ГАЛИНА ШЕРГОВА. Гигантский
Хоть и уверена, что прибегание к цитатам сплошь и рядом свидетельствует не столько об образованности пишущего, сколько об авторской беспомощности изъясняться выразительно и мудро, припадаю к вечному источнику: царственной универсальности Пушкина Александра Сергеевича.
Разве скажешь образней и вожделенней: «Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой иль дурой, им обманутой, так я весь день минуты ждал…»
А именно так и ждала я вечерних минут, когда вступлю на крылечко соседской половины.
Летом одного из первых послевоенных годов мои ближайшие друзья Саша Галич и его жена Ангелина (в просторечье – Нюша) снимали полдома в Тарусе. Я же гостила у них. Вторую половину занимало семейство, с главой которого я и не мечтала жить бок о бок, не то что подружиться. А был он легендой, властелином концертных залов, повелителем восторженной публики, королем устных рассказов. Ираклием Андрониковым.
Состав семьи Ираклия Луарсабовича был следующий: белокурая ясноглазая красавица – жена Вива, Вивиана Абелевна; одиннадцатилетняя дочка Манана, такая же красотка, при этом (что красоткам не так уж свойственно) склонная поражать собеседника эрудицией, афористичностью высказываний; и наконец, глава дома Пелагея Андреевна. Суровая и добрейшая Пелагея, Мананина няня, со дня рождения последней правила семейными порядками. Ее обожали и боялись все Андрониковы. Она платила им тем же. Правда, без боязни.
Через год (или два) мне был представлен еще один новый член семьи. Уже не в Тарусе. И не на террасе. Член этот обретался, главным образом, в кроватке, помахивая ножками, облаченными в вязаную обувку с неведомым мне названием «пинетки». Прелестный младенец по имени Катя. Младшенькая.
Конечно, тогда никто и не загадывал, что пресловутые пинетки со временем будут сменены на балетные туфли, а еще позднее на выстукивающие озабоченную дробь каблучки руководителя студии художественных программ телеканала «Культура». Ведь не только канала такого в помине не было, само телевидение еще не вторглось в наши дома. Первые массовые приемники «КВН-49» появились, как следует из названия, в 1949 году.
Будущее Мананы – тонкого искусствоведа и литератора в многомудром затейнике-ребенке просвечивало.
Хотя, конечно, предсказать, что перу Мананы будут принадлежать прозорливые работы о взаимодействии, стыке разных искусств, тоже никто еще не мог.
Сейчас я все пытаюсь припомнить подробности быта, живое естество поленовских пейзажей, обступающих нас в той давней Тарусе. Ведь ее чудодейство будоражило воображение многих художников и литераторов.
Но память выхватывает только какие-то разрозненные предметы, в цельность зрелища не складывающиеся…
Обрыв… Ветла, ощупывающая чуткой веткой поверхность реки, крытой рябью, как замшелой черепицей. А под ветлой – лодка. То ли рыбацкая плоскодонка, то ли наследие довоенного туризма. Один борт лодки (один!) был выкрашен голубой краской и украшен самодельной надписью «Динамо», столь чужеродной в этих патриархальных местах.
Дубовая кадка под водостоком, перетянутая медными обручами, которые наша хозяйка надраивала кирпичной крошкой, очень гордясь тем, что они – медные. В бочку собирали дождевую воду. Вива мыла в ней свои пушистые и лучистые волосы. Мы с Нюшей старались следовать этому начинанию, но волосы наши Вивиного совершенства так и не достигли.
Кажется, были еще развалины старой церкви… Да рассказывали старожилы о каком-то камне, где любила некогда сидеть Марина Цветаева. Но места указать не могли.
И вот я думаю: почему так бедно зрелище памяти? Может, просто дело во времени – ведь столько лет прошло? Нет, тут иное. Все зримые подробности заслонены воспоминанием звуковым. Его ощущаю отчетливо и сейчас, потому и все, что с ним связано. Звук доминирует надо всем. Звук голоса. Голоса Ираклия Андроникова. Он не потускнел, время не истерло его. «Итак, я жил тогда… в Тарусе». Уж следовать классику, так следовать.
Саша писал пьесу «Походный марш». Самым привлекательным в этом сочинении мне казался драматургический ход: перед близкой смертью молодые герои придумывают жизнь, которую могли бы прожить.
Я даже, с разрешения автора, стала сочинять поэму с тем же приемом. Она и начиналась так:
Мой друг писал об этом пьесу,
Но я и браться не хочу,
Считая пьесу по плечу
Провидцу, может, иль повесе,
А разговор зашел о пьесе…
и т. д.
