Вы здесь

Приближения к Афону. Вертоград Пресвятой Богородицы (Павле Рак, 2010)

Вертоград Пресвятой Богородицы

Пролог: топография

Те, кто видел нашу землю духовными очами, рассказывают, что ее связывают с небом лишь несколько одиноких световых столпов. Среди мест, над которыми поднимается этот свет, постоянно поминают рассказчики и Святую Гору Афонскую.

Еще афонские монахи говорят о муке жить на свете без святости. В этом мире, во времена тусклые, сияют одни лишь редкие не оставленные Богом места, святыни, забытые людьми, животворные источники, которым единственное что остается – это хранить тайну возможного спасения.

Да и сама Гора Афонская, добавляют монахи, – место многих и тяжких искушений. Не обманывай себя, даже и здесь течет не только чистая вода благодати. Но здесь – монастыри и мощи святых! Смотри и запоминай все, что здесь увидишь, но надейся только на любовь Христову.

И вижу:

Прозрачные, почти невесомые строения, освещенные первым утренним солнцем; башни, наперегонки с кипарисами тянущиеся к небу; веселые купола и крыши; подернутые дымкой, вырастающие из моря горы; лестницы и длинные переходы, в их лабиринтах исчезают еле слышные шаги; свет, мерцающий в сгущенном воздухе; синеватый ладан и трепет свеч, иконы и хоругви в торжественных процессиях: пурпур и золото, разлившиеся по полям; удлиненные черные фигуры – глаза опущены – поднимающиеся по косогору; плаха и разбросанные по мостовой камилавки; башни и монахи в вихре пламени, каменные ступени в лунном свете; выбеленные временем кости, собранные в общей гробнице; белоснежные простыни, бьющиеся на ветру; овальные подносы, перегруженные лакомствами, возвращаемые почти нетронутыми; кисловатый запах старого кирпича; волны пения и шепот молитв, шум крыльев, журчание вина; покосившиеся кельи и их жители, которые, вместе с ветхими стенами и своей полузабытой религией, осыпаются, уходят во тьму средневековья и выплывают из нее, под глухой звон колоколов, среди благоухания мерцающих лампад. Афон не на небе и не на земле – вертоград Пресвятой Богородицы.


Деревянное и железное било


Тишина восьмого дня

Высокий резной иконостас в мерцании света и позолоты. Громадное паникадило над головой, темно-медового цвета. Тяжелые эти паникадила с сотнями незажженных свечей рядами теснятся в пространстве храма. Из серебряных и золотых риз выступают лики Христа, Богородицы и святых. Погруженные в полумрак, они придают глубину игре света, который падает на позолоту сквозь приоткрытые двери и далекие окна в куполе церкви. Алтарь таинственно мерцает темно-пурпурными красками. Свет льется одновременно отовсюду и ниоткуда. Теплый вертеп, прибежище, предусмотренное где-то на небесах: укрытое так, чтобы слабые человеческие глаза защитить от невыносимого сияния Сущего Света, Отца и Создателя, – но и на достаточном расстоянии от пронзительного гама земной суеты. Пустого места почти нет, как будто нет вообще никакого «места», словно иконы, подсвечники и паникадила погружены не в пространство, а в тишину, заполнили собой тишину и сами заполнены ею.

Ни одного лишнего звука, движения, блеска. Полная, вневременная тишина. Цвет ее – медовый. Тих и спокоен собор Иверского монастыря, ибо здесь не исходный пункт, откуда начинаются путешествия, даже если это путешествия по Святой Горе, здесь место, куда сходятся все пути этого мира.

* * *

Весь день нас качало на небольшом суденышке в неспокойном море под ярким солнцем. А сейчас, когда мы движемся из Иверского монастыря в сторону Кареи, по дороге, едва ли заслуживающей этого названия, в полуразвалившемся автобусе, таком дряхлом, что задняя дверь его закрывается на веревочку, один конец которой привязан морским узлом к железному болту, – сейчас минуты пребывания в потаенном мире храма остаются блаженным и уже недостижимым мгновением. В ритме ухабов подкидывает в автобусе человек двадцать пассажиров, большей частью – в черных поношенных и выцветших рясах.

Старый автобус, у которого время от времени меняют только мотор и шины, так же, как и сероватый цвет монашеских одежд, выявляют настоящую меру этого света, показывают, как мало, в сущности, требуется человеку, насколько мы ежедневно преувеличиваем свои нужды.

Светские путешественники так сильно отличаются от кротких и смиренных старцев, что в этом автобусе они мне кажутся чем-то глубоко неприличным. Хорошо, что мы все хотя бы молчим.

Молчание – ключ к святогорской жизни. Великая тайна. Исихазм (молчальничество) – это и правило, одно из самых общепризнанных, поздневизантийского монашества, и путь духовной жизни.

Вот келья[1] где молчал и постился святой Савва[2] Келья без единого окна, стены совершенно голые, из неотесанного грубого камня. Помещение настолько узкое, что раскинутыми в стороны руками можно дотянуться одновременно до противоположных стен. Сегодня здесь только две иконы, больше ничего. Но сколько молчания святого, сколько безмолвия его последователей и учеников вобрал в себя этот камень…

Недалеко, всего лишь в двух шагах от этой кельи – церквушка. Ослепительная красота старинного иконостаса и фресок. Молодые лики святых, выстроившихся рядами, строго смотрят со стен. Здесь по правилу святого Саввы ежедневно читается вся Псалтирь. Отворивший нам худощавый старец говорит, что для его возраста это тяжело, что он не может один со всем справиться. Угостив нас, как и положено по многовековой традиции, он неожиданно вздрагивает, как будто что-то вспомнив, и говорит: «Теперь идите. Здесь много не разговаривают».

Благотворное правило! Сколько же часов, дней и ночей провел я в бесконечных разговорах, когда все уже сказано, когда все мы уставали, не замечая, что повторяемся и блуждаем, тратя время, которое не остановилось, а, наоборот, мчится к утреннему похмелью. Сколько истинных слов, нужных и драгоценных, смог бы я услышать, если бы умел помолчать. Если бы я, как этот строгий монах, смог бы стать повзыскательнее и к себе, и к другим.

