго, вплоть до конца XIX, а в некоторых местах, например в Италии, и до XX в. То, что эта болезнь связана с пищей, сразу становится понятно всем; однако разгораются ожесточенные споры между теми, кто винит кукурузу либо испорченную муку (то есть в конечном счете тех, кто «выбрал» себе такую пищу), и теми, кто считает, что корень зла – режим питания сам по себе, его однообразие (а значит, состояние чрезвычайного хронического недоедания). Только в первые десятилетия XX в. этот вопрос был окончательно разрешен в последнем смысле, и мы не можем не задуматься о том, сколько сторонников первой точки зрения имели в виду собственную или чужую выгоду или по каким-то причинам не желали видеть тяжелых социальных последствий этого явления. Крестьяне, со своей стороны, прекрасно понимали, в чем дело: один итальянский врач жаловался в 1824 г. на то, что трудно оказывать помощь больным пеллагрой, поскольку многие из них «не идут к врачу, ибо полагают, что единственное лекарство – пить вино, есть мясо и пшеничный хлеб, чего большинство не может себе позволить».

Пеллагра двигалась следом за кукурузой, начиная с ее подъема в 30–40-х гг. XVIII в. и до окончательного закрепления на европейских полях после голода 1816–1817 гг. Эта болезнь на протяжении одного или двух веков была настоящим бичом в деревнях Центральной и Южной Европы, знаком и символом беспрецедентно скудного питания.

Конец ознакомительного фрагмента.