Если Саше «Походный марш» не очень удался, то поэма моя и вовсе была многословной, вялой и надуманной. Я и черновиков не сохранила.
По вечерам мы отправлялись на андрониковскую половину.
Приходили мы трое – Саша, Нюша и я. Но вскоре терраса заполнялась сонмом блистательных персонажей. Слушая Андроникова, мы видели: вот сбрасывает шубу с пушистым меховым подбоем величавый Василий Иванович Качалов; открывает свой бенефис гениальный глухой Остужев; подсаживается к столу Виктор Шкловский; перебирая четки колких парадоксов, фонтанирует Алексей Толстой.
Да, я смело могу сказать, что самые значительные и примечательные люди были среди нас. Ведь вели они себя как в привычной для них жизни, да к тому же говорили собственными голосами. Так рассказывал о них Андроников. Так показывал их, так имитировал голоса, интонации, манеру изъясняться, мыслить, общаться с людьми.
Особенно темпераментным рассказчиком был Алексей Николаевич Толстой. Он (в лице Андроникова) бегал по террасе, возмущаясь происшествием, приключившимся с ним на Невском, когда он шел закладывать последний золотой червонец, чтобы накормить обездоленную революцией семью.
И попал в плен к цыганке с целым выводком цыганят. «А цыганята эти чер-ны-и, гряз-ны-и. И вымыть их нельзя. Они тут же умирают. Они не вытерпливают чистоты».
Писатель наш и охнуть не успел, как заветный золотой перекочевал к цыганке. А та все приговаривала: «Счастлив будешь. Напишешь книжку про царя. Богатым станешь».
Тут Толстой делал недоуменную паузу и вопрошал:
– Ну скажите: откуда она тогда могла знать, что я напишу «Петра Первого» и получу за него Сталинскую премию?
Рассказы следовали один за другим. Героями их были не только знаменитости, но и просто колоритные персонажи, встреченные Ираклием Луарсабовичем в цветистом тбилисском детстве или на фронтовых привалах недавно отшумевшей войны, которую Ираклий прошел достойно.
Я была уверена, что и там, в Тарусе, Андроников встретил человека, которому посвятит будущий рассказ. Личность-то была примечательная. Но почему-то обошло ее вниманием андрониковское устное творчество.
Расскажу я. Хоть с мастером и не тягаюсь. И рассказ этот не столько о нашем тарусском знакомце, сколько о самом Ираклии Луарсабовиче.
Хозяйка дома жила в задней комнате при кухне, незримо, как-то бесплотно, возникая только в случаях, когда в ней бывала нужда. Зимой в доме находился еще один жилец – дальний родственник хозяйки Егор Иванович. Оттрубивший всю войну в батальонной разведке, маленький, щуплый, похожий на огарок церковной свечки, Егор Иванович несменяемо был обмундирован в гимнастерку 56-го размера. Ремня Егор Иванович не носил, отчего гимнастерка обретала просторную вальяжность плащ-палатки.
Впрочем, в определенных обстоятельствах эта одежка менялась на синюю сатиновую рубаху, застегнутую под кадык на аккуратные пуговки. Но об этом – ниже.
Все хозяйственные дела вершились Егором, он все мог, все умел, за все брался, сопровождая занятия затейливой присказкой: «Это нам – запросто, это нам – ни сядь ни ляжь». Вот и в хибарку за домом, где обретался летом, сам провел электричество и установил черную довоенную тарелку радиоточки.
Однако главный талант нашего нового знакомца оказался не узнанным ни миром, ни им самим. Егор Иванович обладал абсолютным слухом и поразительно тонким восприятием музыки. Это открытие сделал Андроников.
Обычно Егор Иванович приходил к андрониковскому крыльцу под вечер с каким-нибудь неожиданным сообщением. Скажем:
– Слышь, Урсавич (так звал он Ираклия Луарсабовича), какая хрень нынче произошла. Вхожу к себе на квартеру, а там ктой-то разговор затеял. Кто бы, думаю? Никого. А это радио заговорило человеческим голосом.
Тут стоит пояснить: радио в описываемые времена только или говорило стерильными, хоть и прекрасными, голосами знаменитых дикторов, или транслировало читаемые по бумажке выступления представителей народа. Живая речь в эфир почти не проникала. Потому поразила тонкий слух Егора.
