Приглашение в школу
Сегодня я иду в школу! Домашние смеются: “Поистине, стар что млад!” А что тут смешного? Пригласили провести “Урок мужества” – так это сейчас называется – по случаю Дня Победы. Ну почему я должен отказываться? Ноги ещё держат, “командный голос” сохранился, кое-что слышу, кое-что вижу. Да и не в первый раз я получаю такое приглашение.
Встречаюсь с учениками выпускного одиннадцатого класса. Рассказываю про Берлинскую операцию, о том, как мы добывали Победу. Десятки пытливых глаз устремились на меня. Каждый из моих юных слушателей, наверное, уже спланировал свою дальнейшую судьбу. Эх, как я желаю им, чтобы все их планы и мечты сбылись! Не так, как у моего поколения! Непроизвольно переношусь в те далёкие годы, когда я в возрасте внимательно слушающих меня сегодня девушек и юношей тоже строил планы о своём дальнейшем житье-бытье. Но планам этим не суждено было осуществиться.
…На исходе весна 1941 года. Позади выпускные экзамены. Осталось получить свидетельство об окончании средней школы. Наш учитель немецкого языка, выходец из немцев Поволжья, с чисто немецкой пунктуальностью подсчитав все мои не выполненные за год уроки, беспомощные “заплывы” у доски и прочие сомнительные “достижения” в овладении его горячо любимым родным языком, грозится поставить мне “тройку” в аттестат зрелости, которая испортит весь его пятёрочно-четвёрочный благопристойный вид. Набираюсь смелости и пробую убедить строгого учителя, что замена “тройки” на “четвёрку” никак не отразится на его незапятнанной репутации, а язык этот мне вряд ли будет необходим в жизни. Но упрямый немец в духе тогдашней пропаганды о том, что мы “будем бить врага на его собственной территории”, возражает мне:
– Что ты, Костя! Тебе ещё придётся держать речь перед немецкими рабочими! Так что знание языка очень пригодится!
Это же надо, какой провидец! И ведь точно: через неделю после выпуска – война! Правда, до того чтобы произносить речь перед немецкими рабочими, предстояло хлебнуть ой-ой сколько лишений и мук. Сам же наш добрый немец, Отто Яковлевич Роде, как и многие его соплеменники, с началом войны был незамедлительно вывезен “в административном порядке” в Казахстан, где и закончил свой земной путь, оставив мне на память незаслуженную “четвёрку” и росчерк в свидетельстве.
Через месяц после начала войны мы уже призывники. Прощайте, все помыслы и мечты о будущем! Идёт война! Какие могут быть помыслы, кроме одного – защиты Отечества?! И отныне течение наших жизней уподобляется хаотичному метанию бумажных корабликов, которые мы ещё недавно пускали в бурные потоки весенних ручьёв, весело журчавших по московским мостовым. Меня включают в группу призывников, направляемых в авиационную школу в Чебоксары. Ну, уж этого я никак не ожидал! Меня, переболевшего всем набором детских болезней, на физкультурных занятиях не слишком привлекательно барахтавшегося на турниках и брусьях, – в общем, не блистающего богатырским здоровьем, – в лётную школу! Хотя, конечно, быть лётчиком очень престижно и заманчиво. Да и рассуждать не время.
И вот мы для начала нашей авиационной карьеры выгружаем из контейнеров самолёты ПО-2 – “кукурузники”, прибывшие по железной дороге, а потом, таская лёгкие самолётики за хвосты со станции на аэродром, ощущаем себя уже полноправными членами славного авиационного корпуса.
