Вы здесь

Приключения моряка Паганеля. Приключения моряка Паганеля (Владимир Гораль, 2015)

Приключения моряка Паганеля

Глава 1. Купель

– Паганель, шевели помидорами, салабон! – зычно гаркнул дюжий матрос, зловеще помахивая в воздухе окровавленным шкерочным ножом. Я стоял в дощатом рыбном ящике, облачённый в рокен-буксы[1]: грязно-оранжевый прорезиненный рабочий комбинезон и такую же куртку с капюшоном. Стоял я враскоряку, неуверенно держась на ногах, в съезжающей на лоб зелёной, пластиковой каске. К тому же – по колено погрузившись в живую, прыгающую и пахнущую солёными огурцами, крупную, свежевыловленную треску.

«Жуковск», наш траулер-бортовик[2], после подъема трала встал носом на волну. Капитан планировал небольшой двухчасовой переход к месту новой постановки трала. Началась привычная килевая качка и вахта, пятеро матросов палубников принялись шкерить[3] улов. Погода была свежая. Судно то задирало нос вверх, обнажая щербатый форштевень, то, словно ржавая субмарина, зарываясь в волну, браво шло на погружение. Я исполнял славные обязанности подавалы. Заключались они в том, чтобы в «темпе вальса» подбрасывать трех-, пятикилограммовых рыбин под палаческий тесак матроса-головоруба. От нашей с ним расторопности зависело, будут ли вдоволь обеспечены обезглавленной рыбой трое опытных шкерщиков. Если же они начнут простаивать, то откроют рты и начнут говорить. Тут уж мало не покажется. Если в этот момент их услышит какая-нибудь случайно проплывающая мимо беременная полярная акула, то у несчастной непременно случится выкидыш.

Я никогда не отличался особой ловкостью и сноровкой, и сейчас у меня были проблемы… если бы только у меня! Проблемы были и у всей моей смены. Дело в том, что для того чтобы быстро и качественно переработать улов, поднять трал и приняться за следующую порцию добытой рыбы, вахта должна быть опытной и сработанной. В противном случае, – а благодаря мне он был точно противным, – выработка снижалась, ну и заработок соответственно. Пока же скорбное поприще помощника палача осваивалось мной не слишком успешно. В своем первом рейсе я узнал о себе много нового. Помимо банальностей в адрес моей мамы, мне открылась тайна моего родового древа. По мнению моих коллег, в числе моих предков были не только обычные животные, но и какие-то неизвестные науке «мартыны косорукие». Наш старпом – тучный бородатый мужчина лет пятидесяти пяти – походил на слегка неухоженного Хемингуэя. Имя, как и судьбу, он имел трудное: Владлен Георгиевич Дураченко. Был он человек эрудированный и, как многие моряки, начитанный, а потому выражался порой чрезмерно литературно. Вдоволь налюбовавшись из штурманской рубки на мои кувыркания в рыбном ящике, он торжественно и печально произнес по громкой связи:

– Неизданная глава из Детей капитана Гранта: Паганель на промысле или муки тресковы.

По-настоящему на меня не злились. Многим из экипажа я годился в сыновья и, видимо, пробуждал здоровые родительские инстинкты. Слава Богу, что не другие… впрочем, тогда это еще не вошло в моду. Виноват был матрос, тупо опоздавший на отход в рейс по причине чрезмерных возлияний. Меня же в срочном порядке выслали на замену прогульщику из вахтенного резерва отдела кадров.

С бортом 2113 «Жуковск» свела меня, как видно, судьба. Но это я понял позже. А тогда я, 18-летний курсант 4-го судоводительского курса мурманской мореходки, был направлен на плавательную практику; для начала – матросом без класса. Это через год после сдачи госэкзаменов и получения диплома штурмана-судоводителя ждала меня практика штурмана-стажера. А пока – салабон, зелень подкильная или просто – юнга. Малый рыболовный морозильный траулер бортового траления номер 2113 «Жуковск» имел дурную славу. Редко год-два обходился он без ЧП. Бывало в шторм кого за борт волной направит и – «пишите письма…» Бывало кому грузовым гаком[4] в висок ни за что. А потом следствия, проверки… Моряки называли «Жуковск» – «Заходя – не бойся, уходя – не плачь». Борт 2113 и захочешь – не забудешь: тут тебе и 21 – карточный выигрыш в «очко», и 13 – «чертова дюжина». То есть, будучи опасным для моряков в смысле несчастных случаев, траулер, тем не менее, как рыбак был удачлив, и чаще всего возвращался в порт с полными трюмами. А все же бортовичок решил напомнить мне, салаге, о своей дурной славе. Как-то в ночную вахту поднимали мы на борт «авоську»[5]. Я должен был бегом переносить от кормы к баку[6] «бешеный конец» – траловый трос. При подъеме трал затягивался тросами в верхней части, превращаясь в подобие авоськи с рыбой. «Бешеным» конец назывался потому, что при волнении он мог «сыграть»[7], и его полупудовый гак, – грузовой крюк, – вместе с бешеным тросом дуэтом пропели бы старинный романс: «Милый, ты не вспомнишь нашей встречи…»

Конец этот переносили быстрым аллюром, да и весь подъем трала проходил в том же темпе. Смутно помню упругий, плотный контакт своего молодого девственного тела с чем-то массивным и влажным. Помню гордый, одинокий полет в ночи. Помню смачный, чувствительный шлепок своих ягодиц о жесткую, как асфальт, и жгучую, как кипяток, ледяную воду моря Баренца. Больше не помню ничего, только секундное удивление от происходящего: «Приехали, что ли?!»

После ребята рассказали как я, вскользь задетый сорвавшимся «бешеным» тросом, мощно шмякнулся о каучуковый понтон и, подпружиненный, по красивой параболе направился за борт. Сыграли тревогу: «человек за бортом», но пока трал не поднят, судно объект маломаневренный, и мало что можно сделать. Быстро подняли трал, а там – сюрпрайз. Вахта впала в шоковое состояние в полном составе. Моя персона вывалилась из авоськи вперемешку с центнером живой рыбы – этаким «тресковым королём»: медленно и вальяжно. Все было при мне: члены, чресла, обязательный при работе на палубе спасжилет и аккуратная половинка зеленой пластиковой каски на вполне целой башке. Сам же спасенный, плотно покрытый чешуей, царственно переливался перламутром, словно новорождённый наследник самого Посейдона. Медперсонал на малых судах не предусмотрен. Случись что, связываются по рации. Затем полный ход и – куда ближе: в порт или к плавбазе. Туда, где есть врач или хотя бы фельдшер. В моем случае помощь была близка. Истинный человек Возрождения и просто светлая личность – боцман Бронислав Устинович Друзь. Моряк от Бога, боцман от черта, в сорок шесть лет, успешно сдавший экзамен и получивший степень фельдшера. Устиныч прекрасно играл в шахматы, мастерил из ракушек, ушных камней и глазных хрусталиков крупной рыбы оригинальные шкатулки и сувениры. Рисовал лаковые миниатюры по дереву, писал стихи. Хотя стихи, оригинальная муза народного поэта Б. У. Друзя, это «Песнь песней» и тема особая. Последствия моего недолгого пребывания в роли Садко ужасными не были. Я был торжественно внесен в салон, причем ногами вперед. Нёсшие моё скорбное тело товарищи, правда, вовремя спохватились и принялись меня кантовать. Это мероприятие закончилось драматичным ударом потерпевшего головой о переборку. Последнее и привело его, – то есть меня, – в чувство. Боцман в роли фельдшера принял к пострадавшему медицинские меры, причем как научного, так и народно-целительского характера. Морской эскулап уколол меня камфарой, угостил дозой нашатыря и от души, темпераментно растер спиртом. Причём приличная часть его была насильно введена внутрь моего организма перорально. Мне стало приятно, и сказал я, что это – хорошо! Натолкавшийся в салон почти в полном составе экипаж, во влажной робе и в сухом штатском, дружно и облегченно выдохнул. После чего большинство решило поддержать вновь рождённого – и также приняло перорально, причём неоднократно.

– Ты, Вальдамир, теперь крещеный! – провозгласил боцман.

Устиныч, на правах медработника, состоял при мне неотлучно все десять часов перехода до Мурманска. Обращался он ко мне по имени, но как-то странно, на норманно-варяжский лад:

– Крещен ты, Вальдамир, не грешным русским попом, а литым морским железом и соленой купелью, а потому быть тебе, подлецу, мореманом!

Велеречивость сия нашла на немолодого усатого моряка не по внезапному вдохновению, а вследствие продолжительного психотерапевтического сеанса, который он предпринял в качестве медика. В наше время это бы назвали «снятием посттравматического стресса». Естественно, что быстродействующий релаксирующий препарат с резким запахом и вкусом живого огня был успешно применен как к пациенту, так и к целителю.

Между тем, судно миновало остров Кильдин и вошло в створ Кольского залива. Мы с боцманом выпили по кружке крепчайшего, цвета вишнёвого янтаря, индийского чая «со слоном». Так что к моменту постановки судна на рейд напротив рыбного порта боцман поднялся на полубак трезвее самой якорной лебедки, брашпиля. Команда с мостика: «Отдать левый якорь!» – была исполнена. Загрохотала тяжёлая якорь-цепь, и судно, слегка качнувшись, замерло в спокойных водах родного порта приписки.

Глава 2. Остров Медвежий

Этой же ночью «Жуковск» уже был пришвартован к причалу. Стояли мы третьим корпусом между сейнером и БМРТ[8]. Ближе к утру меня разбудил шум, доносившийся откуда-то сверху, из пустого пространства между подволоком[9] и палубой над ним. Слышалось цоканье десятков коготков, мерзкий писк и возня. Крысы! Меня передёрнуло от отвращения. Перед рейсом этих тварей потравили газом на спец. причале, и в рейсе их почти не было слышно. А тут за пару часов уже набежали эти «милые зверьки» с соседних бортов.

– Фу! Фу! Фу-фу-фу! – донеслось от соседней койки.

Вообще-то часом ранее на ней мирно почил боцман. Теперь же он, вместо нормального мужицкого храпа, почему-то издавал эти странные звуки, как будто дул в блюдце с кипятком. Я щёлкнул светильником в изголовье. В мертвенно-жёлтом свете ночника передо мною открылась жуткая картина. Несчастный Устиныч лежал смирно, боясь пошевелиться, выпучив безумные глаза. На его широкой морской груди, обтянутой шерстяной тельняшкой, в позе любимой кошечки возлежала огромная, серая с проседью чучундра – портовая крыса. Длинный, розово-чешуйчатый хвост свисал до самой простыни и интимно подрагивал. Чучундра была занята противоестественным действом: шевеля острым носом с жёстким кустиком чувствительных усов, обнажив мелкие, острые зубки, она с неуёмным вожделением обнюхивала красу и гордость бравого боцмана – его роскошные, серебристые усы. Бедный Устиныч, боясь напугать товарку и получить полный ужасной заразы укус, усиленно дул ей в нос, пытаясь хотя бы таким образом прекратить крысиные ласки. Однако любвеобильное существо никак не реагировало на боцманское «фу-фу». Мои нервы, и без того прищемленные стрессом при падении за борт, не выдержали, и я с визгом: «На, тварь!» – запустил в несчастного Устиныча попавшим под руку кирзовым ботинком.

После такой конфузии боцман полчаса промывал с мылом и спиртом свою осквернённую гордость. На моё легкомысленное предложение сбрить подвергшуюся надругательству растительность он невежливо ответил:

– Мошонку себе побрей, салага! О том, что видел – никому ни слова! Или мы не друзья!

Эту страшную тайну я пронёс сквозь годы, а если и рассказывал кому, то вместо Боцмана упоминал «одного морячка».

Мое пребывание за бортом, – поскольку все обошлось, и к тому же у капитана были связи, – транспортная прокуратура спустила на тормозах и дела заводить не стала. Старый капитан «Жуковска» пошёл на повышение, был назначен мастером на современный, большой промысловик. Новым капитаном 2113 стал бывший старпом Владлен Георгиевич. Удостоверение капитана он имел давно, но по страстности натуры и недостатка связей дебютировал в этом качестве лишь теперь, получив протекцию прежнего капитана «Жуковска». С началом своего капитанства на Георгиныча, как прежде, наш мастер более не отзывался, дозволялось исключительно Владлен Георгич. И это правильно, потому как на корабле капитан первый после Бога. Капитан получил новое рейсовое задание, и через трое суток судно, загрузив снабжение и топливо, отправилось к новому месту промысла. Через двое суток перехода мы подошли к южной части архипелага Шпицберген, в район острова Медвежий. Шпицберген, или по-русски – Грумант, архипелаг суровый и неприветливый. Его шахтерская столица, Баренцбург, заселена русскими куда менее плотно, чем его южные, но не слишком теплые воды – нашими промысловыми судами. Порой кажется, что на серых волнах студеного моря покачивается, дымя трубами, целый город из кораблей. Остров Медвежий находится между Баренцевым и Норвежским морями. С востока на остров накатывают студеные волны моря Баренца, да и с западной стороны не экватор, но море уже Норвежское. Норвежское течение, продолжение Гольфстрима, хранит эти воды ото льда вплоть до нашего Кольского залива. Хотя отдельные льдины у Шпица не редкость, а восточнее – уже царство Снежной, а вернее Ледяной королевы. Когда-то эти места были вотчиной поморских, голландских, датских и иных китобоев. Очевидцы писали, что судам мешали двигаться китовые туши, переполнявшие эти воды. Эти ребята-китобои славно потрудились, и нынче киты здесь редкость. Хотя касатки встречаются. Одна такая красотка однажды попортила нам трал, позарившись на дармовую пикшу, сестру трески. Треска и пикша – это сводные сестры рыбьего семейства тресковых. Почему сводные? А разная у них внешность, хотя обе красавицы. Если треска имеет малахитово-зелёную окраску и округлое тело, то пикша телом площе, окрас у нее цвета благородного серебра, и у изголовья – темное родимое пятно. Кому как, а я нахожу его даже слегка изысканным. Ну, это к слову, а к делу – подъемы становились все беднее. Появилось много сорной рыбы: скаты, пинагоры, водянистые уродцы, – хотя их засоленная икра неплоха, – а также мелкие и средние акулы, и прочие морские бомжи. Так бывает – ведь «не все коту масленица». Так что рыба ушла… Иной капитан скажет: «Да лучше бы от меня жена ушла!» – «И вместе с тещей!» – добавит старпом.