Обоженые кости

Утро. Из афонской столицы Кареи дорога к монастырю св. Пантелеймона ведет сквозь невысокий лесок, достаточно тенистый. Еще свежо. Несколько групп рабочих расширяют дорогу и укрепляют обочины. Может быть, скоро уже придет конец этой мучительной тряске в автобусе. А сейчас я иду пешком, и мне жаль, что и здесь совершается «модернизация». Может быть, она распространится и на что-то еще? (Позже я нашел достаточно признаков того, что боязнь моя, во всяком случае, преждевременна.) Выхожу на крутой склон, обращенный к южному афонскому берегу, отсюда виден монастырь Ксиропотам. Налево пристань Дафни. Направо лес, через который надо пройти, чтобы добраться до св. Пантелеймона. Судя по карте, монастырь не может быть далеко. Поэтому я сворачиваю на поперечную дорогу, которая ведет в нужном направлении. Через несколько минут ходьбы становится ясно, что это всего лишь лесная дорога, которая забирает все больше в гору и поворачивает назад к Карее. Мне почему-то неймется, и чуть дальше я сворачиваю на другую тропинку, к морю. Метров через сто она исчезает в колючих зарослях на вершине холма, вознесшегося над берегом. Утреннее спокойное море. Все, что мне удалось – это увидеть зеленые купола монастыря, к которому я стремился. Пришлось смириться и вернуться на ту дорогу, которая, как мне кажется, слишком круто огибает левый склон.


Колокольня монастыря св. Пантелеймона


Она настолько уходит влево, что я оказываюсь чуть ли не под стенами монастыря Ксиропотам. Внутри крепости, почти без всяких украшений, голый каменный двор. Вокруг ни души. Долгая утренняя служба закончена, и братия, наверно, отдыхает. Даже если кто-то и видит меня, то не желает нарушать привычного распорядка ради любопытствующего туриста.

Монастырский храм, конечно, тоже закрыт. Но богато расписанный притвор – достаточная награда, искупающая все тяготы этого утра. Фрески в византийском стиле написаны, скорее всего, во времена не столь уж давние, но сохраняют дух средневековой живописи. Последовательный ряд изображений живописует борьбу, которую ангелы ведут с бесами за человеческие души. На переднем плане – лестница, по ней поднимаются к небу старцы в монашеских рясах. Им мешают бесы, тянут их за края одежд, многих сбрасывают на первых же перекладинах. Несчастные падают прямо в разверстую, дышащую пламенем пасть геенны. А тем, кто преодолевает искушения, Господь наверху протягивает руку избавления. Ангелы радуются о каждой спасенной душе. А вокруг в неоглядных полях серо-стальные воины в коротких панцирях гонят толпы монахов, крестьян с женами и детьми, царскую семью. Хватают их, мучают, жгут, отрубают головы. Выше идет жестокая борьба небесных и адских сил. Черти кладут на весы каждый, даже самый маленький грех испустивших дух страдальцев. Ангелы-хранители кладут на другую чашу весов всякое доброе дело и свою ангельскую слезу. Души, сгрудившись, трепещут в ожидании исхода – что перевесит. Жуткие, покрытые шерстью и коростой мучители тянут за собой связанные жертвы, подталкивают их трезубцами и заставляют бежать. Избивают их по дороге дубинами и камнями. Волокут к раскаленному жерлу. А праведники группами устремляются в горние сады.


Утро в Карее


В одном углу монах готовится к исповеди. Два черных чудовища подговаривают его скрыть самые позорные свои грехи. Чуть дальше звери раздирают на части тела грешников. От этого ужасного зрелища можно убежать только на небо – или в храм.

* * *

На дороге под самым монастырем нашлась, наконец, тропинка, отходящая влево. Здесь же указатель: «Святой Русик». Через два глубоких оврага переброшены каменные мостики, дальше надо спускаться к морю: зеленые купола все ближе и ближе. Миновав ухоженную масличную рощу и спустившись еще немного ниже, я оказываюсь среди многоэтажных зданий и церквей, обступивших со всех сторон монастырские стены. В прошлом столетии и в начале нынешнего здесь, видимо, жили сотни, если не тысячи, монахов. (А сейчас их не больше двадцати. Пришла бы сюда половина России, если б можно было.) Постройки заброшены, многие разрушились окончательно. Громадная церковь, каких на Афоне мало, закрыта на висячий замок и кажется покинутой.


Монастырь Св. Пантелеймона


Внутри монастырских стен атмосфера другая, здесь царит порядок. Собор не древний, он украшен барочной росписью и иконами. Огромная трапезная на несколько сот человек тоже расписана в барочном стиле. Расцвет в этом монастыре наступил много позднее, чем в других афонских обителях. Лучшее его время, золотой век, свидетельствует о себе постройками и живописью прошлого столетия. На старых открытках виден целый оживленный городок, у его пристани небольшая флотилия. Золота и позолоты в изобилии. Ныне обветшавший и запустевший, монастырь был когда-то ярким воплощением блеска императорской России. От тех времен ныне осталось лишь печальное воспоминание.

* * *

По-русски плотный, но подвижный молодой монах показывает сокровища монастыря, мощи святых. Самая большая святыня – голова великомученика и целителя Пантелеймона, которой в монастыре оказывают особое почитание. Здесь она находится с XIV в., с тех пор, как во время одного из нападений разбойников на Хиландар Русик дал убежище хиландарским инокам и укрыл от врагов сокровищницу монастыря. В знак благодарности сербский правитель Стефан Душан подарил русским главу великомученика Пантелеймона. Монах рассказывает о том, как много произошло здесь исцелений. Одна за другой появляются серебряные и золотые шкатулки разной величины с частицами Честного Креста, мощами апостолов и многих великих святых, мучеников и мучениц. Паломники падают ниц перед частицами костей, перед кистями рук, стопами, целыми руками. Острое и пронзительное ощущение: прикладываюсь к руке из далекого седьмого века, под потемневшей кожей рельефно выступают вены (кажется, даже, что вижу их синеву). Говорят, что когда-то верующие, обретя частицу кости святого угодника, делили ее между собою и, наподобие причащения Телом Христовым, глотали хотя бы пылинку святых мощей. Очищенные огнем мученичества и подвижничества, эти животворные кости являют собой «бесценный сосуд, принявший Живого Бога».