Но недолго я тешил себя иллюзиями. Была проведена повторная медкомиссия, и добрую половину новобранцев отчислили из училища, в том числе и меня. Под вечер жаркого августовского дня внушительная колонна несостоявшихся лётчиков потянулась к волжской пристани. Внезапно хлынул проливной дождь, и мы, вымокшие до нитки, всю ночь ожидали на пристани пароходик, который должен был доставить нас к новому месту службы. Так бесславно закончилась, едва начавшись, моя “лётная карьера”. Остаётся добавить, что спустя полвека случай свёл меня с тем, чью судьбу я мог бы разделить. Он остался в Чебоксарском училище, стал лётчиком и воевал всю войну в эскадрилье “небесных тихоходов”, как образно был назван этот вид самолётов в известном кинофильме.
А я оказался в запасном “лыжном” полку в пригороде Горького – в Марьиной роще. В отличие от московской – это была действительно роща. В ней был развёрнут обширный палаточный лагерь для формирования маршевых рот из мобилизованных запасников, отправляемых на фронт. Нас же, недавних школьников, определили в учебный батальон, где готовили младших командиров. Спустя многие годы я так “поэтически” попытался представить пребывание в Марьиной роще:
На пароходике по Волге
Приплыли в Горький, – и в лесу,
Себе внушая мысль о долге,
Я службу новую несу.
Полк запасной, к тому же “лыжный”, —
Учебный батальон. Бегу
Я утром к речке – путь не ближний.
Сплю ночью, скрючившись в дугу.
Не раз в атаку поднимаюсь —
Учебный бой. Наперевес
С винтовкой в карауле маюсь,
Забившись в дождик под навес.
С фронтов печальные депеши
Читает хмуро политрук,
А мы, увы, безгласных пешек
Играем роль здесь, как без рук.
Октябрь. Загаженный лесочек
Снежком присыпан по утрам, —
В палатках мёрзнем, и песочек
Хрустит, пристав к моим зубам.
Осенний лес стоит недвижим,
Прозрачен воздух, жёлтый лист
Летит к своим собратьям рыжим,
И вдалеке трубит горнист.
Были в нашей жизни в Марьиной роще подчас и довольно комичные моменты. Например, процесс получения военного обмундирования. Несмотря на то, что прошёл уже не один месяц нашего пребывания в армии, мы всё ещё ходили наполовину в гражданском. Для получения недостающего обмундирования нас периодически водили в горьковский Кремль, где были расположены вещевые склады. Там некто, именовавшийся старшиной Ширяевым, останавливал прибывшую группу счастливчиков перед широко раскрытыми воротами склада, а сам скрывался в его таинственной глубине. Через некоторое время он появлялся оттуда с внушительной охапкой различного обмундирования в руках. Мы же все набрасывались на него, как свора разъярённых псов, и рвали из его рук то, что удавалось схватить, – гимнастёрку, шаровары, портянку, обмотки и прочее. Через мгновение в руках у Ширяева ничего не оставалось, а мы разбредались в стороны и лихорадочно оценивали, насколько добыча соответствовала нашим нуждам. Ненужное выбрасывалось тут же на траву перед складом. А в это время старшина снова удалялся в закрома склада, откуда появлялся через некоторое время с новой охапкой, и всё повторялось несколько раз. Наконец, он объявлял, что на сегодня – всё. Нас, отягощённых “добычей”, вели строем обратно в Марьину рощу, а старшина Ширяев подбирал с зелёного лужка никому не приглянувшиеся вещи, – надо полагать, для их повторного выставления на импровизированных “аукционах”. Через пару-тройку подобных “сеансов” я был полностью обмундирован.
Ориентирование в палаточном лагере тоже было делом не из лёгких и приводило подчас к забавным ситуациям. Все палатки были одинаковые и располагались в три ряда вдоль протяжённой передней линейки. Такое единообразие чрезвычайно затрудняло для вновь прибывших поиск своей палатки. Например, мне как-то раз после ужина, когда уже стемнело, надо было пойти за чаем к кухням, расположенным несколько в стороне. Это не составило большого труда, так как кухни были ярко освещены. Но по пути обратно я никак не мог найти свою палатку и несколько раз попадал по ошибке в чужие, нарываясь на ругань их обитателей, улёгшихся к тому времени спать.