Где рыба? А эхолот ее знает. Может, за углом. А где БЛИЖАЙШИЙ УГОЛ? Да вот же он – высится полукилометровой горой в тумане. Остров Медвежий – настоящий медвежий угол королевства Норвегия.

Согласно советско-норвежскому договору 1978 года, наши суда могли свободно промышлять рыбу в норвежских водах Баренцева моря, а соответственно норвежцы – в наших. В ледовитых прибрежных водах архипелага Шпицберген у наших рыбаков проблемы с норвежскими рыбными инспекторами если и возникали, то только из-за размеров траловой ячеи. Что касается Медвежьего, то он, в отличие от Шпицбергена, находится на нечеткой границе Баренцева и Норвежского морей, и норвежцы частенько преподносили неприятные кунштюки. Правду сказать, с размером траловой ячеи у наших рыбачков частенько было не в порядке, и пойманный на этом капитан в Союзе автоматом лишался лицензии.

Опасная штука – азарт. Азартные люди проигрывают состояния, жен и детей своих не жалея. С другой стороны, без настоящего азарта не сделаешь ни одного реального, большого дела. В конце концов, даже человек, зачатый без азарта, выходит какой-то бесцветный и квёлый. Капитан же Дураченко как раз был человек азартный и весьма упертый, упрямый. На безрыбье мастер затосковал, хотелось вернуться из первого капитанского рейса со щитом, то есть – с полными трюмами. Оно и понятно – хорошее начало… да и тот самый охотничий азарт жег бывалого промысловика, и не просто азарт. Азарт-Страсть! Вся группа наших рыбаков поднимала порожние тралы, таскала пустышки. В то же время несколько небольших норвежских судов, ловивших в своих 12-мильных, прибрежных территориальных водах, за пару суток затарились рыбой до самых горловин трюмов и с товаром ушли домой, в порт. Кораблей норвежской береговой охраны, к тому же, за все время никто не встречал ни разу. И Дураченко решился. Белой апрельской полярной ночью наш ржавый диверсант вероломно пересек морскую границу королевства Норвегия и вошел в территориальные воды принадлежащего ей острова Медвежий. Ровно через минуту вышел и тут же снова вошел, и тут же опять вышел… Двигаясь таким противолодочным зигзагом, словно уклоняясь от торпедной атаки неприятельской субмарины, мы и поставили наш полубраконьерский трал. Одной своей половиной он находился в водах Норвегии, а другой – в нейтральных. Таким образом, Владлен Георгиевич по доброй русской традиции пытался и «рыбку съесть и за это не сесть». Так протралили-пропахали мы, «пахари моря», «запретку» пару часов и вышли в нейтральные воды на подъем трала. Рыба была – две тонны, и какая! Отборная метровая треска и пикша, упитанные ерши, полсотни крупных пурпурных, шипастых и лупоглазых морских окуней, темно-синие, с перламутровым отливом плоские и толстые полуметровые палтусы, их младшие сестры – желтые в черных пятнах, упитанные камбалы. Был в этой шевелящейся и подпрыгивающей компании каким-то чудом заблудившийся атлантический угорь, похожий на небольшую, извивающуюся, желтую анаконду. От такого изобилия ассортимента впали в ступор бывалые рыбаки, восхищенным шепотом, чтобы не спугнуть удачу они приговаривали:

– Ай, Дураченко! Ай, молодца! Вот так дары моря, братва! Красота-то какая!

Капитан стоял молча, грузно опершись на рыбный ящик. Он смотрел на отборный улов остановившимся взглядом, намертво вцепившись в мокрое дерево побелевшими костяшками пальцев. И только мудрый, многоопытный боцман Устиныч был хмур и спокоен.

– Заманивает он нас, зверюга, – задумчиво произнес он.

– Кто? – удивился я.

– Да он вот. Медведь, – кивнул боцман в сторону острова.

Богатые рыбой прибрежные воды западного побережья Медвежьего манили, разумеется, не только нашего капитана. Многие мастера нашей многочисленной группы советских промысловиков-мурманчан, архангелогородцев, беломорцев, калининградцев хотели бы повторить наш удачный зигзаг по запретке. Но, во-первых, Владлен свою авантюру не афишировал, потому как знал, что свои же и заложат, а во-вторых, были и другие умники – втихаря заскакивали в терводы. Но одной лихости в серьёзном деле промысла мало. Нужны опыт и интуиция, что называется – чуйка. У нашего мастера было и то, и другое, в противном случае и в самом рыбном месте будут уныло вползать на промысловую палубу тралы-пустышки. Будет приходить на борт разорванное в клочья или вовсе потерянное траловое вооружение. К слову сказать, то навигационное и промысловое оборудование, которым были в те годы оборудованы штурманские рубки промысловых судов, производили впечатление музейных экспонатов. Один из промысловых вспомогачей – похожий на пианино донный эхолот с силуэтом подлодки на экране.

Поговаривали, что это военный трофей и былая гордость технарей третьего рейха – созданный в конце войны сонар для обнаружения вражеских субмарин. Рыба об этом догадывалась и, не слишком отражаясь на экране донника, ехидно улыбалась.

Глава 3. Здравствуй, Сеня!

В дневную вахту, в урочное время проходило на всех бортах радиосовещание капитанов. Главной темой, конечно, было безрыбье. Среди прочего, как-бы невзначай, отметили, что в последние две недели пропали из виду норвежские морские пограничники. Обычно один или два сторожевика постоянно патрулировали побережье Медвежьего. Для Владлена вся эта левая информация была – как евангелие от лукавого. Трижды искушаем был опытный, но азартный рыбак и, наконец, покусился.

В ночь с воскресенья на понедельник, серым, туманным майским полярным днем, наш рыжий от ржавчины флибустьер вошел в Норвежское море. Своим крейсерским ходом в 8.5 узлов он за полчаса углубился почти в середину территориальной 12-мильной зоны Норвегии и нагло поставил трал. Через два часа мы начали подъем трала на борт, а через двадцать минут в рыбном ящике подпрыгивало порядка четырех тонн отборной пикши, трески и прочей красивой прелести. А еще через десять минут в тумане возник зловещий светло-серый силуэт, и чей-то грубый голос с твердым, раскатистым RRR, по ужасно ГРОМКОЙ связи повелительно произнес по-английски:

– Борт 2113, говорит корабль береговой охраны королевства Норвегия «Сенье». Вы незаконно находитесь в пределах наших территориальных вод. Приказываю лечь в дрейф для приема досмотровой группы. В случае неповиновения буду вынужден открыть предупредительный огонь.

– Ну, здравствуй… мля, Сеня! – хмуро и нарочито спокойно произнес спустившийся на промысловую палубу капитан.

– Уже никто никуда не идет! – мрачно выдал шутку-юмора рыжий Геша, высокий веснушчатый типчик лет двадцати с небольшим.

Геша, Генка Эпельбаум, и был тот самый матрос-прогульщик, взамен которого я попал на этот веселый борт. По смене капитанов он был прощён и лишь понижен из матросов 1-го класса до 2-го. «Все равно, что сволочь старую назначить сволочью молодой», – скалился по этому поводу Геша.

Смысл произнесенной на чужом языке грозной тирады был ясен всем без перевода. Капитан Дураченко, казалось, успокоился совершенно. Убеждённый фаталист решил сдаться на поруки своей трудной судьбе. На высокой ноте заныл со стороны норвежца движок быстроходного катера. Боцман Друзь опустил штормтрап с правого борта, и во внезапно наступившей тишине мы услышали тяжелое, хрипловатое дыхание. Это карабкался к нам по волосатым манильским тросам штормтрапа наш первый варяжский гость… хотя, нет, скорее – хозяин. Не по-нашему долговязый – метра под два, просто верста варяжская. Не по-нашему слишком рыжий – что твой огонь. Даже нашему рыжему Генке было далеко до этого пожара. В довершение полного очарования имел этот свежий кавалер пунцовую, как из сауны, с могучей конской челюстью, физиономию. Ну, чисто конь!

– Внешность благородного животного, выведенного на регулярный пробздец из королевских конюшен, – без особого куража прокомментировал это явление Геша.

– Гуд монинг, мистер. Ай эм из мастер Дураченко, – шагнул к нему навстречу Владлен.

– Монинг, мастер Дураченкоф. Ай эм из майор Бьернсон. Хау ар ю, мастер? – неожиданно приятным баритоном спросил конь.

– Да уж хаваю… хаваю полной ложкой! – безнадёжно махнув рукой, истощился в знании английского языка наш кэп.

От неловкой ситуации его спасло следующее явление. По стальным частям палубы глухо застучали тяжелые ботинки. Из-за правого и левого борта пятнистыми чертями, белогорячечными видениями запрыгали вниз на палубу здоровенные, жуткие гоблины. В чёрных, лоснящихся лапах этих монстров появились вдруг короткие, американские штурмовые винтовки с раструбами пламегасителей. И тут произошло то, что потрясает меня до сих пор. Матросы очередной вахты и вышедшие на подвахту в помощь для обработки улова матросы вахты свободной вдруг примкнули по трое друг к другу, спиной к спине.

Каждый из них занял оборонительную позицию. В руках моряков зловеще сверкнули острейшие шкерочные ножи, а у одного даже здоровенный тесак-головоруб. Лица у наших ребят стали багровыми, страшными. Боцман Устиныч, мужчина пятидесяти шести лет, среагировал так же молниеносно. Он встал третьим к двум матросам, образовав тем самым третью оборонительную тройку. Положенный ему по штату мощный боцманский нож был переделан из охотничьего. По мистическому совпадению он назывался… Медведь. Позднее остроумец Геша заявил, что всю заварушку затеяли только ради того, чтобы у боцмана появилась возможность вынуть и показать норвежцам своего Медведя. Тогда же, в момент абордажа нашего рыбака вооруженной до зубов лихой толпой викингов, никому смешно не было. К слову сказать, что из бывших в момент высадки норвежского десанта на палубе матросов, двое в «ЭПОХАЛЬНОЙ ОБОРОНЕ ЖУКОВСКА», – по выражению того же Геши, – участия не принимали. Ну, во-первых, это ваш покорный слуга и Геша. Да, я и Генка Эпельбаум – мы стояли столбом. Это меня или Генку заменил в одной из матросских троек доблестный боцман Друзь. Самой остроумной позднее признали Генкину тираду о том, что группироваться по трое – старинная русская забава. Сам Гена Эпельбаум, Генрих Оскарович, был из поволжских немцев, переселённых во время войны в казахские степи. Товарищи шутку оценили по достоинству, и Гена, наконец, получил в лоб. Сами ребята отнеслись к своему, как мне тогда виделось, да и сейчас я не изменил своего мнения – доблестному трюку, как к вещи вполне естественной. Они уже лет пять держались вместе, одним матросским экипажем. Ходили только на малых промысловиках, траулерах и сейнерах. За кордон не рвались, поскольку полугодовые рейсы их не прельщали. На малышах же рейсы – месяц-полтора. Зарабатывали они отменно, всегда работали с удивительной сноровкой. Годы, проведенные в северных морях, – а это вечная болтанка или просто крепкий шторм, – превратили их, по сути, в сработанную цирковую труппу эквилибристов, ведь они работали в море практически в любую погоду. Не удивительно, что в минуты опасности действовали они с такой же быстротой и четкостью, что и в своей непростой работе. На мои душевные терзания по поводу собственного малодушия в роковую минуту мне было сказано, что это все равно, что зрителю в цирке терзаться невозможностью повторить трюки воздушного акробата. И если кто сдрейфил, так это Геша, поскольку он – один из них. Со мной же все в порядке, поскольку после всего, что мне выпало в первом рейсе, кто-нибудь другой бежал бы, причитая, от порта и кораблей в даль светлую, а потом только при одном виде и запахе рыбы поспешал бы блевать в теплый мамин туалет.

Однако вернемся к нашим норманнам. Гоблины впоследствии оказались нормальными норвежскими дылдами, по мне – так даже слишком дружелюбными и общительными для потомков варягов. Тогда же очаровательного впечатления они что-то не производили… Норвежцы, в свою очередь, таких устрашающих трюков с ножами от русских явно не ожидали. Стрелять, естественно, тоже никто не собирался. Когда планируют пострелять, не выскакивают с двух противоположных сторон. В общем, отреагировали десантники на наши ножички правильно. Рукопашная, так рукопашная. Норвежцы, бравые вояки, мгновенно перехватили свои американские винтовки параллельно палубе. При этом все, как по команде, выставили вперед правую ногу, хотя и сделали они это слегка вразнобой, – не то, что наши. Диспозиция для рукопашного боя с отказавшим или разряженным оружием. Всё, как учили их в их варяжской учебке, дабы не посрамить славных предков, звероподобных дядек в рогатых шлемах. В общем, всё могло кончиться плохо, поскольку не ведали эти сопливые викинги, как способны жонглировать ножами наши морячки, двумя движениями на лету разделывающие подброшенную в воздух здоровенную рыбину.

– Вурьфур фан, луйтнант?[10] – рявкнул командирским рыком все еще стоящий у фальшборта краснолицый великан.

Тут же пред ним возник вояка – в таком же пятнистом комбинезоне, что и его товарищи. Он был по-цыгански, подковообразно усат, на голову ниже, и еще, как минимум, вдвое старше своих сослуживцев.

Начальник с лицом, не предвещающим приятности, резко взмахнул рукой в чёрной элегантной перчатке, предлагая подчиненному уединиться с ним в простенке между траловой лебедкой и палубной надстройкой. По всей видимости, у старших норвежских офицеров было не принято устраивать младшим командирам разносы и прочие «эль скандаль» при подчиненных и уж тем более – при посторонних. Бойцы получили от лейтенанта отмашку «отбой». Все отошли назад и немного расслабились. Наши, поняв, что «кина не будет», попрятали «орудия труда и обороны» в ножны. Из-за лебедки, тем временем, раздавалось сердитое шипение майора и придушенное бухтенье младшего командира:

– Най, майор. Йа, майор. Деклагерь, майор…[11] – И в конце, громко и четко: – Йа, орлогс-кэйптен!