Человек не может познать Бога и приблизиться к Нему, как к любому другому, пусть даже самому истинному и высшему существу, но, как говорили св. отцы, он способен лишь очистить себя от всякого греха и злых помыслов, открыть свое сердце так широко, чтобы Бог вселился в него и стал в нем энергией любви. И тогда эта любовь преображает весь состав человеческий, подобно тому, как Сам Иисус был преображен на Фаворе. Тот, кто благодаря неустанному труду и глубокому смирению бывает удостоен соединения с Богом Живым, ощущает необыкновенную теплоту и умиление, которые из сердца распространяются по всему телу. И тогда, свободный от всякого тления, он еще в этой жизни созерцает Жизнь Вечную.

На этих обоженых костях и зиждется Церковь Христова. Они – всегда сущая связь между Небом и землей, мост, по которому молитвы живых доходят до почивших, а молитвы наших умерших – до нас. Прекрасные, почти ежедневные заупокойные службы занимают одно из центральных мест в византийском круге богослужения. Они свидетельствуют о том, что мы можем помочь мертвым своей любовью, и о том, что живые в своих искушениях не предоставлены себе самим. Мир, пребывающий в каком-то самозабвении, держится порой только молитвами мучеников и святых.

В самом конце – ковчежец с большей частью черепа св. мученика Сергия. (Да тот ли это элегантный юноша, что изображен на мозаике салоникской церкви VI столетия?) На черепе видно углубление от удара острым треугольным предметом, след мученичества. Ужас пронзает меня, когда я целую самое дно этого углубления: какая мысль проникла в мой мозг, пока я прикладывался к мощам? Прикоснулись ли мои губы к месту удара или к месту мученичества, к знаку насилия или к источнику святости?

Благочестивым и богобоязненным движением монах закрывает крышки на ковчежцах разной формы и величины (некоторые из них в форме ладони или стопы) и, целуя, возвращает в их собственный мир.

Земная и небесная кухня

Поскольку я хочу продолжить путешествие, а до обеда еще далеко, меня отводят на кухню, чтобы я не отправился в путь голодным. Огромная, почти пустая кухня в первом этаже монастырского дома. В правом углу два зеленоватых шкафа для посуды. За ними деревянная лестница, ведущая куда-то наверх. У закопченной стены каменный умывальник, похожий, скорее, на просторную купальню. Большая плита разожжена слева, почти посередине комнаты. Монах средних лет, в выцветшей и ветхой рясе, с неловкими, вывернутыми внутрь ногами, усадил меня за стол недалеко от плиты в старинное удобное кресло с высокой спинкой, такое глубокое, что я утонул в нем и почти ничего вокруг не видел. (Как оно только сюда попало?) Петров пост, едят только овощи и макароны. Мой хозяин ставит на стол миску с помидорами, кладет огурец и хлеб. Он кажется одним из тех простых насельников Святой Горы, каких много во всех монастырях, одним из тех, которые служат Богу не столько молитвой, сколько непрестанным тяжким трудом. Монах подбрасывает дрова в плиту, на дальний ее конец, более холодный, поставил большую посудину, чистит, нарезает и бросает туда помидоры. Спрашивает, откуда я, как у нас люди живут, есть ли церкви, ходит ли туда народ, и куда я сегодня собираюсь идти. Обычный святогорский разговор.

Заканчиваю свой обед и только сейчас вижу вблизи его глаза: синие, глубокие, нежные. Замечаю, что уже в третий или в четвертый раз обращается ко мне, называя «отцом». Первое мое впечатление оказалось обманчивым: он не только не принадлежит к безграмотным или полуграмотным Божиим слугам, он иеромонах и когда-то служил в соборе большого города. Заботлив и умен, внимательный собеседник. Говорит обдуманно, спокойно, на любой пример находит и контрпример, желая избежать как пессимизма, так и поверхностного воодушевления.

«Да, – говорит он, – есть и прекрасные, святые люди, и настоящая святость, но есть и шарлатаны, и много таких, что делают себе рекламу, а в глубине у них пустота. В последние времена Бог почти лишил людей своей благодати. Не очень-то они ее и жаждали, слишком это тяжело. А благодать не навязывается насильно. Никогда люди не стремились так к погибели, как сейчас. Гибнут сами и других тянут за собой в помрачение и тьму. Но Бог не скрыл от людей и утешения: великой и благой вести. Возьми Евангелие, отец, и прочти, а здесь, на Святой Горе, помолись, поклонись святыням, и ты вернешься в мир не с пустыми руками. Избегай людей, которые хвалятся своими духовными дарами. Есть между ними, даже и здесь, нетерпеливые хвастуны. А может ли таким быть Божий человек?

Когда там тебе будет трудно, помолись. Нет лучшего утешения и вернейшей надежды. Смири свои мысли. Что еще, кроме покаяния и смирения, мы, грешные, можем сделать для себя? Кричать? Требовать? Нет в этом мира душевного, отец. Единственный путь – путь смирения, и он не пролегает через желания, какими бы скромными и легко исполнимыми они ни казались. Прости, что столько говорю, отец, ты и сам все это знаешь не хуже меня…»

Я долго беседовал с этим просветленным и немного печальным «батюшкой». Он рассказал мне несколько веселых и грустных историй из своего российского и афонского опыта. Заметно воодушевлялся он, когда говорил о России. Это и понятно – мало сейчас здесь монахов, нет народа, заполняющего весь храм до купола пламенной покаянной молитвой. А русские церкви сейчас полны более чем когда-либо.

Я оставался так долго, что перед уходом мне опять предложили обед: фасоль и маслины. Хотели еще дать мне овощей в дорогу, как будто я отправлялся в какую-то далекую землю, а не в монастырь, расположенный всего в четырех часах ходьбы.

Земная и небесная трапеза

Тяжелая грозовая ночь. Как будто ведрами льют воду на крыши, и она стекает по крытым свинцом куполам на мощеный плитами двор. Оттуда бурлящий поток сливается по широкому водостоку прямо в море, которое всего лишь в трехстах метрах под стенами греческого монастыря Симонопетр. Молнии догоняют одна другую, чтобы почти непрерывно освещать высокий и длинный утес, на котором, словно плотно нахлобученная шапка, стоит монастырь. Голубое сияние мерцает над куполами храма, перед самым окном кельи. Противоположное окно выходит на открытую террасу и дальше – в бушующую мрачную глубину. Только справа смутно угадываю узенькую перемычку скалы, которая связывает нас с горой и над которой возвышается легкий акведук. Не будь этой перемычки, нас, кажется, снесло бы ураганом (в небо? в море?) вместе со всеми восемью этажами монастырских построек, прилепившихся к голому камню и врезанных в его глубину переходами и подвалами. Но это лишь обманчивое ощущение того, кто, поливаемый дождем, стоит над пропастью на выступающей террасе. Если смотреть со стороны, то монастырь кажется стальной твердыней, способной противостоять любому искушению на свете.