Пробыли мы в Марьиной роще примерно полтора месяца, после чего произошёл новый поворот в наших судьбах. С некоторых пор в лагерь стали наведываться представители из разных училищ для набора кандидатов в курсанты. Причём наши пожелания этих вербовщиков абсолютно не интересовали. Они просто отсчитывали необходимое им количество людей на утреннем построении и увозили в свои учебные заведения. Это, конечно, нас не очень устраивало. Тем более что среди нас были и те, кто вообще не хотел поступать ни в какие училища. Так, например, такой же призывник, как я, Алякринский, в то время, когда мы с ним, попеременно работая ложками, вычерпывали из котелка положенную нам порцию перлового супа с красной рыбой или горохового пюре, искренне негодовал по поводу происходящего:
– Окончить училище – это значит всю жизнь быть кадровым военным. А я не хочу быть военным! Я подам рапорт, чтобы меня перевели в маршевую роту простым солдатом.
И он таки осуществил своё намерение, и через некоторое время явился к нам прощаться перед отправкой на фронт, обмундированный во всё новое. Как-то сложилась судьба этого романтика, не пожелавшего “всю жизнь” быть кадровым военным?
А нам пришлось придумывать способ, чтобы влиять на неугодную нам процедуру. В нашей палатке был один солдат, который числился писарем при штабе батальона. Он стал нам сообщать, из каких училищ прибывали вербовщики, а мы старались воздерживаться от набора в неугодные нам учебные заведения. Я, следуя детскому увлечению химией, мечтал попасть в училище, готовившее командиров химзащиты.
Если бы я знал, какое незавидное положение занимали офицеры химзащиты в войсках во время войны, то, наверное, не стремился посвятить себя этой профессии. Помню, когда я уже попал на фронт, был у нас в батальоне начальник химслужбы – старший лейтенант. Всё его хозяйство находилось где-то в обозе. Как наименее занятый своими прямыми обязанностями, он попеременно с начфином дежурил по батальону. Все его считали бездельником, хотя это была не его вина, а, скорее, беда. Один лишь раз за всю войну он вдруг оказался в центре всеобщего внимания, когда летом 1944 года прошёл слух, что немцы собираются применить химическое оружие. Тогда он ходил по подразделениям гоголем, проводил инструктажи, руководил завозом противогазов, противоипритных пакетов и прочего “реквизита”. И казалось, вероятность химической войны его очень устраивала. Но тогда в запасном полку я не представлял себе всего этого.
К счастью, из училища химзащиты никто не приезжал. Пришлось согласиться на инженерное училище. “Всё-таки техника, машины”, – думал я. Кроме того, оно располагалось в пригороде Москвы, и в этом для меня тоже был весьма существенный резон. Велико же было моё разочарование, когда, прибыв в это училище, первое, что мы увидели, – это черенки лопат, торчащих из-за спин курсантов. Оказалось, вся тогдашняя техника инженерных войск, или просто – сапёров, ограничивалась в основном лопатой, топором, пилой да киркомотыгой, которые, к тому же, необходимо было таскать на себе, помимо оружия и прочей амуниции.
Но всё-таки я испытывал удовлетворение: в училище меня навестили мои родители, и мне удалось побывать дома.
Положение на фронте было критическое. Шёл октябрь 1941 года. В Москве отчётливо была слышна артиллерийская канонада с фронта, почти вплотную придвинувшегося к столице. Все мы были готовы к тому, чтобы, вместо постижения инженерных наук, влиться в ряды защитников города. Однако неведомые вершители нашей судьбы распорядились иначе. Через несколько дней после нашего прибытия было решено эвакуировать всё училище, как мы позже узнали, в Мензелинск, в Татарию. Для начала предстоял пеший марш до Горького – это после того как нас привезли оттуда на поезде!
