Глава 2: В Школу?
Похороны должны были пройти уже через несколько дней, но тётушка Коралина сказала, чтобы я не беспокоился и что она сама сходит на них, – она мне пояснила, что является близкой родственницей моей мамы по бабушкиной линии, и, соответственно, бабушки. Недолго раздумывая, она мне радостно сообщила, что денег в семье достаточно, чтобы я опять пошёл в школу. Причём мне показалось, выразить своё нежелание – оголив свою больную сторону этого предложения – значило бы поставить под вопрос её стабильное ко мне, добродушное расположение. Таким образом, я просидел в комнате со скрипучим нежеланием обдумывать эту дилемму. На душе, тихим маршем – затем все громче и отчётливее – маршировала осень, несущая прошлое одиночество школьных лет. Завтра я должен буду отправиться на учёбу… и всё потому, что я просто боюсь нарушить установленные отношения с тётей. Мне всегда было боязно смотреть, как кто-то меняется во взгляде, когда я высказываю свою точку зрения. Поэтому я покорно ожидал судного грома школьных колоколов.
В результате я досидел в комнате с выключенным светом до темноты. Во мне прогрессировало отчаянное желание высказаться, ведь проблема, – и я это понимал, – действительно была; но я не знал достаточно хорошо тётушкиного характера, чтобы хотя бы просто начать с ней – как я сам решил – серьёзный разговор. Прежде же я долго мучил себя воображаемыми последствиями; неожиданными поворотами разговора.
Я вновь ощутил себя изолированным от общества, в скорлупе своих страхов и проблем, – одним словом – одиночкой. Какое кому дело до меня, когда все твердят о банальной обеспеченности в будущем, хотя на самом деле каждый занят только собой и своими проблемами. Кому охота возиться с неизвестным мальчиком?.. Отчаявшись и определивши своё одинокое существование в защитную обособленность, я, в победоносной решительности, надумал нагрянуть в кухню. Вышел из комнаты в воодушевлённом устремлении; сердце отчаянно рвалось из моей груди; весь вспотел; но мой голос, можно было подумать, смог бы лишь угодливо мурлыкать от перенапряжения и волнения, объявившегося в шаге от кухни.
– Тётя, – начал было я, налетев и окружив её «юлой», – присядьте, мне нужно с вами обсудить, – продолжал я уже преломившимся голосом, предвидящим тяжёлую тему.
И вдруг мне абсолютно перехотелось что-либо обсуждать; я уже не рад был своему рвению…
– О, дорогуша, если тебе что-то необходимо для занятий, я подумала, можешь порыться в ящиках стола!.. – предложила она мне любезно и учтиво, при этом, всё же, взглянув на меня с болью в глазах.
И только она захотела, было, развернуться обратно к плите, как я мягко придержал её за руку.
– Но, тётя Коралина, я не могу в школу пойти!.. – еле вымолвил я, уже не надеясь её адекватной реакции.
– Так, так, так, дорогой мой… Может, стоит поговорить? – ответила она явно обеспокоенно, кладя сверху на мою руку свою и подхватив её длинными мягкими пальцами у ладони.
Моё сердце зашлось выбивать безобразный ритм по рёбрам; я боялся поднять на тётю глаза, чтобы не взглянуть в «её», которые, согласно моему пониманию, должны были измениться до неузнаваемости.
– Ну-у-у не-е-ет… Просто мне бабушка сама говорила, что школа… – пролепетал я, но не успев досказать, тётя переиначила и продолжила «мою» мысль:
– Конечно же, будет служить развитию твоей личности, Йозеф, – убеждённо кивая, докончила она. – К тому же школа эта особенная, тебе там будет хорошо… Ты ведь раньше, насколько я знаю по рассказам твоей бабули, тоже туда ходил? Я бы сейчас, будь на твоём месте, беззаботно вернулась бы в свои школьные годы, а так – это детский лепет. Ты пока ещё не знал трудностей, сынок!.. – убеждённо сказала она и вновь поникла.
«Но я знал! – перебил её я, но, изначально, в своих мыслях, так неаккуратно вырвавшихся наружу бурчанием под нос (но, по-честному, для меня всегда трудностью являлось взаимодействие и общение с людьми)».
– Что ты сказал? Знал? – недоуменно опомнилась она.
– Знал! – повторил я увереннее и раздражённее.
Я, мальчик, посмел перечить её взрослой невидящей мудрости, и в тот же момент моё сердце съёжилось. Теперь, словесный барьер между нами – по моему ощущению – был снят абсолютно и окончательно, что настораживало мыслью о полной беззащитности перед ней.