Монастырь Симонопетр


Около половины четвертого утра сквозь шум дождя пробивается звук била. Зовут на службу.

В коридоре сплошная тьма. Только страшные раскаты грома напоминают о стихии, бушующей за этими стенами. Кто-то спрашивает о свете. Света нет!


Вид от монастыря Симонопетр


И богослужение начинается почти в полной тьме. Читает одинокий голос, прерываемый только назальными[3] возгласами священника, завершающего доксологической формулой[4] молитву. Грохотание бури иногда полностью заглушает чтеца, пустившегося в неравную борьбу. Он упорно, подобно корням, продирающимся сквозь камни, плывет к своей тихой гавани, к поддержке, которую дают ему более краткие и звучные реплики иеромонаха.


Монастырь Симонопетр


В монастыре не менее полусотни монахов, в основном молодых, которые своим тихим присутствием непрерывно творят совершенный молитвенный порядок. Светлые, одухотворенные лица свидетельствуют о том, что здесь собрался «живой остаток» сегодняшней Греции. Статистика говорит, что за последние десять лет на Афон пришло около пятисот монахов, большинство из них принесли с собой университетский диплом. Но не так уж это и важно, чтобы лицо засияло чистотой, нет нужды в дипломе. В молитву вторгается хор. Поют на два «лика»: молитвенный диалог. Монахи взглядами договариваются, кому вступать следующим, что читать, а что петь. На каждой гласной голос идет ввысь и падает, иногда пение затягивается и создается впечатление, что одну стихиру можно петь бесконечно. (И действительно, праздничные службы длятся иногда по пятнадцать и более часов.) Поют так отчетливо, что даже я, смутно угадывая значение лишь нескольких десятков греческих слов, различаю важнейшие переходы в службе: стихиры, антифоны, славословие, конец утрени, часы, наконец, литургия. Во время чтения Апостола и Евангелия один старый монах, которого я уже приметил раньше, опираясь на две палки и еле-еле передвигаясь по церкви, доковылял-таки вперед и внимательно слушает, склонив голову. Многие монахи причащаются, исключительно торжественно и с достоинством. Попарно прикладываются к иконам, кланяются друг другу, затем оба вместе всем присутствующим – просят прощения. Со скрещенными на груди руками подходят к чаше, затем тихо возвращаются на свои места.


Монастырь Симонопетр после лесного пожара


После литургии была отслужена панихида с освящением колива – сваренной и подслащенной пшеницы. Во время обеда это коливо подается как жертва, посвященная святому дня и усопшим, поминаемым во время заупокойной службы.


Монастырь Симонопетр


Келлия монастыря св. Павла


Пока длилось богослужение, пение, вдохновенное и звучное, перекрывало всякий посторонний шум. Сейчас, когда служба закончилась, монастырь утонул в неожиданно полной тиши. Не слышно больше ни грохотания грома, ни шума барабанившего по крышам дождя. Выходим в свинцовое утро. Только теперь откуда-то снизу доносится до нас приглушенный ропот волн.

Едва я прилег, как мне показалось, и опять уже слышен звук била. В церкви светло, у одинокого чтеца красивый мелодичный голос. На этот раз богослужение совсем короткое, минут, может быть, на двадцать. При выходе мне не дают повернуть на этаж для гостей, показывают следовать за остальными. После двух-трех поворотов мы оказываемся в низкой теплой трапезной, украшенной фресками гораздо богаче, чем чисто выбеленная церковь. Три длинных ряда столов. Роскошные краски: синяя, золотая, коричневая.

Происходящее не очень-то похоже на обычный обед во время Петрова поста, скорее, это восхваление Господа, подателя даров для трапезы. Все стоят около своих мест, за средним столом только игумен, эконом и архимандриты, за правым, где все места заняты, монахи, за левым, кроме монахов, гости, но только те, что были в церкви, остальные обедают в другой, меньшей трапезной для гостей. Игумен благословляет еду и питие. Все садятся. Звенит колокольчик, и мы беремся за ложки. В то же мгновение чтец с маленького возвышения на левой стороне звонким голосом начинает читать Жития Святых на этот день. Каждый наш кусок сопровождают чудесные слова, напоминая о том, что пища здесь не только для тела. Давешний старец на костылях быстро заканчивает трапезу, подходит к чтецу, становится чуть позади и напряженно слушает, иногда грустно покачивая головой. Потом, по звону колокольчика, берем щепоть освященного колива и, перекрестившись, едим. Обед кончился. Последний звонок колокольчика, чтение прекращается, и чтец произносит благодарственную молитву. («Бысть чрево твое святая трапеза, имущая небеснаго хлеба…») После благословения игумена мы пропускаем его к дверям. Сейчас он стоит там, а мимо проходят смиренной колонной монахи, потом гости, каждого он осеняет крестным знамением. Наконец последним, поблагодарив Господа, уходит и он в свою келью.

Радостный аскетизм

Широкая терраса над буйными садами. Среди садов разбросаны накренившиеся хижины, купола, заросшие плющом, крепкие четырехэтажные дома с окнами без стекол, малюсенькие светлые церквушки. Все это, как и вода, спускается с гор на равнину – на площадь, посреди которой стоит широкий, приземистый храм, окруженный разновеликими строениями. Дальше лесистая местность снова постепенно снижается, крыши все реже, лишь иногда, то здесь, то там, пробиваются сквозь зелень. Последняя крыша виднеется на холмах, за которыми крутой склон к морю, поросший низкими дубами и каштанами, в километре отсюда, от зарослей дикого винограда, где мы сидим и любуемся отдаленной вечерней игрой моря, ветра и отблесков на водной глади.

Справа кутается в туман могучая вершина Афона, отбрасывая густеющую тень на склоны гор, утопающих в непроглядном мраке едва угадываемых волн.