Никогда не забуду этого марша. По Горьковскому шоссе двигалась непрерывная лавина людей – гражданских и военных. И видеть себя в этом разношёрстном потоке, спасавшемся от опасности, было не очень приятно. Утешало лишь то, что мы оказались в такой ситуации не по собственной воле, а как дисциплинированные подчинённые. Временами в небе появлялись немецкие самолёты, и мы, следуя предписаниям военных наставлений, рассыпались по осенним полям и перелескам вдоль дороги.
После первых же суток марша у многих обнаружились кровавые мозоли на ступнях. Не миновала эта горькая участь и меня, чему способствовали полученные в училище ботинки на два номера больше моего. К счастью, нашёлся один курсант, которому выдали ботинки на два размера меньше, чем ему было нужно, и мы, к обоюдному удовольствию, обменялись с ним обувью.
Это был первый мой настоящий поход. А сколько их ещё было! Если учесть, что войну я, провоевав в пехоте, окончил в небольшом немецком городе Тройенбритцен юго-западнее Берлина, получится нешуточное расстояние. Но в тот первый мой поход вся наша необстрелянная братва показала себя не с лучшей стороны. Много было отставших, а уж потёртых ног – не счесть!
В Петушках, что в 125 километрах от Москвы, очевидно, чтобы не растерять окончательно свой “контингент”, командование посадило нас на открытые платформы товарняка, на котором везли в эвакуацию оборудование какого-то московского завода, и мы с ветерком доехали до Владимира. Тут пару дней мы дневали и ночевали в местном кинотеатре. Он, несмотря на наше присутствие, исправно функционировал. В фойе время от времени появлялись очередные зрители. В кинотеатре крутили кино, и нам его приходилось снова и снова смотреть. Показывали вышедшую накануне войны кинокомедию “Антон Иванович сердится” с Целиковской и Кадочниковым. Картину было странно и грустно смотреть в обстановке, когда враг стоял под Москвой, а нас, необстрелянных юнцов, так сказать, резерв на ещё худший случай, спешно отводили в безопасное место.
Наконец, затянувшаяся кинопауза окончилась. Нас опять вывели на Горьковское шоссе и стали рассаживать на проходящие в сторону Горького автомашины. Мне и нескольким моим товарищам досталась порожняя молочная цистерна. На ней мы и добрались до Горького, стоя на узеньких приступочках вдоль её округлого тела. Ощущение было не из приятных. Всю дорогу в течение почти двух дней шёл дождь с мокрым снегом. Ветер пронизывал до костей. Один из нас не выдержал испытания – открыл люк и залез в сверкающее белизной и стерильной чистотой брюхо цистерны.
В Горьком движение опять приостановилось на несколько дней. Очевидно, командование утрясало детали дальнейшего похода. И в канун Октябрьского праздника всё училище погрузили на баржи, которые в ожидании, очевидно, буксира, вывели на водный простор в точке слияния Волги и Оки.
Раздавали праздничный сухой паёк с селёдкой в качестве главного деликатеса. Искали специалистов по кладке печей и поваров, чтобы на барже соорудить подобие походной кухни. Находиться в тёмных трюмах было не особенно приятно, и мы ещё с двумя такими же, как я, кандидатами в курсанты вызвались решить эту почётную задачу, хотя, кончено, ни печниками, ни поварами никто из нас не был. Правда, один, по фамилии Зайончковский – как раз тот, с кем я обменялся обувью, был гражданским инженером-электриком, и мы его единогласно признали старшим. С работой мы, как ни странно, успешно справились, и к вечеру праздничного дня в металлической бочке из-под бензина, вмазанной в кирпичный очаг, уже варился гороховый суп.
В наступившей темноте в ночном небе вдруг замаячили светящиеся прожекторные полосы, послышался рокот авиационных моторов, небо прорезали пунктиры трассирующих пуль, где-то за высоким волжским берегом послышались глухие взрывы: начался налёт немецких самолётов. А на нашей барже один из командиров взводов, недавний выпускник, неудачно спрыгнул в открытый люк и сломал ногу.
