Глава 3. Воистину акбар!
Зима в тот год пронеслась очень бурно, но бестолково. Как один сплошной серый вихрь. Не знаю, приходило ли кому-нибудь в голову сделать калейдоскоп, засунув в его трубу не яркие разноцветные стекляшки, а серые безликие камешки, собранные на обочине дороги и расколотые молотком? Если никто этого не делал, идею готов буду уступить. Такая была зима.
Мир красок вернулся только с Пасхой, когда весь круг моих ближних и дальних словно поразила эпидемия. Все принялись друг другу звонить и слёзно просить прощения. Предлагали позабыть всё, что давно и так позабылось, или больше не вспоминать того, чего, кажется, не было и вовсе. Звонок Шихата, бывшего репетитора по истории, который готовил меня к поступлению в институт, вполне вписывался в общую канву.
Шихат относится к людям, о которых никогда нельзя было сказать, нравится он тебе или не нравится. Он был, возможно, второй оступившийся с неба ангел, однако, не в пример Люциферу, о нём на Земле было мало кому известно. Он как-то существовал вне добра и зла. Случайно попал в зазор между ними, да там и остался.
Вечный скиталец по общежитиям, вечный аспирант с перспективой на вечное кандидатство, Шихат часто бывал у нас дома и ещё чаще столовался по воскресеньям, отчаянно заглядывался на мою сестру Антонину и уже предвкушая тот острый момент, когда его снова пригласят выступить в роли полноценного репетитора. Ментора. Наставника. Учителя жизни.
Но Тоня не любила брюнетов. Она называла Шихата Джихадом, и напрасно Шихат доказывал, что по дедушке он – полумакедонец-полуюжноосетин, что истинно греко-верующий, что по отцу он ведёт свою родословную от наполеоновского капрала, который был послан из горящей Москвы с секретным заданием в Истамбул, но случайно женился в Полтаве на местной ассирийской княжне…
Мой отец тоже как-то не проникся всем этим романтизмом, а потому с казарменной прямотой припечатал репетитора в первый же день их знакомства, едва Шихат за столом вспомнил о счастливом капрале-предке. «Ничего», сказал мой отец, наливая Шихату водки. «Еврей ещё не самое страшное, что может случиться с человеком».
Утром той Пасхи я сам ещё никому не звонил и прощения не просил, когда Тонька принесла мне телефонную трубку, держа её на вытянутой руке, как блохастого котёнка.
– Тебя, – сказала она и добавила. – Аллах акбар.
– Воистину акбар! – весело донеслось из мембраны, когда я поднёс трубку к уху.
Шихат был настроен весело. Он долго вспоминал наше малоплодотворное прошлое, исторично и филологично шутил и, наконец, торжественно пригласил меня (и меня тоже) на презентацию книги своих стихов. Возможно, он ждал, что получит приглашение на пасхальный обед хотя бы от меня, но я его тоже не пригласил. На Пасху у отца было принято ездить в деревню, на его малую родину, чтобы посетить могилы родителей, а мама никогда бы не справилась с обедом одна.
Книга оказалась не шуткой. Стихи тоже. Правда, писать коротких стихов Шихат совсем не умел. Книга состояла из больших развёрнутых поэм. Это выяснилось на творческом вечере в Центральном доме литераторов.
В ЦДЛ мы пришли всей семьей. Родители явились под ручку. Мать была намного моложе отца, но папа тоже выглядел молодо и свежо – как будто и не был военным химиком, и не прошагал половину жизни между бочками с ипритом и люизитом. Наши родители, хотя и были в разводе, по-прежнему оставались в очень дружеских отношениях. Был в этой дружбе известного рода эпизод с появленьем детей, однако и хуже от этого никому не стало. Нам с Тонькой – безусловно. Осознав себя брошенными мамой, мы легко выбрали для проживания папу. Наверное, потому что он держал домработницу. У мамы, кстати, тоже был домработник, но он готовил гораздо хуже, стирать не умел, никогда не гладил белья, а когда оставался ночевать, то вешал кобуру пистолета на оленьи рога в прихожей. Другие «домработники», увидев перед собой кобуру, бесшумно ретировались. Как-то на одном из своих день рождений мама повисла на нас троих со слезами: «Да я же не уходила от вас! Я же просто ненадолго ушла, но мне понравилось же-э-э!» плакала она на весь банкетный зал. Мы с отцом тогда мужественно промолчали, а Тоня, сестра, после этой истории переоборудовала свою комнату в приёмный покой и стала принимать маму в любое время дня и ночи. Подчас отец только выходил к завтраку (он рано вставал на службу), а в Тониной комнате всё ещё заседал женсовет, к которому присоединялась и наша домработница Оленька. В этом случае отец завтракал на кухне один и грозился Оленьку уволить.
