Глава 5. Говорит укуси укусю
Та свадьба обозначила для всех нас своеобразный рубеж. Край. Дальше было некуда. Это поняла даже Лёшина жена. Рыбка стала учиться быть человеком. Она вдруг научилась долго и утомлённо молчать и даже приносить извинения. Подробностей этого переломного момента я привожу, потому что и сам вскоре покачнулся под ударом судьбы. Скажу лишь, что осенью Лёша с Рыбкой ездили к Обойдёновым на дачу. Вдвоём. За грибами. Дачу к этому времени полностью привели в порядок, вставили стеклопакеты, а поэтому малоизвестным супругам по фамилии Лю в качестве общественного порицания досталось лишь перекапывать грядки.
Там Лёша с Рыбкой в последний раз сильно поругались. Рыбка ударила Лёшу по лицу и убежала в лес. Всю ночь её искали с фонариками, подняли всех людей, один человек сломал ногу и его нашли только через сутки, а Рыбку обнаружили утром – мирно спящей на русской печке у бабы Тамары, той царственной женщины, которая дважды была депутатом Верховного Совета.
Но «нашли» ещё не значит «вернули». Баба Тамара хорошо всех помнила ещё с лета, а поэтому очень долго не хотела выдавать Рыбку. Они там с ней разговаривали, пили чай, плакали. Вместе топили баню, а потом мылись. Лёшу баба Тамара отгоняла коромыслом. Наконец, сжалилась, вывела Рыбку под руку, посадила в машину и трижды, по-коммунистически, перекрестила.
Про Лёшу она тоже не забыла. Сказала, что помнит про деревню Комплекс и про поля аэрации, местонахождение которых выяснить обещала ещё летом.
– Что обещала, то обещала! – повторила она и показала свою красную записную книжицу с золотым тиснением «Верховный Совет СССР Седьмая сессия XI-го созыва», где всё это было подробно записано. Она даже доехала вместе с ними до почты, откуда стала звонить своему знакомому космонавту, чтобы тот поискал деревню из космоса.
Лёша лишь улыбнулся, когда баба Тамара не дозвонилась.
С тех пор прошёл год. Лёша трижды отпускал бороду и два раза стригся наголо, и это, кажется, всё, что достойно упоминания из его личной жизни.
Сам я женился.
Моя жена называла себя поэтом. Нет, конечно, биологически она была поэтессой и в частной жизни оставалась женщиной тоже, но стоило кому-то коснуться литературы, как она превращалась в поэта. Я был в теме, хотя…
– Сейчас не время поэтов, – говорил один бывший большой советский поэт. – Хорошее стихотворение перестало пользоваться общественным спросом. Версификация понимается как процесс обратный диверсификации.
Этого бывшего большого советского поэта звали Иван Годимый. Пусть бывший, но он и сейчас был внушителен. Он производил впечатление раритетного советского лимузина. Всё, кроме года выпуска и пробега, у него было на виду, и этого было вполне достаточно. Из менявшихся запчастей наиболее выделялись только зубы. Они сверкали, как никелированная решётка радиатора. Глядя на них, уже требовалось небольшое усилие, чтобы полнее сосредоточиться на тех тихих, приятных, рокочущих звуках, которые выплывали из-за этой решётки.
Этот Годимый невольно стал моим сватом.
Судьба нас свела на квартире у Вики, которая собирала друзей по случаю своей первой в жизни большой публикации. Стихи Виктории Обойдёновой («Обойдёнова» был её творческий псевдоним, за фамилиями стало не уследить) напечатал некий литературный журнал «Волхв». Я называю его «неким», потому что по сути он был никакой. Не новый, не старый, не толстый, не тонкий, не правый, не левый, не для эстетов, не для народа, а ровно такой, чтобы через три номера снова плюхнуться в воды Леты, откуда он не выныривал с конца XIX-го века и откуда вновь вынырнет только в начале XXII-го. Что было обидно. Стихи Вики не заслуживали того, чтобы целый век пролежать замытыми в речном иле и чтобы в них лезла носом каждая проходная стерлядь или же рак с клешнёй. Потому что стихи были очень трогательные, а главное, я не сомневался, написаны самой Викой. Мне это было важно. Ещё на той дачной свадьбе я затолкал Викторию под лестницу и рассказал ей об одной интересной сделке, которую мне предлагал Март. Вика расхохоталась, вытолкала меня из-под лестницы, громко подозвала Евгения Александровича Марта, погладила его по головке и поцеловала сверху в макушку. На его месте я бы оскорбился, а Евгеша только мурлыкнул.