На следующий день баржи подцепил буксир и потащил вниз по Волге. Нас разжаловали из поваров и вернули в ненавистный трюм, где мы и находились до прибытия в город Чистополь на Каме. Дальше плыть было невозможно, так как река замёрзла, наступила зима. В Чистополе нас разместили в здании техникума. Спали мы на полу на своих разостланных шинелях, положив под голову вещмешки. Правда, каждому выдали ещё по тощему одеялу. Днём мы с командирами взводов изучали воинские уставы, политработники читали нам газеты, сообщали безрадостные вести с фронтов.
Тут на меня свалилось ещё одно испытание: разболелись у меня дёсны. Стоматит, как признал врач местной поликлиники. Не мог я ни говорить, ни есть нормально. И вот в таком бедственном состоянии пришлось мне продолжать поход. Предстояло пешком пройти ещё километров сто до цели нашего путешествия – города Мензелинск.
Был морозный ясный день, когда наша колонна, быстро миновав немногочисленные улицы города, вытянулась в открытое заснеженное поле, освещённое багровым светом заходящего солнца, почему-то марш начался во второй половине дня. Я, несмотря на свою хворость, шёл вместе со всеми в строю. Но постепенно моё систематическое недоедание в последние дни всё больше и больше давало о себе знать. Ноги двигались с трудом по снежному насту, и я начал отставать. Вскоре я уже плёлся в хвосте колонны, уцепившись руками за последнюю повозку обоза. Уж и не знаю, как я добрался до деревни, в которой был назначен ночлег.
В избе, где мне пришлось ночевать, хозяйка, узнав о моей болезни, объяснила всё отсутствием витаминов в нашем солдатском рационе. Она натёрла несколько мисок моркови, лука, свёклы и не успокоилась, пока я это всё не съел, преодолевая сильнейшую боль в своих кровоточащих дёснах.
На следующее утро оказалось, что, кроме меня, было ещё несколько больных, в том числе один лейтенант, командир взвода. Он поморозил себе ноги, гарцуя во время перехода верхом на коне. Поэтому командование договорилось с жителями деревни о выделении нескольких санных упряжек для перевозки болящих до следующего ночлега. Впрочем, эта процедура повторялась уже потом после каждой ночёвки до тех пор, пока, по указанию комбата, нашим фельдшером не была проведена ревизия всех, так сказать, “недомогавших”, – а их к тому времени набралось значительное количество. В результате почти всю “санную” компанию поставили в строй. Но к тому времени стоматит мой прошёл. В Мензелинск я вступил в строю вместе со всеми.
Зима 1941–1942 годов в Татарии была очень холодная. Морозы достигали сорока и более градусов, и вся наша жизнь в Мензелинске была связана с преодолением холода. Правда, в казармах с трёхэтажными нарами в заброшенном пивном заводе, где разместили курсантов, было терпимо. Там регулярно топили печи, да и плотность заселения помещений не позволяла нам замёрзнуть. Но на полевые занятия мы выходили, как на экзекуцию. В карауле, выходя на пост, надевали на себя всё, что было из одёжи, под шинель наворачивали одеяло, так как полагающихся по такому случаю овчинных тулупов не было – их везли из Москвы по железной дороге, и они застряли в пути. На посту часовой выдерживал не более получаса и прибегал в караульное помещение весь белый от инея, как Дед Мороз.
Но, несмотря на мороз, мы всегда были рады, когда нас посылали на лесопилку за досками, необходимыми для обустройства занимаемых нами помещений. Обычно выделенная группа курсантов отправлялась на лесопилку километров за пять от нашего расположения поздно вечером. Там мы должны были каждый взять по одной шестиметровой доске и тащить её на себе в училище. Вся привлекательность этой повинности заключалась в том, что курсанты, придя на лесопилку, имели возможность нелегально забежать в близлежащие дома к татарам, за деньги или за какую-нибудь носильную вещь, ещё сохранившуюся в вещмешках с гражданки, получить какое-то количество молока и тут же его выпить.