Андроников, охочий до всякой самобытности, заводил с соседом долгие беседы. Особенно любили говорить про войну. Егор поражался:
– Глянь, Урсавич, ты же войну до самого пупа понимаешь! Вон другие мне: куда такому в разведку! А я то – в самый раз: кто поширше не везде пролезут, а я – запросто, это нам – ни сядь, ни ляжь. В любую щелю просунусь. Как ты-то разобрал?
Тут возмущенно вскидывалась Вивиана Абелевна:
– Ну что вы говорите, Егор Иванович! Ираклий Луарсабович пробыл на фронте всю войну!
– Так-то оно так, – кивал Егор, – но сильно он гражданственный. (Имелась в виду не общественная позиция Андроникова, а его сугубо партикулярный облик.)
Важным атрибутом нашего тарусского бытия был патефон. Старая машина, сработанная Калужским заводом. Знак к тому времени обветшавшей, а некогда легкомысленно-зазывной жизни нашей хозяйки. (Ее-то имя я забыла.) Как-то съездив в Москву по издательским делам, Ираклий Луарсабович привез несколько пластинок с симфоническими записями. И устные вечера стали перемежаться концертами.
Да, это не было просто слушанием музыки. Андроников ею дирижировал. И не просто дирижировал, а имитировал, пародировал манеру того или иного дирижера. Такого я уже не видела никогда. При этом каждый раз обращал запись в новое, живое исполнение:
– Сегодня (в таком-то куске) струнные звучали особенно проникновенно!
Или:
– Как он сегодня сыграл финал? Гигантски!
И однажды в ответ на подобную реплику раздалось:
– Это точно. Железно. Сегодня не сравнить, как прошлый раз.
Все обернулись на голос. На крылечке сидел Егор Иванович – тихий, чистый, в синей сатиновой рубашке, застегнутой под кадык на аккуратные пуговки. И все как-то разом вспомнили, что он уже не первый раз приходит на музыкальные андрониковские действа, такой вот преображенный, готовый к священнодейству вхождения в стихию музыки.
Особенно Егор Иванович полюбил «Фантастическую» симфонию Берлиоза. При «Шествии на казнь» заливался беззвучными слезами. И когда Андроников как-то воскликнул: – Нет-нет, у Рахлина это мудрее! Рахлин здесь делает… – И напел какой-то особый музыкальный акцент, Егор Иванович, помолчав минуту, произнес извиняющимся голосом:
– Ты, Урсавич, конечно, не обижайся, ведь, я понимаю, кто слушает, тот и играет. Я, вот, будто сам играл. И еще, слышь, ты не обижайся, я слушаю, а будто сам все придумал. Всю музыку.
После этого вечера Андроников прозвал Егора Гектором – в честь Берлиоза. Говорил: «Наш Гектор. Наш Гектор Иванович».
На что просвещенная юная Манана скептически заметила:
– При чем тут Берлиоз? Никакого портретного сходства. (Видимо, замечание было предвестником грядущего Мананиного исследования о портрете как феномене искусства.)
– О нет, – запротестовал отец, – если бы Берлиоз служил в разведке на Четвертом Украинском фронте, именно на Четвертом, – он бы выглядел только так.
С тех пор Егор Иванович ходил у нас исключительно в Гекторах.
Звали, правда, за глаза. Но, видимо, до слуха неоБерлиоза прозвище дошло, и как-то он спросил с удивлением, но без обиды:
– Чтой-то ты, Урсавич, меня Гектаром кличешь? Еще б километром назвал! А в моей пропорции всего-то аршин без вершка, а у вершка хвост с аршин. Ни сядь ни ляжь.
Тайная Егорова одаренность вызывала у Андроникова порывистое восхищение (он, вообще-то, был – порыв и восхищение чужими дарованиями), он даже перестал обращаться к соседу с просьбами о житейских наших потребностях.
К чему призывал и остальное население дачи. Какое-то время и мы попытались принять на себя заботы по хозяйству. А они возникали на каждом шагу.
Прогнила и рухнула ступенька на нашем крыльце. Казалось, без Егора Ивановича не обойтись. Но Саша Галич недоуменно поднял бровь: «Зачем? Плевое дело!» Не скрою, мы с Нюшей не очень-то верили в успех предприятия, затеваемого интеллигентом, чья неискушенность в обращении с вульгарными орудиями домашнего производства была поистине девственной. Однако не прошло и получаса, как Галич приволок откуда-то дощечку.