* * *

Стоим друг против друга – дом и я. Дом подперт, как костылями, укреплен как попало, выглядит заброшено. Я недоумеваю: звать или не звать хозяина. Все-таки решаюсь произнести святогорскую молитву-зов. Молитва всегда полезна.

Ответ получается молниеносным, по-детски радостным, игристым и певучим: – Ами-и-инь! – В дверях появляется худощавый, высокий старик. Весь вид его, как и это «ами-и-инь» – веселие и неожиданность. Голова его через монашескую скуфью перевязана чем-то вроде полотенца или платка с толстым узлом впереди надо лбом; рукава подрясника обрезаны до локтей, а сам подрясник – до колен, но так, как будто не ножницами, а топором, наспех: лохмотья висят во все стороны. Глаза его живые и пронизывающие, но не испытывающие: больше смотрят перед собой, в землю.

В доме, сразу возле входа, налево – пахнущая ладаном церквушка. Хозяин сразу вводит меня туда, чтобы я поклонился. По меркам келиотских церквей она необычно богато украшена живописью, правда, немного неуклюжего барочного письма. На иконостасе или прикрепленные к лампадам, или повешенные куда попало повсюду висят стеклянные разноцветные шарики, такие, какими украшают новогоднюю елку. Впервые вижу что-то подобное. Сотни безделушек разбросаны повсюду. На стульях в полном беспорядке огарки свеч, фитильки и поплавки для лампад, уголь для кадила, коробочки с ладаном, много зажигалок (большинство которых, подозреваю, неисправны), два фонарика, шапка, четки, ножик, батарейки, нитки, да и много еще всякого другого, назначение чего я не знаю. На полу кучки сухого лаврового листа, остатки, кто знает какого, Вербного воскресения. Может быть, и этого года: сейчас ноябрь, времени достаточно, чтобы все засохло и покрылось пылью. И как венец всего – паутина. Царство паутины.

Повсюду в коридорах, комнатах, в трапезной-кухне, именно повсюду такой же хаос. Валяются вещи, которые не просто брошены, но свалены без малейшего порядка; одна на другую, ненужные, забытые. (В парижском Бобуре кичатся одним таким экспонатом – чем-то, наподобие киоска, снаружи и изнутри обвешенного и перегруженного самыми разными предметами, которые давно потеряли связь со своим назначением. Но то, что я здесь вижу – это несравнимо больше: весь дом, семь или восемь комнат. Да здесь еще и живут!)

Между всеми этими сундуками, мешками, столами, скамейками, бочками, топорами, балками с трудом можно пройти.

В трапезной хозяин освобождает мне место у большого стола, возле окна. Со скамейки убирает какую-то коробку, большую, грубый напильник для дерева и тряпку неопределенного цвета и текстуры. На самом столе остаются: несколько инструментов для резьбы по дереву, не законченные деревянные ложки и черпалки (они – рукоделие хозяина), соломенная шляпа, несколько тарелок, в каждой немного остатков еды, да еще две кастрюли. В одной тарелке чернеют и зеленеют от плесени какие-то бывшие овощи. Монах занялся делом, два-три раза прошел мимо меня. Во время одного из проходов куда-то запрятал именно ту тарелку, чтобы не торчала передо мной. Потом он положил на стол лукум, поставил стопку анисовки, мандарины. Затем извинился, говорит, что должен выйти за дровами. И просит, чтобы я подождал его. Сижу, слушаю тишину и смотрю вокруг себя.

Уже снаружи можно было ощутить, насколько дом находится в «чрезвычайном положении»: крыша в нескольких местах проваливается. В дыры хозяин набросал ветки и прутья. Подоконники совсем сгнившие, да и многие стекла выпали и заменены мешками. Но то, что я вижу внутри…

А вижу: местами рухнувший потолок и под ним на полу мокрые следы недавнего дождя. Конечно, припомнилось, два дня назад был настоящий ливень, причем длился долго. Тогда подумалось, что природа компенсирует десять месяцев длившуюся засуху. Но здесь другие заботы, не о засухе думаешь… Когда хозяин вернулся, я его спросил, сделал ли ливень много вреда. «Да нет, – отвечает он радостно. – У меня две цистерны для дождевой воды, – говорит. – Большая давно с трещиной, пропускает воду. А дождь все льется и льется. Я вышел, чтобы проверить маленькую цистерну. Она была уже полной. Я вернулся, а в коридоре вода – крыша же у меня протекает. Тогда я пошел в церковь и говорю: „Пресвятая Богородице, ты знаешь, что у меня великая цистерна с трещиной. А малая уже переполнена. Почему напрасно льется весь этот дождь? Только вред от него бывает в доме. Помоги, Пресвятая Богородице, я стар и немощен“. И только что я прочел молитву, даже полчаса не прошло, я очнулся, а вокруг меня тишина, дождь перестал».

Занятый разговором, я и не заметил, как и когда он все приготовил, но он уже поставил на стол размоченные в воде сухари и открытую банку рыбы. Если только подумать, откуда у него рыба… Мне стыдно, что не отреагировал вовремя и не остановил его, прежде чем он открыл банку. Он все улыбается. – Да ешь, перед тобой длинный путь. Если бы было только до моря, и то было бы много – несколько километров такого спуска. А ты намереваешься и дальше.

Пока я ем, из его рассказа узнаю, что мой хозяин уже восьмидесятилетний старец (а подвижен, как жеребенок), что на Афоне он уже с 1926 года и что никогда не покидал его, даже не уходил до ближайшей деревни. Говорит, что его ложки неплохо продаются. Хорошее рукоделие, не мешает молиться. Раньше старец, с которым он жил, писал иконы. Келлия была богатой. (Да, мне рассказывали люди, знающие его: когда этот старец-иконописец умер, он направо и налево раздарил шестнадцать груженых разными вещами лошадей.) Сейчас о тех временах напоминает лишь мольберт, весь окутанный паутиной, и по келиотским меркам роскошный иконостас в церкви. Слишком мало для того, чтобы можно было представить себе какую бы то ни было роскошь в этом месте.

Вообще, он неохотно говорит о себе и о прошлом своей келии. Но зато рассказал увлекательную историю о чудотворном источнике, из которого принес мне попить воды; потом кое-что о своих соседях-подвижниках, о живых и о тех, которых уже нет. Говорит: Святая Гора уже не та, что была.