Этот Евгеша и сейчас находился рядом. Если Вика была королевой бала, то он ходил королём. И это он привёл познакомиться с Викой своего друга – бывшего большого советского поэта Ивана Годимого. Тот, видимо, должен был зафиксировать значительный творческий рост его, Евгения Александровича Марта, ученицы и подопечной.
Тут-то вот меня и поджидала судьба! Потому что Годимый пришёл не один, а тоже со своей ученицей и подопечной.
Её звали Лима. Полное имя – Климентина. В этом она призналась позднее и с некоторым стеснением, как будто полное имя было для неё великовато. Собственно, это так. Она была очень маленького росточка да ещё выглядела какой-то сжатой – словно её опустили на дно Марианской впадины и хорошенько там подержали. Сжатость чувствовалась даже в коже лица, особенно под глазами и вокруг носа – в виде антиморщинок. Чёрт знает отчего, но мне это всё показалось очень симпатичным. Вдруг представилось, что потом, когда с возрастом она станет поправляться, кожа для нее окажется в самый раз, и вся она станет дивно хороша. Захотелось стариться вместе.
Да, мы с ней танцевали. Нет, сначала мы переговорили глазами и лишь потом только начали танцевать. Ну, поцеловались. Нет, это ещё не была пощёчина общественному вкусу, когда мы целовались шампанским рот-в-рот (Годимый лишь выкатывал глаза-фары), пощёчина наметилась потом, когда она заявила, что в любую минуту может встать на стул и прочитать своё последнее стихотворение.
Сейчас мне трудно сказать, в какой-то момент она вскарабкалась на стул, оглядела компанию, одёрнула свою детскую клетчатую юбочку, сцепила перед собой руки и, глядя в потолок, громко и выразительно прочитала.
Тело моё достигло комнатной температуры менее за десять секунд. Обратный процесс длился несколько больше, но и заходил дальше – пока где-то прямо перед глазами не начала пульсировать набухшая красной горячей кровью отметка 100 градусов (по Фаренгейту, я думаю). Исходя из реакции остальных, впечатление на них было произведено тоже. Все молчали.
Ни матерными, ни порнографическими её стихи не являлись. Лишь сам процесс был описан подробно, научно, с использованием латинских терминов. Впоследствии, вспоминая об этих стихах, я так и видел соитие студента и студентки медицинского вуза в отдалённом углу аудитории – на полу и на куче анатомических атласов. Конечно, я в детстве листал отцовские медицинские книги, но такого богатства поэзии в них находил.
Первым очнулся Евгений Александрович Март. В гробовой тишине он подошёл к Лиме, взял её руку, поднёс к своим губам, подержал возле губ, а потом накрыл своей рукой сверху.
– Вы настоящий поэт, – сказал он.
Все выдохнули и закивали головами. Так Лима была признана поэтом.
А наутро мне позвонила Вика.
– Она у тебя? – спросила она с неким вызовом.
– А тебе-то.
– Ты хоть узнал, кто она такая?
– Да, она переводчица на японский.
– На японский?
– На.
– И что она переводит?
– В основном, классику.
– Спасибо, это я вчера слышала.
– И ещё детскую классику.
– Например.
– «Говорит попугай попугаю: «Я тебя, попугай, попугаю…»
– Ну.
– Чего ну? Она этот стих перевела так:
Говорит укуси укусю:
«Я тебя, укуси, укусю».
Отвечает ему укуси
«Укуси, укуси, укуси!»
– Это по-японски? – осторожно спросила Вика.
– По-японски, – подтвердил я.
– А чего-нибудь менее детское переводит?
– Менее ты вчера слышала.
– Я уже сказала спасибо.
– Пожалуйста. А сейчас она собирается переводить басню. Я помню только первую строчку: «Удав, удодов не едав…» и так дальше.
– И это всё? А больше она ничего не собирается переводить?
– Не знаю. Кажется, палиндромы.
Вика задумалась, потом поинтересовалась:
– Она сумасшедшая?
– Нет, – ответил я. – Я бы должен был уже знать.
– Ты бы уж. Должен бы бы.
– Что?
– Должен бы был.
– Бы был, да. Извини, Вика, ты рано позвонила. Люди ещё спят.
– А почему у неё такое странное имя?