Когда мать от нас уходила, отец поставил перед ней лишь одно условие: по воскресеньям она обедает вместе с нами. В этот день он готовил всё сам. Он приготавливал настолько вкусный обед, насколько его могли приготавливать только самые великие повара мира, мечтавшие вернуть своих жён…
Малый зал ЦДЛ начал наполняться вскоре после семи. Несколько человек невыразимо невыразительной внешности долго мялись в проходе, не зная, какие пустые ряды им занять. Вероятно, это были поэты-любители. Поэты-профессионалы, те были гораздо живее. Они искали друг друга взглядом, здоровались короткими кивками и, садясь даже рядом, отставляли между собой пустой стул.
Отдельно вплыла постоянно действующая ячейка каких-то партийных пенсионеров, из тех, которые любят поучаствовать в предвыборных агитациях. В своём большинстве это были женщины, полные, мягкие и пуховые – в тёплых вязаных кофтах и ажурно-пушисто-сетчатых платках на больших округлых плечах. Мужчин при них было только двое, и оба походили на боевых петухов. Альфа-петух время от времени вытягивался на стуле и зорко оглядывал своих подопечных. Бета-петух держал на коленях розы, но, казалось, лишь только в качестве шипованной палицы, и только ждал момента нанести сопернику смертельный удар.
Последними ввалились студенты, по виду совершенные первокурсники, и заняли весь первый ряд стульев. Свои букеты они сложили грудой на подоконнике и, по мере того, как Шихат (здесь: Шихат Ааронович, старший преподаватель) заканчивал чтение, пускали нужный букет вдоль по ряду, передавая его назначенному вручать.
Тоня тоже вручала цветы. Она внезапно возникла откуда-то из конца зала в очень длинном вечернем платье с глубоким вырезом спереди. Что она хотела этим продемонстрировать – тут я совершенно не понимал. Разве только впалость грудины. Впрочем, как истинной дочери своей матери это не помешало ей спровоцировать в зале сдавленный мужской «хах», а Шихат, рванувшись навстречу, так запутался в проводах, что едва не уронил стойку микрофона, а потом и цветы, а потом и саму Антонину.
Мама с цветами не выходила. Думаю, после дефиле дочери, папа её попросту не пустил. Он бы и с Тонькой обошёлся строже, если бы та не заплакала: «Там же будет Алексей!»
Алексей. Лёша. Алексей Лю. Уже одно имя Лёши было для отца свято. Оно заграждало пасть львам и выводило трёх мужей живыми из «пещи огненной». Влюблённая в моего друга насмерть, Тонька даже съедала овощной суп, если ей говорили, что кто-то на ней после этого обязательно женится. (Тут надо понимать, что папа не сразу стал таким замечательным поваром, а было время, когда его знаменитый «суп с баклажанами по-курдски» был просто кипячёной водой с варёными баклажанами…)
После завершения вечера Шихат сел ставить автографы на проданные экземпляры своей книги. Мой экземпляр у меня уже был, я купил его ещё до начала мероприятия, и – параллельно чтению стихов – полистал.
Эта была довольно толстая книжица в мягкой обложке и на тонкой бумаге. Сами стихи были набраны мелко, в подбор, без разбития на строфы, сроки очень длинные, а концы их без рифм. Книга Шихата была написана свободным стихом. По объёму она почти не уступала «Листьям травы» Уолта Уитмена. Да и кто был предтечей автора, сомневаться тоже не приходилось. Ученик отошел от учителя лишь в одном: он пел женщину. Книга в целом называлась «Поэма тебя» и состояла из дюжины глав-поэм под названиями «Поэма волос», «Поэма лица», «Поэма шеи», «Поэма запястья», «Поэма живота», «Поэма голени» и далее столь же анатомично.