Игриво помахивая молотком и отрабатывая артистичность жестов, Саша ходил вокруг крыльца. Щурил глаз, примерялся. Можно было и приступить. Но тут плотник-новобранец обнаружил, что не хватает мелочи – гвоздей. Пошел к Андрониковым одалживаться. Реакция Ираклия Луарсабовича озадачила всех – мы с Нюшей наблюдали сцену.
С категорическим жестом, отсекающим наглые Сашины притязания, Андроников почти свирепо возопил: «Нет гвоздей!» Галич оторопел.
– Ваши действия? – взглянул он на Сашу, правда помягчев. Тот растерянно молчал. – Теряетесь? Тогда я расскажу вам, как действуют в подобных ситуациях истинные мудрецы и герои. Скажем, гигантский Валентин Стенич.
Я всегда поражалась вдохновенной способности Андроникова по каждому поводу высекать ассоциации и призывать к жизни увлекательные истории. В тот раз явилась притча о гвоздях.
В начале 30-х годов ленинградские писатели затеяли какое-то строительство. Кажется, дач. Или квартирного кооператива. Но уже на первых шагах литераторское вдохновение уткнулось в неприступное понятие «дефицит». В стране не хватало всего, в том числе и стройматериалов. На очередном этапе обнаружилось отсутствие гвоздей.
Властителем дефицитного товара был человек по фамилии, если не ошибаюсь, Либерзон. Заведующий чем-то. Начальник чего-то. Впрочем, тогда все управляющие жизнью были или заведующими, или начальниками.
Так как все прошения и подступы, адресованные к Либерзону хлюпиками-сочинителями, кончались провалом, решено было направить к нему достойного противника. Выбор был сделан единодушно: Стенич, конечно, Стенич. Кто, как не он!
Валентин Стенич, блестящий переводчик, умница и шармер, был известен и как непобедимый полемист.
Стенич пришел к Либерзону.
– Для писательского кооператива нужны гвозди. Распорядитесь, пожалуйста, – миролюбиво, даже беспечно начал он.
Либерзон не поднял головы:
– Гвоздей нет.
– Нам очень нужны гвозди. – Голос Стенича окрасила доверительная вкрадчивость.
Либерзон устало вскинул глаза и раздраженно буркнул:
– Нет, нет гвоздей! Понимаете – нет!
И тогда Стенич, неожиданно перегнувшись через разделявший собеседников стол, прокурорским шепотом зловеще прошелестел:
– А распинать нашего Христа у вас гвозди были?
– Будут гвозди. Завтра будут гвозди, – тоже шепотом смиренно выдохнул Либерзон.
Назавтра гвозди прибыли на стройку.
– Так поступают люди с вдохновением, – заключил байку Андроников. – А вы, уважаемый Александр Аркадьевич, конечно, будете искать легких путей: будете заискивать перед Гектором Ивановичем!
– Ошибаетесь, уважаемый Ираклий Луарсабович! Советские люди не ищут легких путей! – гордо парировал Галич. И отправился на поклон к Егору.
Так Таруса открыла для меня Андроникова. И я навсегда полюбила эту необычайную семью, где душевная щедрость и доброта всегда соперничали с высоким интеллектуализмом. Полюбила этот шумный дом, где ты мог встретить самых интересных людей и где незыблемость нравственных принципов никогда не декларировалась, а существовала с естественностью дыхания. Здесь обаяние таланта и талант обаяния хозяина одушевляли любого, перешагнувшего порог квартиры.
Позднее, выйдя замуж, я привела к ним и моего мужа Лешу, давнего поклонника Ираклия Луарсабовича.
Замечу, что в жизни своего кумира Леша сыграл определенную роль. В качестве главного редактора редакции кинопрограмм Центральной студии телевидения Леша решил запечатлеть на кинопленке устные рассказы Андроникова. И «пробил» идею.
Так появился на свет первый фильм цикла, снимавшегося и в последующие годы, – «Загадка Н. Ф. И.».
А приведенный впервые в андрониковский дом, Леша оробело взирал на знаменитость, пристально и испытующе рассматривающую его.
– Откуда я вас знаю? – Наконец произнес Андроников. – Ведь знаю же. Даже помню: что-то забавное было в нашем знакомстве.
Обретя дар речи, Леша решился рассказать об их первой встрече, которую и встречей-то не назовешь.
Когда-то, будучи студентом, еще и не мечтавшим о знакомстве со знаменитостью, мой муж был выведен с концерта Андроникова, так как ему стало дурно от смеха. И вот много лет спустя Ираклий Луарсабович узнал его и вспомнил тот случай. И сам уже хохотал до слез.