– Лима? Этот от Климентины. До этого была Клима.
– Ты, правда, хочешь на ней жениться?
– С чего ты взяла? – Тут я сам был несколько удивлён.
– По-моему, ты вчера весь вечер только об том и кричал.
– Кричал?
– Говорил.
– Кому?
– Всем.
– Всем это кому?
Когда я положил трубку, Лима уже проснулась. Смешно и подростково ругаясь, она отобрала наше одеяло и отправилась искать ванную. Я накрылся подушкой и собрался спать дальше. Не дали.
В нашей семье вообще-то не принято, чтобы кто-то входил в комнату без стука. Отец вошёл молча и молча бросил на кровать только что унесённое одеяло. Затем возникла моя сестра Антонина и, бочком-бочком передвигаясь по комнате, собрала всю женскую одежду. Я сделал вид, что не слышу, о чём она там с собой разговаривает. Я лишь подумал, что если сейчас увижу и маму, значит, сегодня воскресенье. После этого вошла мама и спросила, хорошо ли я себя чувствую. Я сказал, хорошо. Мама сказала, вот и прекрасно, и напомнила, что в столовую, куда уже был подан обед, девушкам у нас принято выходить в некотором смысле одетыми. Хотя бы ради иностранных гостей.
В то воскресенье мой отец, решивший идти на выборы в Государственную думу от имени своего движения «Экологическое решение для России и мира» (ЭРРМ), принимал у себя посланников Альбиона. Это были мисс Хэрридн и мистер Трайшо. От имени ведущих экологов мира они ездили на каждые выборы в бывшем СССР и уже заранее знали, что именно там, где «зелёные» не получат большинства мест, выборы будут подтасованы. Не ожидали они фальсификаций только на выборах президента.
– Международные наблюдатели по переизбранию Ельцина на второй срок, – так, слегка по-домашнему, пошутил отец, представляя своих гостей, а затем перевёл шутку на английский.
Мисс Хэрридн и мистер Трайшо порицающе улыбнулись. Это была довольно любопытная парочка: она, нашедшая свою страшную старость на ниве защиты прав людей и животных, и он – натуральный агент британской разведки времён колониальных администраций (такой парниша с гладкими глазами индуса и именем королевы Елизаветы на запечатанных, сургучного цвета, устах).
– А это великовозрастный наш, – представил меня отец. – Заодно алкоголик.
– Здравствуйте, – сказал я. – Хау дую ду?
– Оу! – вежливо воскликнули они и поинтересовались, как я сам хаю дую.
– Грейт-т-д-д.
– Надень свитер, – сказала мама и вытолкнула впёрёд теперь уже полностью одетую Лиму. – А это у нас его девушка.
– De Ushka? Oh, that’s nice. How are you? – сказали англичане.
Лима снова была в той клетчатой юбочке, к которой вчера читала со стула стихи. Гости, впрочем, увидели её в юбке впервые и сказали, что одетая Лима тоже грейт. А индус, вероятно, решив, что одного только «грейт» будет мало, поднял вверх большой палец. Я не возражал. Ночь в постели с юной алкоголицей не поколебала основ моего человеколюбия.
После обеда отец ещё посидел с гостями в своём кабинете. Там он предлагал им кофе и покурить. Сам отец больше не курил, но он очень любил, как и Брежнев, когда курят другие. Мисс Хэрридн и мистер Трайшо пробыли в кабинете около сорока минут. Потом они вышли, попрощались со всеми и пригласили нас быть их дорогими гостями в Брюсселе.
В нагретые кресла по приказу отца молча опустились мы: я и Лима. К счастью, отец, провожая гостей, ещё какое-то время отсутствовал, так что мы успели познакомиться чуть поближе. Несколько раз к нам заглядывали то мама, то Тонька, предлагая свежего кофейку, а домработница Оленька зашла сказать «до свиданья», потому что уезжала в деревню, на родину моего отца, в небольшой отпуск. Они нам много не помешали. Нам всё ещё было интересно общаться друг с другом.
– Харитонченковский? Так что, твоя фамилия тоже Харитонченковский? – без запинки произнесла Лима.
Я внимательно на неё посмотрел. Мне даже показалось, что губами она примеривает фамилию на себя: Ха-ри-тон-чен-ков-ска-я. Получалось даже на слог длиннее. Мысленно я порадовался за её фонетические способности. За память – тоже.