Обычно в татарскую избу набивалось человек пять курсантов. Расположившись тесной группкой вокруг раскалённой чугунной печурки, все терпеливо ожидали, когда хозяин, пожилой татарин, растопит в большой металлической посудине принесённые откуда-то снаружи плоские диски замороженного впрок молока. Растопленное молоко торжественно разливалось по разнокалиберным посудинам, и каждый выпивал свою порцию. Процедура могла повторяться несколько раз, в зависимости от величины платы за доставляемое удовольствие. Татары не скупились, и обратный путь преодолевался с большим трудом не столько от тяжести доски, которую тащили волоком, сколько от распиравшего желудок молока.
Конечно, популярность этого вида трудовой повинности объяснялась тем, что мы вечно были голодные: выдаваемая нам утром на весь день пайка чёрного хлеба съедалась очень часто почти целиком ещё до обеда. Проглотив тощенький обед, мы с завистью поглядывали на Зайончковского. Ему, как главному печнику, и здесь вмазывавшему котлы на кухне, повара подчас давали “добавку”. А для того чтобы не пропустить, когда повара расщедрятся, Зайончковский всегда за отворотом бушлата на груди носил алюминиевую миску. Как только услышит возглас кого-либо из поваров: “Кому добавку?” – так сразу и выхватывает эту миску из-за пазухи. Был он крупным мужчиной, выше всех нас ростом, и, конечно, если мы были вечно голодны, то ему и подавно скудного тылового пайка не хватало.
После некоторого небольшого периода обустройства на новом месте в училище начались регулярные занятия, многие из них воспринимались нами с неподдельным интересом и вселяли уверенности в том, что мы не зря тут мёрзнем за сотни километров от развернувшейся битвы.
Много полезных сведений давали занятия по топографии. Их вёл мастер своего дела, пожилой грузный полковник. Даже на полевые занятия по этой дисциплине – на такие, например, как движение по компасу по заданному маршруту в ночное время, мы шли с охотой, несмотря на мороз. И часто они заканчивались весёлыми шутками и смехом, когда какая-нибудь группа курсантов, проделав длительный путь по непролазному снегу, как говорится, вся в мыле, в итоге выходила совсем не туда, куда предполагалось.
– Видимо, вам чёрт одну ногу всё время придерживал, вот вы и вышли не туда, – шутил наш полковник-балагур и ставил заблудившимся неудовлетворительную отметку.
Интересны были занятия по подрывному делу. Преподаватель, небольшого роста юркий офицер, на нескольких занятиях рассказав о взрывчатых веществах и прочих взрывных приспособлениях, применяемых в военном деле, научив “вязать” заряды и изготавливать зажигательные трубки из бикфордова шнура и капсюля-детонатора, выводил курсантов в отдалённое заснеженное поле для практических занятий по подрыву этих самых зарядов.
Все мы разбивались на несколько групп по четыре-пять человек. Очередная группа выводилась на “огневой рубеж”, где каждый по команде руководителя должен был поджечь бикфордов шнур собственноручно изготовленного комплекта из тротиловой шашки с зажигательной трубкой и потом, тоже по команде, отходить на предварительно обозначенное безопасное расстояние. Бикфордов шнур использовался такой длины, чтобы взрыв заряда произошёл спустя пятьдесят секунд после его поджигания. Но члены группы, хотя и по команде преподавателя, но всё же не одновременно поджигали шнур. У кого-то он сразу загорался, и самый ловкий вынужден был, ожидая команду на отход, хладнокровно наблюдать, как у его ног дымится зажигательная трубка, неумолимо сокращая время до взрыва, пока другие, менее сноровистые, копаются, роняя на морозе спички, или чертыхаются, безуспешно чиркая коробком.