Да, он вошел в нашу жизнь, жизнь моих сверстников, как триумфатор, знаменем которого была радость, побеждающая любые горести.
Тончайший артистизм и юмор самой высокой пробы, казалось, не оставляли его ни на миг.
Однако Андрониковы не были для меня только любимыми друзьями. Ираклий Луарсабович никогда не учил меня мастерству экранного или радийного рассказа. Но если я с благоговением хотела произнести слово «Учитель», я думала о нем.
Потому что бросала все дела, услышав по радио его голос.
Потому что его телевизионных передач, фильмов ждала, как события.
Потому что его пластинки, магнитофонные записи его рассказов слушаю и буду слушать каждый раз, как впервые.
Помню, как входил он в редакцию звукового журнала «Кругозор», где я одно время работала, входил, заполняя собой, своим голосом, юмором, многоречьем пространство. Помню, как смолкали мы, боясь упустить хоть фразу: ведь потом каждый пытался пересказать все друзьям, да и просто сообщить, что виделся с ним. Только и заботило: не забыть, не забыть! Как это он говорил? А, вот: «Ну что это за рифмы? Простой перестук согласных! Знаете, кто был виртуозом рифмы? Маршак. Однажды праздновался юбилей знаменитого историка Евгения Викторовича Тарле. И Чуковский все „подкалывал” Маршака – мол, даже ему, Маршаку, не удастся подобрать рифму к фамилии юбиляра. Но Самуил Яковлевич тут же откликнулся:
В один присест историк Тарле
Мог написать (как я в альбом)
Огромный том о каждом Карле
И о Людовике любом».
Помню многое блистательное, брошенное на ходу. Помню и другое, профессиональное. Помню, как вслушивались мы в записи рассказов этого человека на гибких пластинках «Кругозора», пытаясь открыть его секреты.
Кое-какие из андрониковских открытий я постаралась использовать в своих построениях и манере эфирных рассказов. Но была одна область его дарований, которым бессмысленно и бесполезно подражать. И постигать. Разве что обдумывать созидаемое им. А повторить, подделаться? Увы. Тут нужно быть им.
В устном творчестве Ираклий Андроников прославился своим даром имитатора. Говоря языком эстрады, можно было бы сказать: даром пародиста. Сколько раз известные писатели или артисты (у Андроникова есть и рассказы об этом) просили «показать» их, хотя потом были в обиде от точности передачи!
Но тут кроется опасность очень серьезной ошибки. Пародистам, столь модным сегодня на эстраде и в литературе, удается имитировать голос, манеру, в лучшем случае – стиль. Андроников обладал даром имитации системы мышления изображаемого персонажа. Это качество уже как таковое требует широты и гибкости мышления собственного. Но и это не все.
«Персонажи» Андроникова – писатели, ученые, музыканты, актеры. Каждый со своим даром, своими художническими ощущениями и своим багажом профессиональных знаний. И человеку, желающему «сконструировать» в рассказе такой персонаж, самому необходимо обладать всем этим. Более того, овладеть качествами персонажей своих рассказов. И еще более: овладеть настолько, чтобы уметь почувствовать и передать индивидуальные оттенки, характеризующие музыкальность или актерский почерк, направленность научной мысли или образного мышления того, о ком идет повествование.
Дирижерская манера Штидри была иной, чем манера Гаука. Остужев ощущал таинство сцены иначе, чем Качалов. Склад ума Алексея Толстого не походил на ассоциативное мышление Шкловского. Но все они стали героями рассказов Андроникова.
Далеко не всем искусствоведам и литературоведам удается раскрыть суть неповторимого в творческой личности. Андроникову удалось. Удалось потому, что его талант имитатора как раз и не есть талант пародиста. Он заключал в себе все таланты самого Андроникова – талант музыканта, артиста, ученого, писателя, человека еще бог весть каких дарований.
Ираклий Луарсабович как-то говорил, что, «показывая» какого-нибудь человека, он пытается представить себя – им. Однажды на вечере какой-то (не помню какой) кавказской литературы произошло следующее. Вечер предстояло вести Алексею Суркову, который опаздывал. И Андроникова попросили заменить его. «Я постарался стать Алексеем Александровичем», – рассказывал он. И начал говорить о том, как русско-черкесские связи запечатлены в обликах Москвы. О Черкасском переулке, о других местах, хранящих память этих связей… И тут приехал Сурков. Андроников уступил ему председательское место, и Сурков (под хохот зала, не понимая причин этого хохота) почти дословно повторил только что сказанное Ираклием Луарсабовичем.