Глава 4. Под медвежьим крылом

Темноволосый и невысокий лейтенант, получив изрядную взбучку от краснолицего майора, жестом без слов дал команду своим бойцам. Те так же, как и появились, мгновенно исчезли с нашей палубы. Мы кинулись к бортам. Одному нашему моряку даже повезло получить в нос чем-то весомым. Он потом клялся, что успел разглядеть предмет. Это была поддернутая снизу абордажная кошка на прочном тросике. Кошка и трос были покрыты слоем черной резины, что и спасло нос нашего друга от большого ущерба. Мы ещё успели увидеть удаляющиеся плоскодонные катера, по одному от каждого борта. Двигались они почти бесшумно, с низким, ровным гудением.

– Устиныч, поднимись, – позвал старпом из штурманской рубки.

Боцман недоуменно пожал плечами и направился к начальству.

– Чего с рыбой-то будет? Жалко, пропадает ведь добро! – тоскливо толковали матросы. – Слышь, Паганель. Ты бы сходил, студент, в рубку. Пусть хоть старпом скажет, что делать.

Старпом Сава Кондратьевич был вполне свой мужик. Сам из старинной, поморской фамилии, прошел он путь от матроса до старшего штурмана. Поднявшись по трапу, я подошел к входу в штурманскую рубку. И тут я услышал нечто. На борту нагло свистели, и не где-нибудь, а на капитанском мостике. Причем свист был мастерски виртуозным. Тут следует пояснить. Свист на бортах парусных кораблей Флота российского, еще со времен его отца-основателя Петра Великого, был занятием строго регламентированным. По приказу старшего офицера, в штиль главный боцман высвистывал серебряным свистком попутный ветер. Бездумное же насвистывание, могущее вызвать нежеланный и опасный шторм, строжайше каралось. Я шагнул через комингс, высокий порог штурманской рубки. Посреди рубки торчала долговязая фигура краснолицего майора.

– Прифьет, как дала? – поинтересовался норвежец, покончив с художественным свистом.

Я замялся с ответом, несколько опешив от столь пристального интереса к моей гипотетической интимной жизни. Не дождавшись ответной реакции, майор поманил меня указательным пальцем изящной, не по телосложению, руки. Я с опаской приблизился. Офицер стоял напротив донного эхолота. В полумраке рубки работающий прибор освещал наши лица зеленовато-фосфорическим светом. Размеренные звуки посылаемого на дно моря эхо-сигнала, ранее казавшиеся мне уютно-убаюкивающими, теперь более всего напоминали работу кардиографа в больничном отделении реанимации. Я осторожно покосился на своего визави. В таинственном полумраке затемненной рубки он отчего-то напомнил мне немёртвого-носферату, легендарного графа Дракулу из недавно прочитанного, с трудом выпрошенного на одну ночь романа Брэма Стокера. Мне вдруг примерещилось, что я каким-то образом оказался в том самом месте книги, где оголодавший граф, покинув уютный гробик, аристократически изящно расправляется с экипажем корабля, где-то посреди океана. Я невольно вздрогнул, почувствовав, как чужая рука мягко легла мне на плечо. Неожиданно тихим, приятным баритоном норвежец запел:

– We all live in a yellow submarine. Yellow submarine. Yellow submarine.

И я узнал мелодию, которую насвистывал этот, не чтящий морские традиции, флотский майор. Один из незабываемых хитов легендарной четвёрки «Битлз». Желтая подводная лодка. Норвежец, тихо посмеиваясь, тыкал пальцем в подсвеченную панель эхолота. Меня, наконец, осенило. Всё это время его развлекал небольшой, из зелёного светонакопителя силуэт подводной лодки, плавно покачивающийся на освещенном экране совсем не военного радиоприбора. Наверно, его позабавило это проявление пресловутого «советского милитаризма» в рубке мирного промыслового судна. Чем обернётся для экипажа «Жуковска» непринуждённое веселье рыжего норвежского майора на нашем мостике – мне предстояло узнать несколько позднее. Из состояния легкой оцепенелости меня вывел шум шагов и знакомое тяжёлое дыхание. На капитанский мостик поднимались трое. Впереди, с потертым кейсом, Владлен, за ним – боцман Устиныч и старпом.

– Да что уж теперь. Банкуем не мы, – одышливо бормотал капитан, тяжело преодолевая высокий комингс рубки.

Кэп открыл кейс и вывалил на штурманский стол, прямо на навигационную карту с островом в середине, солидную горку разноцветных «корок». Это были паспорта и медицинские книжки экипажа, а также разнообразные сертификаты и квалификационные удостоверения. Свое капитанское удостоверение и сертификат с англоязычным вкладышем Владлен аккуратно положил сбоку, припечатав им судовую роль – список членов экипажа. Со стола соскользнул и упал на палубу какой-то документ в красной обложке. Я машинально поднял его. С фотографии гордо взирал на меня боцман Друзь, – молодой, со смоляными, едва тронутыми сединой, знаменитыми своими усами. На фото он был в накрахмаленном белом халате, который грубо пятнала большая синяя печать. На печати извивалась змея, склонившаяся над чашей, похожей на фужер для шампанского. «Фельдшерский сертификат Устиныча!» – дошло до меня.

Капитан повернулся к норвежскому майору и сделал приглашающий жест по направлению к столу с документами. Зри, мол. Норвежец подошел к столу и без особого энтузиазма начал перебирать бумаги. Я полушепотом осведомился у старпома по поводу злополучного улова и печалящегося над ним экипажа.

– Устиныч, спроси у варяга – что с рыбой? За борт ее или как? А то моряки переживают. Пропадает, мол, зря, – обратился старпом к боцману.

Полиглот Устиныч начал издалека. Его английский был странен и пространен. В своей тяге к интеллектуальным вершинам Бронислав не обошел языкознания и не искал легких путей. Друзь изучал язык, пытаясь переводить и заучивать оригиналы из какой-то антологии английских поэтов 16-18-го веков. Антикварного издания тысяча восемьсот лохматого года. Память у него, как у человека всю жизнь что-либо изучавшего, была отменной. И он шпарил, как считал к месту, целыми кусками рифмованного староанглийского, да еще с калужским акцентом. Простой вопрос «Что делать с уловом?» наша жертва самообразования излагал минут несколько. Из его абракадабры с некоторой вероятностью просвечивало что-то вроде: «Позвольте не продлить мне втуне ожидание. Ответа вашего в немом томленье жду…» И, наконец, о рыбе: «Безмолвный житель вод нас ныне озаботил».

Потрясенный норвежец впал в интеллектуальный ступор.

– Are you crazy?[12] – хриплым шепотом вопросил он престарелого вундеркинда.

В этом месте я почувствовал назревшую необходимость вмешаться. Пренебрегая субординацией, не спросив начальства, обратился я к рыжему майору:

– I’m sorry, what to do with the catch? – В смысле, что делать с уловом.

Норвежец сделал радостно-удовлетворенный жест руками, вроде как: ну, наконец-то!

– All that you would like to, – ответил он. Делайте, мол, что хотите. Затем покосился на боцмана, криво усмехнулся и добавил: – Only it doesn’t keep people away from. Lean fish get away with crazy. – Мол, только англомана боцмана не зовите на шкерку, а не то рыба в свой последний час еще и рехнется.

Часом позднее нашёл я моего доброго приятеля под полубаком, восседавшим с миной оскорблённого достоинства на бухте нового швартовного троса. Лучший боцман мурманского рыбфлота терзался вселенской печалью. Я стал каяться за свою инициативу с переводом.

– Да я тебя не виню, – с горечью молвил боцман. – Наши-то русаки что, народ смышленый, но не развитый. Но этот! Ведь офицер королевский, видно же – граф (!) белая кость, дворянчик… и не понимай. Заладил своё: ай донт андестенд, их нихт ферштейн, йай фуштур икке[13]. Я же к нему с респектом. На языке Шекспира и Бернса, понимаешь, а он: крэйзи, крэйзи!

В то время как наш уязвлённый усатый полиглот удалился к себе в каптёрку под полубак, ваш покорный слуга был оперативно произведен начальством в штатные толмачи, то бишь – в переводчики. Мой английский, мягко говоря, «оставлял желать…» Я выезжал на нескольких десятках типичных и специальных морских фраз и выражений, вызубренных в мореходке. Не обладая особыми способностями, как у боцмана, – а он и правда был человек талантливый, Шекспира и Бернса, особенно в оригинале, я опасался. Тем не менее, с моей помощью наладилась какая-никакая коммуникация. Тут нас ждал сюрприз – майор к эффекту привык и про себя посмеивался. Командира береговой охраны сектора Медвежий, название острова по-норвежски звучит как Бьернья, звали Свен, ну а фамилия… Бьернсон. Я так думаю, что у его начальства в военно-морском штабе, где-нибудь в Осло, а то и поближе в Тромсё, попросту военное чувство юмора: «Ах, у нас тут майор Медведев. А не послать ли нам Медведева в сектор Медвежий. Охранять наш родной норвежский Медвежий от набегов русских медведей будет бравый майор Медведев… Господа офицеры, всем смеяться!»

В полдень Бьернсон вежливо объявил капитану, чтобы траулер приготовился следовать за сторожевиком «Сенье» и официальным тоном добавил:

– «Жуковск» будет препровожден в надежное место. Там вы будете находиться несколько суток, ожидая начала расследования инцидента и решения норвежских властей относительно дальнейшей судьбы судна и экипажа.

Наш ржавенький рыбачок в сравнении с новеньким, словно только сошедшим со стапелей верфи военным красавцем «Сенье» производил впечатление блудного сына. В том месте притчи, когда, капитально поистаскавшись, в сопровождении красивого и ухоженного, а главное – умного брата, волочится со скорбной физиономией к папашке на покаяние. Меньше, чем через час наша сладкая парочка подошла к западному, покрытому высокими отвесными скалами побережью. Самым малым ходом, изрядно петляя, мы вошли в небольшой фьорд. Со стороны моря это место совершенно не просматривалось и, как позднее заметил в разговоре с боцманом второй штурман Алексеич, на карте отмечено не было. Эта шхера должна была представлять собой превосходную базу для небольших военных кораблей и подлодок. За каким лешим норвежцы засветили её перед советскими рыбаками – мы совершенно не понимали. Нас пришвартовали к причалу, словно вырубленному в виде очень глубокой ниши в отвесной скале. Траулер полностью скрылся в этой нише под нависающим скалистым козырьком. Норвежец привязался к нам вторым бортом и остался под открытым небом. Швартовные тросы закрепили на мощных железных скобах, намертво вделанных в твердую, скальную породу. Боцман, запрокинув голову, посмотрел вверх. Нависающая черная скала полностью закрывала от нас серое полярное небо.

– Под медвежьим крылом! – изрек наш народный поэт.

Глава 5. Лирическая

Между тем, события, как говорится, продолжали развиваться. Сторожевик «Сенье» покинул этот таинственный фьорд. Погода за пределами нашего, укрытого от всех глаз и ветров тайного убежища, ухудшалась с опасной скоростью. Сразу после составления «протокола о задержании», или как он там назывался, нашу радиорубку посетил норвежский марконя, – радист, – и, открутив что-то в передающем блоке нашей радиостанции, оную опечатал. Еще до вышеописанных событий группа советских промысловиков у острова Медвежий получила по телетайпу со спутника погодные карты с направлением ветров, перемещением и зарождением циклонов и антициклонов, зон низкого и высокого давления и т. п. С геостационарной орбиты метеорологические спутники перехватили зарождение у берегов Гренландии мощного внетропического циклона, идущего на восток. Экипажи находящихся на его пути судов должны были крепиться по штормовому. То есть, поднять на борт тралы и, приготовившись к штормованию, лечь носом на волну. Но это для торговых судов или рыбаков на переходе. На промысле же, в свежую погоду или при средней силе шторме, нередком для высоких широт, рыба начинает массово перемещаться. Уловы от этого только увеличиваются, и рыбалка продолжается. Торговые моряки проходят мимо на своих сухогрузах, танкерах, балкерах, контейнеровозах и прочих уважаемых и солидных коммерсантах.

С высоты своих огромных надстроек на просторных, штурманских мостиках наблюдают они через цейсовские бинокли за очередной группой промышляющих в шторм рыбаков и, как водится, обсуждают своих странных коллег по морю: «Тут даже нашего здоровяка прилично подбрасывает, а эти „пахари моря“ на своих ржавых тазиках, эти „дважды моряки“ на крохотной, открытой палубе еще и суетятся – рыбку шкерят. Вон тот мелкий, что невод поднял, не утонул часом? Нырнул под волнищу, и не видать. Минуты полторы прошло. Может, помощь нужна?! А, нет, жив курилка, выскочил наверх, как пробка! Даже в воздухе завис на пару секунд. А эти то, морячки на палубе, циркачи в оранжевых спецовках, как будто так и надо – стоят, обтекают и рыбку шкерят. Можно подумать, им за это мильёны платят. Крэйзи, просто крэйзи! Маньяки!..»

Атмосферное давление, между тем, продолжало быстро падать. Ветер усилился до штормового. Раздался резкий короткий гудок, и из-за черной скалы показался мощный серый форштевень – «Сенье» возвращался. Что могло приключиться? Шторм сильный, даже ураган не помеха военному кораблю – следовать по назначению. Чтобы помешать выполнению приказа должна быть серьезная, очень серьезная причина. На капитанском мостике ожила УКВ радиостанция. Со сторожевика распорядились освободить стенку скалистого причала. Норвежцы собирались занять наше место, а затем уже поставить нас к своему левому, свободному борту. Экипажи справились с задачей быстро.

Наши, поневоле близкие знакомцы из недоброй памяти абордажной команды, оказались по совместительству еще и командой швартовной. Без своего воинственного макияжа, в серых, грубой вязки верблюжьих свитерах парни выглядели куда симпатичнее. Белобрысый, голубоглазый балбес поднял с палубы какую-то железку и изобразил зверское смертоубийство товарища. Словно злодей-самурай он всадил свою бутафорскую катану в мягкий живот жертвы. Далее последовало натуральное Кабуки[14]. Парень был явно звездой корабельной самодеятельности. Он принялся дико вращать глазами и громоподобно хохотать, не забывая изображать медленное и сладострастное вытягивание кишок из живота своей жертвы. Зверски убиваемый страдалец был менее талантлив, и к тому же явно перепутал мизансцены. Несчастный с похвальным усердием изображал… смерть через удушение. Мученик хрипел, выкатывал до слез глаза из орбит, не забывая при этом вываливать из пасти фиолетовый, неаппетитный язык. В завершении трагедии убийца из кровожадного японца переквалифицировался в людоеда-папуаса, принявшись исполнять вокруг дрыгающейся в конвульсиях жертвы, ритуальный предобеденный танец «бон аппетит». Вся эта катастрофа сопровождалась воплями каннибала, перешедшего, видимо, с голодухи, на английский:

– Блад! Блад!