Всего час назад, за обедом, отец поручал мне ухаживать за мисс Хэрридн, и между блюдами мы немало поразучивали фамилию моего папы.
– «Хари». Хари Кришна. Хари Хари. «Хари», – декламировал я два первых слога нашей фамилии, обращаясь за помощью и к индусу.
– Хари-хари, – покивали оба. – Хари.
– Правильно. А теперь «тон». Тон-тон, полутон, два тона, полутон.
– Тон-тон, – снова покивали они.
– Да нет. Один «тон», – я показывал один палец. – Просто тон. Тон и всё. Один.
– Одъин, – поняли они.
– Нет.
– Тон.
– Теперь правильно.
Они вытерли губы салфеткой и приготовились учить дальше.
– «Чен», – произносил я. – Джон Чен. Знаменитый новозеландский пианист. Вы не знаете? У меня есть пластинка. Ну, там Дебюсси, Равель…
– Равель.
– Нет! Чен!
То, что Лима освоила нашу фамилию гораздо быстрее англичан, не представлялось мне удивительным.
Отцу Климентина понравилась. За столом она ему понравилась точно. Она довольно умело разговаривала с гостями на их родном языке. Правда, её английский находился в пределах школьного курса, но зато был лексически полон, грамматически правилен, стилистически выверен и настолько отвечал требованиям к поступающим в институт, что мне опять почему-то вспомнились её вчерашние стихи. О наших половых органах с инструкцией по их применению.
– Ты чего лыбишься? – строго поднял брови отец, усевшись в кресло напротив нас. Мне стало ясно, что он несколько не в своей тарелке. Так бывало всегда, когда отец начинал говорить языком своей костромской деревни. – Чего лыбишься, говорю, а? Ну, паре, ты и даешь!
В душе отец очень сильно переживал историю с мамой. Когда-то он примирился с ней на двух очень жёстких условиях. О первом я уже говорил: чтобы она по воскресеньям обедала у нас дома. Второе больше касалось её детей: чтобы наш дом оставался территорий добродетели.
Конечно, я приводил девушек. Чинно знакомил и поил чаем, а потом мы шли заниматься в мою комнату. Считалось, что это мои знакомые однокурсницы, какими некоторые и были. С другими было сложнее. К одной молдаванке я даже начал испытывать определённые чувства, пока она не сказала, что у неё почти взрослый ребёнок, а муж сидит в румынской тюрьме. Но, в общем, всё это выглядело невинно. Другое дело – ввалиться средь ночи с незнакомкой под мышкой, а поутру позволить ей дефилировать по квартире в том виде, в каком отбирают кандидаток в гарем султана Брунея. Это являло собой уже серьёзное правонарушение.
Отец не стал, как обычно, нюхать незажжённую сигарету, он сразу начал набивать табаком трубку. Это у него всегда было признаком высшей озабоченности судьбой своего потомства, судьбой рода. Одновременно он становился чрезвычайно сентиментальным. Набивая табак, отец то и дело бросал взгляд на фотостену, где были представлены фотографии всех известных ему Харитонченковских. При этом лоб его ещё хмурился, а глаза уже наполнялись каким-то тёплым лампадным свечением.
Галерею открывала фотография его отца, моего деда, моряка, лесоруба и сплавщика, которым на данный момент замыкался весь цикл становления нашей фамилия, начало которой ему ещё лет триста назад положили блуждания какого-то казака Харитона по южно- и западнорусским землям. (Под «циклом» я понимаю процесс накопления суффиксов).
Дед весь был легенда. Даже на этой старой, вековой давности и, естественно, чёрно-белой фотографии было хорошо видно, какое у него красное, пышущее здоровьем лицо. Оно просто рдело, как флаг революции из фильма «Броненосец «Потёмкин». Рядом с фотографией деда, молодого, в бушлате и бескозырке, висела фотография бабушки. Той довелось сняться только в шестидесятых, во время паспортизации колхозников, и на фото она была совсем уже старенькой, но улыбчивой и лучистоглазой – это из-за морщинок, сбегающих к уголкам глаз. Большой, не по-женски мыслящий лоб, жидкие, туго стянутые к затылку волосы, тонкая, втянутая линия рта – это из-за отсутствия зубов. Обе эти фотографии, бабушки и дедушки, были одинаково увеличены до размеров фотопортрета и столь же одинаково отретушированы – смелой рукой какого-то камнетёса, что, однако, не погубило портреты.
