Глава 7. Бастард
О том, кто на самом деле его отец, Александр знал с детских лет. Вернее, ещё не знал наверное, а лишь наслышан был от людей. Перешёптывались слуги: погулял, де, барин с Анисьей. Всего-то на месяцок летний в имение закатил поскучать, а уж не обошлось без худа. Анисья тот год совсем молодка была, взяла её барыня в горничные. Хороша девка! Яблочко наливное, спелое. Всякий бы полакомиться не отказался! Да и барин был не какой-нибудь завалящий – орёл! Анисья-то и сомлела, закружилась головушка бедовая. А барин скуку развеял и в город уехал – только его и видели. Барыня как про грех узнала, так сильно огорчалась. Богобоязненная старушка была, старых правил. Споро выдала замуж девку за старого лакея Порфирия. Тот в почтенные свои лета и не помышлял как будто о женитьбе. Но, однако же, как-то сговорила его барыня. Анисья в ту пору, сказывали, уже брюхата была. Так, видать, сердобольный Порфирия грех её покрыть решил, избавить от сраму и её, и дитё.
Каждый раз, заслышав эти сплетни, Саша чувствовал себя униженным. Стыдно и обидно было за мать. Но ещё оскорбительнее были вскользь пускаемые замечания: мать – смотреть любо, отец – орёл, в кого же такой невзрачненький уродился? Ни стати и дебелости отцовой не унаследовал, ни благородства черт. Сморщенный весь, жёлтый… Словно больной.
Больным он и вправду был. Ещё в детстве нечаянно придавило его шкапом – мужики тащили в дом, а мальчонку не заметили, прижали к стене. После того насилу дышать мог Саша, кровью харкал. Доктора думали нежилец, а он, что трава сорная, живуч оказался. Выжил. Да только совсем чахлым стал. И жёлтым.
Прохор растил его как родного. Старик, доселе не познавший семейного счастья, всецело растворился в молодой жене и сыне. Жили в покое и достатке – барыня по смерти своей назначила верному слуге солидный пенсион. Саша не помнил, чтобы Порфирий хоть раз чем-либо укорил мать или дурно бы обошёлся с ним самим. Старик был набожен. Не пропускал церковных служб, соблюдал посты, читал домочадцам вслух четьи-минеи и Писание. Образом детства осталось в памяти: запах ладана, разноцветные лампадки у многочисленных икон и скрипучий голос, читающий минеи…
От домашних Порфирий требовал такого же правильного жития. И это изводило Сашу. Бога он не знал и не верил в него. Не верил инстинктивно, видя в родительской набожности неуместный пережиток прошлого, вызывающий разве что жалость. Учась в гимназии, Саша нашёл достаточно подтверждений своей правоте в книгах немецких философов, которые он старательно прятал от Порфирия.
Хоть и достаточна была их жизнь, а Сашу изводило – признай его барин своим сыном, совсем другая бы жизнь была!
Отца он видел лишь раз. Холёного, дебелого, вальяжного… Да, так держать себя невозможно научиться. Это природный талант. Пластика, осанка, манера… Саша одновременно ненавидел его и восхищался им. Восхищался благородной красотой и, как ни стыдно было в этом признаться, литературным талантом: отец печатался в журналах и даже издал книгу. И ненавидел за то, что сам не имел ни красоты, ни таланта. Ни даже имени. Ни даже положения. Того, одним словом, что мог дать ему отец, но что давать и не помышлял.
В имении устраивали детские праздники с подарками. Саша никогда не ходил на них. Унизительно было ему, Аскольдову, получать кулёчки со сладостями и игрушками наравне с холопами.
Перед смертью мать открыла ему правду… Подтвердила и без того известное. В то время Замётов жил уже в Москве. Служил в ведомстве путей и сообщений, а на досуге пытался изобретать. Чертил, вычислял. А ещё сблизился с революционным подпольем. Вначале – с эсерами. Но они в ту пору уже миновали пик своей террористической славы, погрязли в скандалах с провокаторами. К тому же в их рядах обнаружилось слишком много полоумных и истериков, доходивших до того, что воспринимали террор, как богоугодное дело и слёзно молились, готовясь совершить свой «подвиг». Революционеров подобной конструкции Александр презирал. Иное дело были большевики, не расточавшиеся в истерических скачках. С ними можно было работать. Делать дело…
Однажды ему было приказано отнести важные бумаги на квартиру некого высокопоставленного соратника, где оные должны были оказаться в безопасности. Каково же было удивление Замётова, когда дверь ему открыл… собственный отец! Не узнал, конечно. Да и не мог узнать – и в глаза не видал прежде. Взял переданное, укрыл в кабинете. Простился учтиво, назвав «товарищем».