Листая книгу, я невольно вспоминал всё, что слышал когда-то (ещё в пионерском лагере) о китайском трактате по чёрной кулинарии, где полагалось по всем правилам разделать, по тайному рецепту приготовить, а затем уж со всеми церемониями подать на стол молодую запечённую девушку. Хотя, возможно, я думал о еде только потому, что в тот день не обедал и к вечеру уже сильно проголодался. Но в целом картина не вдохновляла, и, дожидаясь своей очереди на подписание экземпляра, я судорожно перелистывал страницы, пытаясь найти какую-нибудь удачное место, за которое не стыдно автора похвалить. Открыв «Поэму голени», я узнал, что женскую голень можно увидеть не только в банальной кегле из боулинг-клуба, но также в лампочке Ильича, в колбе керосиновой лампы, в спринцовке (не в клизме!), в бейсбольной бите, а также в старинных кувшинах и амфорах, в советских бутылках из-под лимонада, в кальянах, в грушах (фруктах!), в каплях дождя, в балясинах перил и даже в полосатых дорожных конусах, применяемых при ремонте дорог. В последнем случае на голень были предусмотрительно натянуты гетры. Естественно, что меня вскоре начал волновать вопрос, откуда и куда растёт голень, растёт ли она вверх или всё-таки должна расти вниз, то тут подошла моя очередь.
– Зря купил, – печально вздохнул Шихат, надписывая мой экземпляр. – Для вашей семьи должен быть подарочный вариант, в твёрдом переплете. Ты извини, не весь тираж пока привезли.
Закончив писать о том, как он в меня всегда верил, Шихат поставил внизу размашистую подпись и дату, затем вложил в книгу узенький листочек, на котором сразу несколькими шрифтами, как на визитке, было напечатано, что податель сего приглашается в нижний бар ЦДЛ, где после завершения торжественной части состоится небольшой банкет. Второй узенький листочек, который я тоже потом нашёл в книге, был уже просто вклеен в переплёт, но он содержал просто список слов с ошибками.
Слова благодарности спонсору издания были набраны курсивом на третьей странице обложки. Они стояли выше выходных данных и читались следующим образом:
Автор благодарит предпринимателя
Алексея Лю
за бескорыстную спонсорскую помощь
в издании этой книги
«Лёшка, что ли?» – упражнялся я в своей тупости, уже спускаясь по лестнице в нижний бар ЦДЛ. Лёша был с Шихатом неплохо знаком, но вот чтобы как спонсор с поэтом?.. И тем не менее. На большом фуршетном столе, отдельно от водки, коньяка, белого и красного вина, стояла также и текила.
Сам спонсор ещё не появлялся. И не было в нём нужды. Банкет начался очень быстро, оперативно, умело. Небольшие торможения возникали только в первые полчаса, когда гости выступали по плану. Сначала выступил какой-то учёный-поэт. Он представил себя, как космиста и вселеннолога, и каждые две секунды повторял, что никакой не поэт. Ему кричали: «Поэт! Ты поэт!» Всё это продолжалось неприлично долго: вселенная для вселеннолога, видимо, только расширялась. Потом выступил ещё один поэт, видимо, знаменитый, потому что был краток. Этот поэт произнёс очень грустный тост во славу поэзии, а потом снова сел и продолжил есть свои жульены, которых уже собрал вокруг себя пару дюжин. Раньше я никогда не видел столь грустного человека и столько жульенов, обрамляющих эту грусть.
Мои папа и мама, ещё раз поздравив Шихата, покинули бар почти сразу. Тонька решила, что Лёша уже не придёт, и тоже засобиралась. Напоследок она попросила напомнить ей нашу фамилию и, когда я проартикулировал «Харитонченковский», ушла в убеждении, что оставила меня вполне трезвым.
Справа от меня сидел человек, много и непрестанно пивший, но умевший хмелеть только до определённого уровня, что для всех было благо. Это был мой Вергилий, так как после первой же рюмки он вызвался стать моим проводником в мир текущей литературы и провести по всем кругам этого кромешного ада. Он то и дело указывал мне на того или иного литератора и рассказывал, кто он есть и почему тут.
Слева от меня сидела детская поэтесса Замыш. О том, что она детская поэтесса, Вергилий меня тоже предупредил. Ещё в далёкие годы их литературного ученичества он посвятил ей свою самую короткую эпиграмму (и самую короткую эпиграмму в мире тоже). Эпиграмма и впрямь состояла всего из трёх слов:
Уж Замыш невтерпёж.
Видимо, моя улыбка вышла скованной, за что поэтесса тут же захотела меня расцеловать, называя меня своим ангелом. Я с трудом усадил её обратно на стул, предположив поговорить о чем-нибудь другом. Она охотно согласилась, и вскоре я узнал, что мы с ней одного литературного поколения, одной когорты мучеников режима, интеллигенция одного круга и что, наконец, я вырос и сформировался как личность на её детских книжках. С детского сада – на её детских книжках. Потому что она писала стихи-загадки. Я попросил что-нибудь напомнить. Она прочитала:
Не колышется, не качается
На причале встречается.
– Кнехт, – сказал Лёша, подсаживаясь к нашему столику (увы, приход спонсора остался не замеченным; даже Шихат, было бросившийся ему навстречу, не устоял перед каким-то мужиком с тостом и навек остался с народом).