Смышлёный Геша заржал первым. Рыжий быстро сообразил, что громогласное «блад» вовсе не английское blood – кровь, а совсем даже теплое, родное, столь часто употребляемое нашими мужичками, исконно русское слово. Следом заржали все мы. С опозданием, но все же и до нас дошло, что за сцену только что изобразили перед нами эти юные театралы. Действие миниатюры как бы разворачивалось на палубе нашего «Жуковска», на которую не так давно высадился норвежский десант. Конвульсирующая жертва – зверски зашкеренный норвежский моряк-спецназовец, а, соответственно, бьющийся в пене и однообразно матерящийся маньяк-убийца, есть типический образ доброго, русского парня.

В этом месте наши морячки вдруг прекратили смеяться и, продолжая улыбаться, правда, теперь ещё шире – до ушей, как по команде повернули головы в сторону средней надстройки норвежца. Придерживая тяжелую, клинкетную дверь, судя по звону кастрюль и пробивающемуся пару, ведущую в корабельный камбуз, на нашу гоп-компанию, улыбаясь, смотрела она. Это была молоденькая темноволосая норвежка в белой камбузной куртке. Она не была куклой, но эти ямочки на щеках, эти темные искрящиеся глаза и главное – её юный, заметный, как яркий лучик издалека, естественный природный шарм. Девушка более всего походила на увиденную мной через много лет в кино молодую актрису – Чулпан Хаматову. Тот же тип очарования, та же пряная азиатчинка в разрезе глаз и лёгкой скуластости. Такие черты лица нередки у северных скандинавов, ведь в своих жилах они несут частицы саамской и угрской крови. Что сказать? Не миновала и старика Паганеля чаша сия. Как в той популярной песенке: «Мое сердце остановилось! Мое сердце замерло»…

Глава 6. Обыкновенное чудо

Ее звали Ленни. Правда, когда наутро я вновь увидел ее, мне это было еще не ведомо. Она, в сопровождении какого-то парня, карабкалась вниз по переходному мостику на нашу палубу. Они вдвоем несли большой пластиковый бидон, держа его за синие ручки. Бидон был не легок, литров на тридцать, и в нем булькала какая-то химия. Парень же был высок, гораздо выше её, и я с неуместным облегчением констатировал, что мы с ней примерно одного роста. Как говориться: кто о чем… Зато нести им поклажу из-за разницы в росте было явно неудобно. У меня появился повод вмешаться. Я протянул ей руку – давай помогу. Она улыбнулась уже знакомой, еще вчера сразившей меня улыбкой.

– Прифьет, как дала? – вдруг выдала она до боли знакомую фразу.

– Ты преподаешь русский язык? – спросил я первое, что пришло в голову.

– Как ты знаешь? – ответила она вопросом на вопрос, явно изумленная моей нечеловеческой проницательностью.

Она говорила по-русски! Часто ошибаясь, с сильным, похожим на финский акцентом, но она говорила по-русски! Я стоял и улыбался счастливой улыбкой дефективного подростка. Видимо, высокому парню все это начинало надоедать. Он аккуратно поставил тяжелую флягу на мою ногу и с ледяной вежливостью эсквайра по-английски осведомился:

– Не соблаговолит ли досточтимый сэр принять в качестве скромного презента от нашего экипажа этот шампунь для уборки санитарных помещений?

– Что, такой плохой запах, воняет? – покраснев и от неожиданности продолжая тупить, отчего-то шепотом спросил я.

– Ужасно, сэр. Просто катастрофа, – печально закивал норвежец. – Надеюсь, этот изящный тридцатилитровый флакон гигиенического средства «Хвойный лес» вам поможет.

Он гулко булькнул флягой с еловой веткой на этикетке. Затем приподнял её и попытался вернуть обратно на мою ногу. Однако я, с несвойственной мне сноровкой, успел отскочить.

– Ничего, ничего. Я помогай! Май нэйм из Ленни. Ленни Бьернсон. Так приятно! – протянула она узкую ладонь.

– Так приятно, – согласился я вполне искренне и протянул руку, забыв, между прочим, представиться. Она ответила неожиданно сильным для девушки ее сложения рукопожатием.

– Я слышала, как тебя называть друзья. Как это… погоняло! – заявила, довольная своей осведомлённостью, девушка.

Я не стал уточнять, насколько она близка к истине. Чтобы не мучить Ленни громоздким для нерусского уха Владимиром или невнятными Володями, Вовками и Вовами. Я решил примитивно сократиться и выдал:

– Влади. Зови меня Влади.

Какая это роковая ошибка – я понял несколько позже, когда рыжая скотина Геша, засунув мокрый нос в судовую парилку, где я мирно балдел, гнусаво и похотливо проблеял:

– Влади, девочка моя. Твой суслик идет к тебе. Чмоки, чмоки – заодно и помоемся!

Надо сказать, что промысловые суда в рейсе и вправду не благоухают. Когда идет рыба, то просто не до тщательной уборки – нет времени. Это уже на переходе в порт всё судно драят и моют, сливая грязь в льялы мощными струями забортной воды из пожарных гидрантов. В тот день мы потрудились на славу под руководством боцмана и Ленни, которая оказалась весьма занудной чистюлей и к тому же – студенткой тромсейского университета по специальности: санитарно-пищевая технология; разумеется, рыбной отрасли.

Боцман с русской щедростью плеснул на палубу из нерусской фляги половину бывшего в ней мыльного, резко пахнущего хвоей туалетного счастья. После чего принялся сливать это дело мощным пожарным напором. Однако эффект произошел иной. Наш работяга «Жуковск» стал стремительно превращаться в некое заполненное душистой хвойной пеной исполинское и невыносимо гламурное джакузи. Чем остервенело-старательнее смывал мыло за борт боцман, тем более агрессивно и вызывающе вела себя пена. Происходящее напоминало фильм ужасов под оригинальным названием «Пена атакует!».

Пахучее, интимно потрескивающее мыльное облако заполняло собой все судовое пространство, проникая в каждую щель. Выйдя из каюты или поднявшись из машинного отделения, человек попадал как бы между мирами. Здесь, как в чёрной дыре, не было ни времени, ни пространства, а только потрескивающая, благоухающая хвоей нирвана, банно-прачечный Эдем. Только неромантичный капитан Дураченко не оценил этого намека судьбы, дескать: смирись, оставь суету и заботы, отринь страсти, человек, содрогнись перед лицом вечности! Его красное, разъяренное лицо, обрамленное седой бородой, показалось из верхотуры третьего этажа палубной надстройки. Капитанская голова, увенчанная пенной шапочкой, словно нимбом, торжественно и мощно осветилась солнечными лучами из-за просветов облаков.

– Боцман! – раздался сверху усиленный микрофоном громоподобный глас капитана. И еще раз громоподобно: – Боцман!

Несчастный, изнемогший в борьбе с мыльной напастью, мокрый до нитки Устиныч возвёл очи горе.

– Бронислав Устиныч! – продолжил вдруг капитан с неожиданной, что называется – ледяной вежливостью.

Причиной тому была следующая диспозиция – наш пенный ковчег был пришвартован своим правым бортом к левому борту норвежца.

Когда началась эта мыльная русская опера с непередаваемым национальным колоритом, весь личный состав «Сенье», включая вахтенных, высыпал на свой левый борт. По мере явления из бездн нашего намыленного морского скитальца очередного плюющегося хвойным шампунем пенного призрака, норвежцы все более впадали в состояние клинической истерии. Выход на авансцену главного персонажа – мастера Дураченко в роли Саваофа на воздусях, сопровождался уже обессиленным молчанием зрителей. Наш мастер вовремя заметил благодарных зрителей и счел за благо не подливать масла, пардон, мыла в пространство.

– Бронислав Устиныч! – продолжил Владлен нарочито спокойным тоном.

– Слушаю вас, Владлен Георгиевич, – не без претензии на светскость ответствовал мокрый боцман.

– А не жмут ли вам яйца, любезнейший? – с медоточивым иезуитством осведомилось начальство.

– Никак нет, Владлен Георгиевич, ничуть, – последовала в ответ чарующая боцманская улыбка из-под усов.

Непринужденная беседа двух светских, пардон, морских львов была бесцеремонно прервана резкой командной фразой по-норвежски, раздавшейся по громкой связи из командирской рубки сторожевика. Галерка мгновенно опустела. Зрители без аплодисментов исчезли по местам несения службы.

– Влади! – раздался с палубы норвежца знакомый девичий голос. – Иди на нас, хочу тебе дать!

– Не теряйся, Паганюха, беги, а то передумает, – прогнусавил глумливым Петрушкой вездесущий пошляк Геша.

Я не без смущения поднялся по трапу на борт норвежца. Лени взяла меня за руку своей теплой ладонью. Это ее вполне невинное действие, тем не менее, породило у меня приступ внезапной аритмии.

– Надо брать анализ фиш, ваш рыба, еще наш кук просила один, два картон рыба нам на обед, – сказала она.

Мы заглянули на камбуз, где кок – молодая, лет двадцати пяти, рыжеволосая, пышногрудая фру – посмеиваясь и весело косясь в мою сторону, о чем-то переговорила с Ленни. После этого произошло совсем уж немыслимое. Эта нераскаявшаяся Магдалина приблизилась и, демонстрируя абсолютное отсутствие комплексов, двумя толстыми пальцами пребольно ущипнула меня за щеку.

– Найс бэби! – сложив губы трубочкой, смачно прогудела она, словно и в самом деле имела перед собой пухлощекого, розового, пускающего пузыри младенца. Я отскочил, шипя от боли и негодования, чувствуя, как заливаюсь пунцовым колером вареного лобстера. Агрессорша погрозила мне толстым пальцем и томным голосом добавила по-английски: – Проголодаешься, приходи, когда захочешь. Я с удовольствием дам тебе грудь.

От дальнейшего, возможно, рокового развития событий, меня спасла Ленни.

– Идем! – она по-хозяйски схватила меня за указательный палец и потащила из камбуза.

Я охотно подчинился. Процесс волочения за палец доставлял мне какое-то особое, возможно, эротическое удовольствие. Видимо, все дело было в волочившей меня персоне.

– Эта Марта – джаст крэйзи, – рассказывала мне по дороге Ленни. – Один бедный бой получал от Марта сюда, – Ленни коснулась моего затылка. – Бой сказал, что в её суп много кэлори, как у неё здесь, – она похлопала себя по аккуратной упругой попке. – Бедный бой упадал в большой кастрюля с горячий суп. Доктор сказывал, что его голова из брэйн ин шок, умотрясение, а низ его спина, как вареный – можно кушать.

Её рассказ и мое эротическое удовольствие от тащения за палец прервал знакомый баритон:

– Капрал Бьернсон!

В узком корабельном коридоре прямо перед нами возвышался майор Свен Бьернсон собственной персоной. Он отозвал Ленни в сторону, коротко переговорил с ней, кивнул и перевел взгляд на меня.

– Хау а ю? – я, было, открыл рот для ответа, однако Бьернсон опередил меня: – Р-райт! – ответил сам себе майор со знакомым раскатистым R и, заложив руки в черных лайковых перчатках за спину, заметно сутулясь, отправился далее по коридору.

– Вы однофамильцы? – спросил я, когда долговязая фигура исчезла из виду.

– Йа, одна фэмэли – орлогс-кэйптэн май анкл, – она отперла ключом дверь. Мы вошли в помещение, похожее на кладовую.

– Дядя? – удивился я. – Вот те здрасте! Погоди, майор твой дядя, ты капрал. У вас что, династия?

– Как ты все знаешь? – изумилась она в свой черед, смешно приподняв выщипанные бровки. – Йа, династия. Дед моего дяди, майора Свена Бьернсон фром Свэдэн. Он был граф Бьенсон, брат король Бернадот. Друг Наполеон Бонапарт.

– Убиться можно! – изумился я на одесский манер. – Так ты что, отпрыск династии Бернадотов, королей Швеции и Норвегии? Ты потомок наполеоновского маршала? Ты что, принцесса?

– Йа, принцесс, э литл, чуть-чуть, – девушка, очаровательно наморщив носик, показала пальчиками насколько чуть-чуть.

Вдруг Ленни совершенно неожиданно обвила руками мою шею и прильнула теплыми, солоноватыми губами к моим, пересохшим от вселенского восторга.

Глава 7. Паруса Катти Сарк

По словам все той рыжей бестии Эпельбаума, я спускался на родной борт по трапу со счастливой, блуждающей улыбкой клинического идиота. На вытянутых руках я держал большую пластиковую ёмкость, по форме напоминающую детскую ванночку, в каких купают младенцев. Ванночка была заполнена картонными коробками с хитрыми буржуйскими анализаторами качества рыбы. Все это, вкупе с моей врожденной нечеловеческой, паганельской ловкостью, превращало такое несложное сооружение, как корабельные сходни, в практически непреодолимое препятствие.

Наверное, в прошлой жизни я был домашним гусем. Нереализованная мечта о полете тайно жгла моё сердце и в этой жизни. Пролетая над родной, свежевымытой, пахнущей хвоей палубой, я неспешно размышлял о том, стоит ли мне обогнать летящую впереди, детскую ванну или же избрать для приземления рыжую голову, маячившую вблизи ярким посадочным знаком. Встреча друзей прошла в теплой непринужденной атмосфере… Столь близкое знакомство с тощей арийской задницей Генриха Оскаровича не входило в число моих ближайших планов. К тому же непосредственная реакция самого «авианосца» не оставляла времени для продолжительных размышлений.

– Пенипона Дульядед Рама тринадцатый! Свазиленд об Лесото через Антананариву поперек брашпиля! В рот тебе клеш, сволота малолетняя! – блеснул знаниями географии и прочих наук сбитый мною с ног Эпельбаум.