Замечу: Андроников не говорил голосом Суркова. Он имитировал мысль. И не просто имитировал, он писательски точно воспроизвел мыслительный строй своего «героя». Героя отнюдь не примитивного, который сам – своеобразнейшая личность.
…Вот слышу стремительную скороговорку с подчеркнуто ясной артикуляцией, слышу монолог, где риторические приемы, прямая речь, свободное оперирование широчайшими познаниями (без жонглерского подкидывания цитат) сплавлены, естественно живут! Иван Иванович Соллертинский. Никогда не видела его. И вот – будто давно знакома. Познакомилась лично, когда пришел он ко мне, ко всем нам в рассказе Андроникова «Первый раз на эстраде».
Как блистательно отчитывал Иван Иванович провалившегося новичка Ираклия после его попытки произнести вступительное слово на концерте!
«Никто не понял, что ты говоришь о симфонии. Тогда ты решил уточнить и крикнул: „Сегодня мы играем Первую симфонию до минор, це моль! Первую потому, что у него были и другие, хотя Первую он написал сперва… Це моль – это до минор, а до минор – це моль. Это я говорю, чтобы перевести вам с латыни на латинский язык”. Потом помолчал и крикнул: „Ах, что это, что это я болтаю! Как бы меня не выгнали!..” Тут публике стало дурно одновременно от радости и конфуза. При этом ты продолжал подскакивать. Я хотел выбежать на эстраду и воскликнуть: „Играйте аллегро виваче из „Лебединого озера” – „Испанский танец…” Это единственно могло оправдать твои странные движения и жесты. Хотел еще крикнуть: „Наш лектор родом с Кавказа! Он страдает тропической лихорадкой – у него начался припадок. Он бредит и не правомочен делать те заявления, которые делает от нашего имени”. Но в этот момент ты кончил и не дал мне сделать тебе публичный отвод…»
Соллертинский – живой, живой, во плоти! Однако разве дело тут лишь в воскрешенном голосе? Открываю статью Андроникова, рецензию на книгу Соллертинского «Музыкально-исторические этюды». Рецензия. Видимо, не единственная – музыковеды не могли обойти вниманием эту серьезную работу. Но как прочел ее Андроников? Что стремился извлечь, понять, ощутить, услышать? Услышать. Ведь речь идет о музыке. Андроников пишет: «Величественный покой Седьмой симфонии Брукнера передан в „медленных” словах с торжественной инструментовкой: „НачиНаЕтся медленное вОлНООбразНОЕ приращЕНие звучНости…” О языке и стиле Соллертинского можно было бы написать специальную статью. Тут хочется обратить внимание хотя бы на несколько приемов, которые определяют великолепные качества его литературного мастерства.
Отмечая роль сквозных мотивов в „Кармен”, Соллертинский прежде всего, естественно, обращает внимание на знаменитый роковой мотив из пяти нот с увеличенной секундой, который впервые появляется у виолончелей в конце увертюры и возникает затем во всех решающих моментах действия, вплоть до сцены убийства, „когда он прорывается с трагическим торжеством на мощном фортиссимо всего оркестра”. Вчитайтесь! Вспомните последние такты „Кармен”! Это сказано с волнующей точностью, какой обладает только истинная поэзия!»
Да, для того чтобы показать «того» Соллертинского, из устной новеллы «Первый раз на эстраде», нужно было понять, знать, уметь все то, что рассказано об этом Соллертинском в рецензии на его книгу. А я ведь взяла лишь один пример, лишь одну черту андрониковского знания и понимания!
Один из его секретов в том и состоял, что абсолютное знание предмета сочеталось с абсолютным слухом рассказчика. Абсолютным слухом, которым он улавливал – равно! – и звучание оркестра, и звучание многоголосой жизни. Потому и интонация собственной речи абсолютно точна. А как это важно для говорящего с экрана, в эфире, на пластинке! Как это важно для повествования о явлениях и людях, неповторимых в своей неординарности!
Но в данном случае абсолютный слух – привилегия не импровизатора. Слух этот – достоинство писателя.
Писательский талант Андроникова, дар литератора зоркого, чуткого, прекрасно слышащего и чувствующего, делал его рассказы истинной литературой, где герои действуют в отменно выписанной обстановке, где ситуации и фабула не случайны, а глубоко психологичны, где детали зримы, имеют плоть, цвет, запахи.