От других насельников Афона я еще услышал, что при жизни его старца в келии был полный порядок. Всего было в достатке, но обо всем приходилось много заботиться. Я не спросил его, жалеет ли он о тех временах. Но не думаю, что жалеет. Более веселым, беззаботным, более погруженным в свое тихое «Господе, Иисусе», которое не сходит с его губ, он, наверное, не мог бы быть.

* * *

Отвесная скала, на краю которой сидим я и мой молчаливый спутешественник, как огромный гвоздь, забита в лес – приблизительно восемьдесят метров под нами. Лес на крутом склоне спускается в сторону моря. Там далеко мерцает серебристая вода в сиянии солнца, которое готовится к закату. На нашем «гвозде» – небольшая терраса. Скала узким перешейком связана со склоном Афона, с громадами, которые пересекают глубокие овраги, полные снега. Если сидишь спиной к горе, а лицом к морю, по правую сторону в темном еловом лесу краснеют крыши сначала одной большой келии, а потом различаешь еще две-три. Керасья. Налево пропасть, а за ней высокая скалища, подобная той, на которой мы сами находимся, лишь более широкая, поросшая карликовыми деревьями.

Наша терраса похожа на наблюдательную вышку. Под ней видна целая сеть тропинок. (Конечно, если не учитывать, что скрыто под деревьями, все остальное, как на ладони, и не может ускользнуть от нашего взгляда.) Наверное, именно из-за своего доминирующего положения когда-то давно-давно это место было выбрано для языческого храма. От него остался лишь жертвенник: кусок скалы, выровненный наподобие стола, с высеченными каналами, которые обрисовывают два концентрических прямоугольника. В углу прямоугольника – круглая выемка, как чаша. А на другом краю – треугольник с наклоном. Туда лились дары. Вино? Елей? Кровь?


Языческий жертвенник над пропастью


Немного дальше, около полутора метров, высокие остатки двух домиков. И на своих местах цистерны в камне, с трещинами. Здесь когда-то жили монахи, чтобы «отогнать идолов». Жили, но и они ушли. Место уже давно пустует. Трудно поселиться здесь, где нет воды, нет огорода, нет хорошего пути, на этой высоте, открытой ветрам, которые дуют со всех сторон. (Однажды я здесь ночевал. Около полуночи поднялся сильный ветер, такой, что я подумал – сдует меня.)

Сидим, молчим и смотрим в зеленое море, болтая ногами. Размышляю о тысячах лет, которые здесь прошли почти незаметно, мало что изменив.

Вдруг, снизу, из леса, по направлению от Керасьи, кто-то пронзительно кричит. Зовет на помощь? Немного тишины, а потом опять. Потом слышим и другие звуки, от которых становится страшновато, как если бы с лошади сдирали кожу, а она в панике вырывалась. И опять слышен голос человека, сильного, самоуверенного. Голоса медленно приближаются. Вот они под нами, между елями, иногда видим, как что-то движется, потом скрывается от взгляда, тихо, осторожно спускается по крутой тропе. Впереди один монах в серо-черном, за ним на коротком поводе мул, а потом и второй монах, который тоже за собой тянет своего мула. Он-то и кричит. Теперь они точно под нами, слышен каждый шаг по камням. Монах громко кричит: «Айде, айде (давай, давай)», – а потом намного тише, успокаивающе: «Не бойся, маленький, ничего, ничего…»

Они прошли под самую скалу, тропинка параллельно с ней шустро ныряет вглубь. Они идут еще медленнее, почти ползут. Мул испуганно ревет все чаще и чаще. Стариковский голос монаха все чаще повторяет: «Не бойся, маленький, не бойся». И громко: «Пресвятая Богородице, помоги нам!» Вопль этот, из глубины души, предназначен и для самого монаха, чтобы поддержать его, и для животного, чтобы его успокоить, и, конечно, для самой Пресвятой. Пять, шесть, десять раз, громко, уверенно. Как Ей не слышать его, как не услышать? Мой спутешественник и я обмениваемся веселыми взглядами, улыбаемся.

Топот шагов начинает удаляться. Уже сто пятьдесят, двести метров от нас. Монах начинает, все еще громко, но как-то нараспев, в привычном ритме молитву. Смотрим на часы. Читает девятый час, сейчас начнет вечернее. Эти греки все знают наизусть. Голос стал звонким, мелодия типична для чтения псалмов. Подобным ритмом и подобным распевом и индусы читают свои молитвы. Восток. В начале строки подъем, потом горизонтальное бормотание, в конце, как удар. И опять. И опять.

– Дошел до «Славы», вот-вот закончит молитву, – говорит мой спутешественник, довольный, я бы сказал, даже с облегчением. Старцы и животные зашли за другую сторону скалы, мы их больше не услышим. Вот, такие они. Эта порода еще встречается. Святогорец, лес и животные – и Богородица.

* * *

Мы покидаем суденышко и идем в гору отдельно от остальных: бодрый старичок лет семидесяти, одетый в дорожную рясу, с платком под камилавкой, и я, не готовый к блужданию по афонским тропам без указателей. Единственное, о чем мы смогли договориться – это то, что нам по пути. Мой спутник несет торбу, полную грубых шерстяных рубашек. Одну из них он оставляет на перекрестке дорог и рукой показывает мне, откуда за ней спустится монах. Солнце палит нещадно, и мы садимся под оливой отдохнуть. Ему хочется начать разговор, но наши возможности меньше нашего желания. Приходится прибегнуть к помощи рук, чтобы обменяться простейшими сведениями: кто откуда. Монах – из небольшого греческого скита, посвященного св. Пантелеймону. Идем дальше. Я вижу, как он срывает разные придорожные травинки, растирает пальцами, нюхает. Потом догадывается, о чем нам поговорить: держит травинку в руках и спрашивает: «А такая растет в Сербии?» Вопрос этот повторяется, когда мы проходим мимо кустов и деревьев. Отрицательные ответы его огорчают; чтобы утешить меня, он дарит мне ветку с дерева или куста. Зато, услышав подтверждение, он откровенно радуется, особенно, если я говорю, что таких растений у нас много. Для него, любящего все растущее, каждое мое подтверждение заполняет абстрактное пространство незнакомой страны дорогими существами. Из пустоты возникает пейзаж, который можно любить. И это для моего доброго собеседника – достаточная причина для веселья.