Наша судовая разведка тем временем не дремала. В русский матросский кубрик пригласили парочку языков из числа юных театралов-десантников. Норвежских ребят, что называется, приманили на любопытство. Наши ребята, как говориться, накрыли поляну, и поляна сия заслуживает отдельного описания. Вы знаете, что такое рулет из атлантической скумбрии? Не знаете? Тогда поезжайте в Мурманск и спросите! Нет, вы поезжайте и спросите! Ей-боже, оно того стоит! Подмороженное, льдистое филе пухленькой скумбрии, скатанное в рулет с кусочками чеснока, лаврушкой и горошками чёрного перца. Остро пряное и нежное одновременно. Самым буквальным образом тающее во рту. Как-то приходилось в тропиках готовить рулет примерно по тому же рецепту из мяса сто килограммовой меч-рыбы. Получилось неплохо, но… не то.

Норвежские гости и их хлебосольные хозяева, в общем, посидели неплохо. Алкоголь в рейсе не приветствуется, но, как говорится, у нас с собой было! В качестве переводчика дебютировал все тот же рыжий Эпельбаум. Бабушкины уроки родной немецкой речи оказались весьма полезными. Норвежские же ребята, в отличие от нашей братии, в школе не баклушничали, а действительно учили иностранные языки. Немецкий язык входил в число обязательных предметов. В процессе русско-норвежского братания при помощи языка Шиллера, Гёте и Шикльгрубера была получена следующая ценная информация: Прежде всего, сторожевик типа «Нордкап» – «Сенье» не должен был находиться в акватории острова Медвежий, то есть по месту несения службы! Здесь вообще в течение нескольких недель не должны были находиться корабли береговой охраны норвежских ВМФ! Во всяком случае, ранее такого не припоминалось. Что касаемо нашего «Сенье», то он, как только что сошедший со стапелей кораблестроительной верфи, должен был браво бороздить прибрежные воды в районе Тромсё, проходя ходовые испытания. В общем, не вдаваясь в подробности, командир «Сенье» Свен Бьернсон почему-то нарушил приказ и принял волевое решение охранять сектор Медвежий, как наиболее рискованный, руководствуясь исключительно чувством долга офицера и патриота. Показательное задержание и демонстративное дефиле с нашим бедным «Жуковском» имело целью психологический прессинг на всех потенциальных нарушителей-браконьеров из многочисленной и пестрой группы иностранных и, прежде всего, советских судов, промышляющих у Медвежьего. И лишь внезапно разыгравшаяся буря и проблемы с одним из двигателей не обкатанного корабля смешали планы майора Бьернсона.

Существовала ли в норвежских ВМФ контрразведка? Проводилась ли какая никакая работа с личным составом, например, лекции на тему: «Болтун находка для шпиона»?! Эти вопросы так и остались без ответа.

Светлым полярным вечером, часов, эдак, в восемь, в скромном, уютном, немного пропахшем мужским духом и рыбой матросском кубрике возник наш новый корешок до гроба – Юрик Скелет. Вообще-то, вчерашней ночью старший капрал представился как Йорик Бриньюльф. Однако через пару часов общения с нашими северными альбатросами это самое общение перешло в братание с элементами дружеских лобзаний. Бедный Йорик, не страдавший избытком веса, зато имевший немалый избыток роста, был скоропостижно перекрещен в Юрика Скелета. Иногда для разнообразия к нему обращались иначе. Например, так: «Cлышь, Юрок, дай я тя, братан, варяжская твоя морда, поцелую. Нет, погоди, сначала выпьем на брудершвахт… или нет, на брудершвайн… ну, ты, зёма, понял».

Не помню точно, действовал ли уже тогда в королевстве сухой закон или нет, но Йорик в этот вечер, как и в прошлый, его сторонником быть явно не собирался. Подмышкой тощего Йорика что-то булькало. Этим что-то оказалась завернутая, – вы не поверите! – в норвежский флаг литровая бутылка виски «Катти Сарк». Так вышло, что еще вчера нетрезвый толмач Гена Эпельбаум сообщил о своем нынешнем дне рождения и, от широты своей давно обрусевшей немецкой души, пригласил к себе на днюху всю ораву дружелюбных варягов. Следом за Юриком шествовал белобрысый красавчик Фритьоф, вылитый Ди Каприо из «Титаника»; впрочем, тогда Леонардо еще «под стол пешком ходил» или даже ещё не родился. Парень был той самой звездой палубной самодеятельности, разыгравшей перед нами что-то вроде самурайских воинственных разборок со вспарыванием живота неприятеля. Кроме этих двоих явились еще трое или четверо незнакомых норвежских ребят, движимых естественным любопытством. Но главный и самый приятный сюрприз был впереди. На трапе, ведущем вниз в наши матросские покои, знакомый девичий голос мелодично запел:

– Хэпи бёфдэй ту ю! Хэпи бефдэй ту ю! – На пороге кубрика стояла и улыбалась Моя Ленни. Она была одета в зауженные, слегка расклешенные снизу синие джинсы, подчеркивающих стройность её ног, и модную в те годы узкую блузку с логотипом шведского квартета АББА. В руках она держала довольно большой и, судя по запаху, свежеиспеченный пирог овальной формы. Пирог был украшен клюквой и дольками лимона. Довершал этот кулинарный шедевр восседающий посередине маленький игрушечный клоун с красным носом и красной же, торчащей во все стороны фирменной цирковой прической.

Ленни полагалось в третий раз пропеть «хэпи бёфдэй», но уже с указанием имени потерпевшего. Она, улыбаясь, потыкала пальчиком в сторону зардевшегося, что маков цвет, именинника, призывая присутствующих подсказать ей его имя.

– Cволочь, сволочь рыжая! – подсказал кто-то из дорогих коллег-товарищей. Гену спасло улучшающееся на глазах владение Ленни нюансами русской речи.

– Най, най! Он не есть сволочь. Он есть… как это – найс соул? – повернулась она ко мне.

– Душка! – догадался я.

– Йа! Йа! Дущка! – Ленни запрыгала на месте прелестной козочкой, рискуя уронить пирог на палубу. Доверив безопасность деликатеса моим надежным рукам, она приблизилась к новорожденному и нежно чмокнула его в пылающую, пунцовую щеку.

– Хэпи бефдэй ту дущка! – провозгласила Ленни, смеясь и победно подняв руки.

Рыжего, видимо, проняло до глубины его арийско-русского естества. Не зря говорят, что многие немцы сентиментальны. Гена весь вечер не сводил с Ленни преданных голубых глаз. Изрядно же разогревшись с помощью очередной бутылки с чайным клипером на этикетке, – у норвежцев за душой оказался целый ящик, – именинник принялся угрожать несуществующим обидчикам девушки, используя при этом оба доступных ему языка. Что касаемо пирога, то он оказался не только с рыбой, что не удивило, но и с ревенем, – и в этом была некая скандинавская пикантность. Испекла его Ленни при мощной поддержке пышнотелой Марты, чьим оригинальным предложением о кормлении я так и не воспользовался. Чего уж там, опыт приходит с годами, а тогда молодой был, глупый, влюблённый! В кубрике было очень тесно и очень весело. Помню ощущение распирающей юношеской гордости, когда дивно благоухающая Ленни уютно расположилась у меня на коленях. Я тут же неимоверно вырос в собственных глазах. Моя обычная застенчивость мгновенно скрылась в волнах гормонального шторма, и я обозрел товарищей по застолью взглядом бывалого морского орла. Меня охладила и даже несколько привела в чувство чуть заметная, презрительная ухмылка нордического красавца Фритьофа, явно адресованная нашей паре. Я с язвительной неприязнью подумал, что ему весьма пошла бы чёрная эсэсовская фуражка с высокой тульей. И еще я был почти уверен, что, выскажи я ему это в лицо, он примет это как комплимент. Незаметно дело дошло до культурной программы. Старшина Толяныч достал свою семиструнку и, настроив её, взял несколько виртуозных аккордов. Семен Анатольевич давал свою любимую «Вершину» из кинофильма «Вертикаль». В 1967 году он, молодой инструктор по альпинизму, познакомился с великим Высоцким на съемках этого фильма. Они были, что называется, родственные души, и даже внешне чем-то похожи. Только Семен был повыше ростом и, как признавался сам Владимир Семенович, лучше, профессиональнее играл на гитаре.

– Профессиональнее не значит – талантливее, – парировал Семен Анатольевич. Через два месяца, в конце июля, он выйдет под бодрую песенку о Московской Олимпиаде из радиорубки, сжимая в руке смятую радиограмму.

– Семёныч умер, – почти прошепчет он пересохшими губами и замолчит надолго, уставившись на сидящую у кромки фальшборта серую чайку. А в тот вечер тесный кубрик, набитый людьми, захватила мощная энергетика великой песни, не нуждающейся в переводе. Всякий раз, услышав ее, я вижу лицо Семена, вдохновенно поющего эти строки, – строки, ставшие его судьбой:

Нет алых роз и траурных лент,

И не похож на монумент

Тот камень, что покой тебе подарил.

Как Вечным огнем, сверкает днем

Вершина изумрудным льдом,

Которую ты так и не покорил.

Семен погиб через год, в горах на Кавказе, спасая в неожиданный буран группу неопытных альпинистов.

Глава 8. Поэтический вечер боцмана Друзя

Устав от гама и тесноты матросского кубрика, мы с Ленни покинули пирующих друзей и поднялись по трапу, на свежий воздух. Здесь на верхней палубе мы встретили группу лирически настроенных мужчин. На круглых бухтах швартовных тросов, укрытых чистой ветошью, у возвышения трюмного люка, накрытого чистым куском парусины, словно за столиком уличного кафе, сидели четверо: старшина Толяныч тихо напевал что-то под перебор своей семиструнной гитары. Капитан Владлен Георгиевич солидно восседал во главе стола, словно седобородый посажённый отец на деревенской свадьбе. Рядом старпом Савва Кондратьевич печально покачивал бритой головой в такт гитарным аккордам. И довершал живописную группу колоритных мужчин незаменимый и вездесущий боцман Друзь. К нашему с Ленни внезапному появлению компания отнеслась вполне доброжелательно. Суровый доселе Владлен заулыбался и даже слегка разрумянился, отчего стал походить на подтаявшего деда Мороза.

– Ситдаун, доча, – похлопал он на место подле себя.

– О, май гад. Как он похож на мой дед Урхо! – прошептала мне на ухо Ленни.

– Ну, кэп наш не такой уж и гад, – сострил я не то, чтобы удачно.

Тем временем изрядно поддатый боцман, что называется «снял тапочки и полез в душу». Обняв нас с Ленни за плечи, он со слезой в голосе, принялся причитать:

– Ребята мои дорогие! Смотрю я на вас, и душа рыдает. Вы же классика – Рома и Юля, Орфей и Эвридика – вечный сюжет.

Боцман еще чего бы наговорил, но мужика захлестнули эмоции и он, всхлипнув, с влажным носом полез целоваться. Полез, естественно, не ко мне. Ленни, прижав к груди сжатые кулачки, со смущенной улыбкой попыталась спрятаться за моей надежной спиной. Спасая свою юную подругу от боцманских ласк, я сам бросился в его благоухающие объятья.

– Устиныч, стихи почитаешь? Что-нибудь из классиков. Свои, например, – пришёл нам на помощь Семен. Бронислав Устиныч окинул публику вмиг прояснившимся взором.

– Вальдамир! – Боцман вскинул голову и принял позу, подобающую, на его взгляд, поэтической декламации.

– Елене, если затруднится с пониманием, все поясню сам.

– На языке Шекспира и Бернса? – догадался я.

– Именно! – не без вызова подтвердил благородный служителя Аполлона и открыл свой поэтический вечер: – Ода в белом верлибре, – посуровев лицом и голосом, провозгласил декламатор. Мне же, не знаю – почему, примерещилось: Ода о белом верблюде.

– Раскинулся залив широкий, на много милей врезался он в землю!

От брака с солнцем и луной полярной рожден им был на побережье город, —

драматично зарокотал боцман.

Я тут же живо представил себе картину: как на некое побережье ползет на четвереньках хронически нетрезвый мужчина с роковой фамилией Залив. Мужчина нетрадиционно обременен огромным животом.

Несчастный басом стенает и охает, явно собираясь рожать, и не каких-то там мальчиков и девочек, ан нет – целый город! Несколько смущала проблема отцовства. Хотелось спросить: кто же, собственно, из двух небесных полярников – луна или солнце – собирается отвечать за содеянное?

– Яай шеонер икке! Я не понимай! – забеспокоилась Ленни.

– Я тоже, – поспешил успокоить я девушку. Тут зазвучали патриотические мотивы, правда, уже не в белом, а скорее в военно-морском верлибре. Лицо Устиныча приобрело воинственное выражение, а голос посуровел:

– В борта союзного конвоя торпеды крупповский металл

вгрызался хищно, за собою надежды он не оставлял.

Но след пиратской субмарины не растворялся в глубине.

Качались траурные пятна на русской северной волне!

«Вот это уже лучше, – решил я, – народу должно нравиться. „Глубине – волне“ даже как-то захлестывает».

– Йа, таккь. Я понимай. Cтихи про война с Гитлер. Итс ноу бэд. Этто не плохо, – подтвердила мое впечатление Ленни.

Далее последовали производственные сонеты. Устиныч здесь «замахнулся на Вильяма нашего Шекспира»:

– Постыла жизнь и ни к чему пытаться

достоинства хоть каплю сохранить.

Несчастный человек, я должен унижаться,

лишь б что-нибудь на складе получить.

Частица «лишь б», произнесенная с нервическим скрежетом зубовным, впечатляла особо. Драматически прозвучало стихотворение «Под судом». Эта была реальная история из жизни Устиныча, когда на траулере «Краснознаменск», в народе прозванном «Измена», на боцмана попытались повесить крупную недостачу и даже открыли уголовное дело, грозившее ему немалым сроком за хищение соц. имущества. Особенно эффектно звучала кульминация:

– Бьют склянки, значит, срок отмерян,

в глазах уж меркнет жизни свет,

и старый боцман на «Измене»

к виску подносит пистолет…

Какой системы, калибра, откуда взялся и куда подевался этот самый пистолет – история умалчивает. Скорее всего, эта была ракетница, стреляться из которой было бы несколько не эстетично. Зато доподлинно известно, что за работягу-боцмана заступились почти все капитаны флота и, «поставив на уши» транспортную прокуратуру, заставили следователей «спустить дело на тормозах».