Но все эти достоинства андрониковского творчества мне, как и многим, открылись не сразу. Может, оттого, что как раз блеск безупречной формы и не давал задуматься над слагаемыми успеха. Мы только восклицали: «Как замечательно! Как точно!» И хохотали до упаду. Радость, ах, сколько радости дарил он нам!
Андроников воплотил в себе все необходимые качества автора эфира.
Кто-то из его коллег обладает тем или иным, кто-то – суммой отдельных достоинств. А он – всеми. Он – литератор, умевший вывести на экран или в радиоэфир своего героя живым и достоверным настолько, что авторская интерпретация кажется единственно возможной. Его повествования были всегда увлекательны, их сюжет построен так мастерски, что авторские отступления возникали вроде бы сами собой. А общее движение наполненной эмоциями мысли повелевающе приводило вас к выводам автора. Но и приглашало к размышлению. Голосовой инструмент Андроникова был так точно настроен и так многозвучен, что сам превращался в ансамбль инструментов, которым открыты все партии.
Для того чтобы инструмент этот зазвучал, чтобы пред вами возникли, ожили, заспорили, разразились монологами андрониковские герои, вовсе не требовался многолюдный зал или кинокамера. Как некогда в Тарусе, достаточно было двух-трех слушателей. Домашние рассказы отнюдь не уступали публичным выступлениям. Более того, дома для гостей-друзей разворачивались сюжеты, которые широкой публике и не стали известны.
Надо было бы все записывать на пленку. Но, как ни смешно, у Андрониковых не было магнитофона. В доме, где всегда на грузинский манер каждого пришедшего усаживали за накрытый (по-моему, раз и навсегда) стол, с покупкой «мага» все не выходило.
За дело взялась Катя, младшая дочка. Рубли, отводимые ей на школьные завтраки, ребенок самоотреченно складывал в заветную коробку. Как вы понимаете, процесс при таких скромных поступлениях мог затянуться, по меньшей мере, до Катиного окончания университета. Воплотить мечту в жизнь помог брат Ираклия Луарсабовича – Элевтер, личность весьма примечательная и достойнейшая. Знаменитый грузинский физик, умный и ироничный, Элевтер Луарсабович был гордостью семьи. И если в московских писательских кругах о нем говорили «брат Ираклия», научное сообщество жаловало последнего как «брата гениального Элевтера».
Он-то и пришел на помощь любимой племяннице, «добавив» недостающую сумму на покупку магнитофона.
В доме поселился «Грюндиг» – тяжеловесное сооружение тех времен.
При первой же оказии Катя отважилась провести запись. Но пока механический мастодонт был установлен, пока его настраивали и запускали, Ираклий Луарсабович исчерпал экспромт, а бисировать отказался.
Столь же неудачными оказались и следующие попытки увековечить очередной домашний концерт. Впрочем, кажется, кое-что записать удалось. Но время безжалостно иссушило хрупкую плоть магнитной ленты, лишив голоса и памяти.
Да, да, сегодня мы с Катюшей не смогли восстановить ничего из тех путешествий по владениям ее замечательного отца.
Сейчас я пыталась хоть по памяти снова вступить туда.
Но приоткрыв в эти владения дверь, я тут же остановилась в растерянности: за дверью сто дорог. По каким пойти, куда пригласить и вас? В глубины лермонтовской строки, которой отдал годы поисков и влюбленность? В зал Римской оперы? На кухню московской квартиры, где произносит вдохновенную речь Виктор Шкловский? Пройти по Невскому, чтобы в современном жилом доме поговорить с друзьями Пушкина и сподвижниками Некрасова? Войти в Большой зал Ленинградской филармонии, чтобы попасть на первый концерт юного Шостаковича, откликающийся блокадным исполнением Седьмой симфонии?
Всюду он водил нас. Но только он сам мог быть поводырем и экскурсоводом в путешествии. Пересказать – значит не просто не выполнить задачи. Пересказать – значит оскопить первоисточник.
Думая об Ираклии Луарсабовиче, да и сейчас вспоминая его самого, удивительный его дом, я то и дело обращаюсь к словам «праздник», «радость», «веселье»… И всякий раз что-то толкает в сердце: как непостижимо несправедливой бывает судьба к носителям радости и добра!
За что, за что выпадали на его долю такие беды?! Трагически ушла из жизни царственная Манана… Ведь все у нее было: ум, красота, имя, обретенное в науке, обаятельный муж Ладо, талантами хирурга которого гордилась вся семья…
Сгорела дача. А с ней – не только бо́льшая часть уникальной библиотеки, но и рукописи, бесценные архивы, долгими годами собираемые Андрониковым.