Рядом с бабушкой-дедушкой, на стене чуть правее и ниже, находилось и фото моих молодых родителей. Это было их как бы общее фото, а на самом деле фотомонтаж. Композиция была задумана так, чтобы молодые нежно прижимались друг к другу, как голубки. Любви способствовала и рамка, усыпанная толчёным разноцветным стеклом и обложенная по краю мелкими белыми морскими ракушками, наконец, увенчанная, словно короной, большим бархатным сердцем. Красный бархат уже сильно выцвел, но в него по-прежнему можно было втыкать иголки. Кто придумал такую игольницу – верил в ревность больше, чем в верность.
На стене находилось много и других фотографий. В родственниках я не разбирался. Все эти дяди-тёти, двоюродные братья и сестры казались мне на одно лицо. По линии отца, они на одно лицо и были. Из всех моих фотографий отец отобрал только ту, которую я прислал из армии самой первой, ещё до присяги, и где имел самый глупый и озадаченный вид – человека, не понимающего, какого чубайса он тут защищает. Мысленно так и вижу, как вечером отправляясь спать, отец вставал перед этой фотографией и язвительно на меня щурился:
– Ну что? Я же предупреждал тебя, Владилен.
Называть меня полным именем у отца было признаком большого неудовольствия. «Зато наречь было удовольствие!» – думал я ехидно.
Родина моя – город Ленск. Отец там отбывал одно время понижение в должности. Там же, не сходя с боевого поста, он увлёк и записал себе в жёны молоденькую актрису местного драмтеатра. Когда я родился, мама придумала мне замечательное имя Бернард. Папа даже не спорил, но, просто идя регистрировать сына, он много думал о Ленине и о великой сибирской реке Лене. Это я хорошо представляю. Светило яркое солнце. Река освобождалась от оков льда. Отцом овладело звенящее чувство рождения нового и прекрасного мира. Регистраторша в ЗАГСе была молода и тоже улыбалась в ответ.
Потом отец ещё долго упорствовал. Он даже доказывал, будто Владилен – это старинное русское имя, известное по множеству исторических хроник и летописей, правда, он не помнит каких. К концу своей командировки в Якутию он всё-таки признал себя виноватым. Пусть не в целом, но в частности. В частности, то есть, всего лишь в избыточном самомнении, неслыханном самовольстве, мелочном упрямстве, дикой гордыне, попрании материнских прав, цинизме, жестокости и беспринципности. С последним отец очень долго не соглашался и до конца защищал принцип географичности места события: «Есть же Владикавказ, и есть Владивосток!..»
Второй ребёнок родился в городе Феодосия. Мать пошла в ЗАГС сама и записала дочь Антониной.
Если мне и хотелось когда-либо поменять своё имя – лишь из-за того, что оно легло первой трещиной между моими матерью и отцом. Зато потом, с перестройкой, я стал им гордиться. Когда началось осмеяние моего детства, оскорбление памяти деда, опошление службы и работы отца, когда стали раздаваться и эти призывы вынести Ленина из Мавзолея, я уже знал, что именно крикну, когда выйду на Красную площадь, прямо под объективы телекамер. «Пусть они вынесут Ленина из Мавзолея, но они не вычеркнут его имя из моего паспорта!» – решил крикнуть я. Мама ужасно растерялась и умоляла меня об этом никому не говорить. Особенно, в школе. Боялась, что это повлияет на средний балл аттестата. И – вообще. А так она была очень смелая.
Лима в этом плане очень походила на мою мать. В их характере было много общего. Например, какая-то затаённая снисходительность ко всему человеческому роду мужчин. И чем старше были мужчины, тем легче они до них снисходили. Это я заметил, когда Лима сделала тонкий комплимент моему отцу. Она сказала: «Ах, какое красивое имя у вашего сына! В нём слышится что-то очень русское, могучее, сибирское!..» Отец, конечно, расцвёл. И дальше расцветал уже беспрерывно. А уж когда она проявила ещё и интерес к войскам химзащиты да ещё на фоне вопросов: «А чья это фотография в лейтенантских погонах?» Или: «А кто это прыгает с парашютом в противогазе?» – отцовы глаза и вовсе заволокло туманной генеральской слезой.
Они стояли перед фотостеной и что-то со знанием дела обсуждали. Я смотрел на их спины. Сзади Климентина вовсе не казалась такой слабенькой или худенькой. Напротив, у неё обнаружились детородные бёдра, не самая пчелиная талия и не самые хрупкие плечи. Просто всё это было очень компактно. А значит, требовало защиты, каких-то действий по защите всего этого миниатюрного существа. Я видел, как была скована отцовская рука, когда он стоял рядом с Климентиной.