Постепенно стихла стихия советско-норвежской дружбы. Я проводил Ленни по трапу ровно до границы её территории. Все-таки военный корабль не прогулочная яхта, да и демократичности наши соседи выказали более чем достаточно. Опустели палубы обоих бортов, и из своей каптерки под полубаком появился все тот же Устиныч. Это неудивительно, ведь судно – это место, более всего напоминающее театральную сцену. Здесь постоянно мелькают одни и те же персонажи. Я заступил на вахту у трапа «бдеть вахту». Скучно не было – переполняли впечатления прошедшего дня, да и вообще состояние влюблённости не располагает к скуке. Поэтический вечер для меня продолжался. Помню, что всю ночь напролёт читал про себя разные лирические стихи и до того дошёл, что к утру пару раз прослезился. Эти мои порхания в небесах как всегда испортил поднявшийся по трапу из кубрика помятый именинник. Геша взглянул тухлым взглядом на мою просветлённую высокими чувствами и поэзией физиономию, пошло зевнул и посоветовал:

– Ляг, поспи, и всё пройдёт.

Не в силах спорить с этой жизненной прозой, я удалился на покой в душный матросский кубрик.

Глава 9. Страсти по Титанику

Вне нашего «Медвежьего крыла» – нерушимого тысячелетнего убежища, созданного самой природой – бушевала «Кашуту» – Пьяная Эскимоска.

Так наречена была зародившаяся между Гренландией и Аляской, редкая для этого времени года полярная буря. Американские метеорологи в те года ещё не страдали излишней политкорректностью, и названия бурям и ураганам давали самые фривольные. Итак, снаружи буйствовала буря по имени Кашуту – дама пренеприятная во всех отношениях. Горе тому экипажу, чей борт окажется несчастливым. Выйдет ли вдруг посреди урагана из строя вся ходовая часть судна. Откажет ли бывшее много месяцев в непрерывной тяжкой работе рулевое устройство. Или возьмет и взбесится сам корабль, перестав выполнять команды из штурманской рубки. И не будет ни сил, ни времени для поиска причин корабельного безумия. Да и не найти тех причин, поскольку в царстве морских стихий чаще и гораздо сильнее, чем на берегу, действуют эманации мира тонкого, пронизывающего все сущее, но людьми не воспринимаемые. Кто знает, может, довольно было самой малости. Да и малости ли. Кто и как может взвесить степень тоски и отчаяния жены капитана обезумевшего судна. Она одна, она видит мужа несколько раз в году. Дети растут, и она все меньше нужна им. Кто спросит – как ей, замужней, без мужа? Каково ей ложиться в одинокую, но отчего-то всё ещё супружескую постель…

И однажды вечером она пойдет в город. Встретится там с каким-нибудь мужчиной, и пойдет с ним, и проведет с ним вечер, а позже и ночь. Ей будет хорошо или просто не так одиноко и, может, она захочет повторить этот опыт еще и еще раз. Но однажды она отчего-то среди ночи проснется в слезах и поймет, что её любовник чужой, не близкий ей человек. Она же все еще любит мужа, и не знает, как посмотреть ему в глаза, когда он все-таки вернется. И вот уже отчаяние захлестывает её душу штормовой волной. Не ведая, что творит, шлёт она страшной силы проклятье. Проклятье мужу и его кораблю:

– Будь проклят ты, мой любимый. Тот, кто оставил меня здесь одну, на этом постылом берегу! Будь проклят ты и твоя ржавая плавучая домовина! Бездушный кусок железа, покрытый немытыми иллюминаторами гроб! Будь проклят твой чёртов корабль, который тебе дороже меня! Так плывите же вместе туда, откуда не возвращаются!

Суша покрыта несметными скопищами людей, чьи мелкие страсти, властные над ними инстинкты, смутные желания, вязкая повседневная суета уничтожают самую суть человека – светлую его сторону. Поднимается над городами невидимое облако отчаяния и неверия. Поднимается, и чем его больше, тем плотнее оно в холодной выси. И вот уже возвышается над ареалами людских обиталищ та самая небесная твердь, которую чувствовали наши далекие предки. Имеющие духовное зрение видели её, еще тонкую и не сплошную, но обещающую закрыть все небеса исполинскую конструкцию. Полный смысл и предназначение этих куполов непостижим для человека. Лишь некоторые из нас, по счастью или несчастью не утратившие микроны духовного зрения, очень грубо и примитивно, но все же способны увидеть: наша лень, наше безволие, наша ложь и жестокость, наше нежелание каждый Божий День преодолевать эту внутреннюю тьму и есть те самые невидимые, мешающие излиянию на землю Горнего Света нечистые ледяные частицы. Мы сами порождаем то, что закрывает от нас Небо.

А над морем небо чище, даже в шторм и ненастье. Даже если оно закрыто тяжелыми, свинцовыми облаками. Мне кажется, что душам моряков, коль нет на них греха большого, куда как проще оказаться пусть не в Раю, но все же по дороге к Свету. И не во сне…

В эту зябкую, буйную майскую ночь, светлую, по воле уже вступившего в свои права полярного дня, двоим не спалось. Разумеется, не спала и судовая вахта: моторист в машинном отделении, штурман в рубке и вахтенный матрос у переходного трапа. Сходни были круто задраны вверх по направлению от нашей верхней палубы к главной палубе норвежца. На приливе крепёжные тросы этого переходного мостика опасно натянулись и грозили оборваться. Пришло время вахтенному матросу поработать и ослабить крепление, приведя трап в божеский вид. Так что не спали и мы. Я – «юноша бледный со взором горящим» и друг мой – боцман Устиныч.

– Пьяная эскимоска, Кашуту? Вот ведь убогие! Слышали звон!.. Бывал я там, в конце шестидесятых, а эскимосы – родня считай, – как-то странно усмехнулся Друзь. – Между прочим, славный народ – братья наших чукчей. Таких отчаянных друзей-товарищей нет более на свете. Это я в смысле дружбы. Было дело, повстречался бортовик, на котором я боцманил, с айсбергом, – вблизи Готхоба, Нуука по-инуитски. Это у них, у эскимосов-инуитов столица такая на Юго-Западе Гренландии. Основали то ее рыбачки-датчане и порт невеликий построили. Ну да, эскимосы, конечно, настаивают, что у них там поселение уже лет пятьсот как стояло, еще до принцев этих датских. И, мол, большое селение было, иглу в триста, по их понятиям, считай, город. Летом, как потеплеет немного, чуть снег в низинах сойдет, так они вместо избушек ледяных, иглу этих, землянки рыли. Кто из охотников удачливей да науку знает – чумы ставили, как наши чукчи. У вождей да старейшин сараи-дворцы стояли из настоящего корабельного дерева, – того, что море подарило. А бухта там богатая: на лежбищах из гальки тюлени да лахтаки, зайцы морские нежатся. Жирные, что твои купчихи. Глянешь – и до самого горизонта берег шевелиться, клокочет, тявкает. Кипит жизнь!.. А в море рыбы стада, чисто бизоны в прериях. Гуляет рыбка, ходит, боками толкается, туда-сюда, туда-сюда. А нерпа-жирдяйка рыбину ухватит, чавкнет пару раз и как бросит в соседок, да злобно так заверещит: «Что это мне первый сорт суют! Я вам не какая-нибудь фря, а как есть уважаемая дама. С моржами в родстве. Мне на обед высший сорт подавай!» Тогда только весна началась – лед в море почти сошел, а тот, что остался рыбачкам-бортовичкам типа нашего – для промысла не помеха. И все бы ничего, да был у нас тогда штурманец молодой, да на тебя, Паганелька, похожий… тот же тип психический! – В этом месте я вздрогнул и спросил:

– Чем же я удостоился?

– А ты послушай, – отвечал боцман. – Есть такой тип людей – романтики-созерцатели, ценители красот Божьего мира. Народ этот часто «витает в облаках». Пребывает, так сказать, «в горних высях». И оттого бывает по жизни непрактичен и рассеян до крайности. И, кстати, по этой причине может быть небезопасен для себя и других. Называется этот психотип – Паганель. Да, и еще. Человек этого типа, как правило, много читает, обладает хорошим интеллектом. Будучи доброжелательным к людям, любит делиться информацией. Обладает развитой речью, красноречив, и в этом плане популярен у окружающих. Штурманца того Витьком звали, фамилия Шептицкий. Он сейчас с беломорскими промышляет – капитаном у них. И капитан знатный – везун. Кто как, а Шептила всегда с рыбой. Он с ней, как с бабой – с лаской, да с уважением. На косяк выйдет, ну и пройдется малым ходом рядышком. Вроде как: не поймите превратно, рыба моя дорогая. Интерес к вам имею, не дозволите ли поухаживать? Я, мол, гражданочки скумбриевичи или там окуневские, такой «жгучий лямур» до ваших прекрасных персон ощущаю, что вот не выдержал, решил вас, гражданочки, на свой уютный борт пригласить. Для приватной, мон амур, беседы за рюмкой чаю. Рыбка замечтается, а Шептила, не будь дурак, в нужный момент тральчик свой и задействует. Ну, у кого ничего, а у Шептилы, как правило, в трале завсегда тонн двадцать молодой, красивой рыбки. Ну, а больше-то и не надо на один подъем, подавиться рыба в трале – товарный вид потеряет. Тогда у Нуука, Готхоба, стало быть, Витька Шептицкий совсем еще пацаном был. Да и как штурман – без опыта. Как говорят – «зелень подкильная». Ну, вот как ты покамест… Вахту на мосту он с капитаном стоял, с подстраховкой, значит, как младший штурман. А в рейсе, бывает, капитан посмотрит вокруг – все спокойно, ну и пойдет себе из рубки – бумаги там или еще что. А ведь не положено это – мостик на штурманца-салагу оставлять. Ну, да кто без греха? Ну, Витюша-то наш и учудил. Увидал Витя «Айзенберга арктического» – айсберг, в смысле… а они порой красивые, черти. Летом, когда и весной уже солнце в силе, айсберг тот играет, сверкает под лучами, как бриллиантами усыпанный. Это ведь цельный кусок льда, замерзший двадцать тысяч лет назад. Несколько тысяч лет подтаивал да в Гренландское море сползал, – а высоты они порой огромной! – пока сам не увидишь, не поверишь. Не поймёшь, что за громадина. А в воде-то теплее по-любому, да и солнышко незакатное опять же. Айсберг тот тает, да так чудно. Иной плывет по морю – замок короля Артура, не иначе, а другой – один к одному скульптора Родена «Ромео и Джульетта» из Эрмитажа. В масштабе, эдак, 1:1000. Ну, и как на такую красоту не поглазеть. А тут как раз такое чудо в полумиле и проплывало. Глядит Витя в бинокль и видит, что на вершине горы ледяной как будто человек сидит, да преогромный, и то ли в шкуре звериной, то ли своей родной буйной шерстью покрытый. Не иначе Йети, человек снежный. «Ну, – думает Витюня, – надо брать! Даже если от капитана влетит, Нобелевская премия все окупит». Если ты думаешь, что Витюша неуч какой был и про айсберги в мореходке не проходил – так как в Одессе говорят: «Таки нет!» Он ведь как рассудил: «Оно понятно, что штука опасная, и под водой у нее в три раза больше, чем над. Однако когда офигенный Айсберг топил охрененный Титаник, так это ж была картина маслом – солидняк. Так за каким интересом ему сподобиться наше старое корыто, пропахшее, к тому же, не Шанелью номер пять, а вовсе даже протухшей по щелям рыбкой?» Ну и подвернул Витя к этой пятидесятиметровой ледышке втихаря. Капитан в тот же момент неладное почуял. Чувствует, судно на несанкционированный поворот пошло. Может, он в гальюне думу думал, может, еще чего, но замешкался что-то. Я-то в каптерке сурик, краску рыжую, от ржавчины, растворителем разводил и, в аккурат когда Витька на подводную часть того айсберга наскочил, я мордой лица тот сурик-то и принял. Машина – стоп. Тревога «по борьбе за живучесть судна» названивает, панику нагнетает. Народ пластырь разворачивает 7:7 метров. Готовится с носа, с полубака под киль его заводить, чтобы если пробоина в прочном корпусе, да ниже ватерлинии, закрыть временно. Ну, ты знаешь. Я-то как раз этим процессом командовать должен, а с личности сурик стекает. Люди пугаются – ну как я умом повредился, и на нож мой боцманский косятся. Капитан, когда в рубку залетел, желал Витюшу того придушить, натурально… Однако застал его в состоянии прострации, нервный шок, стал быть, у парня. Только и успел болезный ручку машинного телеграфа в положение «СТОП» вздернуть. И оцепенел! Потом уже, когда улеглось все, и доложили, мол, пробоины в борту нет, зовут меня в рубку, на мостик. Я уже тогда медицинской науке всякий свободный момент посвящал, к экзамену готовился. Ну, поднимаюсь, смотрю. Витек мой, в кресло капитанское усаженный, недвижный, со спиной прямой, и ручки на коленках сложил – прямо статуя Аминхотепа, фараона египетского. Сидит без звука, и в одну точку уставился. Ну, подошел я и, как полагается, по всем правилам психиатрической науки по личности-то его и хряпнул, чтобы, значит, из шока вывести. А у меня же рука не дай Боже тяжёлая! Ну и не рассчитал малость. Ну, Витюня мой в воздух-то поднялся и у дальней аж переборки на палубу и опустился. Некрупный был парень. Я смотрю – он опять молчит, только уже лежа. Ну, думаю, из нервного шока я его, кажется, не вывел, да по запарке, натурально, в летальное состояние ввёл. А тут еще второй штурман, ясень ясенем. Здоровенный бычара и такой же смышленый. «Ты что, боцман, – говорит, – судоводительский состав сокращать и где – на нашей исконной территории, в рубке штурманской? Валик ты, – орет, – малярный!» – и биноклем цейсовским мне в рыло. Каюсь, не стерпел я слов его последних. Личность свою, биноклем задетую, ещё стерпел бы, а вот намеков неприличных в адрес свой, в форме непристойно-эпической, не терпел и впредь терпеть не намерен. Безобразие тут форменное началось. Капитан наш был Луи де Фюнес вылитый, что лицом, что фигурою – метр пятьдесят два в прыжке. Так он для харизмы бороду отпустил. Только и проку, что его еще и барбосом обозвали. Да братва ещё траулер, что под его началом ходил – «Барбос-карабас» окрестила. Бывало, психанёт и давай от нервов бороденку-то чесать, – ну, прям барбоска плюгавая. А туда же – разнимать нас кинулся. Он же нам по эти, по гениталии. Ну, задели мы его, болезного, в разминке. Глядь, а барбосик-то наш – «Капитоша» – его так за глаза весь флот звал, лежит у знакомой стенки-переборочки, Витюней нашим облюбованной. Лежат они оба два, что братики-щеночки. Охолонули мы с ругателем моим от такой Цусимы. Стоим, любуемся, гладиаторы хреновы. Штурманец второй мне шепчет: «Устиныч, – шепчет, – это же дуплет-мокруха. Это же ты Витька прижмурил, а я, стало быть, „Капитошу“… для изящной комплектации». – «Ладно, – отвечаю, – не дрейф, дрейфила. У них у обоих жилы на шеях бьются – живые, значить». Бог миловал, обошлось тогда. Они же оба родимые, как оттерли мы их скипидаром, болезных, да как оба очухались, глядь, а ведь ни буя-то и не помнят, ну как отшибло. Ну, мы со вторым, не будь мормышки, переглянулись. Второй-то левым глазом подмигнуть хотел, да как подмигнешь, ежели он у него заплыл напрочь, только зашипел – болит, мол. Ну, да я и без того понял, чего он сказать хотел: «Ври, боцман. У тебя складнее выйдет». Ему что, циклопу бестолковому, а мне грех на душу. Ну, не приучен я. Врать, то есть. А куда денешься – жизнь-то заставит. Ну, наплел я, аж вспоминать противно. Мне как раз бинокль с треснутой линзой, об мою личность расколотый, на глаза попался. Я и выдал импровизацию. «А вы, – говорю, – Ромуальд Никанорыч (так мастеру нашему родители удружили), когда на мостик после аварии явились, то, себя не помня, да в состоянии аффекта пребывая, за штурманский инвентарь схватились и на младшего коллегу замахнулись. Да на наше с вами удачное счастье пребывал рядом второй помощник ваш – мужчина во всех местах героический. И, стало быть, заслонил он от удара вашего могучего отрока сего злополучного лицом своим коровьим…» Тут малость запнулся я – чего дальше-то врать? «Ага! – говорю и, вроде как, с покаянием: – Я тут давеча у вас леер ржавый пошкрябал и нынче же хотел замазать его суриком. А тут сами знаете – шибануло, сурик-то возьми и пролейся. Ну, вы-то по запарке и в движениях… не заметили, стало быть… ну, и по склизкому делу, значит, равновесие-то потеряли и головой о переборку повредились. Ну и прилегли… ненадолго». Вроде как складно вышло. Тем более сурик тот с меня еще подкапывал и палубу на мостике изгадил изрядно. Ну, капитан посмотрел на меня подозрительно – не дурак же, чует не то что-то. Потом глянул снизу вверх на помощника и вроде как лестно ему стало. Как же, сам, мол, мал, да удал. Даже позу статуи Давида принял. Эвона как Голиафа местного отделал! В тот же день получили мы по радио распоряжение от руководства с берега – следовать в ближайший порт Готхоб для постановки в сухой док и производства ремонта судна. Уже к вечеру встали мы у причала пятым, считай, корпусом, а к утру уже подняли наш Барбос-Карабас в док. Весь правый борт от форштевня до середины корпуса, выше и ниже ватерлинии, имел вид маминой стиральной доски. Рельефно выпирали шпангоуты – рёбра корабельные. Смотрелось это жутковато, как-то по-человечьи. Смотрю, Витя Шептицкий подошел к днищу траулера. Невеселый. Стоит, смотрит на дело рук своих, а в шевелюре у двадцатилетнего пацана прядки седые.