Наконец преподаватель, отслеживающий время до взрыва, убеждается, что все члены группы справились с поджиганием бикфордова шнура, и даёт команду к отходу. Все – кто бегом, кто степенно, демонстрируя своё хладнокровие, – отходят на безопасное расстояние. Один за другим гремят взрывы, которые обязательно считают, так как невзорвавшийся заряд – это чрезвычайное происшествие, влекущее за собой действительно драматические минуты.
Строевая подготовка, штыковой бой или, например, тактика ведения боя не вызывали в нас никаких положительных эмоций. Проводились они всегда, в любой мороз, только на улице, с личным оружием – винтовками, и единственным нашим желанием на этих занятиях было побыстрее оказаться в тёплом помещении.
Впрочем, занятия в так называемых “аудиториях” тоже имели свою мензелинскую специфику. Располагались “аудитории” в деревянном трёхэтажном здании, которое, хотя и отапливалось, но в нём было ненамного теплее, чем на улице. Поэтому высидеть 45 минут от перерыва до перерыва на каких-нибудь политзанятиях, конечно, в шинелях, шапках-ушанках и рукавицах было тоже делом не из приятных. Зато, как только звучал звонок на перерыв, все срывались со своих мест и начинали дико прыгать, тузить друг друга, разминать свои онемевшие члены, чтобы как-то согреться. Весь промёрзший деревянный “учебный корпус”, как он именовался в расписаниях занятий, ходил ходуном.
В один из таких моментов в аудиторию ворвался разъярённый заместитель начальника училища, очень крутой офицер, о строгости которого ходили легенды. Громовым голосом он приказал всем выметаться на улицу, где заставил нас маршировать, требуя всё большего и большего усердия в этой строевой подготовке. Скоро ему самому, видно, это занятие надоело, а мы, не слыша команду остановиться и не подозревая, что грозный начальник, забыв о нас, пошёл своей дорогой, всё шли и шли, с остервенением отбивая строевой шаг, пока не наткнулись на какой-то забор. Но зато все очень разогрелись!
Так жизнь в Мензелинске текла примерно до начала марта, когда случился малопонятный поворот в нашей судьбе: весь наш взвод целиком отчислили из училища и направили под Москву, в Орехово-Зуево, на формирование “курсантской бригады”.
После сверхрегламентированного распорядка в училище пеший переход километров на пятьдесят до железнодорожной станции Агрыз был преодолён в бодром и даже весёлом настроении. Этому способствовали и припекающее мартовское солнышко, и отсутствие винтовки и прочей амуниции, с которой мы расстались в училище, и радушный приём в татарских деревнях, где нам приходилось останавливаться. Из Агрыза мы не спеша катились в течение примерно недели до Москвы в “телячьем” вагоне. Однако после недолгого пребывания в Орехово-Зуеве нашу группу вдруг снова посадили в теплушку и повезли обратно в Агрыз. Оказывается, формирование курсантской бригады не состоялось. Из Агрыза же, даже не высаживая из обжитого вагона, нас опять повезли в Москву. Уже в пути мы узнали, что училище возвращается на свои основные квартиры. Там нас вновь зачислили в училище, и потекли опять курсантские будни. Поговаривали, что нам предстоит обучение не по сокращённой, как было принято во время войны, а по полной программе мирного времени. Видно, высшее командование уже посчитало, что после военного успеха под Москвой нам уже обеспечена скорая победа в войне и пора думать о мирном времени. Но впереди нас ждало ещё много неожиданностей и горьких разочарований…
…Я окинул взглядом притихший класс, терпеливо пережидающий минутную паузу, пока в моём мозгу проносились картины более чем шестидесятилетней давности. Казалось, что мои юные слушатели вместе со мной окунулись в давно прошедшее время. Так хотелось бы верить в это, чтобы ошибки и заблуждения моего поколения не повторили вступающие в самостоятельную жизнь молодые граждане России. Но властный звонок с урока неумолимо возвращает нас в сегодняшний день.