Глава IV
Я не расстался с м-ром Кнепсом, пока не просмотрел всей азбуки, потом вернулся на мое место и стал раздумывать о странной сложности форм, составляющих ее. Мне было жарко, и меня стесняли мои башмаки, всегда служившие для меня предметом отвращения, с тех пор как я впервые надел их. Я снял сначала один, потом другой и на время позабыл о них. Между тем мои соседи-ученики толкали их ногами от одного к другому, и таким образом они очутились подле кафедры учителя.
Наконец я стал отыскивать их повсюду и скоро увидел как один из средних мальчиков, сидевших подле Домине поднял мой башмак и тихонько опустил его в карман сюртука наставника, душа и внимание которого отсутствовали. Через несколько времени тот же ученик подошел к м-ру Кнепсу, задал ему какой-то вопрос и, слушая ответ, положил мой второй башмак в его карман, потом вернулся на место. Я ничего не сказал. Наступило время окончания ученья. Домине посмотрел на часы, высморкался, сложил большой носовой платок и торжественно произнес. «Пора порезвиться!» Он ежедневно повторял эту фразу, а потому все понимали ее значение. Воспитанники повскакивали со скамеек, подняли крик, шум. Домине спустился с кафедры, Кнепс тоже, и оба с разных сторон подошли ко мне.
– Джейкоб Фейтфул, почему ты все еще склоняешься над книгой? Разве ты не понял, что пришло время отдыха? Почему не встаешь ты подобно другим? – спросил Домине.
– Да у меня нет башмаков.
– Где же твои башмаки, Джейкоб?
– Один в вашем кармане, другой, – ответил я, – вот у него.
– Джейкоб, – сказал Домине, – кто же сделал это?
– Большой рыжий мальчик, с лицом в ямках, – ответил я.
– Мистер Кнепс, и с моей и с вашей стороны было бы неуместно, если бы мы пропустили такое неуважение. Позвоните мальчикам.
Мальчики пришли на звон, мне велели указать виновного. Я сделал это, и Домине беспощадно высек его.
Когда наказанный Барнеби Брейсгирдл остался наедине со мной, он сказал, поднося один кулак к моему лицу, а другим потирая себе спину:
– Пойдем-ка на площадку, и ты увидишь, как я отколочу тебя.
– Незачем плакать, – сказал я ласково (я не желал, чтобы его высекли). – Сделанного не поправишь. Тебе было очень больно?
Я говорил в виде утешения; он принял мои слова за сарказм и забушевал.
– Прими это спокойно, – заметил я. Барнеби пришел еще в большую ярость.
– В следующий раз тебе посчастливится больше, – продолжал я, стараясь успокоить его.
Барнеби потряс кулаками и побежал на садовую площадку, приглашая и меня за собой. Его угрозы меня не пугали, и, не желая оставаться в комнатах, я минуты через две вышел за ним.
– Золушка, где твой хрустальный башмачок? – крикнули мне мальчики, как только я вышел.
– Выходи ты, водяная крыса, – закричал Барнеби. – Выходи, сын золы!
– Иди, иди и дерись с ним, не то будешь трусом, – закричали все, начиная с № 1 и до № 62 включительно.
– Его сегодня достаточно били, – ответил я. – И ему лучше не трогать меня: я умею действовать руками.
Образовалось кольцо; в его центре очутились мы с Барнеби. Он сбросил с себя верхнее платье; я сделал то же. Он был гораздо старше и сильнее меня и уже знал, как нужно драться. Один из мальчиков, мой секундант, вышел вперед. Барнеби двинулся мне навстречу, протянул руку, и я сердечно пожал ее, думая, что все кончено, но тотчас же получил два удара по лицу – один справа, другой слева – и отлетел назад. Я ничего не понял и рассердился. У меня были сильные руки, и я пустил их в ход. Размахивая ими, точно мельничными крыльями, и нанося удары, падавшие полукругом, я каждый раз попадал в ухо противника. Он же бил прямыми ударами, и скоро все мое лицо покрылось кровью. Я выбросил руки наудачу – Барнеби ударом свалил меня. Меня подняли; я сел на колено моего секунданта, и тот шепнул: «Принимай это спокойно и бей вернее». Изречение моего отца, повторенное другим мальчиком, поразило меня, и я не забывал его в течение дальнейшего боя и, ко всеобщему удивлению, в конце победил противника. Измученный борьбой, он наконец получил два удара по ушам, зашатался, покачал головой и спросил меня – не довольно ли?
– Не отступай от него, Джейкоб, – сказал мой секундант, – и ты победишь его.
Три или четыре новых удара, направленных туда же, свалили Барнеби. Он без чувств упал на землю.
– Готово, – сказал мой секундант.
– Сделанного не поправишь, – ответил я. – Он умер.
– Что это? – закричал м-р Кнепс, проталкиваясь через толпу. За ним шла и матрона-экономка.
– Барнеби и Золушка сводили счеты, сэр, – сказал один из старших мальчиков.
Экономка подбежала ко мне.
– Хорошо, – сказала она, – если Домине не накажет этого большого малого, посмотрю, значу я что-нибудь или нет! – И она увела меня за руку.
В то же время остальные мальчики по приказанию Кнепса внесли Барнеби в дом и уложили его на постель. Позвали врача; тот нашел необходимым сделать ему кровопускание. Меня он тоже навестил и, когда я разделся, обратил внимание на мои руки.
– С первого взгляда казалось странным, – заметил он, – что этот мальчик так сильно избил своего гораздо более крупного товарища, но у него руки точно молотки. Советую, – обратился он к остальным воспитанникам, – не драться с ним, не то он когда-нибудь убьет одного из вас.