– Ну? И что ты собираешься делать? – спросил он меня через полчала, когда Лима вышла позвонить родителям и сказать, что, возможно, не будет ночевать дома и следующую ночь.
– Жениться и писать стихи, – ответил я и ушёл в свою комнату.
Сделав предыдущее заявление, я полагался на справедливость утверждения, что «на родителях гения природа уже заранее хорошо отдохнула». Увы, природа ещё продолжала метаться между моими мамой и папой, так что стать знаменитым поэтом мне не грозило, и Лима просто стала членом нашей семьи. Я сразу ощутил перемены. Отец вдруг решил, что его отставка вполне совместима с жизнью. Тонька увидела в Лиме свою лучшую подругу и теперь меньше рвалась из дома. Даже мама неожиданно начала появляться по будням, интересуясь, как мы тут себя чувствуем. Угроза стать бабушкой неодолимо влекла её к Климентине, но рикошетом часть маминого внимания отлетала и к нам, к её родным детям.
Были и проблемы. Мои – заключались в зрении. В новых свойствах моего зрения. Я хорошо различал жену только очень вблизи, в постели, или только издалека, отстранённо. И крайне плохо на средней дистанции, в пределах одного дома, комнаты. Вблизи ещё выручало естественное обострение чувств. Мне нравились эти странные крапчатые, сине-карие глаза, будто в них покрошили кусочки синего кавказского лука. Трогали эти тонкие, с прожилками, веки, и кожа под глазами фактуры «сжатый шёлк». Меня интриговал нос, приподнятый лишь настолько, чтобы в нужный момент показать небольшую родинку, которая ласточкиным гнездом приткнулась под носовой перегородкой, и губы, так редко раскрывающиеся широко и почти никогда не размыкающиеся в уголках. Меня возбуждали маленькие ушки, которые я любил высвобождать своим носом из-под её мягких невесомых волос. И, разумеется, я западал на её запах женщины, особенный запах женщины, который сильнее всего ощущался за ушами и был слегка непривычен для наших широт – кисло-сладкий и остро-пряный, с лёгким тонким оттенком мускуса. Южен был этот запах.
Это про то, что касается вблизи. Издалека же Лима воспринималась и по-другому, и по-разному. Очень нередко – как стилизованный под миниатюрную девушку танковый минный разградитель. И тогда мне хотелось закрыть глаза, заткнуть уши и никому не говорить, что я её муж.
Бог предусмотрительно не дал Лиме поступить в институт атомной энергии. Он пустил её по наследственной стезе почвоведения, ибо почвоведами у неё были мама и папа плюс дядя и тётя со стороны матери плюс двоюродные дедушка с бабушкой со стороны отца. Бог также предусмотрел, чтобы через пять лет учёбы и трёх лет аспирантуры Климентинино научное имя автоматом стало появляться на первых страницах специализированных научных журналах и на полках научных библиотек в виде монографий и книг. Бог учёл и то, что личная жизнь не должна противоречить науке, а поэтому Лиминым родственникам не могло придти даже в голову, что она способна нарушить традицию и выскочить замуж на сторону. Сама эта мысль производила в головах родственников эффект разрыва сознания – сравнимый только с эффектом покидания агростанции сразу всеми дождевыми червями одновременно.
Идя представляться родственникам невесты, я не нашёл ничего лучшего, как назвать себя «читателем-почвенником». В общем-то, я немного и врал. Литература была той связью, которая ну хоть как-то, но связывала меня с почвой, с этим верхним плодородным слоем земли. Правда, то была опасная почва, на которую я так бесшабашно ступил. Мои будущие родственники прекрасно знали, читали и чтили таких писателей как Белов, Абрамов, Распутин, Астафьев. Более того, они напрочь не признавали писателей других тем. Когда сидевший напротив меня за столом старичок, славный седенький почвовед, правда, здорово выпив, вдруг признался, что ценит и «Русский лес» Леонида Леонова, ему устроили форменную обструкцию. Вероятно, его давно уже обвиняли в тайном пристрастии к лесоводству. Потом стали коситься на меня. Да я и сам чувствовал, что вот-вот с меня сорвут маску тоже. Поэтому решил упредить. Промокнув салфеткою губы, я встал и сказал, что читал Станислава Лема.