Глава 10. Честный Урсус

– Что у вас, Устиныч, там дальше-то было с эскимосами этими гренландскими? – спросил я заинтересовано.

– Да уж было, – усмехнулся в сивые усы боцман. – И с эскимосами, и с эскимосками… Как налетели мы на махину ту ледяную, и как поставили тогда в Готхобе, Нууке по-эскимосски, нашего рыбачка в сухой док, я тебе уже рассказывал. Должен уже ремонт начаться, а капитан наш, Ромуальд Никанорыч, поутру получает радиограмму, а в ней говорится, что траулер наш под фрахт пойдет к датчанам на период летнего рыбного промысла. Экипаж наш остаётся на борту в прежнем составе, датчане же не дураки – русская рабсила завсегда ценилась: и работать умели, что бы там ни говорили, и стоит не дорого – по их понятиям, считай, даром. Ну, экипаж как узнал – возрадовался. Это же удача какая – под фрахтом у капиталистов поработать. Да на материке, чтобы под этот самый фрахт попасть, надо редким жуком быть, и нужные знакомства иметь, и нужных людей из рыбного министерства уметь крутым заморским презентом растрогать. А всё почему: да потому, что простой матрос за полгода иной раз тысячу долларов получал, а капитан порой и больше двух тысяч зелёных американских денег. На штурманца этого молодого после того, как он судовую обшивку ниже ватерлинии в стиральную доску превратил, с айсбергом поцеловавшись, поначалу экипаж злился. Ну как же – заработка лишил! Сиди, мол, теперь в ремонте. А тут получается, что своим раздолбайством он удачу экипажу принёс. Прям не пацан, а талисман. И ведь будущее показало, что Витька Шептицкий и правда – редкий удачник и как рыбак, и вообще по жизни. Меня капитоша наш, Ромуальд, в толмачи-переводчики произвел. Для датчан немецкий язык, уж не знаю, как сейчас, а тогда – что второй родной был. Я по-германски свободно шпрехаю ещё с войны, со школы юнг. Нас старшина Зельдович сурово по языку гонял – сто слов за неделю не освоишь, так месяц без увольнения просидишь и девок поселковых на танцах в клубе не пощупаешь. А после войны я еще три года служил и с немцами пленными вдоволь напрактиковался. Помню, даже Лили Марлен на праздник первомайский певали. Слава Богу, до особиста не дошло, а то ведь оприходовали бы дурачка-морячка на Колыму за такую солидарность трудящихся. Вызывают нас с капитаном в сопровождении представителя Министерства рыбхоза в датский офис частной конторы – фирмой называется, а по-нашему артель, значит. Называлась фирма эта «Урсус», и герб у них был – белый медведь на задних лапах с огромной рыбиной в обнимку, чуть не с него ростом, и держит он её как-то странно, будто целует. Оттого создается такое неприличное впечатление, что мишка этот, вроде как, рыбу с медведицей перепутал. Поговорили мы с датчанами. Этот в фетровой шляпе, из министерства нашего рыбного, всё со своим как бы английским встревал – «тел ми плиз», да «тел ми плиз». У датчан от этого долдона аж зубы заныли… такой нудник! Подробностей не догоняет, зато имеет право главной подписи в контракте с артелью этой, «Урсус». Я и перешел на немецкий язык к их датскому удовольствию. Тут выяснилась одна интереснейшая подробность. В контракте том указано, что минимальная месячная зарплата «фишарбайтера», по-нашему матроса-рыбообработчика, ты не поверишь – 750 американских долларов, а с премией – до полутора тысяч, и еще 1 750 долларов каждому на пять ежемесячных заходов в порт. На каждый заход для отдыха экипажа трое суток выделяется. И при этом питание и одежда за счёт «Урсуса» этого. И вдруг эта шляпа министерская как давай руками махать: «Что вы, что вы мистеры! Ноу, ноу, итс импосибл! Тут в контракте сказано, что наши советские моряки будут от представителя „Урсуса“ все деньги ежемесячно кэшэм, то есть наличными получать, поскольку личных банковских счетов у них, как ни странно, не имеется. Однако я, как представитель советской договаривающейся стороны, настаиваю на том, чтобы деньги экипажу выдавал наш советский уполномоченный товарищ, в противном случае суммы выплат экипажу нам категорически не подходят!» Ну, как ведется, из всей его речи на министерском инглише датчане хорошо поняли только последний пассаж, ну и зачесали затылки свои рыжие да белобрысые. Что же, говорят, мы, пожалуй, согласны, что наша бухгалтерия проявила, так сказать, излишнюю экономию на выплатах советским морякам, и мы, мол, согласны поднять ежемесячный минимум до 1 000 долларов американских, но более – ни цента. А шляпа опять руками машет: «Вы не совсем поняли. Для нас главное, чтобы всю сумму, заработанную экипажем, наш советский представитель получал, вот он всё советским морякам и заплатит, как положено по нашим советским законам. А если вы категорически не согласны, тогда наша советская сторона просит уменьшить ежемесячный минимум зарплаты моряка до 250… нет, даже до 200 долларов США». Тут-то у принцев наших датских челюсти и отвалились. Товарищ этот министерский в натуральный шок ввёл проклятых капиталистов, озадачил их не по-детски. А те, когда в себя немного пришли, то обратились ко мне за повторным переводом, дескать, что-то мы, несмотря на замечательный английский советского господина, не совсем «андестенд». Я им всю диспозицию этого министерского херра в шляпе по-немецки и повторил, а у самого аж скулы сводит – как я себе и друзьям своим прошу заработок урезать, чтобы господа капиталисты на нашем брате советском работяге побольше прибавочной стоимости поимели. Тут один пожилой датчанин, как потом оказалось – вице-президент артели этой рыбье-медвежьей «Урсуса» – и говорит эдак с волнением, датские, немецкие и английские слова мешая, но в общем понятно. Я, говорит, потомственный марксист-социалист, еще дед мой лично знал товарища Каутского, и ценности социализма, говорит, во многом разделяю. А то, что предлагает уважаемый советский товарищ имеет отношение не марксизму-социализму, а скорее – к кретинизму-идиотизму… так и сказал – идиотие, глупость по-немецки. По законам, говорит, датского королевства заработок работника выплачивает непосредственно фирма-работодатель, и всяческие посредники запрещены. Да будет вам известно, говорит, что основатель предприятия – Урсус Симсон – 120 лет назад начавший дело с одним рыбацким баркасом «Глад Дракар», имел почётное прозвище «честный Урсус», а посему и нынешний Урсус – честный и уважаемый торговый знак, и работает на него честный и компетентный персонал, который простых и честных тружеников моря обсчитывать и обманывать не приучен. Говорит, а у самого аж кожа на голове под седым бобриком от негодования покраснела. Сильно зауважал я тогда капиталиста этого. Тут капитан наш Ромуальдыч вмешался. Хоть и росточком не вышел, а умом Бог не обидел. Отвёл он эту шляпу министерскую в сторонку и тихонько ему советует: «Вы, дорогой товарищ, на компромисс в этом деле пойдите». А тот долдон отвечает: «Какой ещё может быть компромисс с министерской инструкцией? В инструкции этой чётко сказано, что, согласно закрытому постановлению ЦК КПСС, месячный заработок в иностранной валюте для рядовых советских работников за границей не может превышать 250 долларов США. Почему? Да потому, что у ЦК распоряжений не уточняют, а берут под козырёк». Ромуальдыч опять за своё: «Да вы на компромисс пойдите не с капиталистами-социалистами этими или, не дай Боже, с инструкцией ЦК, а с экипажем. Договоритесь с моряками, что после получения месячного довольствия в 750 долларов, 500 из них они будут возвращать вашему представителю c письменной гарантией возврата в рублях по гос. курсу. Это же ежемесячная прибавка к рейсовой зарплате в 380 полноценных ярких советских рублей, а не долларов там каких-то серо-зелёных. Какой же дурак откажется?» Сдвинул министерский дядя шляпу на лоб, почесал в затылке, и говорит: «А ведь дельное предложение. Нам, работникам министерства, премию за экономию валюты выписывают в чеках Внешторгбанка, и если дело выгорит, то сэкономим мы Родине 15 000 серо-зелёных в месяц, или 90 000 за полгода, а это чревато уже не премией – благодарностью от ЦК, что посерьёзнее любых денег!» В общем, ударили все по рукам, и контракт с этим честным Урсусом подписали. Знать бы мне тогда, что ждёт меня впереди теплое знакомство с настоящими гренландскими урсусами.

Глава 11. Таинственный остров

Заслушался я боцмана и даже подскочил на перекладине трапа от неожиданного звука, донесшегося сверху из нашей штурманской рубки. Звук был такой, какой издаёт велосипедный тренькающий звонок, только гораздо резче, явно рассчитанный на удар по нервам вахтенной службы. В то же время на сигнал судовой тревоги он не походил совершенно.

– Что это там? – встрепенулся Бронислав Устиныч и по скобам, приваренным к металлу судовой надстройки, ловко и быстро забрался на левое боковое крыло капитанского мостика, откуда, толкнув массивную дверь, вошел в рубку.

Я не удержался от соблазна и последовал его примеру. Выражаясь литературным штампом, в рубке царил таинственный полумрак. Неяркий свет исходил только от небольшой лампы на подвижном креплении над штурманским столом. Траулер наш, как я уже говорил, помещён был под скалистый навес наподобие каменной ниши, словно игрушечная модель кораблика в полуоткрытую пасть исполинского изваяния неведомого каменного зверя. Оттого в пределах нашего судна было достаточно темно. Наружный естественный свет, несмотря на молодой полярный день, яркостью нас и наш остров тоже не баловал. Недавно пронесшийся ураган Кашуту разогнал облака и дал погулять полярному солнышку, но уже менее чем через сутки северные широты напомнили о том, что мы не у Санта-Крус-де-Тенерифе, а у немного другого острова, и небо вновь заволокло привычной серой пеленой низких облаков. Итак, в штурманской рубке что-то происходило. Когда я перешагнул через комингс и вошел внутрь, неприятное треньканье внезапно прервалось – это второй штурман Алексей Иваныч щелчком выключил звуковой тумблер донного эхолота. Только что прекратившиеся звуки издавал мой старый знакомец, тот самый, с силуэтом субмарины на светящейся застеклённой панели самописцев. Тот самый, который вдохновил краснолицего норвежского майора Свенсона, мастера художественного свиста, на исполнение музыкальной увертюры о жёлтой подводной лодке.