Этой части совета врача мальчики не забыли, и я скоро сделался петухом нашего курятника. Прозвище «Золушка», которое мне дал Барнеби, намекая на смерть моей матери, теперь отпало от меня, и вообще меня перестали преследовать.
Ученье мне тоже давалось, и скоро Домине стал считать меня самым способным мальчиком в школе. Не знаю, благодаря ли природной сметливости или тому, что мой мозг так долго бездействовал, я заучивал почти инстинктивно. Раз прочитав задание, я бросал книгу, так как знал все. Через полгода я понял, что под грубой оболочкой Домине в нем крылась чисто отеческая любовь ко мне. Кажется, на третий день седьмого месяца я доставил ему большое торжество и согрел его сердце. Введя меня в свой маленький кабинет, он вложил мне в руки латинский учебник, и я через четверть часа уже знал «первый урок». Отлично помню, как этот неулыбающийся человек заглянул в мои улыбающиеся глаза, раздвинул каштановые кудри, которые матрона не хотела срезать, и сказал:
– Bene fecisti, Jacob.[5]
С тех пор часто по окончании урока его глаза обращались ко мне, он откидывался на спинку кресла и просил меня рассказать все, что я помнил о моей прежней жизни, но мои воспоминания составляли только перечень впечатлений и ощущений.
Нечего и говорить, что я любил его, любил от всего сердца и, желая угодить ему, учился с жадностью. Скоро я почувствовал себя значительной величиной, стал горд, однако не сделался тщеславным. Товарищи меня ненавидели, но боялись и моей силы, и моей близости с Домине; тем не менее я переживал горькие минуты. Мы каждый день выходили на прогулку под присмотром м-ра Кнепса, но остальные воспитанники без приказания не соглашались становиться со мной в пару и, когда их принуждали делать это, повиновались очень неохотно. Между тем я ни в чем не был виноват перед ними. Экономка узнала об этом и сказала Домине. Тогда Добиензис стал сам выходить на прогулку вместе с мальчиками и брал меня за руку. Это принесло мне большую пользу, потому что он отвечал на все мои многочисленные вопросы, и я с каждым днем приобретал новые знания. Года через полтора Домине чувствовал себя несчастным без меня, я тоже.
Мальчиков, которые продолжали ненавидеть меня, втайне поддерживал мистер Кнепс, завидовавший расположению ко мне главного наставника. И они вместе задумали погубить меня во мнении Добса. Барнеби отлично рисовал карикатуры, и об этом знали все, кроме Домине. Прежде всего он изобразил мою мать в виде лампы, в резервуар которой лился джин из бутылки, пламя выходило у нее изо рта. Один из воспитанников рассказал мне об этом, но сам я не видал рисунка. Барнеби передал карикатуру Кнепсу; тот похвалил ее и спрятал в свой стол. После этого Брейсгирдл набросал часто повторявшуюся карикатуру на Домине и, показав ее Кнепсу, сказал, что это мое произведение. Тот понял намерение Барнеби и, не говоря ни слова, тоже спрятал рисунок в стол. Барнеби изготовил еще несколько смешных карикатур на Домине и на матрону, и различные мальчики передавали их Кнепсу, говоря, будто их набрасывал мой карандаш. Но этого было недостаточно, они хотели еще яснее доказать мою виновность. Раз вечером я сидел с Домине, занимаясь латынью. Экономка и м-р Кнепс были в соседней комнате. Свеча догорела и потухла. Домине пошел за другой; экономка тоже. Они встретились в темноте и столкнулись головами. О маленьком происшествии знали только м-р Кнепс и я. Учитель сказал об этом Барнеби, прибавив, что я, вероятно, воспользуюсь смешным эпизодом для карикатуры. М-р Кнепс при первом же удобном случае заметил Домине, что у меня большие способности к рисованию, что он сам видел несколько моих рисунков.
– Мальчик талантлив, – ответил Домине. – Он богатый рудник, из которого добудут много драгоценного металла.
– Я слышал, что у тебя есть талант к рисованию, Джейкоб, – дня через два сказал мне Добиензис.
– Не было, сэр, – ответил я.
– Полно, Джейкоб; я люблю скромность, но из скромности не нужно отрицать истины. Запомни это, Джейкоб.
Я не ответил, но в тот же вечер попросил Домине дать мне карандаш для рисования. Через несколько дней я показал ему образчики своих первых опытов.
– Мальчик хорошо рисует, – заметил Домине м-ру Кнепсу, рассматривая мои рисунки через очки.
– Зачем же он говорил, что не умеет рисовать? – спросил Кнепс.
– Он погрешил из скромности или из-за недостатка уверенности в себе, – ответил Добиензис. – Даже добродетель, доведенная до крайности, – заблуждение.
Вскоре Барнеби решил достать книгу Корнелия Непота, по которой я тогда учился; ему помог Кнепс. Он взял ее из кабинета Домине и передал Барнеби, а тот на первом листе с моим именем нарисовал обезображенное лицо Домине и к моей подписи добавил: «Fecit»[6], так что вышло «Джейкоб Фейтфул – fecit». Сделав это, он вырвал листок из книги и передал его Кнепсу. Теперь заговор созрел. Учитель мимоходом сказал Домине, что я рисую карикатуры на товарищей. Домине обвинил меня в этом. Я отнекивался.
– Точно так же ты говорил, что совсем не умеешь рисовать, – заметил Кнепс.
Прошло несколько дней; наконец учитель сказал главному наставнику, что я изобразил в карикатуре его и м-с Бетли – матрону. Это было вечером; я уже лежал в постели. Домине изумился и не поверил. Кнепс объявил, что на следующее утро в классе сам уличит меня, и прибавил, что я хитрый, негодный, хотя и очень способный мальчик.