А ведь мог бы и промолчать! В глазах почвоведов такой отрыв от земли носил совсем уже необратимый характер. Это было как полёт в космос первых кораблей-спутников. То есть со стартом, выводом на орбиту, расстыковкой с последней ступенью, но без права возвращения на родную планету. И напрасно Лима пыталась за меня заступиться. Напрасно она даже угрожала, что сейчас прочитает свои самые любимые стихи про то, как дождевые червяки роют землю, то есть глотают её и пропуская через свой организм-кишечник… Я не позволил ей этого сделать, сунул её под мышку, и мы уже уходили, когда нас догнал маленький седенький старичок-почвовед-отступник-лесовод. Он вынес графинчик на посошок и долго советовал нам быть самими собой несмотря ни на что.
– Не обижайтесь, молодой человек, не слушайте вы их! У них, стариков, здесь свои стариковские игры. Любят поиздеваться над нами, молодыми. – И старичок подмигнул. – Любят-любят! Я знаете, сам иногда почитываю фантастику хотя и от деревенской прозы не откажусь. Вот, знаете, если вы захотите соединить всё это вместе, я буду очень, очень рад. Я это с удовольствием почитаю.
Потом мне стало обидно, что меня так бессовестно разыграли. Я даже обижался на Лиму, которая подыгрывала своим почвоведам. А вот Лёша, когда я ему об этом рассказал, ужасно громко захохотал.
– Ну, ты влип, фантаст-почвенник! – хохотал Лёша, услышав эту историю. – Ну, ты попал! Ну, ты всё! Назвался груздем, пиши пропало! Только псевдоним возьми позвучнее. С иностранщинкой. Или нет! Поменяй «ский» на «скер». Харитонченковскер! Классссс!
Меня тогда удивила его такая чрезмерно громкая реакция. «Назвался груздем, пиши пропало!» Чушь. С другой стороны, я тогда не знал, что он так обращался к себе. Я думал, что это снова как-либо завязано на его женщин, на Рыбку.
Рыбка, Рита, Маргарита, его жена, теперь всё чаще ходила вместе с Лёшей по гостям. Она немного поправилась и фигурой всё меньше походила на одинокую водоросль. Её худоба, в конце концов, уступила каким-то успокоительным таблеткам, и всплески тёмной энергии теперь проявлялись только в её зелёных волосах. Нет, не таких зелёных, как трава. По фактуре и лёгкой визажистской лохматости они больше напоминали шкуру белого зоопарковского медведя, который всё лето плескался в зацветшей воде своего водоёма.
Когда я женился, Лёша с Рыбкой стали захаживать к нам в гости. Лёша очень хотел, чтобы наши жёны подружились. Он считал, что у них есть о чём поговорить. Ведь Рыбка была когда-то лесоводом, она сажала деревья, а все деревья сажаются в почву. А Лима ведь была специалистом по почвам! Лёша искренне верил, что жён хлебом не корми, только дай поговорить о работе.
Тем не менее, на какое-то время они, действительно, очень подружились, моя жена Лима и его Рыбка. Возможно, потому, что Рыбка к тому времени постоянно училась на каких-то курсах, заканчивала какие-то школы, на которые у Лимы не было времени. Из всех тех ремёсел, которыми Рыбка овладела, мне вспоминается лечение травами и шитьё на швейной машинке. Сшитое я однажды видел на Лёше. Но и у Лимы имелись свои недостатки. Правда, она ничего не кроила, а потом не сшивала обратно. У неё было собственное хобби. Лима любила разрисовывать карты. Все виды карт, будь то географических, будь политических. Завидя какую-нибудь бесхозную карту, она никогда не могла удержаться, чтобы в контурах какой-либо страны, региона или острова не увидеть человека, в животное, растение или предмет. В принципе, нормальное хобби. Одни люди любят рассматривать облака, другие – страны.
Сложного в этой технике рисования тоже ничего не было. Всем известно, что Италия – это сапог, а Скандинавия – припавшая на передние лапы собака, а Великобритания и Ирландия – это вообще две собаки, одна из которых делает что-то нехорошее с другой, но Лима в своей изобразительной картографии, как и в своих стихах, шла только дальше и прямо. Не было на земном шаре уголка, по которому бы не погулял её чёрный фломастер. Особенно доставалось моему «Большому атласу мира», подаренному мне отцом на четырнадцать лет. Спасая его последние страницы, я специально пошёл в магазин «Педагогика» и скупил все комплекты контурных карт, какие там только были. Но Лима меня не поняла. Ей в голову не приходило рисовать там, где это разрешалось.