– Ты прикинь, Устиныч! – с удивлением и тревогой в голосе заговорил вахтенный штурман Алексей Иваныч. – Решил я, как положено на стоянке, донник прогреть, самописцы там протестировать… ну, всё, как обычно. Включил. «Ну, – думаю, – пусть пока покапает, постучит по дну, пока я на вахте». Ну, он у меня всегда включен, люблю этого старичка, он мне нервы успокаивает своим БИП-БИП. Бибикает, как наш первый спутник. А он вдруг взял и растренькался, как велосипед почтальона. Я с ним в эксплуатации не первый год, и ни разу такого трезвона не слышал. Он, когда под ним косяк рыбы проходит, свое БИП-БИП учащать начинает и, чем плотнее косяк, тем чаще. Но главное, мать его ити, ты глянь, что он самописцами начертил, сколько туши извел!

Штурман и боцман с озадаченными лицами наклонились к зеленоватому свечению экрана донного эхолота. Я, охваченный неуёмным любопытством, тоже, привстав на цыпочки, полез глядеть на художества самописцев через спины впереди стоящих.

– Ты ещё на шею мне влезь, гусь лапчатый! – нервно дернув лопатками, пробурчал второй помощник. Однако мне удалось разглядеть освещённый экран, где весь низ листа рабочего поля самописцев был сплошь покрыт чёрной лоснящейся тушью.

– Если это косяк, – усмехнулся второй помощник, – то не иначе рыбка нашла себе бочку на несколько тысяч тонн, упаковалась в неё и таким манером путешествует под морскими просторами.

– А что, здесь под нашей шхерой и вправду глубина около двухсот метров? – с удивлением осведомился боцман.

– Такое бывает, – ответил штурман. – Остров этот древним, давным-давно потухшим вулканом образован. Где-то были разрывы дна, взрывы при выходе раскаленной лавы в морскую воду, отсюда резкие перепады глубин на береговом шельфе.

– Ну, что тут у вас опять за хрень? – за нашими спинами тучный, раздражённый и одышливый, стоял, выставив вперёд седую, кудлатую бороду наш невезучий капитан Дураченко. Вахтенный штурман принялся объяснять диспозицию, правда, уже без всяких эпитетов. Владлен Георгиевич слушал с заметно возрастающим вниманием.

– А ведь это, господа-товарищи, вполне возможно – наша удача под нами проплыла и где-то рядом таинственно пристроилась, – заявил он с новой надеждой в голосе.

– Да нет, Георгич, похоже, объект этот подводный, наутилусообразный на выход из нашей шхеры в море проследовал, – заметил второй помощник Владлена.

– А ты что здесь забыл? – Капитан посмотрел на меня через плечо и махнул рукой в сторону выхода. – Иди к трапу, вахту неси, – в его интонациях уже не было ни злости, ни раздражения. Я спустился вниз на своё вахтенное место. Через небольшое время ко мне вновь присоединился боцман.

– Так что это было? – нетерпеливо прервал я затянувшееся, как мне показалось молчание.

– Наутилуc! – Устиныч усмехнулся в седые усы. – Ты что, Жюль Верна не читал? Роман «Таинственный остров» помнишь? Ну, так тут у нас под Медвежьим крылом тоже, брат Паганель, приключение происходит, – Боцман пребольно хлопнул меня по плечу своей тяжелой, медвежьей лапой.

– Осталось только дождаться явления капитана Немо, – несколько раздосадованный неуместными, как мне показалось, шутками, отметил я.

Устиныч перестал улыбаться и посмотрел на меня с прищуром, что выражало у него работу мысли, и заявил:

– А знаешь, парень, ты ведь и сам не понимаешь, что случайно попал сейчас в яблочко. – Я озадаченно уставился на него. – Больше скажу, – продолжил Друзь. – Сдаётся мне, что явление капитана Немо на его таинственном острове уже состоялось.

Напрасно я пытался разговорить боцмана. Устиныч молчал так, как не молчал бы, будь он на самом деле тем старым говоруном, каким мог иногда казаться. Его шутка о таинственном острове, Наутилусе и капитане Немо мне ничего особо не прояснила и вообще показалась на тот момент пустым снисходительным трёпом бывалого морского бродяги с наивным салажонком.

– А что, эскимосы и урсусы нам больше без интереса? – перешёл он на свой обычный говорок и сразу превратился в привычного, и оттого более симпатичного мне Устиныча. Отхлебнув из кружки свежезаваренного чаю, боцман продолжил прерванный рассказ: – Помню, что когда вернулись мы на судно, капитан наш махонький и дядя этот министерский в шляпе решили провести общесудовое собрание экипажа. Ну, как и ожидалось от наших неизбалованных работяг, все предложения по поводу валютных выплат прошли, как говорится, «на ура». Тем паче, что начальство, как правило, не делает предложений, от которых можно отказаться. Министерский, довольный тем, что всё прошло гладко, распорядился выдать, как он выразился: «Положенную экипажу в порту захода валюту. Из расчета 2,5 доллара в день на десять дней стоянки». Выходило 25 долларов на одну забубённую матросо-мотористскую личность. Да и товар всякий колониальный, вроде джинсов-техасов, штанов этих ковбойских, по которым нынешний молодняк с ума сходит, на этот четвертной можно было, сторговавшись в лавке с хозяином, целых две пары купить. Я тогда пару техасов купил себе для работы. Им, как робе, сносу нет. Ну, а в Мурманске заведующий складом такелажным Вахтанг Шавлович, как узрел меня в них, так прицепился хуже рыбы-прилипалы: «Вах, – говорит, – как брата прошу – продай „Ливайс“! Сын Георгий день и ночь клянчит „купи“ да „купи“! Заболел штанами биджо[15] и отца с ума свёл совсем». Я отвечаю: «Ты чего, Шавлович? Они мной второй месяц ношены-переношены, все в краске-сурике». А он мне: «Ничего, брат боцман, не беспокойся. В скипидаре-растворителе отстираю, линялые даже моднее. Устиныч, очень прошу – бери 100 рублей! А то умру от темперамента – на твоей совести будет, батоно[16]!» Ну, я же не фарцовщик-барыга какой… денег не взял, а на складе у Вахтанга такелажем дефицитным разжился, такелажными блоками лёгкими немецкими, ГДР-овскими… так о чём это я? – Боцман потряс стриженной седой головой, как бы ставя мысли на место. Мне на миг показалось, что он сейчас не так уж увлечён собственным повествованием. Скорее, его все ещё занимало недавнее странное происшествие с донным эхолотом, а точнее – загадочные показания его самописцев.

– Ну, я и говорю, – продолжил он. – К вечеру получили мы от начальства на руки паспорта моряков и на берег гренландского Готхоба сошли, как в песне, одиннадцать советских моряков.

Глава 12. Нуук

– Кстати тогда, – продолжал рассказ боцман, – клеша снова в моду входили, и мурманские менты частенько именовали наших морячков клёшниками. И опять, как в песне, идём мы большой, тёплой компанией по Нууку…

Устиныч негромко пропел хрипловатым баритоном:

– Идём сутулимся по узкой улице, а клёши новые ласкает бриз…

Лето как-никак, хотя и полярное. Особых достопримечательностей в гренландской столице не замечалось, да и городом это трудно назвать, скорее посёлок. Одна улица, дома всё деревянной постройки в один, два этажа. Более всего этот городок Нуук походил на города Дикого Запада из американских вестернов. Складывалось такое смутное впечатление, что из ближайшего салуна вот-вот вывалится компания подгулявших ковбоев в широкополых шляпах и начнет от избытка своих ковбойских чувств палить в воздух из огромных длинноствольных кольтов. Однако смотрим в низине новостройка – длинный дом на сваях, пятиэтажный и современный – из стекла и бетона, прям дворец посреди хижин. Как и наш родной заполярный Мурманск, располагался этот Нуук-Готхоб не на равнине, а на самых натуральных, привычных нам, северянам, сопках. Оттого, как и наш Мурманск, – правда, Мурманск что Нью-Йорк по сравнению с этим городком, – был покрыт этот Нуук широкими крутыми, деревянными лестницами, как корабль трапами. Так что особо не нагуляешься по лестницам этим. А нам молодым всё это не мешало, и лестницы мы эти перемахивали без одышки, как у себя дома. Идём мы себе и навстречу разный народ местный. Датчан-европейцев много, в основном понятно – мужики, но и дамочки попадаются. И те, и другие одеты по мужицки – в штанах-джинсах по летнему делу, да куртках-кухлянках или во всепогодных «алясках», собачьим мехом подбитых. Эскимосы – те с фантазией. Смотрим – сидит на крыльце бабка, длинной трубкой дымит. На голове платок пёстрый, китайский, с драконами, и сверх того – советская полковничья папаха из серой мерлушки. Пригляделись, а на папахе той сзади ценник картонный с надписью ВоенТорг. Ну, говорю, ребята, не первые мы тут, не первые. Да уж какие там первые! Выруливает из-за поворота и прёт на нас, подпрыгивая на ухабах… кто бы ты думал! Нет, не иномарка какая-нибудь, а новенький наш «Москвич 412». За рулём раскосый парень лет 25-ти. Машина несётся километров под 100, и это не германский автобан какой-нибудь, нормальная ухабистая дорога. Гляжу – мать моя! На дороге, прямо посредине, дитё местное в пыли копошится, – годов двух, не боле. «Ну, – думаю, – пропадёт карапуз, сшибёт его лихач этот!» Ну, и как-то само собой получилось… скакнул я, как кенгуру австралийский, метров на пять вперёд, ребёнка схватил и вместе с ним сальто-мортале изобразил. Вместе в сторонку и укатились. Дитё перепугалось, орёт. Народ из домов выскочил. Мамка непутёвая малого своего у меня выхватила и бежать, да и наши все подоспели, суетятся. А этот автогонщик нуукский на «Москвиче» – он не затормозил, нет. Понимал, видать, что его на такой скорости занесёт и по инерции вверх колёсами перевернёт. Он и впрямь водилой классным оказался. Управляемый занос мастерски исполнил и машину плавно кормой вперёд поставил. Я, правда, сгоряча мастерства его не оценил, да и обложил трехэтажным текстом при всём гренландском народе. Парень этот понял, что ругаюсь я и в душу, и в мать… да и тюлень бы понял. Стал он умиротворяющие жесты делать – успокойся, мол, и говорит что-то. Сначала на английском, потом на датском. Поостыл я малость, как-никак родная душа – полиглот эрудированный, не дикарь какой. Спрашиваю его наудачу: «Шпрехен зи дойч?» А он мне в ответ: «Я! Я! Натюрлих!» Тут я от умиления совсем успокоился. Похлопали мы друг друга по плечам, и начал я общаться с жителем столицы гренландской – города Нуук. Оказывается, наша русская слава не миновала и такой беломедвежий угол, как столицу эту эскимосскую… – продолжил испивший любимого индийского чая со слоном Бронислав Устиныч. – Представь себе, пригласил меня мой новый приятель по имени Миник, – так он представился, – новое знакомство отметить. Подходим мы с ребятами к местному заведению с новым другом. Салун как салун – прямо из вестерна, а на нём, ты не поверишь, хоть и белый день на дворе, вывеска неоновая сине-голубая мерцает, и буквы наши, русские. Написано там Гагарин, только в конце вместо русской Н латинская N присобачена. Заходим внутрь – обычный кабачок, чем-то на наши мурманские «Полярные Зори» смахивает, только столы без скатертей и не пластиковые, как у нас, а как есть солидные, из морёного корабельного дерева. Дизайн такой. Слово такое новомодное, ты мне напомни, я потом объясню, что оно значит. Заходим мы с нашим провожатым всей честной клёшной компанией, глядим: твою маман! Портрет на стене метровый и на нём – Юра Гагарин в русской рубашке, и улыбается своей знаменитой улыбкой, солнышко наше! Фото цветное, увеличенное, и в углу автограф, – как положено. Сели мы за стол деревянный, длинный такой, со скамьями, как в деревнях наших – все уместились. Официант пиво принес, отменное – датское, куда нашему жигулёвскому. Ну, наш знакомец встал и тост произнёс короткий: «Кашута!» Я-то подумал – что-то вроде нашего русского тоста «за здоровье!» Ан нет, как Миник потом объяснил, это пожелание мужчинам удачной охоты. Так что американцы обмишурились, когда циклон Кашуту пьяной эскимоской выставили… Выпили мы за дружбу советских и гренландских рыбаков, а Миник мне доверительно так и говорит: «Рони…» – это он меня так из Брониславов перекрестил. «Просьба у меня к тебе: пока вы с друзьями в Гренландии, пожалуйста, не называйте мой народ эскимосами. Мы калааллит – люди. А эскимос – это ругательство, означает „пожиратель сырого мяса“. Мы и в самом деле никогда сырым мясом не брезговали, но слово для нас звучит оскорбительно. Так как ты для меня теперь близкий друг – ааккияк, то сделай, как прошу. Я, – говорит, – хочу видеть тебя новым братом, а потому приглашаю тебя поохотиться со мной и с младшим братом моим по имени Нанок, что значит медведь. Пусть будут тому свидетели Килак и Имек – небо и вода, а так же эти большие сильные мужчины, твои испытанные братья, поскольку ты с ними много раз охотился на славную большую рыбу в диком холодном море». Красиво сказал, почти как грузин. Беда, что кроме меня его гренландско-кавказское красноречие, исполненное на языке Гёте и Шиллера, никто из наших не оценил. Я-то, конечно, перевёл, но это всё одно, что Баха напеть. Одно стало понятно – гренландцы-калааллиты народ весьма красноречивый и дружелюбный. «А что, – спрашиваю, а сам на потрет Юры Гагарина киваю, – неужто, когда первый космонавт Земли вокруг света путешествовал, и к вам, калааллитам, в Нуук наведывался?» Он смеётся и говорит: «Нет. Я тогда в Дании, в Университете учился, а Ури (они так Юрий произносят) в Копенгагене королевскую семью навещал, и на приёме во дворце меня ему представили как самого лучшего студента самой большой датской провинции самого большого острова на глобусе. Гагарин улыбнулся и сказал, что видел из космоса Гренландию, и что она самая белая и чистая страна на планете и сверкает под облаками, словно королевский бриллиант». Миник по пути во дворец в газетном киоске открытку с Гагариным в русской косоворотке купил, вот Юра ему автограф и подписал. А когда год назад дядя Миника получил лицензию на открытие заведения, то племянник ему идею с названием и подбросил. Вывеску в Дании заказали, да там с буквами напутали, ну не переделывать же из-за одной буквы. Дорого, долго, да и далековато будет. Что скажешь, – вздохнул Устиныч, – капиталисты – они деловые ребята. Портит людей мир чистогана.

Конец ознакомительного фрагмента.