Я же утешал себя мыслью: «Самыми успешными становятся не глотающие пачками книжки и тихо существующие, а те, кто полны энергии противодействовать в свою угоду: хитростью; ловкостью; задиристостью. Я же находился в „первых“ из описанных, – и этим гордился! – а вторые, своей уверенной ловкостью, лихо выбивали, и, кажется, продолжат выбивать мной высиженные знания; потом я, униженный, сидел и, видимо, буду сидеть и слушать, как кто-то из этой „банды“ тянет руку, и выкрикивает мои ответы. Когда, – по своему опыту, – ты отличаешься, тебя сторонятся и с удовольствием игнорируют, не минуя унижением и твою личность».
– А ты будь пообщительней, поактивней, ведь ты же идёшь за знаниями, – словно читая мои мысли, продолжила она.
– Теть, да как я только не пробовал!.. – грустно сказал я, умышленно добиваясь её расположения к моей проблеме. – Но видимо я все равно чем-то от них отличаюсь… И я туда не вернусь! Это позорно! – тоном плаксивого моления заверил я.
В свою очередь, на её лице читалась недоверчивость и ухмыляющаяся непроницаемость. Она строго сторонилась своего мнения, безо всяких поблажек для меня. Во мне что-то перещелкнуло. Она будто бы не хотела слышать меня; словно в кривом искажении моей настоящей сложности, до неё доходили лишь мои «заученные» детские страхи… Тётя была убеждена, что отношение сверстников ко мне – лишь причина моего «максимализма восприятия»; я же, наряду со своими одногодками, воспринимал это все как нельзя трагически, так как границы «взрослого восприятия» ещё не переступал.
С тех пор я покорно ходил в школу, и, – как я и ожидал! – одноклассники с удовольствием приняли меня в свои «лапы». Первый месяц я старался ничем не выделяться, сливаясь с окружающими, но уже сформированное обо мне мнение, этим лишь усугубляло «отношение» ко мне, способствуя ещё большей изоляции. Я уже был изгнан ими, задолго до моего возвращения в школу. Но это лишь повторно доказывало, что я сам себя ощущал «другим», избрав себе «обходной» путь. Друзей у меня вовсе не было, и большую часть времени я находил радость в общении и соприкосновении с природой; наблюдением издалека за радостью стадного инстинкта возвращающихся домой, школьников.
Конечно же, была ещё одна небольшая группка изгнанников-заучек, но которые все же оставались «при реальности», тогда как я оставался в «своём мире». Временами я прибивался к их компании, – в моменты холодного отчуждения или унижения меня группой одноклассников, – хотя, даже в такие моменты, их кружок «доверенных» не размыкался передо мной руками поддержки. В результате чего я и их стал избегать. Я испробовал многие способы самозащиты, но неприязнь меня, видимо, была неизбежной. А я просто жил по понятиям и порядкам своего фантастического мира и именно эта непонятная отстраненность выводила их.
При всём при этом, стоило мне дать отпор, зачастую словесный, как они мигом терялись, – не зная характера моих дальнейших действий, – и замолкали. Будь каждый из них одиночкой, я бы запросто их «сделал»; но толпа – лишь мысли о ней – наводила на меня необузданный страх!.. В поисках спасения, я бился под их влиятельными и жестокими выкрикиваниями, – как птица, скованная клеткой. Каждый новый день я терпел на последнем «вдохе», но все же я верил, что когда-нибудь, я «расправлю крылья» и воспарю над их «посредственной приземленностью».
Со временем и в тётушке объявилась неопределённая неприязнь ко мне – как я думал – потому, что я ни каплей не походил на её сына… А, может, и потому, что я неестественно угодливо слушался её, тогда как её сын, вероятно, не был таким беспрекословным. Стальная цепь моих тянущихся дней, сковавших мои руки и ноги, была беспросветной каторгой, и по возвращении домой, легче не становилось. Каждый день тётушка «выносила» моё самоуважение; попытайся я прекословить, как она бы мигом мне напомнила, где бы я сейчас находился без её доброты и человечности.