А в остальном с ней жить было очень просто. Стоило запомнить только три вещи, которые Климентина действительно не любила. Это:
1) янтарь (в том числе цвет);
2) хрен (в качестве ругательства тоже);
3) гжель.
Стоило об этом не забывать, и все прочие неудобства жизни становились почти неощутимы. Думаю, по стобальной шкале «идеальности жён» Лима вполне попадала в интервал между 75-ой и 85-ой позицией. Я так легко об этом говорю, потому что у меня тогда ещё не развеялось это чувство приятной лёгкой женатости. Это чувство – когда ещё нет серьёзных обязательств. Нет детей. Есть жильё. Живы и здоровы родители. Для противоборства с инфляцией добываются кое-какие доллары, и по схеме «купи-продай» зарабатываются какие-никакие рубли. При этом деньги становится всё интереснее тратить. Вокруг жизнь тоже не заставляла скучать. В домах появлялись первые компьютеры. Бандиты разъезжали по городу на всё более крутых иномарках и договаривались о «стрелках» по первым сотовым телефонам. В Подмосковье росли коттеджи цвета и архитектуры Кремлёвской стены. В Чечне устанавливался шариат. Гегемон-пролетариат голодал и – под телекамеры – стучал касками по асфальту. Белый дом, наконец-то, отремонтировали и вместо расстрелянного парламента туда посадили ещё не расстрелянное правительство. Президент-батюшка Ельцин Борис Николаевич работал с бумагами. Радио и телевидение продолжали биться в истерике и запугивать шесть седьмых земной суши Геннадием Зюгановым.
В тот период за окнами было напряжённо, а у нас в квартире спокойно. Это, наверное, от обилия женщин. Дружба Лимы и Рыбки особенно повлияла на отца. Он стал всё больше напоминать того альфа-петуха из ЦДЛ, пригнавшего своих вязаных куриц на творческий вечер поэта Шихата Арионова. Сам Шихат (мы уже не дразнили его Джихадом, но ещё не могли произнести Шихат Ааронович) тоже начал активно появляться. Он приносил и дарил всё новые и новые свои книги, чем повышал и без того высокую плотность стихов на единицу нашей жилплощади.
– Шихат, а вы знаете такую поэтессу Викторию Обойдёнову? – однажды по-светски заговорила с ним мама. – Это одноклассница моего сына, – добавила она гордо. – Правда, Владик?
Я сдержанно кивнул.
– Обойди?.. – переспросил Шихат. – Нет, я такой не знаю. А сколько у неё книг?
– Одна. Сейчас выходит… одна.
– Одна?!
Всё-таки он был человек не нашего караса.
Своей компанией мы гуляли на прогулочном теплоходе. Звучал финальный аккорд большой героической симфонии под названием «Юбилей генерала». На крытой палубы стояли отдельные столы для экологов, для военных и для иностранных гостей. Имелся и отдельный поэтический столик, для нас. Мы также заняли нишу журналистов и театральных критиков.
Экологи вели себя скромнее военных, зато выступали талантливей. Самый оригинальный тост подготовила группа радикальных экологистов. Сначала вышла одинокая девушка в зелёном костюме химзащиты и в жёлтом противогазе с чёрным хоботом. В этот хобот она не совсем разборчиво спела I wanna be loved by you, Mister General и, видимо, сильно застеснялась, потому что после этого словно провались сквозь землю (палубу). Затем четвёрка таких же слоно-существ попыталась исполнить танец маленьких лебедей, но это всё быстро закончилось хороводом слонят-идиотов. Своё поздравление подготовило и папино родное «Экологическое решение для России и мира» (ЭРРМ). Отцу присудили звание лейтенант-магистра какого-то масонского ордена с надеванием чёрной мантии и вручением знака магистерской принадлежности – большой и плоской фарфоровой тарелки с приклеенными к ней крест-накрест березовой и сосновой ветками. Слишком лёгкая против железной колодезной цепи, на которой она висела, эта тарелка вела себя очень прихотливо, и отец, выступая с ответным словом, всё время её поправлял. Этим он чем-то напоминал православного епископа с панагией, читающего проповедь о любви Бога к людям. В данном случае – о любви Человека к природе.
Конец ознакомительного фрагмента.