* * *

И на самых скудных, скалистых обрывах, висящих над морем, цветут сады пустынников. Удивляюсь райским цветам там, где моя варварская логика могла бы ожидать чего-то гораздо более утилитарного. И это в мире, где торговля и снабжение извне сведены к минимуму. Почему гладиолусы, а не салат и картофель?

Я приветствую старика, склонившегося над цветами, и спрашиваю, как мне найти отца Димитрия. Монах поднимает ко мне озаренное светом лицо, из-под полуприкрытых век смотрят глубокие, добрые глаза. Молчит, как будто не сразу услышал или понял, а потом, неземной улыбкой сопровождая широкое движение руки, указывает направление.

Афонский пустынник, аскет. Как он отличается от нелепых представлений о чудаках, которые прокляли мир и покинули его, чтобы путем непрерывных мучений тела освободиться от малейшего воспоминания о всяком человеческом чувстве. Напротив, эта любовь и интерес к каждой Божьей твари, это впитывание в себя красоты и тишины мира, эта улыбающаяся душа, которая сияет для каждого случайного прохожего, – все это убедительно показывает, как можно примириться с миром, смирением очищать себя и все вокруг, под корой нетерпимости и греха открывать пространства непреходящей красоты.

Сажать не только картошку, но и «цветы бескорыстной любви». Не срывать их, не уносить, не извлекать из них доход, а, как этот аскет, только любить их, пребывать в точке, через которую проходит животворная энергия открытости истине мира. Но, чтобы заструилась эта энергия, нужны десятилетия молитвенного смирения, тысячи дней и ночей, подчиненных одной мысли: «Господи, помилуй мя, грешного, очисти мя от всякой нечистоты».

Пять чудотворных икон

Марево полуденной жары дрожит над огромным пустым двором. Нет ни тени, ни воды. Булыжный дворик, пыль и твердая утрамбованная ногами земля, проросшая кое-где пучками сухой травы. В проходах и коридорах монастыря Зограф – никого. Все отдыхают, даже мухи… Все, кроме одного человека, толкающего тачку у северной стены. После темных лестниц стены, залитые светом, слепят глаза. Сначала я плохо его вижу, пока иду через двор к его движущейся фигуре.

Уже по приветствию он понимает, что я из Сербии, радуется. Не только сегодня так пусто в монастыре. В громадных братских корпусах живет всего десять человек, гостей мало – монастырь далеко от моря – людей с родины, болгар, еще меньше. За весь год можно по пальцам перечесть.

На застекленной веранде монастырской кухни попиваем кофе и холодную воду. Затем анисовку, сначала чистую, потом наполовину разбавленную водой: она белеет как молоко. И, напоследок, арбуз. Солнце над нами раскаленное и белое. Мой любезный хозяин, видно, любит поговорить. Рассказывает о жизни в монастыре, о животных, расплодившихся в святогорских лесах. Множество волков из материковой Греции переселилось сюда. Даже если бы и были охотники, как найти волков на таком пространстве? Зимой, во время редких снегопадов, здесь опасно стало ходить пешком. Так, прихлебывая разные напитки и вспоминая даже о снеге, мы забываем жажду и зной этого дня.

Сухощавый, помоложе, монах готов показать мне церковь. Он молча шагает передо мной. Открывает двери, отходит в сторону и остается стоять, прислонившись к высокой спинке одной из стасидий[5] у стены. На его лице изображается нечто среднее между досадой и угрюмостью. Смотрит в пол и не имеет, очевидно, никакой охоты говорить со мной. А мне-таки досадно, потому что я ничего не знаю о монастыре.

Но что-то меняется в поведении монаха. Может быть, заметив, что я не брожу бесцельно по церкви и не веду себя, как любопытный и бестактный турист, он решается сказать несколько слов об иконах. А когда он понял, что я немного сведущ в богослужении и что внимательно слушаю его скупые пояснения, то и совсем оттаял. И поделился со мной одним из самых красивых сказаний, слышанных мной на Афоне. Несколько часов рассказывал он мне о происхождении и значении пяти чудотворных икон и о событиях, с ними связанных. Вот история, рассказанная с верой и гордостью; я невольно искажаю и сокращаю ее, виной тому мое недостаточное знание болгарского языка и слабая память. Надеюсь, что эта история в полном своем блеске сохранена в ныне мне недоступных монастырских летописях.

* * *

Строили светлый царский монастырь. Вот он прочно построен и украшен. Но щедрый и богобоязненный государь, как и никто из церковных иерархов, не имел смелости по собственной воле и усмотрению посвятить монастырь одному из праздников или святых. Поэтому решили молиться и ждать знака от Господа. День и ночь возносилась молитва, воскурялся ладан, двигались крестные ходы. Монахи не торопились. Жизнь текла мирно, делались ежедневные дела – качали мед из переполненных сот, сушили фрукты, собирали маслины, переписывали книги и писали иконы.

На большой, покрытой левкасом доске, подготовленной для иконы и стоявшей в притворе, однажды утром сам собой появился образ св. Георгия. Иконописец, не успевший нанести на икону ни крупицы краски, в изумлении замер перед ликом строгого юного великомученика.

Великая радость охватила весь Афон, когда узнали о чуде. Паломники, прибывшие отовсюду, теснились в монастыре. Один вельможа приблизился к иконе, желая проверить, давно ли она написана: покрытая красками поверхность показалась ему еще свежей. Палец недоверчивого вельможи уткнулся в образ святого под левым оком. И не смог святотатец оторвать палец от иконы (видно, богохульная мысль промелькнула в голове несчастного). Пришлось отрезать кончик пальца. Он и сегодня виден на прекрасном юношеском лике святого. А в то время, когда на Афоне был обретен нерукотворный образ, в одном из каппадокийских монастырей древняя икона превратилась в пустую доску. Отцу настоятелю во сне явился сам святой и поведал, что уходит в далекую западную страну, к инокам, которые обращают к нему свои молитвы.