Зима наступила так неожиданно, что мне пришлось напяливать костюм тётушкиного сына, который оказался заметно шире моего размера, да и длиннее, лучше не скажешь – шарпей с шаркающей походкой. По дороге в школу и при нахождении в её холодных «тюремных» стенах, мои глаза непроизвольно испускали слезливость; с возвращением домой они становились куда более чувствительными к любому веянию слабого ветра и мелких пылинок, им разносимых. Но одноклассники, – кто же, как не они! – очень учтиво подмечали мою невыносимость и удобным моментом её высмеивали, заранее исключив из своего сплочённого круга «единомышленников». Кто-то, потехи ради, подходил ко мне, давал пустые советы, абы развеселить наблюдателей. Случился и такой момент, когда от меня отвернулись все подчистую, даже преподаватели! – вызывающие отвечать на заданные задания, как специально, в числе самых первых и самых «невинных». Если я знал ответ – что зачастую – то терялся, глядя на остальных в единой массе, только этого и добивавшихся. Если мне удавалось выдавить из себя ответ, то куча обсуждающих и насмехающихся перебрасываний «подколками» – от парты к парте – не давали мне спокойно пройти к своей парте, то и дело подставляя подножки и отпуская оплеухи. И никакого просветления на моем слепом рытье «чёрной земли». Кто я такой на этой земле; зачем я такой нужен? А если же я абсолютно бесполезен и другие мне это просто доказывают…
Стоял прохладный вечер ранней весны. В свой единственный выходной я уходил из дому, привидением исследуя нелюдимые улицы, изредка освещаемые тусклой сонностью фонарей. Тем днём ноги вывели меня в сторону моста, от «корней» которого, прямо над ним, высилась гора, ушедшая в долгий сон и обросшая за долгие столетия, множеством мелких и побольше, сильных и не очень, ветвистых крон возвышающихся деревьев, теперь объятых вечерним сумраком, – таких же величественных и могучих, как сама «Хозяйка Гора». Когда я, приближаясь, это осознавал, мои тяжёлые и измученные буднями мысли, покинули мою голову, обретя покой, коим я изначально был одарён Вечностью.
После очередной вылазки в мир природы, я мог назвать свой выходной – удачным. Каждый раз я приходил сюда, как на какое-то важное совещание, только чтобы насытиться силой и спокойствием, по-матерински любяще даваемой мне Горой. По-всякому бывало: порой, я брал с собой подстилку и плед с фонарём, чтобы на дольше удержать нить, связующую меня с ней; могу даже осмелиться сказать, что наряду с родственной нитью. Казалось, мы начали с ней отлично друг друга понимать и тогда, чтобы меня ободрить, она устанавливала еле слышимый шорох листьев в своих – воинственно оберегающих её – рядах деревьев-солдат. Тогда я прислушивался. Её спокойствие лилось живительной силой по моей угнетённой душе; и я всегда благодарил её, уходя, а она все так же, едва слышно, благосклонно провожала меня поднятием ветра, – как вроде исходившим из её недр.
После этого я никогда не спешил быстрее вернуться домой. Я брёл по полю, окутанному тишиной ночи; поглаживал длинную сухую траву у просёлочной дороги. Когда же я всё-таки возвращался, переступив порог суетливости приютившего меня дома, мой внутренний покой содрогался, шаг за шагом растворяясь от несправедливой воли судьбы, заключившей меня здесь… Постоянное тарахтение тарелок; монотонное репение речей телевизора, вечно что-то провозглашающих и к чему-то призывающих, где в зале, при тусклом слабом освещении, на него вечно залипает глава семьи, с оттопыренной от «всеуслышания», губой.
Вся эта вязкая, застоявшаяся рутина, болотом иссушала во мне всю энергию и желание; я запирался в комнате, для того, чтобы за оставшийся час до сна, осведомиться о домашних заданиях на следующий день; но в моей голове начинался шум и хаос, только я целенаправленно садился за это дело. Меня «опускала» и отбивала охоту только одна мысль: «Ну и что, что я выучу; меня все равно никто никогда не оценит по заслугам; зато высмеянным и опозоренным – даже против воли – я вполне могу остаться». Так, каждый раз определяя свой удел, я не был в силах продолжать учения; ставил на стол локти; прикрывал от себя свои же слезы и укорял свою безнадёжность: «Бабушка, я хочу к тебе!..» – вскрикивал я, ударяя со всей силы кулаком о стол и вновь припадая к нему головой.
После осушения слёз, полный страха перед будущим днём, – заранее определённым мной как «неудачным», – я выключал светильник, вновь окунаясь в холодную, чужую кровать, сковывающую каждый раз меня холодным потом от повторяющихся ужасных сновидений. Как медленно выжимаемая мочалка, с каждым последующим днём я терял всё больше слов, составлявших – и до того редкое – общение с окружающими. Меньше общался, меньше хотелось – как привычка, пока не начал избегать абсолютно всех. И думал: «Сколько ещё? Как долго терпеть? Я сам себя перестал понимать, да так, что даже в мыслях мой голос перестал звучать разборчиво. Я теряю, но что?.. Наверное – Смысл… Но почему? Потому что слишком много думаю; а от усталости „думать“, мой мозг стал больше додумывать; он перегрелся; усилия напрасны». «Солнце, здравствуй!» – говорил я закату, уходящему в ночь.