Смешно вышло. Нет, если и погубит что человечество, так это глупость. Зачем, спрашивается, этому холёному барину, модному писателю революция? Чего не хватает ему? Зачем ему, лентяю, никогда в жизни не работавшему руками, рабочая партия? Рабочая власть? Скуку тешит… Со скуки-то чего не отчебучишь? И девицу невинную опозоришь, и с революционерами снюхаешься. И собственный мир предашь огню. То-то весело будет на пламень посмотреть!
Пожалуй, и сам Александр по той же причине впутался в политику. От скуки. От пустоты бездарной жизни. Одни от такой вешаются. Другие спиваются. Каждый развлекается, как может. Впрочем, любезному папашеньке и без того развлечений должно было бы хватать. Знать, гурману захотелось остренького.
В эту весну Замётов безошибочным звериным чутьём угадал приближение охранки. Нет, они не следили ещё. Не обыскивали. Ничем не проявили себя. Но он уже знал – они рядом. И потому взял длительный отпуск, сказавшись больным, и отправился в Глинское. Самая безопасная ниша. Никто не станет искать большевика под кровом предводителя уездного дворянства, известного своими монархическими убеждениями…
Здесь-то и произошло то, чего никак не мог ожидать Александр. Не мог ожидать от себя такой слабости. Не мог ожидать, что какая-то глупая химера сможет так вдруг вторгнуться в годами отлаженный механизм и всё в нём разладить. Как вредный микроб, ничтожный по виду, проникнув в организм, обращается тяжкой болезнью…
А «микроб» был так прекрасен…
Дожив до тридцати, он, разумеется, знал женщин. Но разве это были женщины… Так, шушера продажная… Никто и никогда не любил его. Не дарил ласки даром… И, вот, теперь вдруг до спазмов сердечных, до слёз постыдных захотелось этого. Обладания женщиной своей, которую любишь, а не которой платишь за удовлетворение инстинкта.
Он забросил свои чертежи и замыслы, не думал о политике, набившей оскомину. А день за днём распалял себя, рисуя в своём воображении разнообразные картины – то нежные, то страшные…
И ничего не могло быть больнее и унизительнее, нежели увидеть предмет своего обожания с другим. И с каким другим! С собственным двоюродным братом! Который, в отличие от него, так насмешливо обделённого природой, унаследовал фамильное благородство черт.
Уж конечно, этот подлец, как и его дядька, не имел иных намерений, как поразвлечься во время отпуска. А она… Лучше бы вовсе не рождаться на свет таким. Не томить чужие души. Не оскорблять чужих чувств собственной низостью и пошлостью, так несходственной с невинностью облика. Так и поделом же им! И иного не заслужили они, нежели помыкания!
Этим днём Замётов выпил много. Тянуло устроить какой-нибудь скандал в благородном обществе. Но удержался. Наскандалить – значит, привлечь к себе внимание. Выдать себя. А это вредно для дела. Ещё не все винтики изломал злокозненный микроб… Удалился прочь от греха. Но и не пошёл к себе во флигель отсыпаться. Слишком взбулгачен был. Надо было вперёд дурь из ног выбить, чтобы голове легче стало. Шатаясь, добрёл до реки, бухнулся на колени, опустил голову в холодную воду а, подняв её, увидел перед собой свой «микроб»…
Она полоскала бельё, что-то напевая негромко. Даже в глазах потемнело, и представилось на мгновение невозможное… Шагнул к ней, облизнув пересохшие губы. Она подняла голову. Посмотрела без испуга, но настороженно.
– Что это с вами, Александр Порфирьевич?
– Да вот смотрю на тебя… – отозвался хрипло. – Какая ты…
– И какая же?
– Да уж не стану говорить… А что, Аглаша, ты ко всем ли такая ласковая? Или только к их благородиям? Так, может, и меня приласкаешь? Я ведь тоже благородие, не смотри, что рябой!
Аглая поднялась, отступила на шаг:
– Что это вам такое на ум взбрело? Вы бы лучше к себе пошли, отдохнули бы.
– Брезгуешь, значит, ласковая? – усмехнулся Замётов. Он уже не владел собой, не чувствовал себя, словно бы из себя вышел. Одним шагом-прыжком оказался возле неё, рванул рубашку с её плеча, так что затрещала ткань, успел поцеловать жадно. И тотчас получил удар мокрой тряпкой. И, ещё нестойкий с перепоя, рухнул навзничь.
Раскрасневшаяся Аглая судорожно оправила рубашку, выпалила гневно:
– Только тронь попробуй! Так закричу – вся деревня сбежится!
– Не грози, ласковая, – покривился Александр. – Ты ещё моей будешь… Попомни моё слово! Офицерик твой на благородной женится! Сосватали уже! А ты со мной ласковой будешь… Да… Добром или силком, а не будет у тебя другой судьбы! Никогда не будет!
Она не ответила. Смерила лишь полным отвращения взглядом, словно мерзкое насекомое. Подхватила корзину с бельём и побежала прочь.
– Попомни слово… – прошептал Замётов вслед и, с трудом поднявшись, побрёл назад. В усадьбу.