А когда через несколько лет по кирпичику, по рублю (вот уж воистину: «От трудов праведных не наживешь палат каменных»!) построили Андрониковы другой дом, сгорел и он. И еще, еще…
И еще мука, мрак изнуряющей болезни длиной в несколько лет, безжалостный уход. Эти тяжкие годы и сейчас у меня перед глазами. Но отсвет их – не только сострадание. Удивление, восторг. Мужество ума и воли, не дающее характеру и юмору покинуть нашего друга до самых крайних минут настигающей беспомощности.
Впрочем, не стоит бескомпромиссно корить судьбу. Она оказалась и великодушна: сберегла наследие андрониковского духа, его жизненной повадки. Над домом, который покинули Ираклий Луарсабович и Вивиана Абелевна, по-прежнему поднят андрониковский триколор: добро, ум, юмор.
Едва занимается день, этот флаг поднимает маленький, почти игрушечный вахтенный – Катя. Диву даешься: как слабенькие ее плечики исхитряются волочить груз разнообразнейших забот? И многотрудные рабочие обязанности, и домашние хлопоты, а бывает и напасти. Всякий раз изумляюсь с нежностью, ибо, как родного ребенка, люблю младшую дочку Андрониковых. Полюбила и ее добрейшего, раздумчивого мужа Ивана. А уж внуками Небеса разочлись с Ираклием Луарсабовичем не скупясь – в благодарность за достоинства и во искупление всех мук.
Очаровашка Ириша с непринужденной грацией носит по земле и местам трудовой деятельности завидное бремя разнообразнейших знаний и четырех (или пяти!) языков.
И Ираклий по-прежнему обитает в этом доме. Ираклий-юниор. Дедовское пиршество веселья и остроумия. При этом понятие «остроумие» имеет и свой составляющий смысл: ум юноши остер, в творчестве – изобретателен, в деле – моторен.
Так вот о деле. Имя ему – телевидение. Как уже поминала, Екатерина Ираклиевна заправляет художественным вещанием на канале «Культура». Ириша тоже потрудилась там. Ираклий же пашет на новостной ниве НТВ, отважно и покорно выходя в ночные смены. Правда, непростой процесс «побудки» тоже на Катиных плечах.
Телевидение в его сегодняшней ипостаси во многом обязано Ираклию Луарсабовичу. Он пришел туда, когда даже просвещенные люди не понимали истинных масштабов этого компонента жизни общества. А уж за собственный вид искусства вовсе не держали. Вот даже мудрый властелин киноэкрана Михаил Ромм утверждал: телевидение – только транспорт для искусств иных. Кипели споры.
В пучину споров ступил Андроников. Зрение и постижение неведомого человечеству открывают открытия. (Тавтология здесь уместна и прозорлива.) Андроников своими работами обнажил смысл сегодняшней очевидности.
Смысл этого открытия сформулировал еще в 1959 году Виктор Шкловский, когда в рецензии на телефильм Андроникова «Загадка Н. Ф. И.» писал:
«Телевизор не только не соперник книги – это новый способ связи людей, новый способ фиксации слова.
Звучащее слово жизненней и могущественней книжного. В хорошем исполнении фраза писателя становится не беднее, а богаче.
Для пропаганды этого богатства нужна большая изобретательность.
Ею отличается Ираклий Андроников.
Важно понять принципиальное значение ленты. В ней мы находим художественно построенную речь. Она интересует зрителя, который смотрит и слушает неотрывно и узнает новое. Перед нами – возникновение нового этапа телевизионного искусства (курсив мой. – Г. Ш.). Роль так называемого диктора меняется, углубляется. Обо всем этом мечтали Яхонтов и Маяковский. Об этом должны были бы подумать художники нового искусства – искусства телевидения.
То, что сделал Ираклий Андроников, – разбег перед большим полетом. Телевидение не должно копировать театр, не должно копировать кино. Оно не просто радио с изображением. В нем заключена возможность нового расширения „словесной базы”, расширения художественного мышления».
«А как иначе?» – пожмут плечами сегодняшние телевизионщики. Но ведь и открытия Ньютона или Коперника кажутся сегодня самоочевидными истинами. Наверное, таков почерк гигантов.
«Гигантский» было любимейшим словом Андроникова. Для всех, кто пришел и придет на телевизионный экран, он останется – гигантским.
Да и не только для них.