– Кнехт, – с печальной улыбкой согласилась Замыш, а затем невероятно обиделась. Встала, сделала всего один шаг в сторону и села за другой столик. Там ей быстро подняли самооценку, и весь вечер, пока бар не начал закрываться, поэтесса не раз и не два поворачивала к нам голову и, вытянув шею, беззвучно посвистывала в направлении Леши. Ничто в ней не напоминало обольстительную сирену из «Одиссеи» Гомера, зато очень многое соответствовало тому описанию данного отряда водных животных, которое сделал Брем. Лишь под самый конец поэтесса не выдержала, подошла к Лёше сзади, облокотилась на его каменное плечо и нежно прошептала на ушко:
Без ног, без рук
А выходит в круг?
– Шарик. Для рулетки, – грубо ответил Лёша, даже не повернув головы.
Замыш оргастически застонала и выбежала из зала.
С Лёшей мы не виделись много месяцев, так что было неудивительно, что он мог опять измениться. Благотворительность – это много лучше той субстанции, в которую, по его словам, он был тогда погружён. Я никогда не расспрашивал Лёшу о природе его бизнеса, знал только то, что деньги большие и ниоткуда. За ними стояла тень одного очень крупного родственника, который жил и работал за границей. Этот родственник всегда прочил Лёше карьеру дипломата и был безмерно удивлён, что вот, не сбылось.
Я не очень люблю вспоминать то время, но ведь то было наше время, и другого у нас будет. Не было и не будет. Если будущее – хрустальный шар, то прошлое – гранёный стакан. И в нём очень много граней. Меньше всего мне хотелось бы разглядывать ту, в которой отражались зарницы тех бандитских разборок (читай: хозяйственных споров) между теми представителями современной элиты, которые тогда себя различали только по названиям подмосковных районов. Этих дел Лёша сторонился, но у нас не любят высокомерных.
Выйдя из ЦДЛ, мы увидели его машину – очень стильную, очень низкую, с затемнёнными стеклами. Но сейчас стёкла были белыми, потому что по каждому пару раз ударили молотком. И ещё машина лежала практически на брюхе, потому что все четыре колеса оказались проколоты.
– О, – выразительно сказал Лёша.
В тёмном долгополом пальто с высоко поднятым воротником, с байронической скорбью на лице он стоял на пронизывающем апрельском ветру, на краю тротуара, спиной к Дому литераторов, лицом к машине, не отвечая ни на какие вопросы и не принимая никаких утешений. Он стоял, олицетворяя собой всю тоску, какую душа только и могла выразить языком одетого в пальто тела.
Я впервые видел его в таком состоянии. Единственное, что меня слегка успокаивало, так это отсутствие страха в его глазах. Тоска и грусть были, страха не было. «Ну, она у меня ответит!» наконец в сердцах проговорил он, и одной своей этой интонацией исключил из подозрения мафию, коза ностру, каморру и сакра корона униту, хотя те тоже женского рода.
Повторно Лёша разговорился тогда, когда его покалеченная машина уже уезжала верхом на эвакуаторе.
– Вот она, альфа и омега Ромео, – тяжело вздохнул он, вкладывая в семантику своего вздоха новую информацию о происходящем.
Так я узнал, что машина у него была марки «альфа-ромео», а затем сделал вывод и об остальном: если под Ромео он подразумевает себя, то с юмором у него очень хорошо, а вот если в Джульетте опять вскипела её горячая рыбья кровь, то снова всё очень плохо.
Кто это был, стало ясно ещё до приезда милиции. Охранник из ЦДЛ, услышав странные звуки на улице, вышел и увидел высокую девушку в белой куртке, с капюшоном на голове, которая тут же села в белую иномарку и уехала вниз по Большой Никитской. Лёшу милиция спросила, нет ли среди его знакомых какой-нибудь высокой молодой женщины в белой куртке и на белой машине, но Лёша ответил, что нет, таких он не знает. И что заявления он писать не будет. Милиция безучастно пожала опогоненными плечами и уехала, даже не потребовав денег за впустую потраченное время. Что было зря. Потому как не расстаться со всей имевшейся у него наличностью Лёша уже не мог.