Еще одна икона св. Георгия – на ней святой изображен почти в натуральную величину – пришла в монастырь чудесным образом. В одно пасмурное и ненастное утро после бури иноки монастыря Ватопед увидели недалеко от своей пристани плывущую по волнам огромную икону. Тут же сели они в лодки и долго, но безуспешно пытались выловить ее. И лишь когда вместе с толпой любопытных к берегу подошли зографские монахи, икона подплыла к ним сама, и они без труда выловили ее и хотели взять себе. Но возник спор: ватопедская братия утверждала, что раз икона найдена на их территории, значит им и принадлежит, а зографские иноки не хотели отдавать того, что само приплыло им в руки. Спор разрешил один мудрый старец из Иверской обители. Икону положили на спину молодого осла, только что привезенного на Афон и не знавшего святогорских тропинок. Осла оставили гулять по воле Божией. Через три дня он был найден издохшим на холме напротив монастыря Зограф. Икону сразу же перенесли в монастырь, но святой Георгий, явившись настоятелю во сне, потребовал, чтобы и на том месте, где пал осел, построили церковь. Она и сегодня стоит на вершине крутого холма, окруженного опустевшими монастырскими зданиями.


Келлия Св. Георгия у Зографского монастыря


Икона Христа Пантократора в монастыре Хиландар


Третий, намного меньший, чем первые два, обрамленный связками дукатов образ св. Георгия – дар валашского полководца. В решающей битве против турок ему, после отчаянных молитв, помог огненный всадник, разгонявший лютые полчища, как ветер разгоняет туман. Полководец узнал воина по иконе, перед которой молился о помощи, и выполнил данный им обет – богато одарил святогорский монастырь и завещал, чтобы перед этой иконой там веками ежедневно пелся тропарь св. Георгию: «Яко пленных свободитель и нищих защититель… победоносче и великомучениче Георгие…»

Защищают монастырь и две чудотворные иконы Пресвятой Богородицы. Та, которая находится сейчас в соборном храме монастыря, принадлежала святому Косме. Он многие годы молился перед ней, прося, чтобы Пресвятая Владычица указала ему путь духовного очищения. Уступая его упорным и усердным молитвам, во время чтения канона Пресвятой Богородице Божия Матерь обратилась ко Младенцу Христу, которого держала на руках, умоляя Его, чтобы смиренный Косма получил желаемое наставление. И Младенец Христос наказал святому уйти в самые дальние афонские лесные пещеры, разъяснив, как там подвизаться. Долго после этого афонские монахи приходили к старцу, обретая в нем врачевателя своей души и духа, получая прозорливые ответы, исцелявшие их сокровенные муки.

В маленькой церкви около центрального собора стоит акафистная икона Богородицы. Когда-то она находилась в затерянной лесной келье, где молчаливый инок читал перед ней ежедневно благовещенский акафист: «Радуйся, Ею же радость возсияет…»[6] – «Радуйся и ты, старче, – послышался однажды благой ответ, – ибо ты удостоен чести предупредить свою зографскую братию, что ей готовится испытание и мученичество. Пойди и скажи братии, что те, кто готов принять мученический венец, пусть остаются в монастыре, а остальные пусть бегут скорее в лес». Бедного старика высмеяли в монастыре. Кто знает, может быть, он перегрелся на солнце, а может быть, слишком много выпил вина. Но у ругателей захватило дух, когда икона, несомая ангелами, сама пришла по воздуху, чтобы подтвердить слова старца. После этого монастырь, убоявшись, покинули все, кроме двадцати четырех монахов и двух монастырских работников, духовно сильных и готовых пострадать за веру. Вскоре в монастырь ворвались крестоносцы, свернувшие сюда на пути в Иерусалим. Насельники монастыря встретили их, запершись в высокой башне. И начался необычный богословский спор между монахами и латинскими священниками, сопровождавшими войско. Пришельцы добивались унии: единого богослужения и принятия латинских догматов. Последним аргументом католиков был костер, разложенный под башней. А последним доводом афонских монахов стала готовность сгореть, но не отступить ни на йоту от истины.

Когда войско покинуло Афон, мир временно возвратился на Святую Гору. Через год после того, как погибли монахи, по ним служили панихиду. Вдруг с неба спустились двадцать шесть лучей света и упали на пепелище, где раньше была башня.

На подступах к Хиландару

Перебравшись через почти пересохшую речку, а потом, пробежав по левому склону холма в густой тени буковых деревьев, тропинка поднимается к низкому гребню горы, разделяющей земли Зографского и Хиландарского монастырей. Здесь, как и везде на Афоне, перекрещивается множество тропинок, исчезающих в зарослях. Но, как нигде в другом месте, каждая снабжена указателем. Надписи по-гречески и по-сербски, кое-где к названию «Хиландар» добавлено слово «сербский». Написанные хиландарскими монахами, эти указатели показывают заботу братии о том, чтобы не заблудились путники (и не только на горных тропинках, но и на духовном поприще, которое, быть может, здесь и начинается). Надписи же, добавленные паломниками, говорят о душевном состоянии людей, приближающихся к чему-то своему, родному.

Наверху пейзаж быстро меняется. Спускаемся по северному, сухому и песчаному, склону, заросшему карликовыми соснами. На раскаленном дне лощины неожиданно появляется буйная зелень и сквозь пышные кроны деревьев открывается вид на южную сторону монастыря. Над стенами – маленькие купола. Еще дальше – три купола собора, разросшиеся, почти черные кипарисы и оборонительная башня Св. Саввы. Место необычайной красоты, созданное Богом и человеком. Бог сотворил этот зеленый храм жизненной радости, а человеческие руки украсили его драгоценным камнем вековых усилий, положенных на строительство каменных, кирпичных, деревянных стен, балконов и арок, галерей и крыш.


Древний монастырь св. Василия, принадлежащий Хиландарскому монастырю


Чувство, что я приближаюсь к чему-то необыкновенному, становится еще более полным и ярким при входе в монастырь, в коридорах братского корпуса, где размещена небольшая выставка работ современных сербских живописцев, в том числе и самых известных. Средневековая обитель вдруг оборачивается современным культурным центром, поддерживающим живую связь с творчеством своего народа, отделенного от монастыря двумя государственными границами. На эту связь указывают не только картины, но и страницы книг современных сербских прозаиков и, в еще большей степени, стихи, посвященные монастырю и его игуменье – чудотворной иконе Троеручице, а также галерея портретов всех национальных героев, деятелей науки и искусства за последние два века; постоянные гости обители – исследователи национальной культуры и истории.

После многих лет полного отрицания для сербов вновь воскресли ценности богатой средневековой традиции: иконописи, фресок, архитектуры, литературы и музыки. Великая культура прошлого, ее животворящие соки обновляют наше тусклое и усредненное время.

Конец ознакомительного фрагмента.