Для посыпания главы пеплом и раздирания на себе одежд он выбирал самые дорогие арбатские рестораны, которые, впрочем, нисколько не уважая хасидского ритуала скорби, закрывались один за другим. Ближе к самому холодному времени суток (в наших широтах обычно уже под утро) Лёша начал исследовать новый для себя жанр – исповедь в подворотне. И он делал это так искренне, так серьёзно, как-то чисто по-католически, что редкий падре после этого смог бы снова заснуть. Откровения леденили кровь. Ад промерзал до поддувала. Небо одеревенело. Ангелы закрывали голову крыльями и выщипывали из них белый пух, чтобы скатать его в шарики и затолкать их в уши.
Временами Лёша глухо закашливался, кашель его переходил в трагические рыдания. В этом случае я уже просто не давал ему ко мне прислоняться. Ибо по запасам слезы, пусть даже мужской и скупой, он мог бы, наверное, за раз восполнить водный баланс какой-то небольшой арабской страны. Например, Иордании. Из расчёта один Иордан на один календарный год.
Если не занимался Лёшей, я занимался собой. Потому что рядом со мной вновь и вновь обнаруживался мой знакомый – тот Вергилий из ЦДЛ. Оттуда он брался, оставалось загадкой. Скорее всего, никуда и не исчезал. Другое дело, что ему было холодно. Он весь посинел, и мочки его ушей тряслись на ветру. Из наблюдений за мочками я установил, что мы уже находимся на бульваре. Действительно, если приглядеться, Лёша гипсово сидит на скамейке, а мы с Вергилием прохаживаемся взад и вперёд по гравийной дорожке. В одну из минут доверия между нами состоялся следующий диалог:
– Хочешь, я буду писать за тебя стихи? – предложил мне Вергилий.
– Это как?
– Я буду писать, а ты будешь разносить по редакциям.
– А зачем?
– Меня не печатают.
– А меня?
– Тебя будут.
– Почему? Я уже не пишу стихов.
– Будешь.
– Почему? – почему спросил я.
– Потому что бывших поэтов не бывает.
– А почему меня должны печатать?
– Потому что я гений.– Что, правда?
Я впервые гулял по бульвару с гением и, признаться, даже остановился, подыскивая глазами подходящий пустующий постамент. Поблизости таковых не оказалось, и я снова стал смотреть на Вергилия. Хотя смотреть было не на что. Он был очень худ, низкоросл, согбен, сутул, чахл, дохл, истрачен, изношен, испит, искурен, хрипат… – в любом случае, в его голосе не звучал бронзы звон. К тому же я сомневался, что это будет событие, когда мы поставим этого человека на высоту трёх метров над землёй. Пушкин и Гоголь всё равно не сдвинутся со своих мест. Кстати, и их шагов, подобных шагам Командора, покуда не раздавалось ни с той, ни с другой стороны бульвара.
– Евгений Александрович Март, – официально представился Вергилий, подавая мне руку. – Если согласны, предлагаю заключить договор.
– Какой договор?
– Клиентский. Между мной, патроном, и вами, моим клиентом, которому, учтите, задаром достаётся вся слава.
– Ни хрена себе!
Метро всё не открывалось, денег на такси не было, Лёша оставался по-прежнему неподъёмен (ни тушей, ни в живом весе), а я всё ещё не мог объяснить своему бывшему Вергилию ситуацию.
– Видите ли, Евгений Александрович…
Несколько раз я начинал это «видите ли», но так и не дошёл до «дело в том». Дело в том, что я сам ещё не считал себя окончательно потерянным для поэзии. К тому же по-прежнему имел в своём активе так и не использованную рифму «вызвездить – в извести», а также развёрнутую метафору своей самой нечеловечески любовно-поэтической страсти:
О, дай мне
взяться
за твою
дверную ключицу
И раскрыть твою
двустворчатую грудь!
Чисто в стиле Маяковского, мне казалось.
Короче, объясниться с Евгением Александровичем я не смог. Это беда всех интеллигентных людей: если не успел вовремя послать подальше, то потом ещё долго несёшь бремя белого человека. К счастью, Лёша вскоре проснулся и начал жалобным, вскрикивающим голосом звать некую свою «любимую». Вскрики его всё усиливались и скоро перешли в стенания раненой чайки.
Вергилий-Март тоже неожиданно вспомнил, что у него есть любимая, и пошёл искать телефон. Через пять минут он вернулся, а ещё через десять по бульвару пророкотал большой чёрный мотоцикл, и с него сошла могучая дева в чёрном шлеме и куртке-косухе. Недолго думая и не слишком сильно ругаясь, дева стукнула Вергилия по втянутой шее, села на мотоцикл, велела обхватить себя сзади руками, достала и замкнула наручники на запястьях пассажира. После этого расчихала мотор, выжала сцепление и дала полный газ. Вергилий-Евгеша болтался у неё за спиной, как рюкзак с картошкой.